GLI EGOISTI | эгоисты
5 сентября 2026, 18:51 В край обнаглевший голубь забыл, что он не дятел, и бился неумело клювом о стекло: милостыню в виде хлебной крошки выбивает или просто по-птичьи идиот? Дамиано дымом в него плевался, наблюдая уныло за странноватой животиной. А тот за ним наблюдал, словно и впрямь видит, вразвалочку расхаживая по подоконнику с совершенно тупым взглядом. На Томаса похож. Дамиано усмехнулся и постучал ему в ответ. Вот же настырный!
— Чего тебе надо? Лети отсюда!
Звук открывающейся форточки птицу спугнул: улетел без хлебной крошки или чего пожирнее. Минус ещё один собеседник. Словом не поддержал бы, но слушателя бестолкового в нём найти попытаться стоило. Дамиано, однако, прибедняется: очаровательные уши Марлены во внимании, она, конечно, хочет слушать-слушать-слушать, ей, конечно, интересно до безумия значение каждой прозвучавшей буквы там, на пороге. В душ уходила, обозвав себя любовницей, разрушившей семью, и улыбалась. Тысячу раз спасибо ей за её ветреность… Не топнула и искоса не глянула, отшутилась и, за дверь белую ускользая, предупредить не забыла: «Я кофе хочу, Дамиано. Очень сильно.»
Кофе готово и стынет, а шумные струи воды затихли вот-вот. Утренняя романтика — своя магия в ней, неповторимая, даже завораживает, или, может, он не выспался всего-навсего и клюёт носом теперь у излюбленного окна. Пялиться на знакомый до дыр и такой чужой пейзаж с тлеющей сигаретой меж зубов давно превратилось в ритуал повседневный, давно настолько, что съёмных квартир с большими окнами считать надобно на пальцах и прямо-таки окунаться в чертоги памяти. Старый балкон на третьем этаже, в прошлой «хате», выходил на двор с жизнью, в нём бурлящей, сидеть там Дамиано любил и минут не наблюдал. Здесь же — крыши и облака, хмурые облака с отпечатком желанного уединения — тухло совсем и мёртво. Ритуалам всё же не изменяют, иначе день обречён и нарушитель тоже. Марлена подошла еле слышно, на груди потуже затягивая полотенце. С румянцем парным и мокрыми прядками на плечах. Нет, сегодня по-другому. Сегодня ритуал сплошь пропитан дежавю о минувшей ночи, и не дай Бог сладкий привкус будет преследовать его каждый раз, пока деменция не погладит извилины мозга. Напротив она остановилась, загородить попыталась такой неинтересный пейзаж, и хоть росту не хватает, карие глаза никуда кроме не смотрят, ничего кроме уже не завлекает.
— А ты нарцисс, оказывается, — кокетливый тон и её внешний вид сыграть злую шутку помышляли. Дамиано наблюдал за тонкими пальцами, как обводили они чёрные буквы под его ключицами, неторопливо, одну за другой, и ждал объяснений вполне правдивых доводов. Марлена прищурилась: — зачем тебе такое огромное зеркало прямо в душевой, м? — И самой смешно со своей нетактичности. — Чтобы на себя пялиться, угадала? Или… на кого-нибудь ещё.
Дамиано, хмыкнув, головой покачал: чокнутая.
— На любопытных разве что. Нравится смотреть.
— И… о чём же любопытничала Виктория? — На букве D завис её острый ноготок, угрожая расцарапать за ответ сколько-нибудь нерешительный иль лживый. Однако отступила и назад попятилась:— можешь не отвечать. Мне всё равно вообще-то. Вик классная девчонка, и я бы не хотела обидеть её своей симпатией к тебе. Винить себя не буду, Дамиано, даже не посмею. Вся вакханалия между нами на твоей совести. Я спрашивала, и ты мог бы честно ответить, что спишь с ней. А то отнекивался.
Губу прикусила, а улыбка хитрая, и не скажешь, что в натяг. В натяг и его спокойствие, безмятежность в зрачках, уставившихся куда-то сквозь чужое тело, может быть, в стену абсолютно пустую или канувшее прошлое, насыщенное и небезгрешное. Стоит, водой ледяной облитый, и виду не подаст, что продрог. Прозрачна догадка, объяснения из него выбивать надобно, тянуть подобно канату, а тут уж и задуматься стоит: а надобно ли вообще? Ни к чему ей. И впрямь всё равно! Симпатией не обидит никого, разве что себя, но затушить шаткое пламя сумеет, получится у неё быстро и почти без сквозных, кровоточащих ран — всхлип, муть перед глазами и смирение, что снова-опять угробила хрустальные крылья, вляпавшись в деготь, который сдуру иль спьяну мёдом показался.
— Я был честен с тобой, — его голос осторожно и томно разрезал навалившуюся на темя тишину. Марлена навзничь падала в омут колких раздумий, обводя пальчиком содрогающимся не буквы на мужественной груди, а ободок чашки, и голос, путеводитель её, подзывал к себе, где безопасно. Смотрела на Дамиано, кричать готовая: «А я с тобой нет!» И молчала. — Мы друзья. Я мнил себя её старшим братом, который, если что, всегда рядом. Вик мелкой была, когда мы познакомились. Maneskin ещё не существовало, они с Томасом вдвоём тусовались, на скейтах гоняли и курили в старом городе около подъездов. Томас вдвое ниже ростом, а Вик — мелкая, с повадками пацана и с прической такой же. А потом она резко повзрослела, и что-то изменилось. Под откос повалило.
— Ты влюбился?
— Нет, — Дамиано мотал головой. — Нет. Дурость в голове эта… знаешь, юношеская. Много всякого было. Было, да сплыло. По глупости и пьяни. В Сан-Марино — запомнилось почему-то, хрен знает, почему. А влюбиться — нет, не получилось.
Она кивнула, позволив выдохнуть.
— Хорошо, — и по виду совсем смирилась с вечной недосказанностью, превратившейся в связующую их нить. — Одолжишь фен?
По глупости и по пьяни. Звучит так просто, так невзрачно и совсем не многозначительно. Как будто наутро шершавым ластиком кто-то свыше стер огрызки воспоминаний и ни одной извилине не позволил сохранить память хотя бы об одном касании где-то в районе бедер. Их «по глупости и по пьяни» выглядело иначе — оно осталось отпечатком с совершенно четкими контурами. Если бы не целовали они в ту ночь друг друга, а паяльником разгоряченным оставляли метки на коже, не ощутили бы разницы, — так выглядела ошибка, такие же ожоги на изнанке носят они теперь.
— А что будет дальше? — Виктория сонным взором окидывала Дамиано с ног до головы и обратно. Проснулась в мятых простынях с обнаженной грудью в скромном номере, где Дамиано должен был ночевать в гордом одиночестве или, по крайней мере, не в её компании.
— Что «что»? Ничего не будет.
Он расселся в плетеном кресле — расселся ещё глубокой ночью, как только понял, что не сомкнет опухших век. Ему девятнадцать, её совершеннолетие праздновали неделю назад. Он желал ей счастья, она висла на крепкой шее и задорно смеялась, ведь его поздравление было нашпиговано смешными историями, напрочно связывающими их, как брата и сестру, выросшими за одним столом и на одном горшке. Сейчас её льдисто голубые глаза искали счастья в нём, в его утешительных словах или, быть может, в его решении. Она сидела в кровати, пряча маленькую грудь одеялом, растрепанная и, оказывается, такая чужая, какую он прежде никогда не видел.
— Не говори никому об этом, Вик. Это будет наш секрет. — Он выпрямился, потянулся в попытке разогреть задеревеневшие мышцы и стал одеваться. Поясница ноет. И впрямь — ничего не случилось и ничего не будет.
— Что значит?.. — Виктория выбралась из одеяла, больше не скромничая, голой. — Дами, что ты говоришь? Мы переспали. Потрахались! Ты не сделал бы этого, если бы был ко мне равнодушен.
Сквозь её голос сочились рыдания, и она всё проглатывала их. Шея, живот, бедра горели незримым пламенем — она всё помнила, она была пьяна не настолько, чтобы обозвать свой порыв необдуманным. Она-то точно всё обдумала, тая в крепких объятиях, и знала, что на утро он скажет ей, как любил и будет любить отныне по-другому. Они достаточно выросли, чтобы друзьями-то притворяться!
— Мы стояли в коридоре, я поцеловала тебя в щёку, а ты… Ты меня вдруг в губы. Ты сделал это сам! И сказал, что… что хочешь меня. Так не поступают люди, которые равнодушны. Правда ведь? Не поступают? — Перед глазами пелена, непроглядный туман вперемешку с ливнем, и голосовые связки дрожат, словно они струны и их нещадно дергают и дергают ради дурацкой вибрации и смеются, истошно смеются. Она пыталась верить собственным убеждениям, такими фальшивыми виделись они ей теперь, ей, чьё сердце не успел разбить ни один подонок. Первый возвышался пред ней, голой, с дрожащими ладошками и голосом.
— Ты путаешь похоть с чем-то другим, — Дамиано не чувствовал за собой острой вины, да будь она проклята, эта вина! Там, у двери его номера, — что помнилось ему ясно и безотлагательно, — ладонь Вик опередила роковые слова, оказавшись на ширинке его брюк. Он оставался невозмутим, не подавал вида, как горько ему и обидно за минутную слабость, цена которой дружба. — К тому же, я с Розой не расстался. Мы помирились. Я пойду.
— Нет! Дамиано, постой! Послушай, — она преградила ему путь собой, протянув руки, как к единственному спасению от глупой погибели. — Прошу. Я люблю тебя. Как ты не понимаешь? Других тебя помимо полно, но я не могу, мне не нужен никто. И на репетиции я ради тебя хожу и на гитаре играю. Ничего мне не нужно — ни славы, ни денег! Ничего! — Её хрипотца срывалась на крик. Рухнула на пол, за голову схватилась. Наверное, это означало, что вывернула нутро своё на нет и тут же пронзило её осознание — напрасно. Рыдала от бессилия пред пылающим чувством, от зияющей невидимой раны.
— Поднимайся, — Дамиано сглотнул желчное сожаление, почти задыхаясь, склонился над ней, чтобы плечо её напряженное обхватить и помочь ощутить под ногами твердый пол. Виктория рухнула снова — на этот раз в родные и, внезапно, ненавистные объятия. — Пожалеешь ты, что чушь эту говоришь. Всё тебе нужно, и всё у тебя будет. И слава, и деньги. А я всё рушу. Я уйду. Вот увидишь, быстро забудется всё… что ты там себе навыдумывала.
— Нет, нет-нет! — Она отпрянула от груди, вцепилась ему в плечи дикой кошкой. — Пожалуйста. Я заставлю себя забыть и так, ты только останься. Давай вернёмся во вчера! — В её глазах неспокойный океан и последняя надежда. Дамиано не мог смотреть в них, только в пол, куда-нибудь туда, где ни глаз её, ни нагого тела. — Вернемся и никуда не пойдём. Алкоголь — зло, да? Итан же говорил так. Никуда не пойдём. Ты ответишь на звонок Розы, скажешь, что… любишь её. Ты уснёшь здесь, а я — за стеной. Обычный вечер, да?
— Слёзы вытирай тогда. Вчера ты сияла. И иди. За стену.
За стеной — она остается там и впредь. Группа того стоила, чтобы принести себя в жертву и не сметь бороться за любовь. Любовь, которая в одночасье обещала разрушить всё до щепок и пыли, теперь остовом держит крепкий союз. Ради него она ходит на репетиции и играет на гитаре. Коли мыслить масштабно, отбросив в сторону убеждение о подростковом хобби и том, что ни черта она больше не умеет в этой жизни. Дамиано не подмигивал ей, не задевал плечом — пытался дружить, искренне пытался, иногда вспоминая её нагое тело под собой. Равнодушно ждал, когда она наберётся сил и снова улыбнётся ему по-дружески, без контекста и подложки в виде боли, сковывающей мимические мышцы. Она справилась. Сильная, мудрая девочка. Хотя откуда ему знать? Он никогда не спрашивал. Сначала ворошить едва остывший порох страшился, а потом — всё это было давно и, возможно, даже не правда. Для левой её руки куча перчаток — парни, для правой — девчонки. А он скорее на ногу или ни туда, ни сюда, не по размеру, да вообще не для неё! И правильно это до невозможности. Не для неё.
По мёртвой тишине в холле можно сверять часы — после трёх первой по коридору пройдётся хореограф Хлоя с попой, которая, говорят, только у бразильянок в генетическом коде, в её руках зазвенит плотная связка ключей, и самый внушительный пропустит её в зал, где вскоре послышатся выклики сквозь медленную музыку: «Вот так, мои кошечки!». А после восьми подтянутся гости в дверь напротив — в затхлый кабак. Вот так работают часы. Не из лучших местечко, однако на душе тепло — там, на втором этаже, творилась первая музыка. Маленькая студия с хреновой звукоизоляцией. Когда-то она заменила уличным музыкантам тесную комнатку родительского дома Вик и породила всё то, что теперь выкрикивают люди громче Дамиано. Виктория бока кулаками подпирала и на ребят таращилась подобно быку перед новыми воротами, когда посмели они назвать совсем обжитое, родненькое пространство «уже не нужным».
—Вы чего, спятили? Это же..! Тут аура наша. Тут живут наши сердца! Вдохните — да здесь же ядерная концентрация нашей энергии. Уйти отсюда значит забыть и, может быть, даже разрушить. И вообще, после Евровидения арендодатель плату с нас не берет.
Музыка среди рыжих стен звучит всё реже, пыль скопилась там, где раньше упасть не посмела бы, а открывающаяся дверь больше не сеет внутри восторг, только грустью посыпает скрипящие сердца. Дамиано приходит иногда сделать тот самый вдох. Полной грудью. И спеть во всё горло о смерти или о чём похуже — о любви, своё или чужое, неважно, стены подскажут, и вид из окна подскажет, и инструменты, скучающие по умелым рукам.
— Сегодня нет репетиции, — не поднимая глаз, напомнила Виктория.
Она сидела на подоконнике, спиной отогревала холодное стекло и глотками маленькими осушала трещащую баночку из-под пива, дешевого, невкусного, теплого вдобавок. Телефон на колене не блокировался, потому что абсолютно точно улавливал её пристальный взор. В тиши различимы дрожь в её маленькой грудной клетке и проглоченные вместе с пивом всхлипы, словно так легче и Дамиано не поймёт, как больно до сих пор. Он встал близко.
— Всё равно не задалась бы. — Сказал кротко. — Репетиция. Я не попадал бы в ноты, как ты говорила, «оглох на одно ухо». Или голос бы сорвал, а у тебя струны местами поменялись бы, и звучала какая-нибудь полная хрень.
— Да. У нас никогда не клеится, если мы ссоримся. Ты заметил? — Он кивнул и уставился в пол. — Потому что мы единое целое. Как четыре частички одной души. Когда плохо одной частичке, у всех остальных тоже ноет в груди.
Да ложь это всё! Лишь одна она почти рентгеновским зрением видела своих ребят насквозь и дула губы на просьбу не задавать вопросов, не перемешивать внутри осколки, не обращать внимания на тяжесть, примостившуюся где-то между бровями. Ныло в груди у эмпатичной девочки. Мальчики буркали: «Да отстань ты, Вик». А после домыслить не могли, отчего вдруг дышать легче стало. А ей тяжело. На ребрах точно стальной корсет, с шипами, что с треском впились в межреберья. Вдох — умереть можно. Она не рассказывала про стальной корсет. Репетиция бы не задалась, а там и Сан Ремо, и Роттердам покатились бы на гнилой телеге с обрыва в никуда, не случились бы вовсе. И прямо-таки эпохальная роль досталась ей, она в этом убеждена на все проценты, которые умещаются в систему измерения её важности. И Дамиано её теперь бесит. Бесит, что стоит напыщенный и не пытается понять, благодаря кому он тут стоит напыщенный. Он лишь кивнул, поникнув, мол: «Заметил. Что ж с того? Бывает». Молчание. Бросал взгляд на неё и опять в пол, и так по кругу. Проглотил язык, может быть, и пусть, пусть хоть подавится. Виктория тишиной пыталась заставить себя насладиться — себя вообще много к чему принудить можно, и это законно, — но тишина давила на неё бетонной стеной, потому чаще стала припадать солёными губами к баночке, шумящей меж её напряженных пальцев. Наверное, это из-за злости — щёки алые горят, и шея горит, каждая дрожащая жила, и слёзы, просачивающиеся снова и снова между ресницами, кажутся холодными. А от пива тошнит, ещё глоточек, и выплеснется гадость наружу. И вдруг наружу выплеснулась другая гадость, похлеще — извинения.
— Прости меня. — Почти прошептала просьбу извинить её за неё и вытерла глаза и нос рукавом толстовки. — Прости. Ты ни в чём не виноват. Ты отпустил, не паришься…
— Что ты как маленькая? — Буркнул он, сложив у груди руки. — Королева драмы. Паришься только в промежутках между отношениями. И я всегда за тебя рад, заметь, даже с самым конченным желал тебе счастья, ведь ты была уверена в своём выборе. Так, со стороны поглядывал, чтобы не посмел обидеть. Хорошо, что каждый раз ты делаешь это первая.
— Откуда ты знаешь, каково мне? Может быть, я ищу в них причину полюбить их, как тебя.
И ей, конечно, очень больно. Ей было можно, себе она разрешала встречаться с парнями, порой не с одним, и реакция Дамиано — кивок и благословление на поцелуй, секс, брак, пятеро детей — никакой иной быть не должно, недопустимо. Но он-то, конечно, не понимает, что не в серьёз они — и поцелуи, и секс, — они так, красят ожидание пылких и нежных слов от друга желанного и давно любимого. А у друга босоножки женские на пороге.
— Вик, — Дамиано руку тяжелую на плечи ей взгрузил, а ей в сию минуту именно жеста такого родного не хватало. Обняла его, лбом ткнувшись в шею, и вот уж не тревожит так яро, о чём босоножки те ей наплели. — Дура ты. — И она кивала, всхлипывая, кивала. — Друзья из нас хорошие. А пара дрянь бы была, ты сама знаешь. Не занимайся хуйнёй.
— Ты прав. Не буду больше. — Подняла на него свои хмельные красные глаза и, шмыгнув, улыбку на мокром лице состряпать попыталась. Получилось вполне сносно, Дамиано ответно ухмыльнулся уголком губ. — Марлена была? — Спросила вдруг, и, смутившись, он ей утвердительно кивнул, как подросток пред строгой мамой. Вик отпрянула и с подоконника спрыгнула. — Классная она. Признаюсь честно, она мне понравилась. Я надеялась, она презирает мужчин или хотя бы тебя, но не повезло. Что ж! Пусть терпит это творческое чудовище с ужасным характером, вечно брюзжащее, упрямое, дымящее, как паровоз, и с дебильной эпатажной причёской, — она с грохотом бросила баночку из-под пива в пустующее мусорное ведро.
О Боги! Виктория — как она есть — стоит перед ним. Он смеётся, поправляя растрепанную дебильную прическу. Такая Вик ему куда ближе. Оттого и лезет вновь обнимать, целовать в волосы и за ухо кусать до хруста, как делал часто и будет делать и будет оправдываться любовью дружеской, запятнанной чем-то едким и неостирывающимся. Она смеялась тоже. Глубоко-глубоко убеждала своё сердечко: «Чудовище. Пара дрянь. Перегорела». И точно знала, что оно несогласно, что пореветь придётся ещё и ещё, когда он уйдёт. Перегорела. И попросила оставить одну в тиши когда-то громкой студии.
— Я всегда рядом. Даже если тебе может казаться иначе.
Он ушёл. Она поревела.
***
Опоздать нельзя. Марлена перешагивала ступени, под ноги не смотрела, потому что ключ от номера потерялся в маленькой сумочке среди побрякушек и отказывался найтись наощупь. Найдясь, отказывался поворачиваться в скважине, а после и вовсе из нервно трясущихся рук выскользнул и со звоном покатился по полу, а за ним и побрякушки из открытой сумочки, и злобные бранные слова. — Проституткам дверь не открываем, — голова Антонио показалась в проёме неожиданно. Марлена выпрямилась, раздражение так и искрило в её холодных глазах, и совсем не до шуток. Мимо друга пронеслась, и не любопытно нисколько, откуда посторонние лица в её апартаментах. Нужно переодеться, помятый образ со свидания изжил себя, пропитался чужим парфюмом и чем-то ещё. — Ну и где ты была всю ночь, детка? — Антонио разлегся на нетронутое покрывало кровати и улыбался так ехидно, что в пору из чемодана любую вещицу схватить и треснуть по соломенным завиткам его гениальной иногда башки. — Бесплатно трахалась. С какой целью интересуешься? Где же джинсы? — Перфекционизм в ней никогда не обнаруживался даже ненароком, и одежда в чемодане аккуратно никогда не складывалась, а после почти археологических поисков и вовсе превращалась в разноцветный ком, который и теперь она лопатила руками. — Понял. — Помолчал с секунду и встал подле неё, руки в брюки. — Мы опаздываем, быстрее собирайся. Я звонил тебе раз десять, не меньше. — Разрядился телефон. Поставь на зарядку, если уж ты припёрся. Припёрся он с круассанами, едва из печки. После торопливого вкусного завтрака нервы Марлены искрились лишь от волнения, что пучиной захватывало её каждый раз, когда на голову она надевала наушники и становилась у студийного микрофона. Прежде она не чувствовала себя столь величественно. Прежде она была любителем, а теперь — любитель, дорвавшийся до чего-то высокого, что раньше шепталось на падающую звезду. Бабушка говорила, что звёзды не падают, что это метеоры, сгорающие в атмосфере, а звёзды — они гигантские, и не дай Бог одна из них грохнется. Никакая мечта тогда не сбудется. С метеорами проще — сгорели они в атмосфере, на чёрном небе отпечатав белый мазок, а ты в загаданную мечту веришь. И она сбудется, ты только верь и что-нибудь делай, помогай призраку сгоревшего метеора и Вселенной подарить тебе загаданное. Марлена считала, что она сделала много. Испытанная на прочность обстоятельствами, у микрофона теперь она не тряслась милой зайкой, хотя строгого и мудрого взгляда Менкаччи смущенно избегала. Другим он ей представлялся — крутой звукорежиссер. Дяденька в ярко-желтом свитере и очках Гарри Поттера, со светлой бородой и сверкающей лысиной. Персонаж из доброго мультфильма, и работа его близка к самой настоящей магии. — Марлена, очень хорошо! Отдохни пока. Она лучезарно улыбалась мужчинам за толстым стеклом, пританцовывая в такт вымышленной мелодии. Не подавала вида, что устала — часы здесь летели стремительнее, будто нарочно, чтобы после она с грустью вспоминала о них и приравнивала к неправде. — Она круче может. Голосище-то! Вот здесь, в припеве, как будто не дотягивает. — Тони… так ведь говорил тебя называть? — Антонио размашисто кивнул. — Дружище, её ты получше всякого знаешь. Не могу не прислушаться. Марлена, — грохотнуло в наушниках, — Тони сказал, ты халтуришь. Две строчки припева ещё раз, и так, чтобы я со стула упал. Поняла? Её харизма подобно тайфуну носилась меж стен, а в розовых облаках её, куда взлетела она, едва перешагнув низкий порог, стен этих не было, перед глазами сияющими край сцены, а за ним — ликующие люди. Сумасшедшая. И такая она нравилась заточенным на поиски талантов. Волшебник-звукорежиссер видел всякое — отныне модно петь от скуки иль потехи ради. Впечатление о ней сложилось иным. Ей не скучно, и эго не требует потешиться всеобщим признанием — её душа поёт погромче нежного голоса и будет петь под строгим запретом, другая роль этой девочке просто не к лицу, она звезда, и всё этим сказано. Бывают такие — из кожи вон лезут в стремлении почудиться незабываемой, а бывают… серая толстовка на два размера больше тощего тела не справляется с задачей спрятать и стереть из памяти наблюдателя. Дотянула. Две строчки припева теперь звучат не очень хорошо, а великолепно. — Я срываюсь на хрипотцу как будто, да? — Марлена показалась из-за стекла, стаскивая с темени тяжелые наушники. Барабанные перепонки продолжали колебаться, или фантомно это, и, признаться, болезненно звенело где-то внутри височных костей. Антонио заботливо пихнул ей бутылку минеральной воды. — Это красиво звучало. Вау! Отлично впишется. Лео, сведём первую минуту. Антонио наблюдал за работой профессионалов с раскрытым ртом. Не сказать, что бывает его рот в привычной обстановке прикрыт, однако потока его путаных мыслей теперь слышно не было. Скромный и безбашенный, он не ровня Марлене в мечте сиять на сцене. Его всегда завлекало закулисье, таинственное и навороченное, и, с грустью тихо вздыхая, вскидывал он на плечо гитару, топтался около голосистой девчонки, подруги детства, и слово своё держал, что не посмеет бросить её на перепутье, пока не подвернётся ей гитарист покруче и знатнее. Закончили они под вечер. На крыши столицы опустились сумерки. Багровый закат догорал где-то далеко и отражался в панорамных окнах зданий и в лужицах на асфальте — исчезающих следах дневного дождя. Марлена тащила на косившихся плечах усталость, сумочку с лязгающими замочками и брелоками и стаканчик малинового лимонада, нагретого теплом её ладони и оттого-то уже невкусного. Её глаза блестели — в них, наверное, тоже отражался закат или вспыхнувшие фонари или свет в конце тоннеля, который наконец-таки показался ей вдалеке, — и запомнить ими она старалась каждый уголок вдруг полюбившегося города. И на пленку телефона сохраняла всё, что взору казалось прекрасным. В груди дрожал огонёк, неизвестное так вдохновляло её творческую душу, что едва шаг вприпрыжку сдерживала, а в голове крутились складные строчки, которые в заметки спешила закинуть — пусть пылятся там до случая. Нужно купить блокнот, чтоб влезал в любую сумку. Корявым почерком, прямо на коленке, всегда интереснее изливать плоды сумасшедших размышлений. — Ты в отель не идешь? — Антонио догнал её у уже знакомого перекрёстка, дожевывая отмокшую картошку фри. Марлена обернулась с улыбкой затейника и отдаляться от него продолжала, не глядя под ноги. — Нет. — Марлена. Может быть, это не моё дело. — В его голосе дрогнуло волнение. — Может быть, не стоит вот так… С головой окунаться. — И правда, — она остановилась и не посмела стереть с лица улыбку. — Не твоё дело, Тони. Пока! Он ничего больше не сказал. Не потому, что слов не нашёл. Слов много, но пустой звук они для упёртой козы. Столько раз вело её не туда, и столько раз она шла, — нет, бежала! — по зову неясному и недоброму. И ему никогда не хотелось её жалеть. Сидел молча, водой мог напоить рыдающую в знак сочувствия, только бы удержать за зубами ругательства. И теперь молча к отелю шагал, пиная многогранный камешек. Тяжелая связка ключей, черт их знает — от чего, разрезала мрачную тишину квартиры звоном. Чайник, что закипит вот-вот, светом своим блекло-голубым пытался заменить лампу и сильно шумел, словно обещал со дня на день сломаться. Странно, никому он не пригождался давно. Погибает за ненадобностью. Дамиано успел забыть тепло дома, и в стенах знакомых и обжитых стало вдруг неуютно, почти невыносимо. Иной раз, заметив в гастрольном графике денёк для возвращения, не приезжал — кантовался у брата, мамы, кого-нибудь — и задумывался, стоит ли оплачивать аренду в следующем месяце. Однако следующий месяц наступал резко, едва начавшись, уже заканчивался, и переезд никак не вписывался в круговорот его неведомой, новой жизни. В тиши и темноте навязчивая мысль мелькнула снова, одновременно со щелчком вскипевшего чайника. В шкафах пусто, и чайного пакетика, даже старого-престарого, конечно же, не нашлось. Есть кофе. К чёрту его, этот кофе! К рыскающей ладони прилипла пыль. Тяжело вздохнув, Дамиано уселся у подоконника. Как отныне редко в голове оседает гулкая тишина — отчего-то кажется это ненормальным, страшно обнаружить в себе чувства, что-то, кроме усталости. Марлена не ответила на звонок — вот оно! — обнаружилось раздражение! Он её не понимал. Уверен, старается изо всех сил, которые готов он, гордый и страстный, испепелить ради дамы, но ничего не выходит. Понятно в ней ровно столько, сколько она хочет объяснить. Не припомнится, когда в последний раз так пекло за грудиной от тени чужих глаз в явно зараженных мыслях. Места сей ерунде в жизни его ещё совсем не долгой не находилось. Вообще-то, он любил. По крайней мере, так думал. Черноглазая лигурийка снилась ему долго после первой встречи и пару раз после расставания, что было подобно концу Света для девятнадцатилетнего юноши. Строгая мама в целях воспитательных говорила сыновьям, что не красит мужчину толпа женщин с помятым и брошенным сердцем, что любовь бывает лишь раз, остальное — тщетные попытки убедить себя в возможности испытать упущенное снова. Он долго держался её убеждений, сомневается даже, что впредь держится иных, однако имя лигурийки — любви, которая лишь раз, — почему-то теперь никак не вспоминается. Нет, не любил. Он был юн и быстро увлекался, так же быстро интерес потухал, и так по кругу, по кругу, по кругу. Ни одна душевная тяжба не отпечаталась хоть сколько-нибудь значимой в холодной его голове. Быть может, сие вязкое непонимание и раздражение не отпечатаются тоже, через год выветрятся. Глупости это всё. Горячая вода в джакузи нежно обжигала грудь, обещая расслабить в неге тесной, душной от пара комнаты. Скрипнула дверь, дрогнули плечи от звука столь резкого в тиши давящей и почти звенящей. — Кого-то ждёшь? Не заперто было, — Марлена возникла из темноты коридора, куда вглядывался Дамиано в недоумении. — Я думал, ты не придёшь, — он выдохнул, словно прежде сделать это было тяжело, и пальцами мокрыми зачесал свалившиеся на лоб пряди. — Пришла. Она разглядывала его бесстыдно, не на тело смотрела — куда-то глубже. Хотела что-то сказать такое страшное несказанное или спросить о чём-то чудовищно личном — что из этого? Дамиано замялся, повисшую паузу скрасив мычанием. — Одну минуту! Я… — Нет-нет. Махнула рукой на его намерение смыть с разгоряченной кожи пену и побыть гостеприимным. Вряд ли она право имеющая вторгаться в личную его обыденность — пред ней не обязательно вскакивать. Бросила свою сумку на стул, куда минутами ранее Дамиано бросил брюки, за сумкой — серую толстовку. Зачарованный зритель расплылся в улыбке — действительно, о чём это он? — Я хочу к тебе, — желание столь непоколебимое выразила, щёлкая пуговицей джинсов. — Идём, — ответил почти шёпотом, и пуговица ударилась со звоном о кафель. Дамиано подвинулся. Джакузи рассчитана на одинокого квартиранта, или он не такой хилый, каким себе представлялся, однако Марлена не прихотлива до простора, по крайней мере, сейчас. Она опустилась напротив, шипя тихо: «Горячо!» И подобрала к груди коленки. — Как прошёл день? Расскажи мне. — Дамиано в толще воды погладил нежно её лодыжки. День прошёл… Птички-дебилки, ответственные за мыслительный процесс, разлетелись по сторонам от трепета, охватившего её тело от тех самых лодыжек до макушки. Опомнилась, и тут уж понеслось — от её фонтаном плещущих чувств до цвета глаз Менкаччи. Она улыбалась по-детски открыто, может быть, впервые так, и Дамиано, вслушиваясь в каждое слово, вглядываясь в каждое движение, сомневался, что не прервётся до тошноты привычный порочный круг на этот раз. В обстановке эротичней некуда ему вдруг интересны её впечатления и чувства у заветного микрофона. Что-то в нём надломилось. Надломилось настолько глубоко и грубо, что на встречный интерес доверил сокровенное — о Вик. Вода размывала границы дозволенного. О Вик — о недоотношениях в обертке «дружба», об утреннем разговоре и о том, что «сплыло» в Сан-Марино. Ему казалось, девушка напротив отныне вправе знать о таком громоздком, неотёсанном куске его жизни, неразрывно сшитым канатами с его существом. — Ты поступил эгоистично. Тот самый… типичный симпатяга, которому чужие чувства говорят только о том, какой он крутой. Хоть раз в жизни каждая девушка должна обжечься обо что-то… подобное, — Марлена сдержанно посмеялась. — Ей было больно. Я точно знаю. Девичьи переживания волновали её не слишком сильно, чёртова эгоистка внутри обычно не вовремя просыпается и шагать указывает напролом, чтобы неповадно было обидчикам. Предубеждение Виктории — и пусть оно только со слов Дамиано! — обидело её. И дружеская ревность вдруг почудилась неприятной. Притворилась равнодушной ради него. Он раздираем переживаниями за глупую подругу, пускающую по нему слюни — о, нет, нелестную характеристику Марлена выдумала самостоятельно, помог ей в этом краткий рассказ о нешуточных чувствах, что потушили они когда-то как тлеющую сигарету и не пробовали поджигать вновь. «Ты слеп!..» Оставила смелое восклицание при себе, чтобы не подумал он обернуться и, быть может, всё же заметить чистую любовь, чтобы не подумал убрать свои руки с её ног, чтобы не достался разгорячённый взгляд никому, кроме неё. Эгоистка. Насыщенный впечатлениями день померк в одночасье, художник пестрящее красками полотно разворотил чёрным, но виду непризнанная актриса не подавала, улыбаясь смущенно под метким взглядом. Кап! Кап! Капли расторопно огибали рельеф его груди и плеч, каждую мышцу, очерченную чётко, как в анатомическом атласе очерчены мускулы того самого идеала человека, который теперь во плоти. Musculus bicipitalis, musculus pectoralis — кажется, так подписаны были они на страницах толстенного переплёта, бумажной памяти мамы о студенческих годах. Огибали их капли и с локтей срывались — кап! И они красивые — эти мышцы под загорелой кожей, напряжённые, подрагивают, пока ведает он о разном и машет в своей страстной манере руками; горячая вода не расслабляет тело, потому что не поможет ничего под томным взглядом, отвлекающимся заметно и бесстыдно. Глубокие смыслы татуировок ей не запомнились, вряд ли перескажет хотя бы три, а интересовалась, словно заведёт блог завтра же и от второго лица вывернет чёрные контуры наизнанку. Буквы-сердце-змей-буквы… Её внимание согревало душу похлеще любого горячительного напитка и… возбуждало, томило сладко в ожидании, когда же осточертеет ей смотреть, не трогать. — Марлена, — Дамиано окликнул её, вмиг вздрогнувшую, и приблизился, с хищной улыбкой предоставил возможность глазеть на себя на расстоянии согнутой руки. — Я говорил о Лондоне. Облажалась — не слышала ни слова, и неловко ей оттого, а тёмные его брови издевательски изгибаются: какая же смешная, когда притворяется, что всё в порядке. Абсолютно. Они сидели в ванне, друг напротив друга, и пусть не разглядишь за комьями пены, но не было на них ни клочка одежды — и это только её идея, прихоть её рассудка. Схожа она с проверкой на прочность, и, в отличие от Марлены, Дамиано стальной хваткой держал себя в руках, говорил слишком много, лишь прокашливался взволнованно, когда она губу маняще прикусывала в думах о чём-то далёком и неведомом. Бездушная вода сжалилась над мужской его природой и не показывала ему тело: одни ключицы да колени, которые Марлена у груди скромно обнимала. Такая уязвимая, совсем беззащитная и нежная, с рябиновым румянцем на щеках и носу и волосами, вьющимися от пара всё сильнее. Любовался бы вечность и больше никому не разрешал безнадёжно в ней тонуть. — Ты не слушала, — по глазам прочитал он и ладонь опустил на её коленку. — О чём думаешь? — Я никогда не бывала в Лондоне и вряд ли окажусь там, во-первых, потому что не знаю английского языка. Торопливый её ответ интереса Дамиано не удовлетворил. Она думала — не об английском языке и Лондоне, очевидно, о чём-то архиважном. Однако, как обычно, утаила это за завесой тайны своей агентской персоны. — Я знаю, — сказал он и поцеловал невесомо вторую коленку. — Поедешь со мной? На следующей неделе. Успеешь выучить пару предложений. — Плохая идея, — выдохнула она с трудом, говоря то ли о Лондоне, то ли о прикосновениях. Загрубелые губы целовали её снова, и она уже не в Лондон — на край света за ним ступать готова! — Безумец, — прошептала и погладила его намокшие волосы. — У меня три концерта в Ломбардии запланированы. Вряд ли получится. И… Замолкла. В мыслях в образе мрачном и пугающем, где-то под потолком закружил Джонатан. «Ну! И скажешь ты, наконец?» — она слышала его голос ясно, почти по-настоящему, может быть, даже где-то за дверью. Только десятки литров воды не позволяли её телу гореть от стыда и страха и не сгорать, не обугливаться под гнетом адового наказания. Немой вопрос «что?» она тоже слышала ясно и в сердцах бросилась подбирать сколько-нибудь правдоподобные слова. Благо Дамиано был гоним желанием жгучим — расстояние вытянутой руки превратил в считанные сантиметры и поцеловал её. Плевать на это «что». Не позволил правдоподобным или не очень словам обмануть его вновь. А она хотела. Видит Бог — пыталась.***
Кап! Кап! Капли расторопно огибали рельеф широких плеч и груди, каждую мышцу, обладающую отличной памятью на изнуряющие тренировки; последняя, дня четыре назад выполненная, вынудила их разрываться от ноющей боли при движениях сдержанных и случайных. Это с непривычки — пройдёт. Нагружать ослабленный организм люди здравомыслящие, в белые халаты облаченные, советуют постепенно, с малого, не так, как вздумается дурной башке в поисках покоя. Здоровый образ жизни — какая же штука показушная! Вперемешку с привычками, у коих предел — смерть, так и вовсе выглядит комично, почти самая бредовая характеристика, но что-то, да нашёптывает о человеке. О нём: я изменился! Хожу в спортзал, не стесняясь синюшного багра на предплечьях (они зажили, этак совсем новешенькие), пью исключительно по нечётным числам (их больше) и не люблю чужих женщин. И искусно лгу, что неизменно. Самообманом занимаюсь, а не спортом, ради ясности мысли нагружая себя до одышки, не похожей на физиологическую. Лицо алело от гипертонии, обещающей однажды вернуться с кризом, пальцы дрожащие не справлялись со шнуровкой обуви. А башкой по-прежнему правила дурь. Просто, как дважды два: изнутри её не выволочить взмахами рук, утяжелители не помогут, и не спасёт турник. Пройдёт. Кап! Кап! Прошло. Усталость огненным воском стекала по костям в дымке приторно вишнёвого пара; не озаботился вопросом, откуда взялся яркий тюбик на бортике его ванны, плеснул остатки розовой херни в воду и пустышку швырнул на мраморный пол. От Марлены пахло так же и… Сигаретный дым, чёртова ты едкая дрянь, перебей же тошнотную сладость, освободи! А сладость крепкая и пьянящая, подобно зависимости, засевшей глубоко за грудиной в образе девичьем, и оправдания её жестокости не сыскать. Наркотикам — эйфория. Ей — ничего. Разработчики симуляции этого несправедливого мира бестолковые идиоты, иначе почему не наделён человек возможностью действие своё скороспешное отменить? О, Джонатан кликал бы по кнопке, пока кожа с пальцев рваными лоскутами не отлупится, долой сожаления о минутной слабости, долой день, когда попробовать он осмелился кокаин и жизнь свою, некогда не такую серую, повесил под потолок. Давно из-под ног швырнул бы хлипкий стул без неё, без живой причины стоять полудурком с тугой удавкой на шее и улыбаться сквозь слёзы, в толпе аплодирующей искать осуждения полный взор. Птичка его безмозглая научилась против ветра летать и вдруг прозрела, что прощения он не заслужил ни раз, такой же безмозглый старый дятел. Не станет больше его спасать, по глазам видно: не станет. Приближается поступью выжидающей, уже не просит слезть и в руках ножа для верёвки толстой не держит — приближается, чтобы оплот дыхания из-под ног выбить, завершить скучную его биографию кривым чернильным пятном вместо точки. Кап! С чёлки смольной, сваленной на широкий лоб, капли срывались резко, доля секунды, и расшибались о гладь горячей воды. Денёк выдался тяжёлым. Безэмоционально в потолок пялиться тоже бывает тяжело, не смейте осуждать. Тяжело веки не смыкать — они словно цементом облепленные, не справишься, — тяжело к губам бледным сигарету подносить пальцами онемевшими и трясущимися, как крылья у пластмассового цыплёнка, которого завели скрипящей моталкой, прыгать заставили до разрыва пружины в заднице. Дозы требовал организм, по себе же стрелял, дикой ломотой помышлял согнуть пополам сопротивление поплывшего рассудка. Джонатан поморщился, сигарету бросил в воду — не помогает, пустышка-пустышка-пустышка! Больно. Больно сводит мышцы — их наверняка пронизывают режущие нити, за которые дёргает нечто, желающее его смерти. И шипел, и обречённо в кожу вцеплялся, о пощаде взмолился. Никогда, Марли… Больше никогда. На касания мокрых подушечек не реагировали экранные цифры, он жал сильнее, озлобленно жал и дышал рвано от разливающейся по телу боли. Пропущенных от него звонков Марлена получила с два десятка и получила бы ещё, не расплывался бы в серых глазах неправильный номер. — Она не ответит тебе. Набивает себе цену, это же так очевидно, Джонатан. Тихие шаги он не слышал, потому неожиданным оказалось появление девушки в белых дверях. Да, она же метнулась за виски, обещая, что это поможет забыться. Он живёт в забытье последние два года — лучше бы выдумала способ одуматься и не забываться никогда. Больше никогда. Короткие вороные волосы сыпались из небрежного хвоста на её затылке, ни одна тряпка не прикрывала красивого тела, испорченного кучей рисунков, страшных, в самом деле, страшных — ярый противник татуировок взгляда на манящих изгибах не задерживал, по определению виделись они ему неприятными. Каждая линия, выведенная на коже Марлены, выведена ему назло. Не иначе. Она показывала их и смеялась недоброму фырчанью, пальчиками обводила нетронутые этой грязью области и приговаривала: «Следующая будет здесь». От сердитого Джонатана в ответ получала только разрешение в холст Рафаэля Санти себя превратить, где угодно нарисовать неведомую хрень и радоваться ей, сколько влезет, — ей же всё можно. И, уходя, в голове засесть тоже. Забыться… нужно забыться. — Держи. Девушка забрала у него телефон и протянула стакан. Она лучезарно улыбалась — непонятно, что так веселило её в мрачной его компании, глазки-пуговицы тёмные искрились и согреть напрасно пытались ледяного Джона. — Я не пью по чётным, — с трудом говорит, однако стакан под горло широкое подставляет. Янтарная жидкость о донышко ударилась, обещая ледяного Джона согреть изнутри, это-то у неё всегда отлично получалось. — Спасибо тебе, Джорджия. Ты помогаешь мне, всегда помогаешь, а я ни разу не расплатился с тобой. Не нужно безвозмездно мне пособничать, скажи, что хочешь ты получить. Мерк его взгляд, он лениво наблюдал за ней, за тем, как для себя наливает виски, как ножки изящно перебрасывает через бортик ванны и к нему становится ближе, вздрагивает: какая же вода горячая, Джонатан! И молчит. Страшится признать, что на одну идиотку в копилке загубленных душонок стало больше, или услышать, что он-то догадался давным-давно и плевать хотел ей на макушку с балкона. — Молчишь. А я ведь падкий на добро, — посмеивается Риччи, помешивая алкоголь меж стеклянных стенок. — Пользоваться буду, пока не иссякнет в тебе желание быть послушной. — Похоже, нам с тобой нравится быть послушными, — пожала плечами Джорджия. — Да, нам нравится, когда нами пользуются. Я бегаю за тобой, утешаю, если звезда твоя снова тебя обидит, ненавижу её и пишу о ней под твою диктовку ласковые словечки, пристаю к тому… певцу слащавому с глупыми вопросами. Всё ради твоего спасибо. А ты стелешься под эту блядь, которой не сдался ты без денег и влияния. — Назовёшь её так ещё, вышвырну в подъезд голой. Она не назвала, не стала перечить нахмурившемуся Джонатану и поникла заметно, глазки-пуговицы потухли. Не дотягивает она до уровня бляди, которую синьор Риччи будет защищать до потери пульса, до вздоха своего последнего. Скромная журналистка, некогда незамеченная подчинённая стала ему полезной только с появлением Марлены Сальви, требующей на голову венок из ветвей лавра благородного, символа победы и славы. Писала Джорджия статьи о милой и бессердечной, интервью оформляла, с продюсером недоделанным трахалась — всего-то! Помогала, чем могла — звучит исчерпывающе. Ненависть необоснованную и горькую проглатывала, посматривая на вертихвостку сладкоголосую, а правда комком в горле застревала, приходилось выплевывать, высказывать, как бы не пятился Джонатан Риччи, как бы не бросался за крошку свою святую вступаться. И твердила она одно и то же: — Вы не будете вместе никогда. Она не полюбит тебя, купи ей победу на Грэмми — не по-лю-бит. Даже не вздумай говорить, что изменишься и своего добьёшься! Потому что горбатого исправит могила и только. Ужасные слова, омерзительные! По самое не хочу заткнуть бы её поганый ротик способом извращённым. Однако больно: телу больно и чему-то ещё, романтики зовут душой изнывающее внутри нечто. Он залпом осушил стакан и опустил тяжёлую голову на холодный борт. — Ненавижу твои провокации. И правоту твою ненавижу, замолчи, прошу, — морщится и стоны мученические едва сдерживает. — Если я сегодняшней ночью умру… У меня есть предсмертное желание, Джорджия, ты удостоена чести его исполнить, — тон его то ли издевательский, то ли взаправду нешутливый, и силы вдруг находятся, чтобы уголком губ улыбнуться. — Скажи Марлене, что с моими счетами впредь она может делать, что захочет. Когда злилась, угрожала оставить мне в кармане пару евро, ты представляешь? Одному Богу известно, на что она собиралась спустить миллионы. Меня это забавляло, потому что она всегда названивала и спрашивала, разрешаю ли я оплатить доставку еды своей картой. Да, было смешно. Предаваться воспоминаниям с закрытыми глазами — последнее, что оставалось ему теперь. Он начеркал завещание, сидя на больничной койке в идиотской полосатой пижаме и с отросшей бородой. Ему было слишком скучно и слишком боязно за жизнь, среди четырёх белых стен инстинкт самосохранения обострился, и покой Джон видел только во снах, не менее тревожных и кошмарных нередко — медсестра обозвала их побочным действием пилюль, а потом снова пилюли эти приносила и глотать указывала. Бизнес — напарнику Альберто. Он пьяница и мистер кутёж, но в деле своём профессионал, не подведёт, можно доверить ему самое дорогое. Свою работу Джонатан Риччи любит, нежно обзывает детищем, за которое горд, за которое горой, — смолоду тонет он в архитектурных проектах и наслаждается чёткостью грифельных линий, не сожалея вовсе, что детище не в образе человеческом радует его маленькими победами. Оно плод любви к деньгам, окаянной любви, что по крупицам сыпется в никуда, исчезает. Деньги. Есть у него и в человеческом образе дитя — певица, которой он обещал весь мир к ногам. Деньги ей. Джорджия намочила рваную чёлку, ко лбу приложив сырую ладонь в знак разочарования, коего всё больше внутри. — Она же бросила тебя, — почти скулит, ни ушам, ни глазам своим зорким не верит. А он меж зубов цедит: — Пусть. Когда так хреново ему, смеет искать оправдания, и виски забыться не помогает, и боль в теле не вынуждает обвинить во всём плохом ту самую. Джорджия снова наполнила для себя стакан, отвращение запила жгучей горечью, наполнила снова и снова запила, запястье вжав в челюсти. Утром она очнётся в разбитом состоянии, примерит шкуру страдальца Джонатана, заикающегося о смерти ровно столько раз, сколько приходится ему нетвёрдо держаться в борьбе с самим собой ради себя, а, быть может, и не себя. Она всегда видит его исключительно таким: разбитым и сожалеющим, что сорвался. Другой Джонатан ей попросту не принадлежит. Его бледные руки трясутся, он жмёт кулаки, доказывая, что всё ещё совладает ими, и с треском проваливается: стакан выскользнул, в осколки превратился при неминуемой встрече с кафелем. Джорджия вздрогнула. Её иллюзия в красивой обёртке погибла так же резко, оставила её уязвимой и обнажённой наедине с абсолютно чужим человеком. — Из пластмассовых пить намного выгоднее, тебе так не кажется? — Спросил он вдруг невозмутимо, поднимая на неё заслезившиеся глаза. — Давно этого тремора не было. Они каменные — мои кисти. Знаешь, как страшно смотреть на эти белые пальцы и сомневаться, мои ли они вообще, иначе какого чёрта я не могу согнуть их? — Он пытался, с рыцарским усилием пытался выполнить простое движение: фаланги, в самом деле, закаменевшие, не поддаются его воле. — Я не понимал, от чего она меня тянула и зачем искала специалистов. Всё же нормально. Я в порядке. А там, в тесной палате… ночами она напоминала мне темницу, я подолгу заснуть не мог, пугался теней от липовых веток в окне и много думал. Там впервые за долгое время я почувствовал себя нормально. По-настоящему нормально, Джорджия, человеком! Она не слушала его, обнимая себя за плечи, пряча себя от взгляда его пустого и злого отчего-то. Его исповеди как печальная сказка на ночь — наскучили давно. — Вернись в клинику, — предложила холодно и почти отрезвила Джонатана. — Если лечение сколько-нибудь помогло тебе, вернись! Марлене понравится твоё решение, она тебя похвалит. Долечишься, бар-наркопритон закроешь, забудешь дорогу к смертельному наслаждению, и, может быть, научишься девочке своей говорить правду! И прекратишь искать ей замену на стороне, а после в ноги падать! Удивительно, но это и есть решение твоих грёбанных проблем! Сколько же можно ныть? Она выпрямилась и включила поток еле тёплой воды, принялась смывать с тела ошмётки сладкой пены, желая поскорее за дверью скрыться. Он никогда не виделся ей человеком нужным, она его, конечно, не любила и вряд ли подобрала бы брошенного и заблудшего, как старого, заласканного пса. В объятиях жарких оказывалась случайно и обаянию поддавалась неосознанно, марионетка, в руках чужих послушная и безгласная. И какая грубиянка! Посмела больно за холку схватить и воткнуть в проступки, а до сей поры слушала и кивала, согласна была с домыслом, что весь мир ополчился против него, бедного Джонатана, взором тяжёлым и совсем равнодушным сверлящего в её хрупкой спине дыру. — Уходишь? — Ухожу. Джорджия смело ступила на кафель, усыпанный стеклянными крошками, и остриём одна из них впилась в кожу ступни. Она вскрикнула от боли. Лучшего завершения спектаклю и не выдумаешь: её окровавленные следы на белом полу и слёзы на щеках из-за обиды. От Риччи ни слова не последовало, он пальцем указал на шкаф, где валяется бинт, а, быть может, и не валяется уже, но ты, Джо, всё же проверь, тебе он придётся очень к стати. Она вытащила осколок из раны и без долбанного бинта, прихрамывая, пошла искать свои шмотки. — Джорджия, — на тихий зов она явилась в дверях, одетая в чёрное платье. Подпоясывала талию кожаным пояском и молча ждала услышать, чего надобно ему снова. — А у меня ведь ещё одно желание есть. Искренне надеюсь, ты о нём не забыла. — Исполню. И завязываю с тобой, Джонатан. А то совсем похожей на тебя сделалась: всё срываюсь, а ради чего?.. Ледяные капли дождя оседали на распаренной её коже, и как тростинка на ветру она дрожала от холода и липких чувств, настигнувших опьянелое сознание так не вовремя. В сумке рассыпалась стопка фотографий — последнее желание и последнее паскудное дело. Замочка нет, поэтому заботливо оберегали их от сырости её трясущиеся руки. Она сильная, она завяжет — завяжет с Джонатаном Риччи и с журналистикой, которая расшибла ей лоб об монстра в дорогом костюме.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!