.
6 августа 2021, 00:00 Это лето должно было стать фантастичным. Свободным, широким, продуктивным, бесконечно чудесным и позитивным. Но в первый же день прошёлся самый дождливый день в году — накапала чуть ли не полмесячная доля осадков — так, что высыхало неделю, и улицы уподобились каналам в Венеции, а на второй день отметка в градуснике подскочила до округлого верха. Там и осталась сидеть весь сезон. Подобно солнцу в зените.
Сан раскрывает объятья под ним.
— Печет!
Уён улыбается сквозь тяжелый вздох. Тело с кожей — тугая, без пор и дыр оболочка, старая и поношенная, сквозь неё не продышаться.
— Ещё как, — он подходит, заглядывает: спуск слегка крутой, дорожка из камней с блеском металла — от размера апельсина до приличного массивного булыжника — а чуть дальше камень разлетается в раскаленные угли песка, а ещё дальше — тишь да благодать, морская гладь. Она разбивается в ледяные брызги, покачивается из стороны в сторону накатывающимися, пытающимися обогнать друг дружку волнами, и только ей солнце мило — море нежится под лучами игриво, как кошка. Уён вдыхает запах моря, Сан же убегает вперёд, вниз. Шаг, шаг, шаг, и шатающаяся походка в попытке не упасть со спуска перерастает в бег.
— Эй, чего стоишь?!
— Бегу я, бегу!
Сан бежит и ворошит песок ступнями. Остаются одинокие, остывающие следы — по ним Уён, по пятам, спускается сам, едва не наворачивается головой и зачерпывает горячий, колючий песок в кроссовок. Угораздило же потерять сандали.
Травянистый ветер заворачивает за их спинами смертельный воздушный штопор — его слишком много для такой спокойной погоды и слишком мало, чтоб погасить жаркий летний костер. Сан тяжело и часто дышит; он недавно вернулся из большого города, три года заточения, безумно скучал по спрятанному ото всех карт миру родному уголку. Уён же тоже рад.
Ветер задирает цветастую рубашку и желтую майку.
— Красиво.
— Ага.
Уён рад не от моря, не от продуктивного лета, не от западного ветра, ни от чего совершенно. Он вроде как и не рад вовсе. И пока Сан тяжело дышит и переводит дух, и глаза его блестят как искры пронизывающих зеркала глади лучей, Уён наблюдает, как отчаянно бьется об берег пена, как накрывает его ступни волна, как соль алмазная заполняет пляж.
Месяц назад он хотел броситься в это море. Три года длилась странная пытка изоляцией от моря, друга и дома. А сейчас, он и не знает, что и делать. Бремя и время взрослой жизни стучится настойчиво в дверь. А его сейчашняя, нынешняя жизнь напоминает странный, несмешной анекдот.
Сан срывается и бежит вдоль пляжа, как только дух насытился передышкой. Уён краем глаза продолжает смотреть в гаризонт — полый и пластиково-голубой.
Забавная штука — жизнь. Вот у них с Саном, как: были, значит, Сан с Уеном друзьями. Вот только Сан похорошел, а Уён не устоял.
///
В какой момент он так оступился?
Он сам не знает — иначе этот вопрос не посещал разум так часто, иначе и жизнь была чуть-чуть да проще. Всякий момент внутренней рефлексии заканчивается провалом: весь разговор с самим собой сводился к либо злобе на мир, либо самобичеванию в самых ярких красках. Причем «Все виноваты» и «Я виноват» коррелировали и сожительствовали в странном едином союзе, когда в итоге все плохо, и он плохой, и ничего не может изменить, но по прежнему об этом думает. Отец всегда говорил менять подвластные проблемы, а о неподвластном не думать и не тратить сил. Уён же — плохой сын, житейскую мудрость так и не перенял.
В реальность его выдергивает колокольчик — вошли в старую забегаловку. В таких местах главная ценность не еда, а то, какой кладезь воспоминаний лежит за запахом мебели, формой стульев, радио-волной и ароматом с кухни. Сан упорно тащил его сюда, Сану нужны эти клады памяти — Уён повинуется, хотя раз за разом флэшбэк бьет ножом по сердцу.
Потому что если Сан ностальгирует, Уён осознает, как низко пал.
Они бегали есть сюда бутерброды с рыбой на выпрошенные у родителей деньги. Они прятались здесь, прогуливая химию. Они подрались с кучкой пацанов из-за любимого места у диковинного куста и витиеватой лестницы. Они договаривались здесь о «набегах». Они жаловались на проблемы и жалобы запивали содовой. Они слушали раритетные, как им казалось, диски с треками The Smiths — было стыдно признаться, что оба ничего не понимали и любили в одинаковой степени. Они играли. Они спорили. Они мечтали.
Они даже обсуждали девчонок.
Господи где Уён свернул не туда.
— Ах, как хорошо!
Сан ведет себя по-свойски, как у себя дома — он может себе позволить, весь город любил и знал его как-никак. Оглядывается, сверяет с памяти каждый штрих. Диковинный куст засох. Витиеватую лестницу снесли. Округлый музыкальный ящик сломан.
— Тц, хорошо, конечно…
Его печаль быстро пропадает, когда за кассой встречает мисс Мин — матерь-одиночку и единственную официантку, владелицу и менеджершу забегаловки. Из-за темной вдовьей печати, она всегда казалась печальной, хотя и была для всех детей-клиентов лучшим другом — даже самые оторвы-пацаны были снисходительны и даже стекла не били. Уён начал видеть её реже, все чаще её подменяла дочка: у матери проступили морщины, скрывать седину стало бессмысленно. Сана это не беспокоило. Сан подскочил к кассе и стал говорить о чем-то своем с ней так, словно вышел лишь на пять минут, а не покинул город на три года.
Как и с Уён на станции.
И это обидно. Это очень обидно, между прочим: пока Сан болтает с мисс Мин, вдыхает ностальгический воздух, берет от жизни и юности лучшее, он, Уён, должен страдать за то, кем стал не по своей воле. Из-за Сана.
— У вас остался этот, как его, — Сан нетерпеливо щелкает пальцами.
— «Морской бутерброд»?
— Да-да-да, вот он. Два, пожалуйста, во-он на тот столик, — и он указывает на их столик. Неизвестно, зачем — мисс Мин прекрасно знала, где любили окачевываться все дети, когда приходили сюда.
Уён плетется тенью следом.
Ах, их место. Это был идеально сбалансированный, объективно лучший столик во всей забегаловке. Стол широкий, четыре места и у окна — это раз, в оптимальном расположении от музыкального ящика, при котором музыка не перекрывает и так-то хорошо слышна — два, диковиный куст, листья которого из угла вверх обеспечивают лёгкую тень — три, угол, при котором видна дорога вдаль, соседствующие дома и окна булочной — четыре.
Краска где-то покрошилась, снизу стенка облупилась, мягкие сидения выдохлись во времени. Куст, опять же, завял.
Уен присаживается напротив и подмечает выцарапанное на ручке «Мудак Гу Хао». Ха, в одиннадцать они пытались выяснить, кому это адресовано. Так и не нашли.
Сан складывает руки в замок.
Уён не решается заговорить первым, пусть лучше насыщается родным воздухом.
Небо всё ещё было чистым. Лучам не просеивались через облака, они грели и поступали в своем полном объеме и форме. Грелся и деревянный стол. Не спасала даже тень.
Как утром, на станции.
Уён опять возвращается к ней. Облепленная слоем пыли и серости, душная, каменная, разогретая ещё с восхода; он стоял, ждал и кровь кипела по венам, разгоняясь в удвоенной силе — жар и нервы.
Тот стоял в нескольких метрах, и они в упор не видели друг друга. Может, от того, что Уён взглядом искал неприведенную, отколовшуюся от толпы неловкую угловатую фигуру, а Сан — человека на голову выше себя.
Секундное помутнение в памяти, и Чхве Сан уже стоит рядом с ним.
Лицом к лицу.
Встреча, от которой так изнывало все внутри, резко настигла неподготовленный разум. Уён стушевался. Растерялся.
У Сана по правую сторону вьется локон, спускается спиралью, вместе с отросшими волосами спадает косым каскадом. Волосы стали гуще, выцвели в мягкий светлый свет — Уён не может представить себе цену качественного покраса — были подстрижены на новый фасон, челка исчезла. Контрастировало с той консервативной стрижкой а-ля «горшок». Лицо перестало быть по-юношески мягким, черты лица приступили и заострились, глаза стали четче и будто ярче. На левом ухе металлическая «кнопка».
Везде по чуть-чуть, то здесь, то там, и по отдельности это он, а в целом вроде совсем другой человек. А может, просто Уён уже подзабыл его. А может, Сан из детства всегда был таким.
Мама говорила, что люди в такое время быстро меняются. Координально даже. Это так страшно.
На кожанке как из западных фильмов прицепились нашивки багряно-черного цвета. Джинсы ближе к лодыжке вились в бахрому. Сан держал рюкзак в одной руке и тоже ни мог вымолвить ни слова, а потом как взорвался тысячью улыбок, как заговорил свежо и бодро, так Уён мысли растерял.
Абсолютно. Уен стоял, неловко держал в руках давно забытый пакет, смотрел, как от чего-то Сан хлопает его по плечу, и барьер стопорил всякие попытки поздороваться, сказать «Привет», отшутиться, прокомментировать что-то. Вместо этого Уён летел в прострацию, и только когда Сан затих, и только когда посмотрел в молитвенной просьбе сказать хоть что-то, тогда Уён запнулся, очнулся и кинул глупое:
— Это ты.
И это был он. И Уён осознал это, давно уже, смотрел в уже родные, но такие иные теплые глаза. И это всегда был он. И среди всей безумной толпы людей, красивых девушек, не менее красивых парней, это он; и Уён не может сказать, когда это не будет Сан. И когда он осознал, давно уже, гигантский ураган поглотил его, со всей картотекой памяти и выворачивал все, чтоб вскружил в мозговой эпицентр каждый детский миг — игра в песочнице, школьная парта, разборка на заброшках — в ином свете; он взял его из схемы мироздания. За мигом радостишлол отравление реальностью.
Потому что это он. Сан.
Это была не какая-то любовь, не девочка с улицы, это был и есть парень, его друг. Который младше на пару месяцев, которому одалживал пластмассовый грузовик, у которого списывал, с которым секретами делился, с которым каникулы делил и жил нормальным человеком. Теперь все пошло прахом.
Все его слова несутся сквозь голову. Все сказанное молнией поражает его.
— Уён?
— А?
— Я говорю, тебе банку с чем — колой или апельсином.
— Без разницы.
И тогда он решил стать героем. Принять эту неизбежную ситуацию, мазохически размазывать соль по ранам и наслаждаться тем, что он делает Сану одолжение не позорить его, не хоронить для общества. Что не он, Уён, слабак, размазня и наглухо отбитый мудак, раз влюбился в друга, а просто терпит. Превозмогает. Наверное, во имя дружбы. Как настоящий аутсайдер, несущий гнет общества на своих плечах. Униженный и оскорбленный, и гордость его тоже, униженного и оскорбленного.
И решено было — гордо молчать и тянуть улыбку. Уён отрицает эгоизм и даже не уверен, кому из них он делает одолжение (и делает ли его вообще), но он абсолютно уверен, что кипячение чувств внутри к плохому ни приведут. Точно.
Может за страдания ему воздастся. На том свете. «Проверять, Уён, собираешься?».
— Так, собираешься?
— Куда?
Бутерброд в его руках раскис: обильный кетчуп стек на тарелку, кусочки рыбы съехали на корочку тоста.
Опять подвис.
Сан смотрит с нескрываемым беспокойством.
— Я говорю, я на Н-скую собираюсь — проверить, остался ли там магазин. Ну помнишь, тот, с барахлом всяким.
— Типо старьевщика?
— Да. Ты со мной собираешься?
— Да. Да, конечно, — кивает. Думает, что этого достаточно.
Обеспокоенный взгляд Сана держится ещё несколько часов. Под ним особенно тошно: друг волнуется, а он… А что, он. Он возомнил себя великомучеником.
Уён ненавидит свой комплекс героя.
///
Они живут в очень маленьком городке. Таком, чтоб поместился в картонную коробочку и оставил ещё место: на холмы, на горы с севера и на маленькое море с запада. Из достопримечательностей только старый-старый планетариум, существующий вне поколения и вех, ведь каждый знакомится с ним: кто-то со школьной скамьи, кто-то из бытового, кто-то из патриотических чувств. Такое всё в этом городе: старое-старое и вне летоисчисления, благодаря бальзамированию удаленности и сохранению из-за не менее маленького бюджета. Поэтому ближе к центру вступают в свои права многоэтажки, дома девятнадцатого века соседствуют с монументами двадцатого, буйная зелень сталкивается с безвкусной обязательной новой постройкой, и люди здесь почти что осядают на поколения; здесь все о всех знают, здесь море рутина как снег на севере, здесь реформаторский блок и идейный карантин, здесь никто ничего не делает и на что-то как-то живет. И Уён родился здесь.
Первое отчетливое воспоминание с детства — трасса. На краю города, перед лесным обрывом в тратуарные дороги строился длинный торговый центр — тогда, да и сейчас, первый и последний. По столичным меркам кошмарно маленький, но жителями такой желанный и в новинку; Уён ещё мальчишкой не мог оторвать глаз от стройки, от плавного ливитирования индиго-панелек, от шума камня и инструмента, от облаков пыли и крошечных людей. И Уён мог часами сидеть на обочине тротуара, рядом со стройкой, оперевшись руками о землю, наблюдать, как рабочие крошат камни и на ниточках передают балки. А ещё за трассой: она змеёй шла из дебрей горизонта одна-единственная, широкая, только разметка вместо узора; а ближе к нему раздваивалась, разрезалась перегородками, пока не вытекала в два ответвления. Дикий сказочный змей. И по её серой шкуре рассекали автомобили. В детской фантазии они спешили и ехали вникуда, что по правую, что по левую сторону. Редкие машины въезжали, чтобы раствориться в городе, другие выезжали, чтобы пропасть за краем неба. Мелкая крошка отпечатывалась на ладони. Окна ревущих машин резали строительные облака. На Уёна летел запах бензина, со спины долетали редкие капли скромной автомойки и весь этот текучий, медитативный момент выборки машин из общего потока и слежки до конца давал понять ему, какой он маленький и ничтожный в этом потоке.
Когда детское эго брало его, и желание стать Гулливером, чтоб бросить тень на город, тогда он вспоминал поток блеклых черных, белых, серых, редких красных и зелёных автомобилей.
И всё это было нормой. Совокупностью, с которой живет каждый человек день ото дня и, несмотря на абсурдизм жизни, несет в себе.
Каждый из них маленький и незначительный. Пылинка в космическом потоке млечного пути. Атом в живой органической системе космоса. И это нормально. С этим надо смириться. С этим надо ужиться. Не прыгать выше головы и не переступать нормальные границы.
Как это делают все хорошие дети.
Уёну повезло, он органично вписывался в индустриальный пейзаж. Не слишком уродливый, но и не слишком красивый, достаточно «экзотичный», чтобы запомниться на общей фотографии, и при этом достаточно «подогнанный» под национальные стандарты — не «белый», не «желтый», разрез глаз близок к европейскому; генную лотерею он таки выиграл. С остальным, увы, промахнулся.
Он ненавидел себя и любил людей. Долгая рутина на конвейерной ленте его вводила в тоску. Его тело требовало движения и мелкой ручной работы, а мозг также требовал участия во всем этом процессе. Его утомляли книжки и классики консерватории. Его пугали городские люди и раздражали нелюди.
И теперь, это.
Чужая ступня легко пинает в коленку.
— Эй, чего подвис?
Уён стирает пот со лба и машет Сану рукой — дескать, глупость-глупость, распарило просто.
Тот слегка пожимает плечами — больше себе — и утыкается носом в какую-то книженцию. Опять без спросу взял с левой полки.
Хоть кто-то далек от его проблем.
Это Уёна тоже в Сане злит, но лишь на мгновения: потом наступает осознание, что он за него в ответе, и попридержал бы он свой необоснованный негатив. Почему? Потому что чувства никому ненужные — его, и за раскол, и за предательство отвечает он.
Да и Сан не виноват, что родился в хорошей семье… То есть, не то чтобы у Уёна она была бы плохая или бедная, но чувство неравенства все же есть.
Когда-то ему хотелось стать космонавтом, потом — механиком при строительстве ракет, потом — работником в каком-нибудь научно-исследовательском центре. Сейчас же мечтать о космосе, будущем и работе в радость просто нет сил и времени; вместо того, чтобы как в детстве, клянчить у отца ключ на двенадцать для какой-то несуразно собранной машинки по указке книжки из прошлого века, он сидит и в четвёртый раз вчитывается в параграф о судебном праве. Юристы нынче поприличнее и попрактичнее астронавтов и механиков. Уён, склонившись над забористым текстом, придерживает голову кулаком: от давления несуразицы на родном, но иностранном, голова скоро отвалится.
Не то чтобы у них с отцом не было денег на астронавта или механика. И не то чтобы они были беднее семейства Чхве. Просто надо. Неоспоримое и железное, при этом совсем непонятное на поверхности, а где-то внутри все же «Да, чего другого ожидать». Уён вроде и удивлен, а вроде и подсознательно был готов. Поэтому читательский билет в библиотеке медленно меняется в сторону литературы подготовительной, нужной и рекомендованной составителями экзаменов, которую супер скучно читать, и Уён клюет носом даже если не печет в доме так сильно; но надо. Неоспоримое и железное.
— Уф, суды, — Сан тянет последний слог, глазами пробегаясь по названию серо-синего параграфа. Прикрывшие глаза локоны красят радужку в ореховый. — Сюры конечно, а не суды — я вот, недавно Кафку читал…
И, закинув на стол руку, он будет, подпирая голову одной рукой, а второй жестикулируя и упорно что-то выбивая указательным пальцем в тексте, он будет рассказывать, как читал Кафку в оригинале, как его поразило то многообразие модернистической формы и тонкой житейской мысли давно ушедшего автора, и как странен и слеп он был, что незамечал абсурдности и жестокости системы, в которой все делается для людей, которых мы не знаем, по бумагам, которых не читаем, и деньгами, которыми не распоряжаемся полно; и чем дальше, тем больше он будет входить во вкус, тем больше он будет копать и копать под каждой мыслью-тезисом, тем больше будет отбивать указательный палец какой-то фрагмент несчастного параграфа и тем больше будет он сият начитанным сбивчивым красноречием, которое так очаровывает Уёна. Он заслушивается, он забывает все насильно вбитые термины и задним умом понимает: какие же они разные стали.
Сану можно выбирать кем быть. Ему удобно читать Кафку и причитать о несправедливом, жестоком мире. И ему, Уёну, такого права не дано. И ему, на самом деле, повезло, что он может быть хотя бы частичкой этой безжалостной системы, потому что нет ничего хуже бытия маргиналом. Любить человека, которого любить «можно», но нельзя — под страхом стыда. И этого, Сану, никогда не понять.
Потому что он уже по ту сторону нормы. У Уёна же пока есть выбор: быть нормальным сыном и тем, о ком можно говорить за семейным ужином, или жить с пришибом где-то на отшибе.
Выбор очевиден.
///
Отметка в градуснике подскочила до округлого верха. Там и осталась сидеть весь сезон.
Уён как раз наблюдал за похожим градусником. Накалился как заготовка для стеклянной вазы, вот-вот расплавится и потечет по стенке. Черно-белая собака, давно знакомая, забилась в дальний тенистый угол и лениво дергала лапами во сне. В доме открыты окна, звуки городка забираются за рамки, но душно, тесно, не вздохнуть в полноте всей. Тяжелый вздох вырывается сам собой.
— Сан, твою мать, ты где ходишь?!
Раздражение нагревается вместе с воздухом.
— Иду я, иду!
Он говорит это третий раз.
Уён опять вздыхает — на вздох тратит, кажется, все свои силы. Если так подумать, ситуация удручающая: Сан позвал его, незнамо зачем, незнамо куда, без повода и намека — и Уён прибежал, подобно верной собачке, а теперь его будто отодвигают в сторону. Пренебрегают даже.
По лестнице шлепают босые пятки — тап-тап о гладкий деревянный пол, тап-тап.
Сан выдает из поворота на лестницу, в цветастой гавайской рубашке кислотного оттенка, с странной радостью в лице.
— Привет!
— И тебе не хворать. — Уён бросает взгляд на градусник, — так зачем позвал?
— Ой, погоди-погоди, мне подойти к этому надо. — Он не останаливается, отмахивается, проходит в кухню через арку и от туда кричит: — Может лучше воды, чаю?
— Сан, не тяни.
— Значит чаю.
Круглый стол, за которым Уён сидит, находится прямо перед округлой аркой, через которую идет путь в просторную кухню. Кухня у Чхве, как у Чонов гостиная. Уёна опять берет странное чувство родимой скупости.
Чайник электрический гудит, булькает. Лицо Сана резко потускнело, улыбка сошла — в руках находился телефон. С ним он практически не расстается во время прогулок по городу.
— Кому пишешь? — Уён ненавидит делать вид, что бросается незаинтересовано вопросом, на который собеседник может даже не отвечать — потому что это ложь. И ложь сразу всем. Уён хочет знать, но не хочет быть навязчивым.
Сан даже не шелохнулся.
— Хваен.
Каждый раз, когда он упоминал это имя, Уёна озаряло, насколько они друг друга могут не знать.
Хваен была абстрактной в представлении Уёна девушкой. Он никогда не встречался с ней, никогда не слышал её голос, не знал её лица — она была и остается белым холстом. С ней Сан познакомился после своего приезда — который, когда вообще был, две недели или месяц, Уён потерял времени счет — и после они списывались. Это то, что наблюдал он сам. Сан ничего не говорил. Уён закономерно не спрашивал. Её не существовало в пространстве между ними, она всегда была за скобками. Но само её наличие заставляло чувствовать Уёна ещё мельче, ещё незначительнее, менее зримым. Некой второй опцией. И это так глупо: Сан никогда не говорил о них с Хваен в романтическом ключе, но.
Сан переминает с ноги на ногу.
— Чего от меня хочет — непонятно.
— Пх, свидания.
— А ты я смотрю Мистер Амур — сведущ в делах любовных?.. Вот скажи, Уён, у тебя когда-нибудь была девушка?
Были отношения. Девушка — сказать сложно. Уён пока ещё не понял это в полной степени, но между ними тогда была лишь обязаловка, обязанность. Никто ничего в сущности не хотел, но каждый тянулся в попытке спастись. Уён думал, что так перебьет мысли о Сане. Она же станет настоящей девушкой. Ничего так и не случилось.
— Нет.
Чайник выключился. Утих. Сан медленно отрывает глаза от экрана, убирает телефон, наливает чай. Добавляет по чудной, столичной манере сахар, перебарщивает. Пар от чашки милее зноя, как-то мягче.
— Я слышал, что в жарких регионах специально пьют горячее и одежду закрытую носят — типо жару перебивают. — Сан садится напротив.
В кружке плывет собственное унылое отражение.
В такие моменты Уён и осознает, что Сан вырос. Когда-то он был наголову ниже, и плохо бегал, и постоянно держался в его компании — сейчас девушка, куча связей из столицы, американская куртка. Они почти одного роста. Уён потерял все, на что Сан мог равняться. Сан сам уже идет вперёд, по асфальту собственной жизни. Даже не идет, убегает вдаль, оставляя Уёна наедине с морем. Сан вырос. А Уён так, на вырост.
Дистанция в три года все же дала о себе знать.
Он делает глоток. Встает из-за стола. Спина ужасно мокрая.
— Я пойду.
— Оставляешь меня?
И будто бы не он делает то же самое. И вновь, Уён опять виноват.
Сан вновь машет руками.
— Ладно, ладно ломать комедию больше не буду, — он складывает руки в замок, — короче, я раздобыл скутер.
Уён медленно присаживается обратно.
— Чего?
— Ну глухой, — со сквозной улыбкой проговаривает. — Скутер я нашел. Сломанный правда, чуть-чуть стар-
— Так, все понятно-
— Нет, не, погоди, погоди! Я ж не для себя, я для нас!
— Ага, на тебе, Уён, скутер, а я буду сидеть на заднице ровно и отдыхать — вот это для «нас»! Да и вообще, зачем он тебе.
— Ну, для души.
— Ах, теперь для души.
— Уён! — сокрушения Сана слаще всякого чая, — Ну ты понял, чего я хотел сказать!
— Понял, и не собираюсь за тебя возиться.
Он это, конечно, шутить. Уён никогда не против помочь, тем более покопаться в технике. Он смутно представляет нутро скутера, но если надо — залезет в книжки, сайты, потребуется — пробежится по знающим отцовским знакомым; сделает все не только потому что Сан, но и потому, что душа устала от учебника. А это все, это игры. Оба знают, даже до разговора, что оба в деле. Дружба, все дела — они могут на друг друга расчитывать, несмотря на всякую чудную шутку, которую кто-то может вбросить. И это и есть странная интимность их глубоких отношений. За неё Уён цепляется.
Сан, в порыве шутки, хватает его за ладонь.
— Ну Уён, ну пожалуйста, ну мне очень нужна это вещь. С меня чего хочешь прилагается, все что хочешь достану!
Руки у Сана стали как-то крепче и теплее. На них набухли синие вены. Уён чувствует, как в душе опять теплится гадкая надежда.
— Да, — он выдавливает из себя вымученный вздох. Это всё шутка. И руки Сана на его ладони тоже, — Да, конечно.
— Я знал, что могу на тебя положиться.
— С тебя сотка, нет, десять соток. И ящик апельсинов.
— Где я тебе их достану?!
— Подключи связи!
Он будет делать все возможное, чтоб сократить дистанцию.
///
У солнца вся сила этого сезона, у солнца власть и мощь всей матери-природы, поэтому оно топит гладь моря как масло; или, лучше сказать, кипятит как на плите — ещё чуть-чуть, ещё пару градусов цельсия, и рыбы сетками всплывут на поверхность брюхом к верху. И толща наполнится серебряными гильзами. Уёна посещают чудные мысли.
Зачем они здесь? Просто лежал выбор — и выпало море. Развлечений в городе далеко не навалом, а время сжигать надо (будто оно не летит сломя голову), поэтому море.
Сан говорил, что ужасно скучал. По морю. Понятно, почему: в столице оно поверженное, в кольце обручей бассейнов, у него нет воли. Их море — дикое, само по себе, ему люди с машинами не страшны, оно вмиг волной окатит, будет брыкаться и дергаться; непокорное. Ему нужен хаос, потому что оно из него состоит — это в море и немного в Сане. Хаос окружает Сана — просто взгляни, где он родился и в какой стране — и Сан поселяет хаос. В Уёне точно.
Ему хочется знать, скучали ли по нему.
Наверное да, чем нет. Скучали по другу, а Уён. А что, Уён.
«Дурак». Волна разбивается о камень. «Идиот».
Сан распластался рядом, практически под боком. Он долго бегал, когда солнце ещё грело на пике, плавал, пытался найти местечко для лучшего прыжка в воду, задерживал дыхание и просто дрейфовал лицом вверх на волнах. Уён наблюдал, и этого было достаточно. Ему море никогда не нравилось, хотя плавал он здорово, лучше всех мальчишек на районе: ему не нравилось это чувство потерянности и какой-то беспочвенности (как иронично) в воде. Это не давало покоя больше, чем все байки про утопленников и статистика по совершенным фатальным заплывам.
Поэтому он и был здесь. Поэтому море и повело его за собой.
Он как месяц назад помнит все в самых неприятных деталях: он встал в воду по пояс. Брюки цвета хаки через воду казались почти черные. Было полдень — пик занятости. Вода холодила убаюкивающе и при этом обхватила ноги с голыми ступнями в тяжелые кандалы — всем телом нужно было проталкиваться через толщи, чтобы сделать шаг. Море сопротивлялось поступи. Но легким бризом манило в свою сердцевину. Уён смотрел. И подобно тому, как легкие пульсации воды накатывали на спущенные руки, медленно просачивалось осознание: его не найдут.
Родители доверяют. Город занят. Друзья в делах. Сан может не вернётся. Так попробуй. За три дня твоего отсутствия с твоим трупом такие чудные метаморфозы случаться, себя не узнаешь. А тело не найдут, никто не узнает: следы сотрет ветер, глаза людского и в помине нет. Захлебнешься, задохнешься, и будешь кочевать по морю костяным рифом. Восполняя именем статистику.
Так пойди же.
Сделай неловкий шаг, потом вздохни и пустись в брасс. Как в детстве, зачерпывай руками и не забывай про работу ногами. Проплыви буйки, то мелководье, которого так боялся мальчиком, и плыви дальше. Плыви, пока берега по бокам не растают. Плыви, пока душа не угомониться. Плыви, пока на это хватит сил — потом остановись, посмотри на песчаное дно и оцени расстояние. Пока голова не начнёт бить сиреной и трусость не возьмет свое, сделай вздох. Неглубокий, последний, в отчаянной попытке распробовать родной кислород. И ныряй. Глаза не смогут нормально моргать, ноги что-либо чувствовать, но и не важно — тебе не нужен ориентир, чтобы добираться до дна. Фатальная мысль появиться, как закончится кислород. Пузыри изо рта будут выходит пропорционально входящей воде; и как она течет в колеблющееся тело, так и мысли прольются друг на дружку. Не стоило этого делать. Зачем. Бедный я. Как глупость. Как ужас.
Уён рад, что сделал шаг назад.
— Эй.
— Чего?
— Ты говорил, что мог не приехать сюда. А что тебя так заставило, ну, в итоге?
— Мне здесь нравится.
Такое простое и чистое. Такое доброе и снисходительное. Сопровождалось лучистым лисьим взглядом и легкой улыбкой — так никто не мог улыбаться.
Исключительность есть даже у этого городишко. Является ли исключительным сам Уён.
То есть, да, хочется быть как все, и он даже старается — получается с переменным успехом, но — порой так устаешь играть нпс, хочется быть валидным, хоть для кого-то ценным.
Хорошо это или плохо? Уёна опять раздирают глупые противоречия такого простого вида, такого детского, они заставляют чувствовать себя ничтожным. Он глупый, потому что не может выбрать сторону. Он глупый, и от глупости своей будет страдать.
Море волнуется.
Иногда кажется, что внутри него, под сердцем, пристроились проводники: проводочки, синие и красные, которые сплетены с металлической коробочкой, а на ней лампочка и динамик. Она пищит, когда тоска. Она пищит, когда неладно что-то. И сейчас она пищит, но от моря, и это нехорошо. Море — не объективная причина, и ею выступает не в первый раз. Уён обхватывает колени. Вслушивается всеми фибрами души.
Так.
Так.
Пищит. И лампочка горит.
Почему так грустно.
Почему он не может просто быть счастливым. Это его голова, это его тело, это его сознание — всё в его власти; он личность, с заглавной буквы, от чего же та-ак. Ударить бы себя — Уён от злости заносит кулак — да не решится, не настолько отчаянный. В небо проступил фиалковый подтон. Небо поменялось. Стало мягче, нежнее, растворилось в одиночных завитках облаков. Жар стал развиваться, тяжелеть, оседать на земле и с концами тонуть в море, заглатываемым. Природа уходила на покой. Она оставила их в покое.
Что-то смотрит на него.
Уён пару раз моргает. Перед глазами плывут круги, глаза зудят. Показалось.
Дыхание Сана вторит прибою. Весь раслабленный, жарой измученный, без барикад и обороны, в простейшем виде — и в первые такой близкий; к нему можно прикоснуться.
Давай. Всего разок.
Эта мысль не бьет молнией, а хватает разум цепко разом. Уён смотрит, смотрит, осторожно тянет руку и ногтем розовым, блестящим, ведет вдоль руки. Сан крепко спит. Заминаясь, пальцы ведут от плеча к ладони, вырисовывая складки, перепетии придуманных линий; подвигаясь ближе, Уён с тяжелым волнением наклонается — собственная тень прикрыла лицо. Дыхание холодное. Ладонь опускается на щеку и медленно, замедленно страхом, гладит, стараясь каждым миллиметром кожи запомнить этот миг.
Уён наполняет свои действия только ему понятным и ценным смыслом. Обдирает эти прикосновения жадно, будто они вот-вот будут украдены временем. Беспокойством. Пробежавшей таской. Чем угодно — Уён никогда не был любимцем времени, и счастьем он тоже обделен. Иначе почему так трясет от мало-мальски контакта с Саном.
По небу пролетают чайки. Кричат. Ладонь под обжогом отдергивается. Уён топит взгляд в пучине. Внутренние проводники замкнулись.
///
Сан опускает очки на край носа, наблюдая, как Уён потягивается на фоне солнце.
— И долго ты ещё возиться будешь?
Пальцы Уёна с хрустом окружают солнечный диск. Он стоит прямо за светилом, и лучи так облегают его фигуру, облепляют будто статуэтку, и только неловкие мелкие движения тела напоминают о чем-то живом в не совсем греческой, но такой похожей росписи.
— Долго!
Сан спрашивает не от какого-то нетерпения или злости. Наоборот, так хочется, чтобы Уён задержался подольше, так хочется провести с ним ещё чуть-чуть времени, но если не сказать иначе и попросить остаться, будет неловко. Приходится кодироваться. Сплетать из своих взглядов, цепочек слов и жестов целые ребусы без явного намека.
Лучи отчерчивают линии мускулов на голых плечах, шее и спине — температуры жары поднялась настолько, что у Уёна пропал всякий стыд, и даже он ходит в одних шортах. Сан взглядом водит по линии ровного загара от шеи до плеч, как тот поворачивается, то рассматривает сучки на дереве, а потом опять, на него. Они опять у сановского гаража. Уён корпит над скутером, а Сан лежит на шезлонге и пьет газировку с пивом. Уён работает себе в радость и удовольствие, а Сан и не против поэксплуатировать чью-то любовь. И как только Уён опять садится на стул около двухколесника, Сан опять. На него взгляд, сквозь желтые очки.
Плечи у Уёна по-странному гладкие на вид и ровные, точно с образца Да Винчевского списывали — сравнение с греческими рисунками правильно пришло на ум. Руки длинные, гаечные ключи напоминают, с завитками на локтях, а пальцы, пальцы будто из мыла вырезаны, что-то в ящике перебирают, гремят, вроде гайку берут.
Шелест листвы окатывает шезлонг. Сан протирает глаза и потягивает из трубочки колу. Химоза твердеет на языке. Вот он, вкус его лета — странной пресноты с преслащенностью и чувством пустоты.
Он пытается делать вид, что всё нормально.
Не то чтобы Сану было супер плохо или радости недоставало. Он прекрасно понимает, как ему повезло по жизни и с родителями в особенности, не говоря уже в материальном плане. Они позволили ему учебу в столичной школе. Они по щелчку вернули его домой. Они докупили сумму на облюбованный колледж; всё идёт как хочется.
Всего в жизни ему предостаточно, все в картинке мира четко и правильно, так почему?
— Эй, тут проблемка, — доносится глухое, и Уён выбегает из гаража. Пот бисером так и стекает с шеи, блестит. Сан поворачивается. — Тут, это, э, уф, как же жарко, е-мае! Так вот, недостает деталек.
Сан открывает рот и от чего-то спотыкается.
— А-кхм, ты тогда списочек напиши что ли. А ещё лучше — сходи и принеси сам, я денег одолжу.
— У вас их, князь, куры не клюют?
— Заткнись, холоп, и продолжай бадрачить, а то обратно к учебнику по экономике отправишься!
Шутливое «Да-с!» пробивает на легкую улыбку.
Сан смотрит на персиковое через очки солнце, на йогуртовое небо, проматывает их диалог и чувствует острую недостаточность. Будто не насытился.
— Уён! Уён! — Сан кричит и при этом даже не поворачивается, без улыбки крутя в руке стакан.
— Чего тебе?! — снова глухое и с легким эхом. Все же в гараже.
— Уён, ты… — и, резко осекаясь, словно падая на секундной паузе, он продолжает с тихим «невыносимый».
Уён смеётся и принимает это за комплимент с инверсией. У Сана от этого смеха все внутри сжимается.
Багряные пузырьки пива в стакане с легким шипением отрываются от холодных стенок и взлетают вверх. Сан делает ещё глоток.
Он шифруется с ним будто шпион, и каждый раз, когда ловит себя на этом, он падает в тот же омут внутренних противоречий. Он знает эту горячую тяжесть в теле: не от жары душную и не потливую от лета, а ту, что обдает будто лучами солнца в морозный день тело до сердца до живота, и всё плывет, и мир притормаживает, и разум тянет миг помноженый на десять, а потом по следам воспоминаний момент настигает снова и снова; Сан знает, потому что уже влюблялся. Это всегда она. И она — милая и хрупкая, с вьющимися волосами, которая будет тихо держать его за ручку и проговаривать смущено «Сан-и!» на публике, потому что она смущена и потому что ей нравится смущаться в присутствии парня. И это не Уён, и это не должно быть желание являться смущеным и уж тем более чуть более хрупким, чуть более поддатливым, чуть более славным. Ему не нужны держания за ручку. Даже если держать будут его, и знакомые почти до отпечатка пальцы будут поглаживать линии на его ладони.
В горле пересыхает. Выпивает залпом колу — наждачность полости не проходит. А внутри все горит.
Он очень любит себя. Сан самовлюбленен, он никогда такого не скрывал, и с этим его буквально взращивали в самых тепличных условиях: от легкой материальной вседозволенности до излишнего подбадривания и одобрения. Сан рос и не находился с самовлюбленностью в борьбе, наоборот: она сформировала кто он есть. Интеллект его, физическая форма, слаженность обращения в контактах, отношение к миру и окружающим — кто знает, было ли все это иначе. И сейчас он тоже, из любви к себе, из лелеинья чувств в себе, готов принять это все. Не как секундное осознание. Постепенный этап принятия сначала в свою модель мира, потом в окружение и только потом в себе самом. Эта гомосексуальность — не проблема. Он примет её просто, чтобы не калечить себя.
Но тогда Уёну придётся подчиниться.
Сан сглатывает горечь на языке.
Он дорожит им ужасно. Изнывает от тоски, если его нет рядом. Эгоистично готов перекроить весь мир, чтоб встать с ним рядом. Это было всегда — будь они друзьями или… или. Но сейчас.
Всё лицо в липком поту. Сан вытирает тыльной стороной ладони лоб. Веки словно текут от жары, он плавится раскаленным куском, охваченным пламенем. И эта ужасная печь пробивается даже сквозь очки. У Сана побаливает голова.
Сейчас он так слаб. В отношении к Уёну проявляется эта гадкая выученная слабость. Какая-то девичья.
Опираясь на локоть, он подбирает голову и слегка поворачивается в сторону гаража.
— Давай побыстрей, у меня скоро кола вскипит!
Сан никогда не против поэксплуатировать людей. Но сейчас Уён выпрямляется во весь рост, крутит в руке серебряный инструмент, что-то кричит в звуковом тумане ему, солнце волной плывет по черным мягким волосам, и Сан так теряется, и глаза блудные собственные предательски ловят этот блеск на чужих губах. Он не может понять, от чего покорился.
///
Сан опирается о перегородку. Уён садится на плетенное кресло рядом и молчит — они просидели допоздна, а теперь должны были прощаться, а вместо этого, как обычно, плетутся по бессмысленному разговору дальше. Сейчас они с чего-то обсуждали лето. И будущее. Мерзкая тема, поэтому Сан сбежал на балкон.
За перегородкой догорает день. Старые виды домов — давно знакомые друзья, склеились обоями по ту сторону, и не выпрыгнуть, и не разорвать эти «желтые обои». Сан опускает взгляд вниз. Будучи мелким, он так боялся смотреть вниз: казалось, вот-вот упадёт. Забавно об этом думать с высоты нового жизненного опыта. Многое поменялась, протянулась целая пропасть — ужас, если подумать. Вроде ничего толком и не происходит, и никакой серьёзной вовлеченности в стройку собственного себя, а пропасть растягивает пасть. Как неприятно.
Белая ночь спускается чистым облаком. Уён слегка откинулся в кресле, держит руки на коленях и сонно дышит. Дыхание замедляется будто при заморозке, хлопанье ресниц тянется и тянется в долгих минутах; дневная усталость заползает в голову. Сан наблюдает вновь непрямо, искоса. Он редко смотрит ему в глаза. Потому что они имеют странную власть над ним и дорога волнения раскидывается, стоит только взглянуть. В последние дни же… кому он врет, ничего не меняется. Сан опять закопал это в себе. Ничего не делая, ничего не испортишь. Вот и выход. Опусти руки. Сдайся. Позволь реке жизни взять верх над тобой. Сан — человек, личность с правом выбирать, но сейчас он просто покорится. Как когда-то покорился черным глазам.
Заря сияет. Заря разгорячилась солнцем красным, ясным: она выкатывает своё раскаленное лавовое ядро в серединку смятого чистого восхода и лучами режет рыжим, желтым, закидывая щупальца-удочки за самые дальние нити небесного занавеса и тянет на себя, как кукловод в театре ручки кукол. Заря горячая, заря буйная, она прогоняет космос. Кажется, пытается перебить сигнал. Хочет донести голос.
— Сан.
— М?
Не двигаясь, Сан наблюдает тайком. Уён почти не сдвинулся, он всё ещё в полусонном бреду.
— Повернись-ка.
— А, зач-
— Ну повернись.
От неестественной неловкости Сан слегка замирает, но всё же поворачивается. Уён смотрит.
— Проводи меня, окей?
— Ага.
Уён привстает, зевает и лениво опускает руку на сановское плечо. Сан смотрит на грубые от работы руки, на порезы, покрывшиеся корками. Пахнет мылом.
— Так… куда после выпуска?
— В столицу, куда ещё — бросает Сан нераздумывая. Уён моргает. Рука с плеча медленно сползает.
— Смотри, столичным пижоном станешь, — из всех сил стараясь поддержать шутовской тон бросает он. — Общаться не буду.
Сан хочет ответить в тон, да только осознает «после выпуска» в полной мере.
После выпуска. От Уёна. От городка. От всего. На тысячи километров рывком в неизвестность, чтобы быть повязанным телефонной связью и слышать этот голос лишь по выходным. В лучшем случае.
Вот он, краешек беспечальной жизни.
И Сан оборачивается в последний раз. В молочном небе, уже слегка покрывшемся апельсиновым налетом, тают одинокие незнакомые звезды, как огни их городка в ночной темноте — будто отражение под плёнкой fhm. И небо так высоко и далеко, и необъятно, и циклично, и недосягаемо, неизменимо, и от этого так по-странному нерационально грустно и страшно.
Время идёт, а небесные толщи сами по себе. Люди же в полной власти этой кукловодской зари — она знаменует день, она знаменует отсчет, и они живут только в ней. За зарей — закат, за закатом — сон с мечтой, и так по кругу; этот мелкий миг, это их жизнь, в которой они порой и не в праве распоряжаться.
Они все так ничтожно малы.
Всё это Сан понял не до конца. Мыслей не было, одно неизведанное ранее тягучее чувство тоски — оно говорило не менее красноречиво. Гиперболическая любовь к себе, к своей персоне, сломалась; и он почувствовал то, что Уён понял и принял давно.
Уён лениво на пороге одевает кроссовки. Сан смотрит на зеркало в прихожей.
Время идёт.
///
И глазом моргнуть не успел, как Уён осторожно потрепал его за плечо и сказал:
— Готово.
Скутер был на ногах — может не на кровных, но вставленные протезы практически восстановили былую мощь. Оставалось отполировать и помыть, а это уже за Саном, Уён быстро ушел умывать руки не только в метафорическом, но и прямом смысле. Сан молчал ещё два дня, а потом где-то в восемь-девять явился, поклонился, сказал матери, что Уёна ненадолго украдет (тогда он сидел и добивал рыночную систему, а как услышал голос Сана в прихожей, у него сердце упало) и вот, вечер, остывающий чай в своём окне. Уён стоит, немного мерзнет, Сан крутиться и рассказывает о чудесах прогресса; и золотых чоновских руках конечно.
— Это не моцик, но тоже неплохо гонит, а главное — с кайфом, одно удовольствие рулить!
— Да, да, заливай дальше-
— Ты думаешь я вру? Шас докажу, — Сана долго просить не надо. С широким шагом усаживается, берет ручки, и кивает на сиденье за собой, — Прыгай.
Уён бросает взгляд на свет в окне, кричит в пустоту «Я на пару минут!» и со вздохом усаживается. Понимает, что ему некуда деть руки. Кое-как цепляется за сиденье под собой, ведь трогать Сана категорически отказывается.
Завелся. Задрожал. Помчался по асфальту вниз, по дороге.
Скутер не слишком старый был по модели, не раритет, но и новшествами не всеми похвастаться может. Заостренный к колесам, длинный и «худой» по форме, с выдвинутыми вширь линиями с зеркалами и единичной фарой — звезда во лбу — он походил на чудную осу.
И, как лилипуты на гигантском насекомом, они рассекали трассу. Недостаточная скорость не смазывала горизонт, но позволяла ветру вести, а мотору все же гудеть. Уён в полуночной, сизой из-за луны тьме может разглядеть вывески, увидеть теплый свет витрин, обернуться на дорожные знаки и взглянуть на подтаявшее вечернее небо.
— Нравится? — голос Сана глушит скутер.
— Неплохо.
— Что?
— Неплохо говорю!
Уён роняет неосторожную улыбку.
Чувство парения, независимости ото всех земных проблем овладевает, как и тяжкий груз лета падает. Свободный прыжок, совершённый будто в невесомости прямо в чернильную пелену закаулков города — этот чудесный миг, он так хорош; он спрятан, он поделен лишь на их двоих. И никому не надо прятаться, никому не надо бежать — почти нирванное умиротворение по всем клеткам.
Уёну долгое время не было так хорошо.
Сан все подмечает.
Защита, шлем да права — мысли об этом нагоняют быстро, но Уён решает все же довериться. Сан не глуп, Сан хорошо знаком городу — авось ему и сделали исключение. Это ж свой, мелкий город. Бюрократическая норма сюда редко запускает руку, здесь полно лазеек. Не то что в столице.
От чего-то думается, какого это — ехать с Саном точно также, но в столице.
Воздух жестче. Дороги шире. Огни льются потоком по трассе. Волны гудков. Сеть астрофизического магнетизма.
Уён был в столице один раз — и из всей утомительной, тяжелой поездки, полной толкучки в поезде и на улице, душнотой площадей и галдежом лиц, бодрящее впечатление оставила лишь ночь. Прохладная черная ночь, такая же, как сегодня, и в ней горели огни города, тонкими длинными лучами сплетая световую неоновую сеть, в которую раз за разом ловятся режущие узлы машины на скоростях. Киберпанковская, инфраструктурная, сеть интернетная — город и есть большая сеть из серебряной лески, и в ней гибнут люди, как рыбы на суше. Такого рода мысли посещали его голову. И одновременно нельзя было развеять этот магнетизм больших вышек и холодного, металлического ветра на трассах.
Сан поворачивает. Уён оборачивается — назад воронкой тьма сметает редкие огни с домами, концы белой футболки — единственно видимая вещь. Ветер вплетается в волосы, ветер тянет за волосы. Гул мотора отправляется космическим сигналом, развеивается по галактике.
Уёна берет отвратительное чувство обнять Сана со спины.
— Сан.
— Чего?
Пусть скорость у скутера небольшая, но если расцепить руки — по асфальту что-то да размажет. Уён, продолжишь дальше хоть слово — расцепешь руки.
— Тебе как, ну, столица? Хороший город?
Уён, а чего ты вдруг его спрашиваешь, ты больной или минутка сентиментализма выдалась? Такие удобные вопросы за рулем задаешь.
— Не знаю, наверное. Что ты вообще имеешь в виду?
Ничего, ничего, просто ветер у кое-кого в голове гуляет. Заткнись, Уён.
— Я просто… хотел сказать, что… забей.
Сухость в горле взяла. Оно тебе и надо, будешь всякую чушь спрашивать.
— Если начал, так закончи.
Сделай вид, что не расслышал. Все мотор. Ты ничего не слышал. Мотор.
Уёну дается самый тяжелый в его жизни вздох.
— Я по тебе скучал.
Сан молчит.
Эта мелочь выводит его из равновесия: он, внезапно, человек с чувствами, а не голова на колесиках, и у него, внезапно, вспотевают руки, и он, внезапно, не знает, что и ответить на подобное. Потому что в голову идет надуманное, а из надуманного очень много — например, «Хэй, Уён, а я тут подметил — у тебя красивые ключицы» или «Уён, я тут понял, что меня к тебе неплатонически недружески тянет».
Анекдот на анекдоте, Сан, тебе бы на комедийном радио выступать.
Еле различимая вывеска автомойки сигнализирует стоп. Сан заворачивает и бросает сухое:
— Ага… — и, чуть позже, более тихое: — То есть, я тоже.
Уён потом всю ночь мучался, было ли это звуковой галлюцинацией.
Остаток поездки они провели в молчании, которое требовало объяснений хоть с чьей-то стороны. Уён попросил остановить у соседней улицы, Сан затормозил. Уён попрощался, засунул руки в карманы, качнул головой влево и сказал «заезжать». Сан хмыкнул, слегка улыбнулся и дал согласие. Улыбка спала, как только завернул за угол и растворился в теплом свете окон. С пустым чувством Сан завел мотор, и с ним же поехал к себе.
В небе летели самолеты.
///
Уён поднимает руку, жмурится и пытается прикрыть глаза «козырьком». Сан смеется. Уёну приходится тяжко — блокировать свет и нагретое напряжение вокруг. Ветра нет, круг-луг — сплошная знойная мертвая точка.
Сан выдыхает, спускаясь по холму вниз. Они вроде собирались загород, даже договорились доехать на остатках бензина, а потом опять — ситуационно координаты поменялись. Опять к морю, но не к самому — к травяному ободку, что окружает его от единственной трассы, от выхлопного дыма и отходов человеческой деятельности. Первая оборона дикой природы.
В нескольких шагах от спуска чудом растет кривоватое деревце. Бросает холодную кучерявую тень. Оно суховато, вот-вот в щепки разлетится под гнетом ветерка, но лежать под ним — одно удовольствие.
С Саном они пролежали там час. Перемалывали кости общим знакомым. Сошлись, что лучше занятия на свете нет.
Уён остановился, чтобы перевязать кроссовки.
— В последнее время ты выглядишь лучше, — внезапно бросает Сан. Не с радостью, без видимой печали, просто констатируя факт. — Я рад.
В последние дни ему так славно на душе. И не это ли самое мерзкое во всех сложившихся обстоятельствах. Сидеть в себе самом и все копить, чтобы прочувствовать тот кусочек нормального человеческого счастья, и быть лишенным его вновь.
Уён готов обрушить на мир цунами скопившейся грусти. Он против мира, он против времени, он опять ненавидит — теперь не Сана, теперь всё вокруг — и этот круг ненависти никогда не закончиться, потому что ничего не дает ему быть счастливым.
Самое страшное — то, что он готов смириться.
Они проходят ещё пару шагов. В молчании и будто исступлении перед чем-то. Сан останавливается. Гроза.
— Уён.
— Да?
— Я могу тебе кое-что сказать?
— Конечно.
Уён не останавливается. Сан неловко поспевает за ним.
— Я хотел сказать, я… я очень рад, что у меня есть друг как ты.
Уён идет. Идет упорно — на вновь проснувшейся злобе.
Он будет страдать. Он будет плакать. Но, эй, переболеет, переживет, месяца три, полгода — но переболеет, переживет. Так ведь?
Все, все будет хорошо. Так ведь?
Все лето неукротимо. Ужасно жаркое, сухое, полное шума листьев на редком ветру, пыльное, мрачное и почти одинокое. И всё это время он ждет чего-то.
Просто перетерпи. Просто держи в себе.
И почему-то это что-то — Сан.
— Я люблю тебя.
И Уён замер. Тяжесть молчания могла сравниться только с тяжестью горящих лучей: собрав весь жар земли, все испарения и весь воздушный огонь, они, кажется, окатили как пенистая волна землю, прошлись по траве, взволновав и втрепыхнув дуновением каждую, подняв, оторвав от сухой почвы маковки с чашечками душисто душных цветов, вскружив в небосвод водоворотом пыльцу. Уён мог услышать, как зачирикали единичные птички-сплетницы: может они торжествуют этот горький момент, а может перебираются бессмысленными причитаниями. Время становится мягче, с ним в такт бьется сердце — и не понятно, волнительное свое или оглушительное чужое.
— Чего ты… мелишь, — бросает Уён, как ногти впиваются в собственную ладонь.
Нет. Нет-нет-нет, о нет, Сан должен был быть нормальным.
Он не должен был этого говорить. Теперь начнутся проблемы, они собьются с пути, проблемы начнут преследовать их по пятам в инквизиторских гонениях, пока всякий ориентир не пропадет, пока всякий страх не захватит, пока каждый камень не будет спущен — потому что, оступившись, на тропу нельзя вернуться назад. Проблемы. Они начинаются, когда ты отходишь от нормы. Уён уже потерял все, он уже пропавший, но Сан. Он был любим так же, как и целомудренен, и так же будет опозорен, как до этого обожаем.
Нет. Нет-нет-нет.
— Я могу ещё раз повторить, — его рука неуверенно тянется к Уёновскому плечу, но в последний момент замирает — он не уверен, боже, он неуверен! Этого хватает, чтобы сорваться с места.
И Уён бежит. Поляна вспыхивает аквамариновым, как небо достигает гладкой сорняковой травы. Она блестит и переливается, почти пенится, ноги с ответным сопротивлением делят волны; и мир его замер, и начал вращаться с двойным оборотом, и волны, метры, толщи обрушились, не расступились, похоронили под собой — только не вода, не волны, а что-то иное, но не менее соленое.
— Погоди!
Позади слышатся далекие фантомные шаги — жалкие попытки вернутся к норме, к прошлому, которое растаяло во времени из настоящего. Сан тоже бежит, и его платиновые волосы перебирает ветер, и застилает глаза, но он не может догнать Уёна. Потому что хилый. Уён уже мельтешит черной точкой на горизонте. За ним смыкаются изумрудно-морские волны, Сан замедляется, пропускает пару шагов, останавливается. Кроссовки накрыла осока. Под ворсом травы он видит помятый мак.
Сан наблюдает. Он вздыхает, и теплота изнутри обдала легкие паром душным, неприятным. Сердце стоит и одновременно бежит на месте, в ушах только его стук — бум, бум, бум, похоже на тиканье часов и взрыв бомбы со старой черно-белой документалки. Сан не слышит пения птиц. Сан не слышит шепота цветущих трав. Сан не слышит щипения пены морской — эхо из раковины — он чувствует, как тяжело дышит, как не хватает кислорода, как черная точка на горизонте отдаляется и сливается с небесной океанской синевой. Что-то щемит в груди.
Когда он успел его так оставить.
///
Всё устаканивается. Но не встает на свои места.
Они молчат неделю — скутер стоит в гараже одинокий, покрывается пылью и тускнеет — а потом как-то пересекаются, прячут взгляды, а потом как-то все само связывается. Как-то. Сан все ещё не чувствует удовлетворения. Уён всё ещё при разговоре держит руки скрещенными. Родители не замечают, родителям нет дела — и даже если и подметят, то «только к лучшему — им давно пора было взрослеть». Сан наблюдает с балкона за городом, непроизвольно ищет свет в близком окне. Утром же отправляется на пешие прогулки. В близком окне и силуэта нет. Он бродит бесцельно. Хваен всё же уехала. Ни плохо, ни здорово. Даже забавно — впервые его все оставили.
А сам он не может. Его любовь к себе впервые не спасает.
Встречи не делают время краше. Если Сану удаётся выцарапать у судьбы хотя бы стычку на дороге по пути в карманный ТЦ, то диалог проходит по протоптанному обмену приветами, перебрасыванию взглядов в сторону, неловкой просьбе идти — её выдает Уён — и такому же неловкому обмену прощаниями. Как, прощаниями. Сан говорит сухое «Да», а дальше Уён вновь уходить. Как тогда, в поле, только теперь перед ним расстилается время, всё на его стороне. Иногда Сан так желал узнать, о чем тот думал.
А Уён не думал. Уён нервно захлопывал входную дверь и слушал, как стук рвет тишину в ушах, как пульсация в груди оглушает, как вздох медленный с трудом вырывается — стыд, жгучий стыд перед всем миром берёт его и топит. Его спрашивают, почему он убегает, а он заверяет, что это неверно. Сан просто не знает, о чем говорит. Иначе… иначе Уён и не думал. Он слепо надеялся. Даже не понимая, для кого — для сохранности «друга» или себя.
Хотя, какого друга. Пакт юности разбился в середине июля.
///
Впервые за лето небо заволокла пелена облаков. Не кучерявых и объемных, а нежно-серых, с тяжелым вкраплением. Почти дождевые. Синоптики всё ещё писали про тридцать один градус, солнечность, и спад ночью к семнадцати-шестнадцати. Но будто кто-то их слушал; выходя утром из дома, все наблюдали запорошенное облаками солнце и надеялись на лучшую погоду.
Уён смотрел, как тонкая тень падает на его конспекты и зевнул. Первая прохлада за несколько месяцев обязывала размять кости, ему хотелось пройтись и подышать. Отодвинув стул, полазав по шкафу, он бодро ступил в прихожую, достал ключи, открыл дверь.
Закрыть не успел, потому что Сан подставил ногу.
— Чего тебе?
— Ты хотел прогуляться, так давай прогуляемся.
Он стоял, убрав руки в карманы, без американской куртки и наклеенной улыбки. Уёну ни хотелось разделять ни секунды с ним, тем более здесь, где у стен есть уши, тем более здесь, где на улице впервые ни души. Будто целый мир отформатировался, лишь бы дать им разговор. Красный флаг.
— Зачем ты это сделал?
— Потому что мне так хотелось.
Они идут чуть не в метре друг от друга, и каждый сам по себе, и меж ними брешь — невидимая стена. Никто не смотрит другому в лицо.
— Своими хотелками ты все испортил.
— Почему ты с этого так злишься? Ты меня ненавидишь?
— Нет, но ты разрушил этим все, что только смог… Как я теперь в глаза отцу посмотрю.
— А при чем здесь он?
— Это всё ненормально.
Резануло обоих.
— А тебе не плевать?
— Мне нет, я не могу как ты.
— Я… То есть, не будь всего этого, мы-
— Нет, не могли. Никогда не могли. И зачем.
— Тебе разве хорошо?
— Мне? Прекрасно.
И Сан бьет наотмашь. Уён — по лицу на рефлексах. Горячее место на всем холодном теле жжет, голова гудит.
— Врешь. Ты блять всегда врешь. И всегда мне.
Уён хочет ответить, но не может — захлебывается. Красный флаг.
— Не только. Всем.
— Так что в этом хорошего.
Уён не хочет поднимать глаза.
Сан смотрит сверху вниз. В трех метрах дом, на этаж вверх — знакомый балкон.
— Ты специально меня сюда привел…
— Не убегай от темы. Говори.
Уён сплевывает. Красный плевок красит асфальт.
— Не могу. Язык прикусил.
Ещё чуть-чуть, и они потеряют ориентир спора. Сан вздыхает.
— Уён, хватит. Пойдем домой.
Когда-то в детстве он также звал, когда они попадали в передрягу, залезали в дебри промышленного поля или просто гуляли до поздна. Этот маленький, этот такой, вроде, бессмысленный жест, это слово, которое ничего особенного не значит, оно покоряет Уёна.
Его желание держать все в рамках провалилось. Его желание взять ответственность провалилось. Его желание защитить Сана от себя провалилось. Ещё чуть-чуть, и они б подрались.
И Сан опять звенит ключами. Уён трет делавшие удар пальцы. Открывается дверь в пустой дом, и он вновь протягивается снять кроссовки около зеркала.
Секундное помутнение памяти, и Чхве Сан рывком обнимает его. Тепло чужое вмиг овладевает с дрожью от осознания; Уён стоит, руки свинцом налились, а сердце стучит, стучит, и хочется его с артериями вырвать.
— Зач-
— Уён, пожалуйста.
Слова — громоздкие, неясные, непонятые, скомканные, ненужные, фальшивые, топорные — разом пропадают. На уровне причудливых химических реакций Уён понимает во всей полноте, чего им так не хватает и принимает, с горечью где-то внутри и одновременно первым, свободным вздохом от гнета висевшего… всего на уме. Красный флаг. Сан обнимает тепло и так отчаянно, как Уён касался его на пляже, и в этом проскальзывает та нужная трепетность, то желаное внимание — ради этого можно отказаться. Уён не знает, что делать секунду, две. Неловко поднимает теперь такие кажущиеся тяжелые ладони и опускает на плечи. Не может до конца поверить, что все же дотронулся.
Дистанция сократилась. Сан теперь так близко.
Остаток дня они проведут в полумраке, пересматривая фильмы под брошенное в холодильнике пиво да комментарии о фальшивости происходящего и одновременно трогающей, легкой грусти. Сан не любит такие фильмы, ему нравятся комедии, но он хорошо разбирается в киношной теории цвета. Уён любит все, что оставляет след, а его бы вечно слушал.
Ещё один красный флаг. Из них сегодня парад собрать можно, барабанами, фанфарами и прочим.
— Ты… как?
— Ваще ничего не вижу.
Между ними — темнота бесконечная, поделенная электрическим светом монитора. В нём они будто в кинотеатре, на задних рядах, на бархатных местах, а не на холодном полу, неудобном; в холодном, хирургическом свете профиль Уён как литография, Сан бы её за миллион купил. Тот сидит близко-близко, пересекая любые границы, даже в голове расставленные, и Сан бы взбунтовал, но.
— Я тебе… кое-что, м, скажу?
— Валяй.
Ему нет дела никакого. Голова впервые ватой набита, никаких опилок, чтоб функционировать — пиво и желание забыться сделали своё; глупая улыбка на пол лица, взлохмаченные волосы и играющий плеск в зрачках, как кукла. Пусть Уён развлекается или что-то говорит, Сан сейчас практически под кайфом, ужасно податливый.
Пусть мрак скроет их. Унесет в потерянные улицы. Фиалетовый корпус распахнет свои ладони. В нем расцветет рыже-розовый буйный лотос рассвета, а пока на пальцах ходят звезды, буйки-станции в космосе и от них же тонут сигналы. Слышно, как буравит небо самолет.
— Так.
Уён говорит шёпотом ему в губы. Уён смотрит на их соприкасающиеся пальцы. Уён громче всякой бомбы, на пустую голову как битой — он вновь Сана так сильно недолюбливает, как в день на поле.
И всё же думает. О нём.
Восхищается. Хочет походить. Проводить время. Делить банку пива и неудачи, спорить обо всём и всё равно выходить из спора довольным. Двигаться вместе вперед. Он всё это говорит. Конечно, заплетаясь и запинаясь на каждом третьем слове.
Черт, последняя явно была лишней.
Сознание уносит в мрак, в улицы, в космос семичасовой; теряется по улицам из воспоминаний и соприкосновений. И сейчас Уён — спичка, не сгоревшая под лучами, не вспыхнувшая от жары, но палыхающая под легкой тяжестью по всему телу, которое противится, а мозг вьет-вьет сладостные веревки муки.
Зной, небольшой городок, они — вне времени.
Глупый пакт юности. Куда один, туда и другой. И если в омут — оба с головой.
Сан запускает ладонь в жесткие волосы — будто трогает луг-круг. Уён жмется ближе — и греют бумажные фонари города. Шлейф безучастности растворяется в кромешном полумраке, над головой лишь бетонный свод, и он их будущим ошибкам судья.
Время наконец-то останавливается. Оно не сходит, не хочет сходить, оно замерло, вплелось именно в этот самый миг, когда дышать становится легче, и разбирает на подуровни, на микроощущения. У грубых рук Уёнс причудливые завитки на пальцах. В доме всегда оглушительно тихо. Вдвоем в углу тесно, но так неохота кочевать. Сановский подбородок идеально лежит на уёновской ключице. Их тела ужасно теплые.
В Уёне оттаивает зима.
///
В дали серо-синего неба мигало облако. Сан почти уверен, что то — предвестник грозы. Мир вновь замирает в душную секунду, чтобы обрушится на гудяще-горячий городской оплот ливнем — застучали просяще капли по крышам — потоками обдать, обнять, охватить землю. Уён стоит рядом, как дикая диковинка, как нефритовый лев, как африканская пальма, которой не место в родительской старой квартире — Сан и подумать не мог, что судьба сведет их, вновь.
Уён пьет воду из холодильника. Сан в ответ не отказывается. Сейчас не о чем не хочется думать. Сан полагает на ветреность свои будущие неудачи и слезы: его мир уже обернулся, и назад пути нет. Не будет другого дня, это лето не повторится вновь — а может и славно, а может и справедливо. Мир замирает, чтобы обернуться в несколько доли секунд. Сан отхлебывает ледяное горькое из стакана и прощается с нормой.
За окном идет дождь. Разряжается воздух.
100
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!