Вернутся к фанфику
Глава 25. "Запись из дневника Шаманки"
27 марта 2024, 20:25***
В Доме, на первый взгляд, ничего не изменилось. Подъемы и отбои как не соблюдались, так и не соблюдаются. По коридорам всё так же бродят те, кому не спится, и молчат те, кому спится, но не хочется. Ночью в нашей комнате только я и Кошатница. Ей совсем плохо. Она даже перестала ворчать на меня за то, что я вечно бормочу себе под нос свои заклинания, — а ведь раньше это было первое, чем она встречала меня каждый вечер. Теперь тишина. От тишины Кошатницы мне почему-то тревожнее, чем от её ворчания. Ее сердитые и надоедливые коты тоже чувствуют, что у хозяйки с каждой минутой все меньше сил. Они вечно вьются вокруг нее, жалобно мяукают, трутся о ножки кровати, будто пытаются подпереть ее собой. Один, самый старый и облезлый, теперь спит у нее на груди — раньше он не позволял себе такой близости, всегда держался поодаль, независимый и надменный. Сейчас он лежит и не шевелится, только уши дергаются на каждый ее вздох. Я бы тоже хотела ночевать не в комнате. Поэтому я часто перебираюсь в коридор. И то лучше… Там, по крайней мере, тишина не такая тяжёлая — обычная, ничья, а не чужая беда, которую чувствуешь всей кожей. В четвёртой меня перестали ждать: Табаки обижается, Курильщик молчит, а Слепой… А Слепому не нужен какой-то хвостик. А я и ощущаю себя тем самым хвостиком. Незачем мозолить кому-то глаза попусту. Были ли у нас вообще какие-то чувства друг к другу. Скорее нет, чем да. Ниточки на батареях давно высохли. Возможно, на той стороне меня любят, потому что я полезна. Я многое вижу и слышу. Но кто я здесь? Глаза и уши без лица, которое кому-то нужно запоминать. Русалка в четвёртой комнате ткет ковёр или что-то вроде ковра. По цвету он похож на шахматную доску, только клетки неровные, съезжают друг на друга, будто кто-то уронил доску и она помялась. Перед сном это вязание вешают на стену, и Русалка спит под ним. По её словам, такая паутина защищает от плохих снов. По словам Сфинкса, наоборот, она крадёт сны и запутывает их в неразматываемые клубки. Однажды я спросила об этом сам ковёр. Он не ответил, но, по-моему, обиделся на вопрос. Горбач по-прежнему живёт на дубе. А Лэри ночует на первом. Логи устроили на первом что-то вроде палаточного городка и «держатся наготове». То есть целыми днями обсуждают свои перочинные ножи и разрисовывают окрестные стены — теми же ножами, соскабливая свежую краску, которую только что нанесли штукатуры. Штукатуры сердятся. Логи делают вид, что не понимают, о чём речь. О выпуске никто не говорит, но часто упоминают какой-то автобус. «Когда мы будем в автобусе», или «когда он за нами приедет», или что-то про жизнь в разъездах. Я так и не поняла, что это за автобус и существует ли он на самом деле. Возможно, это такой оборот речи, чтобы лишний раз не упоминать Наружность. Ее все еще боятся. Боятся так, что придумали ей псевдоним — колесный, дорожный, почти уютный, — лишь бы не называть ее по имени. Все больше времени провожу в «Кофейнике». Там часто засиживается Рыжий, и мы с ним разговариваем — ни о чем особенном, но после этих разговоров дышится легче. Он не спрашивает, зачем я хожу в четвертую и хожу ли вообще. Просто наливает кофе на два пальца больше, чем себе, и пододвигает чашку в мою сторону. Хотя о выпуске не говорят (автобусы и «Иерихоны» не в счет), его близость ощущается кожей, как перед грозой. Например, девушки часто плачут. Глаза у них красные и опухшие, будто опухли с обеих сторон одновременно — и от слез, и от недосыпа. Они даже меня перестали слушать, а ведь раньше хоть из вежливости кивали. Все мои подруги перебрались в четвертую группу: Русалка уже там живет, Рыжая иногда приходит ночевать, притаскивая с собой полматраса чужих вещей. Спица приходит по вечерам, чтобы одолжить кофеварку для Логов, и иногда не возвращает ее по три дня, так что Рыжий сердится, но не слишком убедительно. И все ужасно нервные, так что с ними страшно заговаривать. Особенно Рыжая. Она повсюду таскает с собой древнего плюшевого мишку, у которого один глаз стеклянный, а другой — пуговичный. Если его щёлкнуть, поднимется облачко душной коричневой пыли и запахнет чем-то очень старым — так что сразу представится, будто с ним играла ещё её прабабушка и он уже тогда был не новый. Иногда Рыжая разговаривает с ним шёпотом, отвернувшись от всех, и делает вид, что просто зевает, если её за этим застают. Все собирают рюкзаки. И даже я. У меня он совсем маленький: старый свитер и потрёпанные кеды. Остальное барахло я оставлю здесь — не жалко, оно и не было моим по-настоящему, просто какое-то время лежало рядом. Носят рюкзаки с собой в коридоры и обратно в спальни, распаковывают и снова собирают, будто надеются, что от перекладывания вещей содержимое станет другим, более пригодным для той, другой жизни. Куда ни глянь — все заняты своими рюкзаками. Штукатуры все замазали, выровняли и переместились на первый этаж. Стремянки и защитная пленка на полу остались — как декорации, которые забыли убрать после спектакля. Говорят, завтра приедут маляры. Лагерь Логов на первом этаже временно свернут. Теперь Логи целыми днями торчат во дворе, потому что им не по себе от вида коридоров, а находиться в спальнях они уже отвыкли — говорят, там слишком тихо и слишком ровно пахнет краской, как в больнице. — Что это за автобус? — однажды спросила я у Лэри, когда мы столкнулись на лестнице. — Про который все вокруг говорят. Он зевнул, как крокодил, и уныло уставился на меня. — Автобус? Да нет никакого автобуса, ты что, Шаманка? Откуда бы ему взяться? Просто болтают люди. Кто-то пошутил, а остальные подхватили. — И ты подхватил? Ты тоже все время о нем болтаешь. — Я? — он почему-то обижается. — Ничего я не подхватывал. Зачем мне это? У меня своих проблем хватает. — То есть тебе это ни к чему. Тебе и так хорошо. Лэри совсем мрачнеет. — Конечно, мне хорошо. Я — что? Мне скажут — автобус, я и сяду в него. — Сядешь в придуманный автобус? — не веря своим ушам, уточняю я. — В выдуманный? Сядешь? — Надо будет сесть — сяду, — Лэри нервно оглядывается и наклоняется ко мне. Левый глаз у него жутко косит. — Странные у тебя вопросы, Шаманка, — говорит он шёпотом. — Не нравятся они мне, понятно? Мы с тобой вроде не менялись местами, так что оставайся собой до конца. Я хотела спросить, что вообще значит «оставаться собой», но он уже сбежал вниз по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и я, как всегда, осталась стоять с незаданным вопросом. В то утро я была в четвёртой. Рыжая позвала меня с собой, пообещав, что там веселее, хотя веселее там не было уже давно. Я проснулась от какой-то возни у окна. Открываю глаза — все столпились у подоконника. Что-то обсуждают, спорят, кричат наперебой. — Говорю вам, это Соломон и Дон вернулись! — орёт Шакал. — С отрядом мстителей-единомышленников! Вот увидите, я угадал! — А я считаю, что это люди из соседних домов, — высказывает предположение Лэри. — Пришли требовать, чтобы Дом поскорее снесли. Мы уже устали ждать. — Сдались вы этим Расчёсочникам, — пробормотала я сонным голосом и встала с постели. — Да нет же, это точно чьи-то родители! — волнуется Рыжая. — Только родители способны на такое. — Ты думаешь, там могут быть наши бабушки? — с ужасом спрашивает Слепой. Он тоже торчит у подоконника, но наружу, конечно, не высовывается — просто стоит боком, повернув голову так, будто слушает, что происходит за окном, а не смотрит в него. — Почему именно бабушки? — удивляется Рыжая. — Что там такое? — спрашиваю я, постукивая по чьей-то голой спине. — Что случилось? Ко мне оборачивается только Сфинкс. — Там палатки. Рядом с Домом, — объясняет он. — Четыре штуки. — Кемпинг! — орёт Табаки, повиснув на оконной решётке. — Целый кемпинг мстителей! Я начинаю натягивать свитер поверх старой пижамы. Почему-то в страшной спешке — руки не слушаются, свитер путается в рукавах, но я всё равно тороплюсь, будто опоздание грозит чем-то серьёзным. Единственный, кто остался на кровати, кроме меня, — Лорд. Он курит и делает вид, что ему на всё наплевать. Дым поднимается к потолку ровной, ленивой струей — единственное, что спокойно в этой комнате. — Бабушки вряд ли стали бы жить в палатках, — говорит Рыжая. — Мне так кажется… Рыжая стоит на подоконнике в полный рост, в короткой майке на бретельках и трусиках. Майка не доходит до пупка, а трусики у неё ярко-красные, под цвет волос. Под мышкой зажат пыльный мишка. Я понимаю, что Лорду это совсем не нравится. Что он сидит такой мрачный, потому что Рыжая торчит в окне полуголая, хотя ему бы радоваться — не совсем же она голая. Она бы и без майки там запросто встала, уж я-то знаю. — У Слепого паранойя, — хихикает Табаки. — В последнее время ему повсюду мерещатся чьи-то бабушки. Он просто потерял из-за них покой. — А почему не дедушки? — спрашивает Русалка, не отрываясь от окна. — Интересно, когда они вылезут наружу? — говорит Лэри. Не посмотреть, так послушать. Македонский, заметив мой интерес, подходит к кровати. — Хочешь посмотреть? Ползи к окну, я тебя подсажу. — Не надо, — говорю я, хотя уже ползу. Пока я ползу к окну, Русалка слезает с кровати. На ней мужская пижама, которая велика ей на три размера. Рукава она подвернула, но штанины болтаются, как у клоуна, цепляясь за пятки. Рыжая, держась за решётку, протягивает мне руку и втаскивает наверх почти без помощи Македонского, который подталкивает её снизу. И вот я наконец их вижу. Четыре палатки. Две защитного цвета, одна оранжевая и одна тускло-синяя — выцветшая, как будто её слишком долго держали на солнце в какой-то другой, более солнечной жизни. Они действительно стоят вплотную к сетке, как будто Дом за ночь вырастил их на себе, как грибы. От них по двору тянет чем-то незнакомым — то ли дымом от костра, то ли просто чужим, наружным воздухом, который здесь давно так не пахнет. — Мне кажется, это экстремалы из шестой, — задумчиво говорит Сфинкс. — Может, Чёрный решил начать приучать их к Наружности. Поэтапно. — Пойдём во двор? — кричит Рыжая. — Посмотрим на них поближе? — А завтрак? — возмущается Шакал. — Вы совсем перестали завтракать. Мне одной в столовой скучно! Я смотрю на палатки дольше всех, потому что увидела их последней. В коридоре все дружно мрачнеют. Стены уже не кажутся страшными. Теперь они светло-кремовые, ровные и чистые. Вот только ужасно воняет краской — так, что хочется дышать через рукав, и от этого запаха у меня почему-то щиплет глаза сильнее, чем должно быть. — Мы теперь как продолжение Могильника, — сокрушается Лэри. — Как жить? — Серьезно? Как жить в Могильнике? — встрепенулась я. — Легко! Остальные помалкивают, как будто моя шутка провисела в воздухе дольше положенного и никто не решился ее подхватить. Во дворе собралось уже полдома. Многие в пижамах, кто-то босиком на холодной плитке, кто-то накинул одеяло прямо поверх ночной рубашки. Становится ясно, что Сфинкс, по крайней мере, ошибся. Псы шестой здесь ни при чём. Им, как и всем остальным, не терпится узнать, кто прячется в палатках. Даже Поросята здесь — сидят рядком, сдвинув коляски, и глазеют с одинаково приоткрытыми ртами. Правда, к сетке никто не рискует приближаться. Все держатся ровно на том расстоянии, за которым еще можно делать вид, что просто гуляешь, а не подглядываешь. Наконец полог одной из палаток откидывается, и оттуда выходят трое. В мешковатых комбинезонах защитного цвета. Бритые наголо. С пустыми глазами, один в один как у Рыжей медведицы. Желания знакомиться с ними ни у кого не возникает. Напротив, все, кто стоял ближе к сетке, отходят от нее подальше, стараясь делать это неторопливо, с достоинством, но все равно получается бегство. Когда через пару минут я оглядываюсь, мне кажется, что во дворе нас стало намного меньше. Один из палаточников прижимается к сетке, изображая на лице улыбку. Улыбка не доходит до глаз — застревает где-то на полпути, как будто он забыл, куда именно она должна была направиться дальше. — Пустая шкура! — бормочет Лэри на бегу. — Пустая шкура! Логи один за другим скрываются в дверях, бросив недособранные ножи прямо на землю. Палаточник просовывает пальцы сквозь ячейки сетки и что-то говорит, продолжая улыбаться. Лучше бы он этого не делал. Легче было бы смотреть, как это делает медведь Рыжей. Двор стремительно пустеет. Мимо меня проезжают братья Поросята, и каждый задевает меня, стоящую у крыльца, потому что я торчу прямо под лестницей. Потом пробегают Зебра и Мертвец, толкая перед собой зареванного Слона, и чуть не переворачивают его. Одним из последних убегающих оказывается Шакал. — Чего они хотят? — спрашиваю я его. — Кто они такие? — Пустые шкуры, — деловито отвечает он, разматывая верёвку с абордажным крюком, как будто это самый обычный ответ на самый обычный вопрос. — Ищут того, кто, как им кажется, их заполнит. — Я ничего не поняла! — кричу я ему, но он уже на крыльце, яростно что-то обсуждает с Рыжим и не слышит меня. Я остаюсь одна под лестницей. Сетка гудит на ветру — тонко, почти неслышно, — и мне почему-то кажется, что палаточник все еще смотрит в мою сторону, хотя отсюда я его уже не вижу.***
Слепой пересек двор, нагревшийся за день от солнечных лучей. Асфальт приятно согревал ступни, щетинки газонной травы покалывали — он различал эти переходы точнее, чем зрячие различают цвета: вот закончился горячий камень, вот началась колючая прохлада травы, вот снова камень, уже похолоднее, в тени дерева. На скамейке растянулась Шаманка, глупо всматриваясь в голубое небо, словно надеясь разглядеть там что-то, чего не видела уже сто раз. Она ждала Слепого здесь все утро и весь день. Он понял это раньше, чем подошёл достаточно близко, чтобы услышать её дыхание, — понял по тому, как изменился звук двора вокруг неподвижного тела, как трава слишком долго приминалась под одним и тем же весом. — Долго ты меня ждала, — сказал Слепой. — Расскажешь, о чём думаешь? Шаманка молчала. Теребила в руках булавку, которую выменяла у Табаки на прошлом Меняльнике, — вертела между пальцами, то прижимая острие к подушечке, то отпуская, словно проверяя, до какой степени боли можно дойти, не вскрикнув. Слепой смахнул ее ноги со скамейки и сел на свободное место. Он все еще ждал ответа на свой вопрос. — Зачем? — спросила Шаманка. Голос у нее другой, не тот, что в Доме, — уверенный, хоть и тихий. Будто она все это время репетировала его специально для двора, для солнца, для того, кто сейчас сидел рядом. Слепой придвинулся — лицо как бумажная маска — и проговорил: — Просто так. Они молчали, пока Шаманка подбирала слова для Слепого, а тот ждал, когда она их подберёт. Где-то за забором три раза подряд, одинаково, как заведённая, пролаяла собака, а потом замолчала. — Ни о чём. Ты доволен? — Двор тебе не на пользу, — сказал Слепой. — И одиночество тоже. Иди Домой, поищи то, что потеряла. Может, найдешь больше, чем ожидаешь, лежа здесь. — Откуда ты знаешь, что я хочу найти, лежа здесь? И что я уже нашла? С чего ты взял, что знаешь, что творится у меня в голове? А может, ты сам уйдешь и перестанешь меня доставать? Оставишь меня в покое? Слепой вызвал в памяти плеск плавников большой рыбы, плавающей в тазу, и весь погрузился в этот звук. Когда-то давно кто-то сделал это. Пустил рыбу в таз с водой и поставил его на пол в комнате, где жил. Слепой просидел рядом с тазом столько часов, что теперь может вызвать эти звуки даже в самом шумном месте, вызвать их и убаюкать себя ими. Он приносит свою большую рыбу, сажает ее на ветки дуба, как чешуйчатую птицу, и оставляет плескаться и плавать среди листьев. Чем дольше она это делает, тем спокойнее ему. Он гасит все звуки, кроме тихого плеска, и держит мир под водой. Иногда в такие минуты он забывает даже о том, что рядом кто-то дышит и ждёт от него слов — рыба заглушает и это, на несколько драгоценных секунд. Когда чуть позже он дотронулся до ее щиколоток, девичья кожа была не теплее его пальцев, хотя Шаманка пролежала здесь, под палящим солнцем, почти целый день. Он провел пальцем вдоль косточки, словно что-то проверял, словно искал под кожей ответ, которого она не дала вслух. Шаманка притихла, словно услышав сотворенное им. — Что ты берешь у нас без спросу, Слепой? — резко спросила Шаманка. — Что ты всегда берешь у нас без спросу? Слепой, ошеломленный ее проницательностью, почти напуганный, откидывается на спинку скамейки. Пальцы на ее щиколотке замерли, словно испугавшись продолжать. «Всегда? У нас?» Что он всегда берет у них, в том числе у Шаманки, не спрашивая разрешения, и почему Шаманка сказала об этом именно сейчас, когда поняла, что он что-то взял? — Все хватают, что могут, — проговорил он. — Разве ты не такая? Все мы что-то берем друг у друга. Шаманка дернулась. Резко, словно по скамейке прошел ток. — Все берут. Но ты особенно. Ты жадный, Слепой. Ты берешь, как вор, и это сразу заметно. Иногда мне кажется, что ты питаешься нашими мыслями, что тебя самого нет, а есть только то, что ты у нас забрал, и это украденное... оно ходит среди нас, разговаривает и принюхивается, делая вид, что ничем не отличается от других. Иногда я чувствую, как пустею в твоем присутствии, иногда слышу от тебя свои слова, слова, которых не произносила в твоем присутствии. Логи называют тебя оборотнем. Говорят, ты крадешь чужие сны. Над этим принято смеяться, как и над всеми их глупостями, но это правда, я давно это знаю. А ещё я знаю, что ты фальшивка. Наши осколки, собранные воедино. — Которые стали вашим хозяином? — подсказал Слепой. Без тени иронии или обиды. В голосе Шаманки он не услышал убежденности. Только желание оскорбить. — Так ты такая же. Так же воруешь чужие сны, только оправдываешься тем, что хочешь помочь. Забрать плохие и оставить только хорошие. Возможно, Шаманка улыбнулась. Слепому известно, на чем основано это суеверие. Прежде всего на его привычке незаметно копировать интонации собеседника. Это происходит само собой, почти бессознательно. Приближает собеседника, помогает понять его. Иногда это помогает угадывать чужие мысли. Но сама по себе эта привычка не могла внушить Шаманке желание его обидеть. — У меня были свои сны, — сказала Шаманка. — Только мои. Мое тайное место. Никто о нем не знал, кроме меня. А ты явился туда и все испортил. Это ты подкинул мне эту отвратительную идею — стать шаманкой! Это ты убедил меня притереться к Ведьме. Стать ее хвостиком! У меня ни разу не возникало мысли делать то, что я делаю по сей день. Я этого не хотела — этого хотел ты! Ты разглядел это во мне и сделал так, чтобы я сама этого захотела! Слепой засмеялся. Смех получился коротким, почти лающим, совсем не похожим на смех человека, которому весело. — С чего ты взяла, что это только твои сны? Шаманка тяжело вздохнула. — Это не сны, Шаманка. Поверь мне. Это вовсе не сны, — сказал Слепой. — Ты ведь и сама об этом догадываешься. — Что же это, если не сны? Очень красочные, правдоподобные. Где есть я, ты — все мы… — Ты и сама знаешь, — безразлично ответил Слепой. Шаманка молчала. Солнечные пятна стали горячее, обжигали отдельные участки кожи, эти солнечные укусы блуждали, смещаясь от слабых порывов ветра, колышущего листву. Она подставляла им то одну щёку, то другую, словно хотела, чтобы обожгло равномерно. Слепой выплюнул прядь волос, непонятным образом оказавшуюся у него во рту. Можно ли объяснить то, что для тебя в порядке вещей, а для других невероятно и необъяснимо? Можно ли передать кому-то накопленный годами опыт одними лишь словами? В последнее время ему приходится заниматься этим все чаще, но легче от этого не становится. — Мне было пять, когда я попал сюда, — сказал он, — и для меня всё было просто. Дом был Домом Лося, а чудеса — делом его рук. Едва переступив порог, я понял, что знаю об этом месте больше, чем должен был знать, и что здесь я другой. Дом открыл передо мной все сны, двери, все пути, не имеющие конца, и только самые мелкие предметы не пели мне о своём присутствии, когда я приближался к ним. Таким и должен был быть Дом Лося. По ночам я ел кусочки его стен и верил, что приближаюсь к Лосю. Он был богом этого места, богом его лесов, болот и таинственных дорог. Когда он говорил мне: «Мир огромен, ему нет конца и края, когда-нибудь ты поймешь это, малыш…» — что я мог подумать о его словах, кроме того, что мы намекаем на то, что известно лишь нам двоим? Шаманка молчала, затаив дыхание. Даже булавка в ее руке замерла — больше не крутилась и не впивалась в кожу. — Через много лет, — продолжил Слепой, — я пришел в ужас, когда понял, что он вообще ни при чем. Что он не создатель этого места, не его бог, что все это существует помимо него, что-то, что я считал нашей общей тайной, принадлежит только мне одному. Потом оказалось, что не только мне, но меня это уже не утешило. Ведь главным для меня был он. А он ничего не знал. Жил себе на Дневной Стороне, жил тут и умер, а Дом не защитил его, как защитил бы меня, потому что я был его частью, а Лось — нет. Дом не отвечает за тех, кого не пускает в себя. Он не отвечает даже за тех, кого впустил. Если они заблудились, испугались не вовремя или не испугались вовремя, а особенно за тех, кто думает, что видит сны, в которых можно умереть, а потом проснуться. За таких, как ты. Считающих Ночную Сторону сказкой. Она вся усеяна их костями и черепами, их истлевшей одеждой. Каждый сновидец считает, что это место принадлежит только ему. Что он сам его создал, что с ним здесь ничего плохого не случится. Чаще всего именно с ними и случается. И однажды они просто не просыпаются. Шаманка громко сглотнула. — А ты? — спросила она. — Ты с самого начала знал, что это не сон? — До этого я не видел снов, — сухо ответил Слепой. — Я, если помнишь, незрячий. Шаманка щелкнула зажигалкой. Она щелкала и щелкала, много раз, пока вокруг не расплылись сладковатые облачка с табачным запахом. Слепой не попросил сигарету и не отвернулся — просто слушал, как металл высекает искру, раз за разом, словно это тоже было частью разговора. — А каково это — видеть чужие сны? Слепой задумался. — Это у тебя надо спросить. Каково тебе видеть чужие сны? Как? Печально. Мучительно. Сны никогда не расскажут о том, что по-настоящему интересует. Ни один предмет не является тем, чем он предстает в чьем-то сне. Все слишком зыбко, превращения слишком быстры, и, присмотревшись к любому лицу, вы его потеряете. Лишь по крупицам, по едва заметному сходству, пройдя по знакомым следам через множество снов, можно сложить картину мира. Можно даже попытаться найти там себя. С какого-то дня собственное лицо, как белая бумажная маска, будет встречаться тебе всё чаще и чаще, пока однажды ты не заглянешь себе в глаза и не удивишься их прозрачности. «А я красивый!» — подумаешь ты с восторгом, твоё самодовольство станет заметно окружающим и ещё больше оттолкнёт их от тебя, но тебе будет всё равно. Какое-то время ты будешь счастлив и даже начнешь иногда причесываться, пока не встретишься с самим собой, и тогда твои глаза будут белесыми и мертвыми, как у вареной рыбы, а лицо покроют мерзкие прыщи. Это приведет тебя в ужас. Ты закроешь лицо волосами, спрячешь глаза за темными очками и станешь изгоем, веря, что слишком отвратителен, чтобы приближаться к людям. До следующей встречи во сне, где у тебя вообще не будет глаз. Ты разозлишься на тех, кто видел тебя безглазым и страшным, и перестанешь являться им во снах, пока однажды не поймешь, что все это обман, как и твое лицо — в любом чужом сне, и значение имеет только одно: ты узнал, какими бывают сами сновидцы, когда их нет рядом. — Никак… Это моя работа. Слепой вдруг чмокнул ее в кончик носа, словно поощряя за сказанное. Словно все сказанное — правильно. — Сегодня у нас Ночь сказок, — сказал Слепой. — Она будет долгой. А потом наступит утро. Все когда-нибудь заканчивается. — Зачем ты мне это говоришь? И без того всё ясно, — Шаманка устала. По-настоящему устала. Она устала от многочисленных вопросов и ответов. Она устала от Дома и от идиотской клички. Она хотела стать нормальной. Она не хотела всего того, что произойдет дальше, если она останется здесь, в Доме. — Какой твой следующий вопрос? Остаюсь я или ухожу? Пальцы Слепого замирают где-то у ее коленей, стук прекращается, лицо каменеет. Даже дуб над ними словно перестал шелестеть — или ей это просто показалось, потому что в ушах вдруг зазвенела тишина. Шаманка подавила желание потянуть время и, как могла, мягко сказала: — Я уйду. В наружность. Прости, Слепой. Он по-прежнему спокоен, только дыхание чуть сбилось, как будто девушка его ударила. — Почему? — наиглупейшим образом спросил он. — Мне наскучил Дом. Хочу в Наружность… — А что, в Наружности будет по-другому? Она тебе не надоест? — Надоест… Но постепенно. — Не понимаю, — сказал он. Конечно, не понимает. И никто не поймет. Никто из тех, кто не переходил из одной жизни в другую, то есть вообще никто. Шаманка никогда не сможет ничего объяснить. Для него реальность здесь. Для нее — только там. — И все же попробуй, — предложил он. Слишком бесстрастно. По коже пробежал холодок. Шаманка испугалась по-настоящему. — Попробуй объяснить, — повторил он. — Забросай меня словами, спрячь за ними свой страх. Может, получится лучше. Может, в этот раз я не услышу, как тебе надоело мучиться от ночных кошмаров других обитателей дома. В тебе разглядели такой дар, а ты его топчешь. Только потому, что тебе надоело! Слепой никогда не повышал голос — ни на кого, никогда, сколько она его знала. Он умел добиваться своего тише, чем кто-либо в Доме: подобрать нужное слово, промолчать в нужный момент, приоткрыть дверь и подождать, пока в неё сами захотят войти. Крик был не его языком. Именно поэтому то, что произошло дальше, застало Шаманку врасплох сильнее, чем сами слова. Шаманка вскочила со скамейки и упала в невесть откуда взявшуюся лужу. Холодная жижа мгновенно пропитала подол, обхватила щиколотки, и от неожиданности она вскрикнула — коротко, почти по-детски. В жизни не слышала, чтобы Слепой так орал. Точнее, чтобы он вообще кричал. Он тоже вскочил. В его распахнутых глазах по крохотному зелёному огоньку. У людей такого не бывает. Она почти уверена, что он бросится на неё, но вместо этого он с такой силой бьёт кулаком по скамейке, что весь двор вздрагивает. Вместе с девушкой. Отчетливо послышался треск. Что это было — скамейка или кость? И только сейчас Шаманка поняла, что они за пределами Двора. Точнее, они во Дворе, только на другой его стороне. На той стороне, куда Шаманка обещала себе не возвращаться. Отчего она заплакала. Слёзы текли быстро и стыдливо, и она не вытирала их, потому что руки были заняты — она держалась за скамейку, чтобы снова не упасть. Они оба дышали так, словно только что дрались, но его трясло сильнее. Девушка почти уверена, что он сломал руку — костяшки на глазах наливались кровью, но он не пытался их спрятать, как будто боль была наименьшей из проблем, имевших значение в данный момент. — Слепой, — прошептала Шаманка, пытаясь выбраться из лужи грязи, в которой увязла. — Заткнись! — закричал он. — Идиотка! Потом опустился на скамейку и закрыл глаза. Сидел неподвижно. Рука, которой он бил, неестественно свисала вдоль тела, но он, казалось, этого не замечал. Шаманка встала и села на край скамейки. Мокрая и грязная. Ткань платья липла к коже, холодная и тяжёлая, и она сидела, не пытаясь отодвинуться. — Я бы не смог этого сделать, — сказал Слепой, не открывая глаз. — Даже если бы захотел. Ты — самый придурочный из всех когда-либо существовавших Ходоков. Перед тобой открыты все дороги, ключи от всех дверей у тебя в кармане, но ты гордо отправишься покорять Наружность, потому что хочешь прожить нормальную жизнь. Иди, живи, делай что хочешь. Но хотя бы знай, кто ты на самом деле. Не знаю, что хуже. То, что он сказал, или то, какими словами он воспользовался. Он никогда так не говорил, и никто другой в Доме не позволил бы себе подобного. Она сидела, оглушенная его словами и злобой, хватая ртом воздух, и пыталась представить, какого Слепого она еще не видела. Знала ли она вообще этого человека или это существо, или только думала, что знает, а на самом деле не знала ничего, даже о самой себе. Потому что он не соврал, ведь не врут даже Ходоки, то есть мы, ведь она, получается, тоже Ходок… Незнакомец напротив обхватил голову руками, одна из которых распухала на глазах, и горестно прошипел: — Ходоки, мать вашу! Я тоже вас ненавижу. Сдались вы мне все, идиоты и полудурки. Думаешь, вас много? Никого из вас не будет! Вы сбежали, как крысы с тонущего корабля. Одна сговорилась со вторым попутешествовать по Наружности, третий — влюблённый придурок, а четвёртый свою вину искупляет! Слепой наконец замолчал. Видимо, тоже совсем выбился из сил. В сумерках его едва различишь — только светлое пятно рубашки да неровный контур плеч, поникших так, будто из него разом выпустили весь воздух. Глаза Слепого все еще отливали зеленым. Хотя сейчас эти отблески можно было бы принять за отражение лампы. — Реально ли вообще это место… Слепой вздохнул. Долго, словно выдыхал что-то, что держал в себе весь этот разговор. — Что ты вообще считаешь реальным, Шаманка? Дом? — Да. Слепой усмехнулся. — А ты? — спросил он. — Считаешь ли ты себя реальной? Шаманка насторожилась. — Что за глупости? У меня есть чувства, мысли… Конечно, я реальна… — А вдруг ты вообще не из нашего мира? — Что это значит, Слепой? Он снова усмехнулся. — Мало ли что… Но если ты из другого мира, тебе нет места в Наружности. — Такого не бывает, — ответила она, стараясь сохранять спокойствие, хотя голос предательски дрогнул на последнем слове. — Ты это выдумал прямо сейчас, на ходу. — Ну конечно. Чего я только не придумаю, лишь бы тебя удержать.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!