Глава 49. Признаться в чувствах
6 октября 2026, 14:55***
Следующий день Гермиона провела с Анджелиной, которая осталась у Грейнджеров с ночёвкой. Утром они долго валялись в комнате Гермионы, укрывшись двумя одеялами и пледами (батарея грела еле‑еле), и болтали. Обсуждали, конечно, Пэнси Паркинсон. — Я тебе говорю: они не встречаются, — убеждённо заявила Анджелина, лёжа на спине и глядя в потолок. — Пэнси просто хочет, чтобы все так думали. Ты видела, как она на него смотрела все эти годы? Как на экспонат в музее. «Мой Дракусик‑трампампусик то, мой Драко это». А он на неё — как на пустое место. — Ну не скажи, — Гермиона перевернулась на живот, подперев голову кулаком. — В этом году Драко чем-то постоянно занят, но в любую свободную минуту всегда рядом с ней. Шепчет ей на ухо что-то, заигрывает, а она хихикает. Это выглядит… убедительно. — Убедительно? — фыркнула Анджелина. — Малфой и Пэнси? Он скорее закадрит собственную метлу, чем эту мопсиху. К единогласному мнению, встречаются ли Драко и Пэнси, они так и не пришли. «Будь тут Гарри, он вообще бы пустился в баталии о том, что Драко — пожиратель смерти и таким образом агитирует Пэнси вступить в их ряды», — подумала Гермиона. Потом они выбрались в город. Рождественский Лондон был красив. Витрины сверкали гирляндами, разноцветными лентами и стеклянными шарами, в которых отражались прохожие; над улицами, натянутые между фонарями, висели венки из остролиста и омелы. Гермиона поймала себя на том, что машинально считает их и думает, что омела — это, в общем‑то, жестокий обычай, если никто не хочет тебя целовать. Воздух пропах едой из ларьков: жареные каштаны, корица, печёные яблоки, бесчисленное множество сладостей и булочек, от которых кружилась голова. Уличные музыканты на каждом углу играли «Jingle Bells» и «Last Christmas». Одна группа — три парня в вязаных шапках с помпонами — так старательно выводила припев, что Анджелина не выдержала и подпела, а потом смутилась и спряталась за Гермиону. Подруги бродили по Оксфорд‑стрит, толкались в праздничной толпе, заглядывали в разные магазинчики — и, конечно же, в книжные. Гермиона вышла из последнего с двумя томами: «История лондонского метро» — толстый, с фотографиями старых поездов, — и почему‑то «Сборник французской поэзии XIX века», который купила совершенно импульсивно и потом всю дорогу сама себе не могла объяснить, зачем он ей нужен. Анджелина, глядя на эти покупки, покрутила пальцем у виска. — Ты серьёзно? Метро и французская поэзия? — А что не так? — Гермиона прижала тома к груди. — Метро — это инженерное чудо девятнадцатого века, а французская поэзия того же периода — культурный контекст. Они связаны! — Признайся, что ты не смогла выбрать между двумя книгами и купила обе, потому что тебе жалко было их оставлять, так? — …Возможно. При этом у самой Анджелины под мышкой были журналы по футболу, и особенно выделялись аж три штуки с одним и тем же симпатичным парнем: один — с ним в форме «Манчестер Юнайтед», второй — с ним, улыбающимся на обложке, а третий — вообще непонятно с чем, но тоже с ним. — А это кто? — спросила Гермиона, кивнув на журналы. — Дэвид Бекхэм, — Анджелина произнесла это имя с благоговением, будто говорила о каком-то святом. — Лучший полузащитник в мире. И самый красивый, кстати. Не смотри на меня так, я не влюблена, а просто объективна. — Ты купила три журнала с одним и тем же человеком и ещё мне что-то говоришь! — Три разных журнала! — округлив глаза до невозможности, ответила Анджелина. — С разными фотографиями и разными интервью. — Джордж не одобрит… — Джорджу о нём знать не обязательно, — Анджелина любовно чмокнула фото Дэвида. Подруги расстались только поздним вечером. Анджелину забрала мама на машине, а Гермиона пошла в сторону метро, продолжая наслаждаться праздничной атмосферой. Возле дома её ждал отец — он стоял на крыше и крутил антенну, ругаясь так громко, что слышно было, наверное, на соседней улице. До стартового свистка оставалось минут десять, а некая «подающая надежды команда» из Восточной Европы собиралась играть отборочный матч, и пропустить его Роберт Грейнджер не мог ни при каких обстоятельствах. — Может, я помогу? — крикнула Гермиона. — Я теперь совершеннолетняя по магическим законам и могу… — Нет! — отмахнулся отец. — Я должен сам! Гермиона усмехнулась и вошла в дом. На кухне царил ужасный беспорядок — мама вытащила все свои сковородки и кастрюли, все формы для выпечки, разложила их по столам и даже достала с верхней полки книгу рецептов бабушки Джин, на которых бабушкиным почерком были дописаны заметки на полях: «соли меньше», «Роберт любит с корицей», «три, а не два яйца». «Точно как в учебнике Принца-полукровки», — отметила про себя Гермиона и тут же поняла: мама впервые на её памяти решила готовить праздничный обед, ужин, завтрак и ещё раз всё то же самое по три раза. Как будто решила наверстать разом все те годы, когда на праздники в доме Грейнджеров была только готовая еда из магазина. — Мам? Мать обернулась — нервная улыбка, мука на щеке, полотенце в руке. Она тут же судорожно прикрыла этим полотенцем подгоревший пирог и неестественно широко улыбнулась. И Гермиона зачем‑то перенеслась в другой дом — в тот, где на кухне всегда пахнет свежеиспечёнными пирогами, где миссис Уизли знает, что надеть всем семерым детям и чем накормить самого Гарри Поттера, где тебя — Гермиону — всегда ждут, даже если ты не собираешься приезжать. Не хотелось допускать даже крошечную мысль о том, что она завидует всем Уизли, что у них есть такая замечательная мама, но… Но так и было. Гермиона чувствовала в Норе то, чего не хватало ей в собственном детстве. У Уизли были общие семейные застолья, обсуждения всех проблем на свете, вязаные вещи, сделанные с любовью, и даже пресловутые пироги. Но главное — материнское внимание, которое не нужно было выпрашивать, записываться на него заранее или надеяться, что сегодня у мамы выдастся спокойный вечер. У Грейнджеров всё было иначе — аккуратнее и правильнее, если посмотреть со стороны. Каждый знал своё место, уважал чужую усталость, и никто никого не беспокоил по пустякам. Но в конце концов для ребёнка же нет пустяков. После смерти бабушки Гермиона стала маленькой взрослой — и чувствовала себя в общем-то замечательно. Она возвращалась из школы в пустой дом, сама разогревала себе ужин и читала в кровати до ночи, чтобы хоть как‑то поднять себе настроение и ей не приходило в голову, что что‑то не так. Это считалось нормой: мама на работе, папа на работе, дома чисто и спокойно, и никто никого не трогает. Нормально же. Гермиона понимала, что сама виновата: не делилась ничем в детстве, а дальше, по мере взросления, даже не пыталась. Но всё равно хотелось всего этого. Хотелось ругани за то, что она тратит время на «девчачью лабуду», как это было у Лаванды и Парвати дома; ругани за глупые любовные романы — как у Джинни. Хотелось, чтобы мама заглядывала в комнату без стука, спрашивала, кто этот мальчик, что звонил по телефону, возмущалась из‑за грязной обуви в прихожей. Ей было слишком мало базовых вопросов об оценках и о том, как у неё здоровье. Гермиона охотнее делилась своими проблемами, интересами, страхами с друзьями и, да, с миссис Уизли, чем с матерью, потому что порой собственная мать казалась очень далёкой от всего этого — от Хогвартса, от Рона, от грядущей войны, от пугающе сильных чувств к Фреду, от всей её жизни, которая с каждым годом становилась всё сложнее. У мамы будто бы априори не было ответа на эти вопросы, потому что у неё вообще не было этих вопросов. Как это вообще — когда пристают с расспросами? Как это — когда маме настолько интересно, что она не может дождаться, пока ты сама расскажешь? Она думала, что после всего, что было, захочет делиться с матерью всем, но… Эта ниточка, если честно, не то чтобы оборвалась. Её, кажется, никогда и не было. Как будто между ними изначально стояла стена: сначала из‑за карьеры матери, потом из‑за магического мира и их Статута о секретности, потом из‑за расстояния, которое с каждым годом увеличивалось в геометрической прогрессии. Стена прозрачная, тонкая, вроде бы даже не мешающая видеть друг друга, — но попробуй через неё дотронуться! Гермиона иногда тосковала по Норе так же сильно, как по Хогвартсу. И это было странно: Нора — не её дом, Молли Уизли — не та женщина, которая её родила, но всё равно душа находила покой именно там. Она любила свою маму всем сердцем, всей памятью и всё же где‑то глубоко‑глубоко понимала, что отношения дочери и матери, о которых пишут в книгах и которых ждут в детстве, — эти отношения у них так и не сложились и уже не сложатся вовсе. Эта невидимая ниточка просто не натянется больше никогда или останется висеть, не соединяя, а напоминая о боли. Как же от всего этого становилось невыносимо стыдно! Гермиона не знала, что её мама однажды летом, проведя пару часов в Норе и понаблюдав за Молли Уизли — за тем, как та управляется с детьми, с домом, с гостями, с индейкой и с мужем одновременно, не теряя ни капли тепла, — вернулась домой молчаливой и потом до ночи сидела в гостиной, глядя в одну точку. Гермиона не знала, что Сара Грейнджер с того дня иногда вдруг замирала посреди кухни — вот как сейчас, над книгой рецептов и подгоревшим пирогом, — поймав себя на неприятном, ревнивом чувстве, которое никак не могла выкорчевать. Что чувство это было сродни зависти: у той женщины с рыжими волосами и добрым смехом получилось то, что не получилось у неё. Гермиона не знала и того, что её мать переживает за неё по‑своему, тоже стыдится своих мыслей, тоже одинока по эту сторону прозрачной стены и тоже не знает, как через неё дотронуться до собственной дочери. Она всего этого не знала. И, наверное, не узнает никогда. — Ты чего задумалась? — спросила мама, возвращая Гермиону в кухонный беспорядок. — Да так, ничего. — Может… — Мама немного замялась, но затем с надеждой взглянула на неё. — Может, поможешь мне с моим беспорядком? Я тут замесила тесто для булочек. К утру должно подняться. Если, конечно, я ничего не перепутала, а я, кажется, перепутала… — О, конечно, мам. Они принялись за работу. Мама командовала, Гермиона подчинялась — подавала, перемешивала, вытирала, и постепенно кухня начала обретать какое-то подобие порядка. Тесто легло под полотенце у батареи, сковородки вернулись на место, полотенце с подгоревшего пирога наконец сняли, и пирог, признанный «условно съедобным», был торжественно выложен на тарелку. В этот момент с крыши донеслось победное: — Есть! Заработало! И следом — топот отца по лестнице, который бежал смотреть телевизор, перепрыгивая через ступеньки, как маленький мальчишка. Мама вздохнула и улыбнулась. — Ну хоть что-то сегодня удалось, — сказала она. Само Рождество Гермиона провела в общем-то чудесно. Родители подарили ей шерстяной кардиган сиреневого цвета и толстенный этимологический словарь, от которого она пришла в восторг и тут же засела за первую страницу. Вечером они все вместе ужинали в гостиной и смотрели телевизор. И всё же её грызла тревога. Ни от кого из Уизли — и в том числе от Гарри, который эти каникулы по обычаю проводил в Норе, — не пришло ни единой весточки. Она обменялась поздравлениями с Невиллом, Полумной и даже Лавандой, но Уизли молчали. Уже к полудню Гермиона начала поглядывать на небо, а к вечеру откровенно нервничала. Она гнала плохие мысли, но они возвращались: пожиратели смерти, ворвавшиеся в уютный дом рыжих волшебников; дементоры, скользящие по заснеженному саду вокруг Норы. Она даже перечитала «Ежедневный пророк», надеясь найти хоть строчку о происшествиях, — но ничего: ни убийств, ни нападений, ни арестов. — Ты чего такая бледная? — спросила мама, когда Гермиона в третий раз подошла к окну. — Всё хорошо, — соврала она. — Просто… жду письма. — От кого? — От Джинни. Мама внимательно посмотрела на неё, но ничего не сказала и придвинула тарелку с печеньем, которое они вместе испекли ранним рождественским утром. Вышло, кстати, неплохо. Даже очень неплохо: Гермиона сама удивилась, когда попробовала. Все её тревоги развеялись поздним вечером, когда в окно настойчиво постучалась Букля. Гермиона вскочила, едва не опрокинув чашку с чаем, распахнула створку — и впустила в комнату морозный воздух, снежную крошку и большую уставшую сову. Букля тут же перелетела на спинку стула, устроилась там, отряхивая крылья, и чувствовала себя при этом совершенно по‑хозяйски. — Спасибо, Букля, — сказала Гермиона, торопливо разворачивая конверт. Пальцы, к её стыду, чуть дрожали. — Как он там? Сова угукнула и подставила крыло под поглаживание. Гермиона рассеянно провела по перьям, не отрывая глаз от письма. От Гарри она получила открытку с коротким поздравлением:«С Рождеством! Всё расскажу при встрече. Береги себя. Г.»
А под открыткой, совершенно неожиданно, лежал фотоальбом с тёмно‑синей кожаной обложкой. У неё уже был один от Джинни, и она его не то чтобы заполнила, а этот уже был почти полностью забит. Внутри были колдофотографии — все, что собрались за эти годы. Троица друзей на перроне на первом курсе. Второй курс: Гарри с перевязанной рукой после матча по квиддичу неловко улыбается в больничном крыле, Рон сзади уплетает шоколадную лягушку из подарков Гарри, а Гермиона закатывает глаза на всё это. Третий, четвёртый, пятый курсы. А потом пошли снимки, на которых были только она и Джинни: смеющиеся на берегу озера, сидящие над стопкой книг в библиотеке, заснувшие в общей гостиной друг на друге. Последнее фото точно было сделано в эти дни: Джинни в заснеженном дворе Норы с метлой в руке и смешной вязаной шапке, которую Гермиона связала ей прошлой зимой под наставлением Молли. На заднем плане Гермиона разглядела близнецов и Рона, которые лепили снеговика. — Ну надо же… — пробормотала Гермиона. Минуту она рассматривала один снимок, где они с Джинни высовывают языки прямо в камеру в Выручай‑комнате, и вдруг усмехнулась: — Я не удивлюсь, если и у Гарри полный воз тайно спрятанных фоток Джинни. Букля издала короткий, невнятный звук — вполне, впрочем, выражавший полное согласие с последней фразой девушки. Следом явился Эррол. Разморенная сном Букля приоткрыла один глаз и с неодобрением на него покосилась. Бедный старикан ввалился в окно, как мешок с картошкой, — перья дыбом, глаза косят в разные стороны, дыхание сбито, — и рухнул прямо на ковёр, неловко выпустив из лап кулёк. Кулёк развернулся сам собой, и оттуда посыпались гостинцы от миссис Уизли: домашнее печенье в виде звёздочек с корицей и глазурью, мармелад, банка мятных леденцов и три мотка пряжи — нежно‑голубой, золотистый и кремовый. Гермиона замерла, глядя на пряжу. — Ох, — выдохнула она. — Миссис Уизли переоценивает мои возможности. Она села на пол рядом с ковром и с недоверием потрогала мотки. Пряжа была мягкая и, похоже, дорогая. Гермиона представила, что из этого можно было бы связать, и внутренне содрогнулась. Она вспомнила прошлый год — как вязала шапки для домовиков во имя их свободы, будучи уверенной, что совершает революцию, и как все эти кривобокие шапки в итоге оказались у Добби. Эта история слегка усмирила её пыл к возвращению свободы домовикам. Ещё был случай с Амбридж и кентаврами: тогда Гермиона собственными глазами увидела, что кентавры — не милые пони из учебника, а гордые, суровые существа, с которыми нужно уметь разговаривать на равных, не защищать их, высокомерно решив, что знаешь лучше. С тех пор она стала скептически относиться к своей идее защиты магических существ и перестала считать, что один‑единственный свитер способен перевернуть мироздание. А миссис Уизли, видимо, решила, что она всерьёз увлеклась вязанием. И всерьёз, судя по всему, собиралась ей в этом помочь. На открытке, что шла вместе с этим богатством, подписались почти все Уизли.«С Рождеством, Гермиона! Будь осторожна и не забывай кушать как следует. — Молли и Артур.»
«Счастливого Рождества! — Билл и Флёр.»
«С Рождеством, дорогая и любимая подружка!. — Джинни.»
«С Рождеством! — Фред и Джордж.»
Гермиона невольно провела пальцем по строчке, где стояло имя Фреда, написанное именно его рукой. Ей потребовалось огромное усилие, чтобы перестать фантазировать о том, что он мог бы поздравить её личным письмом, — чего, увы, не случилось. «Он этого делать не обязан, влюблённая идиотка!» — отчитала она себя. Подписей не было от трёх членов семьи. От Чарли: тот был в Румынии, гонялся за драконами и, наверное, даже не знал, что сегодня Рождество. От Перси: тот всё ещё не стремился восстановить отношения с семьёй. И от Рона. Глупо было что‑то ожидать. После того поцелуя с Кормаком — глупо, глупо, глупо. Она отложила открытку в сторону, не давая себе раскиснуть. Помимо этого, Гермиону ждало и отдельное поздравление от Джинни — толстый конверт, набитый исписанными страницами. Хотя «поздравлением с Рождеством» это сложно было назвать.«…В моей спальне поселилась Флёр. На все праздники — на все, Гермиона! — потому что к нам на неделю переехал Римус. Она каждое утро и вечер наводит марафет, напевая при этом по‑французски, и не даёт мне выспаться, потому что ещё и отказывается выключать свет! А ещё она вечно расспрашивает меня про Билла. Если я ещё раз услышу это её «oh là là, mon amour», я за себя не ручаюсь. Лучше бы мама позвала на праздники Тонкс вместо Римуса, но, увы, Тонкс, кажется, провела Рождество в одиночестве и даже не со своими родителями. Переживаю за неё: написала ей письмо, но ответа нет. Возможно, она не впечатлилась тем, что я приложила к письму её фото с Чарли в Хогвартсе — которое я откопала у него в комнате. (Да, я вовсю строю планы по присоединению Тонкс к моей семье. Не смейся!)
А ещё сегодня в обед у нас был визит. Не поверишь, кто приехал — сам Руфус Скримджер! Министр магии собственной персоной. Он о чём‑то разговаривал с Гарри. О чём — я не слышала, потому что мама отправила меня мыть посуду вместе с Флёр. Но думаю, что ничего хорошего они там точно не обсуждали.
С министром явился и мой горячо любимый братишка Перси. Гермиона, я даже не знаю, с чего начать. Он вошёл в дом так, словно делал нам одолжение самим фактом своего присутствия. Оглядел гостиную взглядом, каким проверяют, не завелась ли плесень, и за всё время не сказал родителям ни одного тёплого слова.
Мама бросилась к нему, как будто он вернулся с войны: стала предлагать еду, суетиться, гладить по плечу, — а он только отмахивался и морщился. При этом индейку уплёл за обе щеки, даже добавки попросить не постеснялся. Мама расспрашивала Перси, где он живёт, как у него вообще дела, — но тщетно: сказал, что этой информацией в наше время делиться опасно. Мы с Роном и Гарри решили, что он, скорее всего, живёт на коврике возле кабинета министра магии, и об него вытирают ноги. И главное — ему ведь без разницы, какой министр, лишь бы дали ботинки облизать. Домашний эльф, не иначе (прости, Гермиона, за эту шутку).
А потом родители попытались поговорить с ним не о политике, а просто о семье. И Перси, эта свинья, заявил, что они бедные, что они ничего не могли ему дать, что он сам пробился наверх и получил должность, и что он теперь взрослый человек и никому ничего не обязан. Ни‑че‑го. Родителям, которые его вырастили, кормили, одевали, отправляли в Хогвартс на последние галлеоны, — ничего.
Билл и Люпин повскакивали, чтобы утихомирить близнецов, которые чуть ли не прикончили Перси на месте. Рон орал, мама заплакала, а папа ушёл в себя — никогда я его таким не видела.
СВИНЬЯ, ГЕРМИОНА, СВИНЬЯ! Я запустила в него протёртым пастернаком. Ну ладно, мы с близнецами сделали это одновременно, но в очки ему попала именно я! Он выбежал из дома, и только потом его нагнал раздражённый Скримджер.
Дин Томас не поздравил меня с Рождеством! Представляешь! Я уже совсем не понимаю, что с ним не так! Я просто отказалась встречаться с ним на каникулах — а, извини меня, он вынес мне все мозги в последнюю учебную неделю и даже не извинился. И что прикажешь мне после этого с ним на свиданки ходить?
А Рон, я знаю, не поздравил тебя — и тоже свинья! Я уговаривала его подписать открытку, Гарри его уговаривал, и даже Фред подключился, когда увидел, как мы с Гарри вдвоём отчитываем Рона, — и всё без толку!
Так вот, Дин…»
И дальше в том же духе — ещё две страницы о том, какой же невыносимый этот Дин Томас, с подробным перечислением всех его прегрешений, начиная с сентября и вплоть до того, как он однажды очень громко жевал за завтраком. А потом — снова про Перси. С новой силой, новыми подробностями, дополнительными оскорблениями в адрес его манер и, отдельно, его причёски («он, видимо, совсем не расчёсывается, потому что его кудри выглядят как уютное гнездо для огромного выводка птенцов!»). Гермиону это сильно позабавило, потому что она в принципе разделяла все эти высказывания в сторону Перси, но вот ситуация с Дином… Тут Джинни явно перегибала палку: искала минусы там, где их не было, цеплялась к ерунде, придиралась к тому, как он дышит, сидит, держит вилку, и упрекала его в том, что он постоянно толкает её вправо, хотя она любит ходить слева. А вот идея свести Чарли и Тонкс была настолько в духе миссис Уизли, что Гермиона не выдержала и рассмеялась в голос. Хотя что‑то ей подсказывало, что зря это Джинни затеяла. Тонкс с её неразделённой любовью к таинственному незнакомцу, её нынешнее депрессивное состояние и Чарли, которого Тонкс в глаза не видела несколько лет… Вряд ли эта возможная парочка кончит свадьбой в Норе. Вот бы эта самая чуйка на плохую затею сработала у Гермионы чуточку раньше — ещё в самом начале её фальшивых отношений с Кормаком. Ох, как же тяжело ей было об этом думать! Она постоянно видела перед глазами выражение лица Кормака, с которым он признался ей в чувствах. А она… Она вела себя как последняя… даже приличного слова подобрать невозможно! Как теперь с ним здороваться? Что говорить? А про Рона и вовсе думать не хотелось. Было такое ощущение, что после всего этого они больше никогда не смогут общаться как раньше. Хотя… они так часто замалчивали свои ссоры и перешагивали через них, как словно ничего не произошло, что, скорее всего, она поступит точно так же. — Трусиха! Учится ли она на своих ошибках? Гермиона, скрепя сердце, понимала, что, увы, нет. На ошибках в учебниках — легко. Формулы по нумерологии, неправильный перевод рун, чары, зелья — всё логично: поправил — и идёшь дальше, и никто не пострадал. А в человеческих отношениях всё сложно и непонятно: правильных ответов в учебнике нет, подсказать никто не может, чувства плевать хотели на логику, а логика — на чувства. То же самое было с Фредом. Она трусливо игнорировала то, что жило в ней уже который год, задвигала подальше, называла глупостью, называла тахикардией (позорище!), называла чем угодно, лишь бы не признаваться самой себе. И теперь молча страдала. И она же трусливо выслушивала доводы собственного разума, который упорно настаивал, что ничего у них не выйдет, что он видит в ней только подругу и она всё испортит одним признанием. А чувства — а вместе с ними Анджелина и Тонкс — шептали другое: что стоит признаться — и ей станет легче дышать. Но нет. Сердце Гермионы Грейнджер — оно, как и сказала Трелони ещё на третьем курсе, — билось как у старой девы. Гермиона тогда очень сильно разозлилась, ушла с занятия и бросила прорицания из принципа. И вот теперь в этом было что‑то до тошноты пророческое. Вроде бы сердце и хотело любви — оно тянулось к ней, искало её, умело её чувствовать, — но где‑то в самой глубине жила уверенность, что всё это не для неё создано. Что она — не тот человек, которого любят. И потому её сердце, стоило чувствам подобраться слишком близко к логике, послушно леденело, закрывалось и никого не впускало. Она не смогла впустить в сердце Виктора, которому она всерьёз нравилась, и, с которым, возможно, они могли бы найти что‑то общее. Она не смогла признаться в чувствах Рону, хотя было ясно как день, что она ему небезразлична. Да даже дать второй шанс Кормаку! А почему бы и нет? Может, с Кормаком они действительно стали бы завидной парой всего магического сообщества. И Фред… Разве может она, настолько незрелая, настолько неуверенная и холодная, быть достойной любви такого, как он? Живого, открытого в чувствах, самого настоящего огня, который согревает всех вокруг, не спрашивая, заслужили ли они это тепло. Увы и ах. Гермиона с печальным вздохом надломила печенье миссис Уизли и угостила им Буклю и Эррола.***
— Гермиона-а-а! Тебе письмо! Гермиона лежала на диване в гостиной, устроив Живоглота у себя на коленях, и держала в руках томик «Сборника французской поэзии XIX века». Она как раз увлечённо читала Бодлера — там всё было про осень и разлуку. — Гермиона! — снова раздался голос отца из прихожей, и на этот раз в интонации было что-то новое. Что-то такое… Она подняла голову. — Некий Фредерик Гидеон Уизли, — с хитринкой провозгласил отец, — совладелец «Всевозможных волшебных вредилок Уизли» и, как тут написано, «глубоко провинившийся перед глубокоуважаемой Гермионой Джин Грейнджер», — прислал тебе письмо. Гермиона пихнула Живоглота в сторону — кот возмущённо мяукнул и шлёпнулся с дивана, — захлопнула книгу, даже не позаботившись заложить страницу, и подскочила с места, как ужаленная. В два прыжка — мимо журнального столика и перепуганного кота — она добралась до отца и вырвала конверт из его рук. — Ну и манеры, Гермиона! — рассмеялся отец. — Я помню, тебе писал только Рон, а тут… Чем это Фред перед тобой провинился? — Ой, да ничего важного, — отмахнулась Гермиона и направилась к лестнице. — Может, познакомишь нас поближе? — донеслось ей вслед. — А то я как‑то не в курсе, что у моей дочери есть… ммм… знакомые с таким впечатляюще корявым почерком. Гермиона почувствовала, как у неё начинают гореть уши. — Папа! — Что? Я просто спросил! — Отец говорил это с самой невинной физиономией в мире, которую сейчас, к сожалению, она не видела, но отлично себе представляла. Гермиона взлетела по лестнице, пронеслась по коридору и захлопнула дверь своей комнаты. — Мерлин! — выдохнула она, плюхаясь на кровать и впиваясь взглядом в конверт. — Ну и ухмылочка была у него. Гермиона вскрыла конверт и… разочаровалась. Внутри была самая обыкновенная магловская открытка с заснеженным Лондоном и золотой надписью «С Рождеством». Никакого тебе конфетти из снежинок в нос, никаких поющих гномов, никакого озорного волшебства — просто бумага. А потом она увидела в открытке колдофото. Обещанный лысый Джордж, снятый Фредом исподтишка. На фото Джордж стоял перед зеркалом в ванной, крутил голову из стороны в сторону, и, когда он в ужасе оборачивался на близнеца, в зеркале ванной мелькал сам Фред с камерой. По пояс голый. Гермиона пискнула и перевернула фотографию, прижав её к груди, не давая себе возможности рассмотреть этот момент ещё раз. — Спокойно. Спокойно. Дыши, извращенка. Она просидела так пару минут, чувствуя, как щёки горят огнём. Потом всё‑таки не удержалась и тайком взглянула ещё раз. И не без удовольствия отметила, что в том, что Джордж и Фред ходили в спортзал, определённо был толк. Определённо. Гермиона уже хотела было сунуть фото и открытку в тумбочку — подальше и поглубже, — когда заметила подпись сзади:«С Рождеством, Грейнджер. Прости, что пишу на обороте фотки, но времени совсем нет — работа, понимаешь? Завал с рождественской коллекцией в магазине. Семейная суета и свинья Перси, но, наверное, про это всё тебе уже рассказала Джинни. С Рождеством ещё раз! Пусть лысый Джордж принесёт тебе много‑много смеха».
— Как-то… тухло… Она отложила открытку на кровать, встала, прошлась по комнате. Потом снова села. Потом опять встала. Затем достала из тумбочки записную книжку и раскрыла её на чистой странице.«Дорогой Фред! Спасибо за открытку и за фото. Джордж выглядит потрясающе, я даже не думала, что его макушка настолько блестящая»
Гермиона поморщилась и зачеркнула. — Нет. Ерунда какая. Ещё и Фред «дорогой»…«Фред! Спасибо большое за фото. Признаюсь, я смеялась очень долго. Как там Джордж, как его шевелюра? И как ты сам? Как вообще дела в магазине?»
Слишком официально. Она вырвала лист, скомкала и бросила на пол у тумбочки.«Фред! Это было очень смешно! Я так рада, что ты нашёл время мне написать, ты даже не представляешь, как я…»
Она остановилась, уставившись на «как я…». — Как я что? Как я ждала? Я же не могу это написать. Это слишком в лоб. Гермиона зачеркнула и отложила ручку в сторону. — Нет. Всё не то! Его ответ слишком сухой, чтобы хоть где‑то зацепиться и продолжить наше общение. Он написал мне только про магазин и Перси. Что я могу на такое написать? «Да, Перси действительно бывает невыносим»? И это будет весь мой ответ? Дело было не в том, что она не знала, что написать. Дело было в том, что Гермиона очень боялась написать не то. Каждое слово казалось одновременно слишком незначительным и слишком весомым. Фред всегда писал про свою работу, про свои увлечения, да вот и про Перси, а про неё саму… Очень редко. Что, если он ждёт от неё такого же? Что, если любые её попытки выйти за пределы этого приятельского тона покажутся ему навязчивыми — и всё закончится? Если она начнёт с ним флиртовать по переписке, как предлагает Анджелина… Гермиона лучше умрёт, чем покажется ему навязчивой. А если не написать ничего, то… то вся их переписка заглохнет. И если спустя время она сама инициирует их общение просто так, то опять она покажется ему навязчивой! Гермиона перепробовала ещё пять вариантов. Написала «Фредерик Гидеон Уизли» — зачеркнула. «Дорогой Ф!» — зачеркнула, почувствовав себя дурой. Она сочинила остроумную шутку про Джорджа и лысину и сразу поняла, что шутка не смешная. Она попробовала написать про встречу с Анджелиной и про своё Рождество, но всё это выглядело не очень. И как ей вообще признаться ему в чувствах в марте? И почему именно март… «Анджелина запудрила мне мозги!» В дверь заскрёбся Живоглот. Гермиона отложила ручку, поднялась и впустила кота в комнату. — Глотик, — сказала она, закрывая за ним дверь, и села обратно на кровать, — ты вот знаешь, как мне продолжить наше общение с Фредом? Как быть с ним более открытой, да ещё и… фли‑флиртовать с ним? Живоглот фыркнул на её лепет, неторопливо прошёл по комнате, задрав хвост, и запрыгнул на стол, где тут же развалился прямо на учебниках, всем своим рыжим видом показывая, что думать о её словах он не намерен. — Тебе вообще хоть кто‑нибудь нравится? — с упрёком спросила Гермиона. Кот принялся вылизывать лапу, игнорируя вопрос. — А между прочим, Фред защищал твою честь перед Роном, когда тот обвинил тебя в том, что ты сожрал Коросту! Живоглот остановился и очень внимательно посмотрел на хозяйку. И вдруг — Гермиона готова была поклясться, что это было именно так, — кивнул. — Может, ты и правда на самом деле анимаг? — задумчиво сказала Гермиона, вглядываясь в него. — Потому что кажется, что ты прекрасно понимаешь человеческую речь. Живоглот в ответ зевнул и поудобнее устроился на учебниках. Гермиона вздохнула, взяла ручку и опять посмотрела на чистый лист. И снова, в который уже раз, у неё ничего не получилось. Она написала имя Фреда десять раз — и всё перечёркнула. Она начала фразу шесть раз — и бросила. Она представляла себе его лицо, его смех, его дурацкую ухмылку и понимала, что не может найти в себе ни смелости, ни слов, чтобы ответить ему так, как ей хотелось бы. Трусиха. Так она и просидела над записной книжкой, наверное, до глубокой ночи, с исписанными, измятыми страницами, разбросанными комками по столу и по полу. И так она и не придумала ничего — до самого конца каникул.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!