Глава 10: «Две седмицы до тления.»

9 марта 2026, 15:10

***

Самое страшное было в носу. Сладковатый, тошнотворный запах гнилых яблок и мокрой шерсти. Он висел в неподвижном воздухе избы, густой и осязаемый, как дым. Я зажмурился, снова втянул воздух – пытаясь поймать знакомые запахи дыма, кожи. Но нет. Только он. Тот самый, из кошмара. Он был здесь. В реальности. Я лежал, не двигаясь, прислушиваясь к стуку собственного сердца. Оно отдавалось в висках, в горле, в кончиках пальцев. Я боялся пошевелиться. Боялся, что если поверну голову, то увижу в углу, в самой гуще теней, два чёрных, бездонных провала. Оно услышит. Услышит, что ты о нём думаешь. И заинтересуется. Слова Лёши прозвучали в памяти с ледяной ясностью. Это был не сон. Это было эхо. Предупреждение. Или приглашение? Я медленно, с невероятным усилием, повернулся на бок, лицом к комнате. Лёша спал, повернувшись ко мне спиной. Его дыхание было единственным привычным звуком. Лучины давно потухли, и только бледный свет луны, пробивавшийся сквозь замерзшее окошко, выхватывал из мрака смутные очертания лавки, стола, печи. И углов. Углы были самыми тёмными. Я вглядывался в тот, что был дальше от печи, где тени лежали особенно густо. Мне казалось, что там что-то шевельнулось. Просто сгустилась тьма, стала плотнее. Или это мне почудилось? Запах, однако, не исчезал. Он был слабее, чем во сне, но невыносимо реальным. Я сглотнул. Горло пересохло. — Лёша, — прошептал я. Звук был таким тихим, что его поглотила жестяная тишина. Он не отозвался. — Лёша, — снова позвал я, уже громче, и голос мой дрогнул. Он кряхнул, поворочался. — М-м? Что опять? — пробормотал он спросонок. — Чувствуешь? — спросил я, не в силах подобрать других слов. — Чую, не даешь ты мне сомкнуть очей, — молвил он с хрипотцой, однако сквозь дремоту в голосе явственно послышалась тревога. Приподнявшись на локте, он всмотрелся в лицо собеседника. — Что стряслось? Говори, не томи. — Запах, — выдохнул я. — Как гнилые яблоки. И шерсть. Лёша замер. В темноте я почувствовал, как напряглось его тело. Он медленно сел, повернув голову ко мне. Его лицо было бледным пятном в полумраке. — Где? — его вопрос прозвучал резко, без единой нотки сна. — Везде. В воздухе. Он не спросил, не почудилось ли мне. Не сказал, что это пахнет из щели или от моей одежды. Он резко, почти по-кошачьи, повернул голову, всматриваясь в тот самый тёмный угол. Его пальцы впились в край одеяла. Тишина снова сгустилась, но теперь она была иной — настороженной, живой. Мы оба сидели, затаив дыхание, и слушали. Слушали не звуки, а саму тишину. И в ней, сквозь гул в ушах, мне снова почудился тот самый, глухой, детский плач. Он шёл откуда-то издалека, сквозь стены, сквозь землю. Или из моей головы. — Это Оно, — тихо, без всякого пафоса, сказал Лёша. Его голос был плоским, как лезвие. — Оно пришло. Не к мальчишке. К тебе. Потому что ты о Нём думал. Потому что ты пахнешь болотом. Ты для Него теперь интересный. Он не смотрел на меня. Его взгляд был прикован к углу. — Что делать? — голос мой снова предательски дрогнул. Я чувствовал себя ребёнком, беспомощным и оголённым перед чем-то древним и неумолимым. Лёша медленно, очень медленно провёл рукой по лицу. — Да так, — молвил он. — Сиди смирно. Не рыпайся. И не гляди туда. Дыши, как я. И в голове у себя прибери, выкинь все думы. Про Него — особо не думай. Забудь вовсе. — А если... — Если станет подходить — кричи. Дери глотку, что есть мочи. Может, и отпужаешь. — Но не было в его голосе уверенности. Была лишь усталая, измученная покорность. Я сжался в комок, вжавшись спиной в холодную стену. Я пытался дышать ровно, но дыхание срывалось, становилось прерывистым. Я пытался не думать, но мысль о тех чёрных глазах, о том, как барашек рос и менялся, впивалась в мозг, как заноза. Запах становился всё отчётливее. Теперь в нём явственно читались ноты скотного двора, навоза и чего-то кислого, забродившего. Я зажмурился, но это не помогало. Я всё равно видел его. Видел так же ясно, как в кошмаре. Его тень в углу будто шевельнулась. Вытянулась. Стала выше.

Спи, пока можешь.

Голос из сна прозвучал у меня в голове так явственно, будто кто-то прошептал мне прямо на ухо. Я аж вздрогнул, и Лёша тут же напрягся. — Чего? — резко спросил он. — Ничего, — прошептал я, чувствуя, как по спине бегут ледяные мурашки. — Показалось. Мы сидели так, кажется, целую вечность. Секунды тянулись, как смола. Я молился — кому, я сам не знал — чтобы это оказалось галлюцинацией, плодом переутомления. Чтобы запах ушёл. Чтобы рассвело. И вдруг он начал слабеть? Сначала я не поверил. Подумал, что просто привык. Но нет. Сладковато-гнилостная волна отступила, стала тоньше, прозрачнее. Через несколько минут я уже с трудом улавливал её, и то лишь если специально вслушивался в воздух. А ещё через пару минут от неё не осталось и следа. В избе снова пахло дымом, людьми и старой древесиной. Я рискнул открыть глаза. Угол был пуст. Там лежала лишь обычная, ничем не примечательная тень. Лёша тяжело выдохнул. Он провёл рукой по лицу, и я услышал, как дрожат его пальцы. — Ушло, — прошептал он. Не с облегчением. С обречённостью. — Почему? – спросил я, всё ещё не в силах расслабиться. — Насытилось, — глухо сказал Лёша. Он лёг обратно, повернувшись ко мне лицом. Его глаза блестели в темноте. — Страхом. Твоим страхом. Понюхало. Потрогало. И ушло. На время. Я смотрел на него, и кусок похлёбки, съеденной вечером, подкатил к горлу. Это не было игрой. Не было суеверием. Это была охота. А мы — дичь.

интересно, Лёше страшно?

да страшно, наверное.

— Спи, Джон, — сказал Лёша, закрывая глаза. Но я видел, что он не спит. Его веки были напряжены. — Утром Бабке расскажешь. Она знает, что делать. А сейчас просто спи. Если сможешь. Я откинулся на свой тюфяк. Тело дрожало мелкой, неконтролируемой дрожью. Адреналин отступал, оставляя после себя ватную, оглушающую слабость. Я смотрел в потолок и понимал: завтрашний визит к Федосье — это не просто «работа». Это экзамен. Не только для бабкиной уверенности. Но и для меня. Потому что теперь я знал врага в лицо. Вернее, в запах. И он теперь знал меня. И этот визит был лишь началом.

Лучше бы я не знал врага не в лицо ни на запах.

Рассвет застал меня в том же оцепенении. Я не спал. Каждый шорох, каждый скрип половицы заставлял сердце замирать. Запах не возвращался, но память о нём въелась в сознание, как кислота. Я лежал и смотрел, как серый свет медленно выедает из избы ночные тени, делая её убогой и обыденной. Но обыденность эта была теперь обманчивой. Под ней скрывалась щель, через которую в наш мир могло просочиться оно. Лёша встал первым. Он двигался тихо, почти крадучись, будто боясь разбудить не меня, а что-то другое. Я притворился спящим, наблюдая за ним сквозь прищуренные веки. Он растопил печь, поставил чугунок, но движения его были резкими, угловатыми. Он то и дело вздрагивал и бросал быстрые, украдкой взгляды в тот самый угол. Он боялся. Всё-таки боялся. И это знание было сладким и едким, как дым от горелой травы. Когда он налил похлёбку и сел за стол, я сделал вид, что просыпаюсь. Потянулся, зевнул — спектакль для самого себя, попытка вернуть хоть крупицу нормальности. — Не выспался, — буркнул я, садясь напротив. Голос звучал хрипло и неестественно громко. Лёша лишь кивнул, уставившись в свою миску. Он не спросил «как спалось». Он и так всё знал. Я взял ложку, покрутил её в пальцах. Тишина давила. Её нужно было разбить. Сделать это аккуратно, с нужной интонацией. Не признавая своей вины. Никогда. — Интересно, — начал я, набирая ложку похлёбки и разглядывая её, будто видя впервые. — Оно раньше к тебе в избу наведывалось? До моего появления? Лёша замер с ложкой на полпути ко рту. Его пальцы сжали дерево так, что костяшки побелели. — Бывало, — выдавил он, не глядя на меня. — Ага, — я сделал вид, что это меня заинтересовало. — Значит, не впервые. А я-то думал... — Я специально сделал паузу, дав ему додумать. — Я-то думал, это со мной что-то не так. А оно вон как. Просто тут, оказывается, место такое привлекательное для этой нечисти. Я поднял на него взгляд. В его глазах мелькнуло что-то — обида? Злость? Но он тут же потупился, сглотнув. — Обыкновенное место, — говорит он. — Само приходит, к кому ему надобно. — Ну да, конечно, — я сладко зевнул, отодвигая пустую миску. — Просто совпадение, что после твоих рассказов про чёрных барашков и синих в стогах, оно тут как тут. Просто сидит себе в углу и благоухает. Как та самая история, которую ты так красочно описал. Почти один в один. Я говорил легко, почти небрежно, но каждое слово было отточенным лезвием. Я не обвинял его прямо. Я просто наводил на мысль. На ту самую мысль, что, возможно, не будь его болтовни, эта тварь не вспомнила бы дорогу в его избу. Что он, своим страхом и своими историями, сам её прикормил. Лёша резко встал. Его стул с грохотом отъехал назад. — Я пошёл, — коротко бросил он, хватая со стола какой-то обрывок верёвки. — Дела есть. Он не посмотрел на меня. Его спина, уходящая в сени, была напряжённой и прямой. Он всё понял. И он не стал спорить. Потому что какая разница, кто прав? Оно уже было здесь. В его доме. И теперь ему приходилось делить кров не только со мной, странным пришельцем из будущего, но и с этим незримым, вонючим гостем из тьмы. И конфликтовать со мной, своим единственным, пусть и неприятным, союзником в этой войне, было себе дороже. Он испортил бы себе весь день, а может, и не только день. Я остался сидеть за столом, смотря на его пустую миску. Чувство было странным – не торжество, а холодное, стервозное удовлетворение. Да, мне было до чёртиков страшно. Да, я почти наложил в тюфяк от ужаса. Но сейчас, в этот момент, я переложил часть этого груза на него. Заставил его чувствовать себя виноватым. Заставил молчать. Я убрал со стола, помыл миски. Действия были механическими. Внутри всё ещё тлел страх, но поверх него лежал тонкий, ядовитый слой самооправдания. Во всём виноват Лёша со своими дурацкими страшилками. Он напугал меня, вот оно и пришло. Логично же. Когда я вышел на улицу, чтобы подышать – или проветрить воспоминания о вчерашнем запахе — я увидел Лёшу у плетня. Он что-то чинил, с силой вбивая колышек в землю. Его движения были резкими, злыми. Давление было. Давило на него. Я повернулся и пошёл по дороге к избе Бабы Арины. Навстречу новому дню. Навстречу Федосье и её сыну. Неся в себе не только болотный порошок, но и этот новый, твёрдый, как камень, осадок в душе. Уверенность, что если что-то пойдёт не так, виноват будет кто угодно. Только не я.

***

Дорога до избы Бабы Арины тянулась бесконечно. Каждый шаг отдавался в висках глухой болью — ночная дрожь ещё не отпустила тело до конца. Серый утренний свет размазывал деревню в блёклую акварель, где люди, избы и плетни теряли чёткость, сливаясь в одно унылое пятно. Я шёл и прокручивал в голове предстоящий разговор. Надо было рассказать о ночном визитёре. Надо было узнать, что делать дальше. Но внутри, под слоем страха, всё ещё поблёскивала та тонкая, стервозная плёнка удовлетворения от утренней стычки с Лёшей. Изба Бабы Арины возникла передо мной, как всегда, неожиданно. Неизменно чёрная, кривая, вросшая в землю по самые окна. Труба дымила густым, сизым дымом, который не поднимался вверх, а стелился по земле, обтекая избу, как вода обтекает камень. Я толкнул дверь не стуча. Она даже не скрипнула сегодня — отворилась бесшумно, будто ждала. Внутри было жарко натоплено. Воздух дрожал над очагом, насыщенный запахами сразу десятка трав — резких, горьких, сладковатых, удушливых. Баба Арина сидела за столом, перед ней были разложены какие-то мешочки, пучки, коробочки. Её костлявые пальцы перебирали их с хирургической точностью, сортируя, взвешивая, откладывая. При моём появлении она даже не подняла головы. — Явился, — констатировала она. Голос был ровным, без интонаций. — Садись. Я сел на лавку, голова закружилась от аромата всего находящегося тут, в перемешку с тем ночным запахом. — Дело есть, — начал я. — Рассказать надо. — Ишь ты, прыткий какой! Успеешь, милок, не к спеху. Снаряжусь вот только. К ребёночку-то идти — не коренья в лесу копать. Там всякая мелочь важна. С пустыми-то руками только сглазить. Она продолжала копаться в своих причиндалах. Я молча наблюдал, как её узловатые пальцы отбирают пучки травы, заворачивают их в чистую холстину, перевязывают суровой ниткой. Рядом легли несколько глиняных плошек, маленький ножик с костяной рукоятью, увесистый мешочек, звякнувший металлом, и наконец — та самая коробка с болотным порошком. Арина взяла её в руки, взвесила, будто прикидывая, сколько брать, и сунула в котомку. — Ну-к, — сказала она, погодя, поднявши на меня глаза-то свои мутные. — Докладывай, с чем притопал, окромя как ногами. Да гляди — не сочиняй. Я обман за версту чую, от него, ровно от дыма кострового, глаза щиплет. А у тебя на лбу-то всё знаками прописано, как у неразумного выкормыша. Я сглотнул. Рассказывать пришлось всё. Коротко, без лишних эмоций, но без утайки. Про ночной кошмар, про чёрную реку и барашка, про запах, который остался после пробуждения, и про то, как мы с Лёшей сидели, боясь пошевелиться, пока оно не ушло. Баба Арина слушала молча. Её лицо, похожее на высохшую кору старого дерева, оставалось непроницаемым. Только один раз, когда я упомянул про запах гнилых яблок, её бровь чуть дрогнула. Когда я закончил, она ещё долго молчала, глядя куда-то в угол мимо меня. Потом хмыкнула и покачала головой. — Ишь ты, дожили, — пробормотала она себе под нос, а у меня аж мороз по коже. — Ученик, стало быть, удумал. Припёрся, уселся, сказку рассказывает. А сам-то хоть понимает, какую беду сотворил? Видать, нет. Глаза-то пустые, ровно у телёнка. — Я? — я опешил. — Я ничего не творил. Оно само пришло. Вы же сами говорили — «заинтересуется», если думать о нём. А Лёша мне про него и рассказал всё. С подробностями. С барашком этим. Я замолчал, чувствуя, как в груди закипает привычная уже злость. Вот она, отличная линия защиты. Не я виноват. Он. Лёша со своим языком без костей. — Лёша, — перебила меня Баба Арина, и голос её был ровен, как вода в тихом омуте. — А что Лёша? Лёша — человек простой, нелукавый. Что на душе, то и на языке. Ему поведали — он и пересказал, по простоте своей. Потому что спросили. Ты из будущего пришедший, всё норовом своим взять хочешь — понять, разобрать, по полочкам разложить. — Она встала, опираясь на клюку сучковатую. — А ты не подумал: для того, что кормится, нет разницы — любопытство то али гордыня. Ему лишь бы сила текла. И через твой ум течёт, и через твоё сердце. Так что не кори себя, а гляди в оба. Теперь вы оба с Лёшей в одной упряжке. — Гордыни? — я вскинулся. — При чём тут гордыня? Я просто хотел понять, с чем имею дело. — Понять. — усмехнулась она, и от усмешки той, ровно от полынной горечи, меня передёрнуло. — А ты вот что пойми, милок. Здесь тебе не там, в будущем, где вы, поди, всё аршином измерили да на счётах посчитали. Здесь оно — живьём. Рядом. Оно дышит. Оно жрёт. И ему плевать, чего ты там понять хотел. Ему важно, что ты боишься. Что ты лезешь. Что ты ночами не спишь и всё о нём думаешь. Она шагнула ко мне, и, хотя была ниже ростом, а старше не на один век, я вдруг почувствовал себя маленьким и беззащитным. — А язык свой змеиный, — продолжила она, и каждое слово входило в меня тяжело, будто в мокрую глину, — ты бы попридержал. Лёшу мутить ни к чему. Он парень простой, незлобивый. Отходит быстро, ровно летнее облачко. Ты его разговорил, он по доброте своей и выложил всё, что знал. А ты заместо спасибо ему же с утра носом в дерьмо ткнул. Думаешь, не чую, чем от тебя несёт? Страхом — оно понятно, кто ж не боится. Но и гадостью какой-то мелкой, точно от гнилой тряпицы. И похвалился бы ещё, что ловко его объегорил. Я открыл рот, чтобы возразить, чтобы вывалить на неё всё, что накипело. Про Лёшу, который первый начал со своими страшилками. Про то, что я вообще не просился в этот ад. Время будто споткнулось. Я ещё не закончил мысль, ещё только набирал воздух в грудь для праведной отповеди, но её рука уже пришла в движение. Без замаха, без предупреждения. Просто короткий, свистящий взмах, от которого у меня внутри всё оборвалось. Трость опустилась мне на голову. Мир взорвался. Не сильно, но ощутимо. В висках вспыхнули искры, в глазах потемнело на секунду. Звук удара отозвался не столько в ушах, сколько где-то в затылке — глухим, вязким гулом. По черепу словно прошлись наждаком изнутри. Я схватился за ушибленное место, ошарашенно глядя на старуху. Пальцы нащупали саднящую горячую точку. Боль была не острая, а какая-то обжигающе-стыдная. Меня ударили. Меня, красавица неземного, ударили тростью по голове, как провинившегося мальчишку. — А это, — сказала она спокойно, пристукнув тростью для острастки и тут же опершись на неё, как ни в чём не бывало, — чтоб мозги на место встали. И не просто встали, а чтоб дурь из них повытрясти, ровно моль из ветхого рухла. Завелась, поди, пока ты тут умничал. Она сделала паузу, давая мне возможность прочувствовать не только боль, но и унижение. Я сидел, прижимая ладонь к голове, и смотрел на неё снизу вверх. В её мутных глазах не было злости. Там было что-то похуже — ледяное, спокойное равнодушие палача, который выполняет нужную, но скучную работу. — Ты, Джон, много на себя берёшь, — продолжила она тем же ровным голосом, будто воду лила. — Спеси в тебе — как у купеческого сынка, что впервые на ярмарку выехал. Трясёшь ей перед людьми, чаешь, что шибко умный. А по сути-то кто? Пустое место, коли разобрать. Она наклонилась ко мне, и я увидел в её мутных глазах не просто сталь, а холод той древней, запредельной силы, которой она касалась каждую ночь. — Никто ты. Пустое место. Приблудный. Чужак. Ни роду у тебя здешнего, ни племени. Ты тут торчишь только потому, что я сказала — с головой вроде парень. Что, может, прок выйдет. Что не сдохнешь в первую же седмицу, как иные. А могу и не сказать. Могу и обознаться.

Неприятно вообще-то.

Она выпрямилась, опираясь на трость — ту самую, которой только что меня огрела. Я смотрел на эту трость и чувствовал, как отступает вся моя утренняя стервозность, как тает под этим ледяным взглядом вся моя "правота". Да за что она так резко угрожать стала? — Аль ты мыслишь, здесь советом мирским всё вершится? — усмехнулась она с горечью. — Мыслишь, тебя за учёность да за лихость держат? Здесь, милок, не до жиру — быть бы живу. Здесь день прошел — и слава Богу. И если я решу, что ты не помощник, а напасть, мор на деревню.. Она сделала паузу, и в тишине избы было слышно только потрескивание углей в очаге. Эта пауза длилась, наверное, целую вечность. За это время я успел представить всё: и как меня волокут к старосте, и как мужики сбиваются в толпу с вилами и топорами, и холодную воду проруби, и тяжёлый удар камня... Бабуль, отстань от меня! — Старосте шепну, — закончила она буднично. — Про будущее твоё. Про нечисть, с которой знаешься. Про то, что к дитю ты не с добром, а душу красть в своё поганое время. И завтра же тебя, Джон, либо сожгут, либо утопят, либо камнями порешат. Здесь недолго. Понял? Я смотрел на неё, чувствуя, как под этим взглядом плавится всё моё самолюбие. Мне страшно вообще-то, я жить хочу. — Понял, — выдохнул я. Голос прозвучал сипло, будто чужой. — То-то же, — Баба Арина отвернулась, снова забирая котомку со стола. Удар был забыт так же быстро, как и нанесён. Для неё это было всего лишь рабочим моментом. Для меня — точкой невозврата. — А теперь слушай сюда. К Федосье идём вместе. Ты — молчишь. Только смотришь и запоминаешь. Если спрошу что — отвечаешь коротко и по делу. Никаких тебе «я думаю» и «а почему бы не». Всё, что я делаю — принимаешь как должное. И если дитё закричит или барашек снова покажется — ты не дёргаешься. Ты стоишь и смотришь. Понял? — Понял, — повторил я, чувствуя себя не просто нашкодившим щенком, а щенком, которого только что ткнули носом в лужу и придавили лапой к земле, чтобы не дёргался. — Ну, идём, — перебросила она котомку через плечо и двинулась к выходу. — И вот ещё, — обернулась на пороге, и свет из оконца упал на её лик, сделав его похожим на маску, из векового дуба резаную, — с Лёшей поладь. Просто молви, что сглупил. Ему много не надобно. Он отходчивый. А супротивник у нас ныне общий, и он не прощает негативных эмоций в новом месте обитания. Я кивнул, хотя внутри всё переворачивалось от мысли, что придётся извиняться. Голова всё ещё гудела. Но спорить с этой женщиной, которая может приговорить меня к костру парой фраз и для которой мой интеллект и мои «понты» были не ценностью, а угрозой, я не рискнул. Я просто встал и поплёлся за ней, потирая ушибленное место и впервые по-настоящему осознавая, насколько тонкая нить меня здесь держит. Мы шли молча. Баба Арина впереди — сгорбленная, но быстрая, её трость ритмично постукивала по подсохшей утренней грязи. Я плёлся сзади, как побитая собака, и чувство это было настолько унизительным, что хотелось выть. Карга тупая, — кипело внутри, заглушая даже остатки страха перед её угрозами. Ударить по голове! Меня! Я из двадцать первого века, между прочим. Я знаю то, что ей и не снилось. А она — тростью. Как нашкодившего котёнка. Я трогал шишку на затылке — она уже налилась, пульсировала тупой болью в такт шагам. И что она себе позволяет? Я же не виноват, что у Лёши язык без костей. Сам рассказал, сам испугался, а виноват почему-то я. Но где-то глубоко, на самом дне, шевелился червячок сомнения. Очень маленький. Почти незаметный. Ну, допустим, выспрашивал я. Допустим, думал много. Но это же не повод. Мы свернули на узкую улочку, застроенную покосившимися избами. Здесь пахло иначе — не болотом, не дымом, а бедностью. Запах старой соломы, прокисшего молока и чего-то несвежего, застоявшегося. Баба Арина остановилась у одной из самых убогих изб. Крыша просела, плетень вокруг двора был наполовину разобран, калитка держалась на одной петле. — Здесь, — коротко бросила она и толкнула калитку. Та жалобно скрипнула, но открылась. Я шагнул следом и... забыл обо всём. Забыл о шишке на голове. Забыл о злости на Баб Арину. Потому что из избы донёсся звук. Тонкий, жалобный, выматывающий душу плач. Нет, не плач даже — скулёж. Федосья выскочила нам навстречу. Молодая баба, лет двадцати пяти, но выглядевшая на все сорок. Растрёпанные русые волосы, синие круги под глазами, впалые щёки. Руки, мокрые и красные от постоянной стирки, теребили край грязного фартука. Увидев Бабу Арину, она рухнула на колени прямо в грязь. — Матушка! Родненькая! Помогите! — Голос её срывался на хрип. — Уже которую ночь глаз не смыкаю. Кричит, заходится, а под утро затихнет и лежит — не дышит будто. Я уж думала — всё. А он как очнётся — и снова... Баба Арина даже не наклонилась, чтобы поднять её. — Встань, — сказала она жёстко. — Ползаньем не поможешь. Веди. Федосья вскочила и бросилась в избу. Мы зашли следом. И внутри было ещё хуже. Изба Федосьи была беднее Лёшиной. Печь покосилась, в углах — плесень, пахло кислыми щами и застарелой болезнью. Но я не замечал этого. Я смотрел на лавку у стены, где лежал он. Мальчишка. Лет пяти, наверное. Маленький, худой до прозрачности, с тонкими, как спички, ручками. Он лежал на спине, укрытый рваным тулупом, и смотрел в потолок. Нет, не смотрел. Его глаза — огромные, тёмные — были открыты, но они ничего не видели. Зрачки закатились так, что виднелись только белки, мутные, как у варёной рыбы. Губы шевелились беззвучно, и тонкие, синие жилки на висках пульсировали слишком часто, слишком бешено. Я подошёл ближе, и меня передёрнуло. От него пахло. Тем самым. Сладковато-гнилостным, тошнотворным. Только в тысячу раз слабее, почти неуловимо. Но я чувствовал. — Видишь? — тихо спросила Баба Арина, кивая на мальчика. — Это и есть твой завтрашний день. Если не научишься. Я не ответил. Я смотрел на ребёнка, и внутри всё сжималось от ледяного ужаса. Неужели это я? Неужели я могу стать таким же? Пустым, выпотрошенным, лежащим с закатившимися глазами, пока то, чёрное, жрёт мои сны? Федосья зарыдала в углу, закрыв лицо руками. Баба Арина подошла к мальчику, села рядом, положила свою сухую ладонь ему на лоб. Тот даже не дрогнул. — Давно? — спросила она коротко. — Третью седмицу, — всхлипнула Федосья. — Сначала просто кричал по ночам. Я думала — испугался чего. Потом — этот... барашек. Говорит, стоит в углу и смотрит. Я попов звала, кропили — не помогло. А теперь... — она зашлась в новом рыдании, — теперь он уже и не говорит ничего. Только мычит и смотрит. И не спит совсем. Арина слушала, не перебивая. Её пальцы ощупывали голову мальчика, веки, шею. Потом она резко развернула его на бок, задрала рубашонку. Я увидел спину — и меня чуть не вырвало. Вдоль позвоночника, от шеи до поясницы, тянулась тёмная, багровая полоса. Не синяк. Не сыпь. А будто под кожей что-то проросло, чёрными нитями, впивающимися в плоть. — Оно — обронила она, и от спокойствия этого мороз по коже. — Вкоренилось. Глубоко, до самого нутра. — Обернулась ко мне, и глаза её мутные сверкнули, ровно у зверя в темноте. — Видишь, Джон? То не просто страх. То порча. И если не выжечь её вовремя — она выест человека. Сперва сны. Потом разум. Потом душу. А там и тело — одна оболочка останется. Пустая, как скорлупа. Он уже наполовину там, по ту сторону. Она достала из котомки коробку с болотным порошком, пучок какой-то травы, ножик. — Держать будешь, — приказала она, кивая на мальца. — Коли начнёт биться — держи мёртвой хваткой, чтоб не скинул. И молчок. Что б ни привиделось — молчи, как воды в рот набрал. Хуже будет, если сболтнёшь. Я подошёл и сел рядом с лавкой. Мальчик даже не почувствовал моего присутствия. Его грудь слабо вздымалась, глаза смотрели в никуда. Я взял его за руку — она была холодной и сухой, как бумага. И такая тонкая, что, казалось, хрустнет от малейшего усилия. Баба Арина развела в плошке порошок с водой, что-то нашёптывая. Запах болота усилился, заполнил всю избу, перебивая кислую вонь бедности. Она поднесла плошку к лицу мальчика, и тот вдруг... дёрнулся. Впервые за всё время. Его ноздри раздулись, он втянул воздух, и на лице появилось выражение — не осмысленное, но живое. Отвращение? Страх? Узнавание? — Пей, — прошептала Баба Арина, вливая ему в рот несколько капель. Мальчик закашлялся, выгнулся дугой, и я вцепился в него, прижимая к лавке. Он был слабым, но в этой судороге чувствовалась нечеловеческая сила. Его глаза распахнулись — и я увидел, как зрачки, закатившиеся раньше, вдруг вернулись на место, чёрные, огромные, безумные. Они смотрели прямо на меня. И в них не было ничего детского. Только бездна. — Отпусти, — скомандовала старуха, и я разжал руки. Мальчик обмяк. Его глаза закрылись. Грудная клетка задышала ровнее, глубже. Заснул? Или мы его добили? Федосья замерла в углу, боясь пошевелиться. Баба Арина вытерла руки о тряпицу и поднялась. — Теперь спать будет, — обронила она устало. — Дён, поди, или два. Как очнётся — бульону ему дай, негустого, без соли. А через три дня — опять приду. Ежели полоса на хребтине побелеет — стало быть, хворь отступает. А ежели нет... — махнула рукой, не закончила. Федосья рухнула перед ней на колени, целуя руки. Баба Арина брезгливо отдёрнула. — Не надо. Лучше свечу засвети. И не вздумай будить, покуда сам не очнётся. Уразумела? — Поняла, матушка, поняла, — закивала Федосья сквозь слёзы. Мы вышли на улицу. Утренний воздух, даже пропитанный дымом и сыростью, показался мне чистым, как горный ветер. Я глубоко вздохнул, пытаясь вытравить из лёгких запах болезни. Баба Арина посмотрела на меня. В её взгляде не было прежней жёсткости. Только усталость. — Ну что. — Молвила она тихо, и голос её стелился, как туман. — Уразумел теперь, какая она, работа истинная? Не коренья парить. Не зелье варить. А человека из лап смерти вырывать. Из пасти того, про кого ты и имя вслух вымолвить боишься. Я молчал. Смотреть на неё было стыдно. Смотреть внутрь себя — страшно. Потому что я узнал в этом мальчишке себя. Или того, кем мог бы стать. Если бы не она. Если бы не её трость. Если бы не Лёша с его страшилками. — Пойдём, — обронила Баба Арина, трогаясь в путь. — Сегодня ты отдых заработал. А завтра — снова учиться. Потому как такие, как он, — кивнула она на избу, — всегда будут. А таких, как мы, кто помочь может — мало. Ой как мало. Я попытался сделать шаг, но ноги будто приросли к земле. Я смотрел на её сгорбленную спину, удаляющуюся по тропинке, и внутри вдруг всё оборвалось. Холодная, липкая волна поднялась откуда-то из живота, сдавила горло. — А я? — вырвалось у меня. Громче, чем я планировал. Почти крик. Баба Арина остановилась. Медленно, с хрустом в суставах, повернулась ко мне. Её лицо было непроницаемым, как старая маска. — Чего ты? Я смог после этого догнать её в несколько шагов. Руки тряслись, но я сжал их в кулаки, пряча дрожь. — А я? — повторил я, уже тише, но не менее отчаянно. — Вы видели, что с ним. С этим мальчишкой. Оно и ко мне приходило. Я запнулся, не в силах подобрать слово. В моём будущем? В моей жизни? В моей душе? — Я не хочу так, — выдохнул я, и голос мой дрогнул. — Не хочу лежать, как он, с закатившимися глазами, пока эта тварь жрёт меня изнутри. Я слишком молод, чтобы.. — я снова запнулся, чувствуя, как в горле встаёт ком. — Я не хочу умирать. И не хочу стать пустым. Баба Арина смотрела на меня долго. Очень долго. Её мутные глаза, казалось, видели не только меня, но и то, что было за моей спиной, внутри меня, впереди меня. Потом она хмыкнула, но в этом звуке не было насмешки. Только усталость. — Думаешь, я просто так тебя сегодня по голове стукнула? — спросила она неожиданно. — Мне заняться больше по-твоему нечем, кроме как учеников лупить? Я молчал, не понимая, к чему она клонит. Она подошла ближе. Трость её воткнулась в землю рядом с моей ногой. — Слушай сюда, умник, — сказала она тихо, но каждое слово вбивалось в сознание, как гвозди. — У тебя есть четырнадцать закатов огня небесного. За это время ты должен запомнить всё, чему я тебя за это время научу. Всё. Каждую травинку. Каждый корень. Каждое слово, что я скажу. Каждый запах, что ты учуешь. — Зачем? — выдохнул я. — Затем, что если не запомнишь и не поймёшь — сгниёшь заживо, — отрезала она. — То, что к тебе пришло, просто так не уходит. Оно теперь с тобой. В тебе. Оно будет расти, как тот корень хвоща в болоте. Будет прорастать в твои сны, в твои мысли, в твоё тело. А через две седмицы, если не научишься его выводить, оно прорастёт наружу. И ты станешь таким же, как тот мальчишка. Только хуже. Потому что ты взрослый. Ты сильнее. Ты дольше протянешь. И мучиться будешь дольше. Я слушал, и земля уходила из-под ног. Две недели. Срок, за который можно либо выжить, либо сгнить. — А вы? — спросил я, чувствуя, как последняя надежда тает. — Вы же можете помочь? Прогнать своими штуками? — Я тебя учу, — отрезала знахарка жёстко. — "Штуки" эти — они в твоей голове должны быть. В руках твоих. Смекнёшь али нет — мне всё одно. Я тебе знание даю. А уж воспользоваться им али пропасть — твой выбор. Моё дело посеять, а взойдёт ли — твоя забота. Она отвернулась, будто разговор был окончен. Но сделала шаг и снова остановилась. — И вот что, — молвила она, в сторону глядя. — Не сам ты по себе. Лёшку не забудь. Вы вместе. — При чём тут Лёша? — не понял я. — А при том, — повернула она голову, и я увидел в её лике что-то новое. Не жалость. Предостережение. — Эта пакость липучая. Она не токмо к тебе пришла. Она в избе у Лёшки была. Она его обнюхала. Она ведает, что он не такой уж и богатырь перед ним. И ежели ты не сладишь, — она с тебя на него перекинется. Как с того парнишки на Федосью, кабы та не отползла вовремя. Оно завсегда ищет, куда переметнуться.

Оно перекинулось на ту женщину? Откуда Арина знает, Федосья сказала? Когда? Видимо это неважно сейчас.

Я смотрел на неё, сердце сиучит бешено, мне на протяжении двух недель жить ночь в кошмарах? Я сойду с ума. Или я уже? — Вот и проверка тебе, Джон, — обронила Баба Арина, и в голосе её вскрылась та самая древняя, колючая сила, что я в ней с первого дня чуял. — Посмотрим, как ты готов биться. Не за себя. За него. За чужую жизнь. Потому что дело моё — не для себялюбцев. Оно не держится, коли в душе одна боязнь за свою шкуру. Оно держится, только когда есть кого спасать. Она развернулась и пошла. Трость мерно постукивала по земле. А я остался стоять посреди тропинки, сжимая кулаки и чувствуя, как внутри закипает что-то новое. Не злость. Не страх. А холодная, твёрдая решимость.

Четырнадцать дней.

Я стоял посреди тропинки и смотрел, как её сгорбленная фигура удаляется, мерно постукивая тростью. Серая, невзрачная, как сама смерть. Она уходила, а я оставался. С мыслью, от которой в голове начинало шуметь, как от переполненного водой умывальника.

Она совсем больная?

Мысль пришла не сразу. Сначала был просто шум. Белый, густой, заполняющий черепную коробку так, что в нём тонули все остальные звуки. А потом сквозь этот шум пробилось осознание. Холодное, как болотная вода.

Два человека. Она готова дать умереть двум людям. Мне и Лёше. Просто чтобы проверить, как я усвоил её уроки? Хотя, не думаю, что она даст его сожрать, но меня?

Я сжал кулаки так, что заболели руки.

Четырнадцать дней. Если не пойму — сгнию. А если пойму, но не успею? Если ошибусь? Если эта тварь окажется быстрее?

Мысли путались, наскакивали одна на другую. Я провёл рукой по лицу, чувствуя, как дрожат пальцы.

Неужели человеческая жизнь здесь столько не стоит? Неужели для неё мы просто... подопытные кролики? Проверка знаний? Да как у неё вообще язык повернулся сказать это спокойно, будто о погоде? Я боюсь. Чёрт возьми, я правда боюсь. Я так боялся признаться себе в этом, строил из себя крутого парня из будущего, который всё знает и всё умеет. А на самом деле я просто маленький мальчик. Которому страшно оставаться одному в темноте.

Тропинка была пуста. Баба Арина уже скрылась за поворотом. Вокруг — ни души. Только серое небо, грязная земля и вороны, каркающие где-то вдали.

А если я без Лёши сойду с ума?

Мысль была неожиданной, но цепкой. Я вспомнил, как вчера ночью, когда запах заполнил избу, я слышал его дыхание. Неровное, но живое. Он был рядом. Он тоже боялся, но он был рядом. И от этого было чуть легче. Совсем чуть-чуть. И неважно, что ему приходится меня терпеть.

Не то чтобы я питал к нему какие-то дружеские чувства. Он просто есть. Он — часть этого кошмара, но он — живая часть. Он дышит, говорит, боится, злится. Он напоминает мне, что я ещё человек. Что мы оба ещё люди. А не просто корм для той твари.

Я не хочу умирать.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!