Возможна ли женщине мёртвой хвала?
19 ноября 2024, 00:00Даниил склонился над ней, заключил мягкое и золотистое Евино тело в прутья своих бледных, тоскующих суставов, его острые кости слепо высовывались из остатков мяса, словно черви, и Ева чувствовала через ткань брюк его ледяные колени, которые Даниил прижимал ей к бёдрам, эти круглые твёрдые сферы, выщербленные временем, омертвелые, без капли кровяного тепла, словно она лежала меж двух небольших камней; распахнутая рубашка висела по краям рёбер, как отрезанное продолжение бледной, намученной, истрёпанной кожи, как крылья, из которых вынули связки. Она подняла руку и позволила пальцам проскользнуть под рубашку, она вела кончики горячих пальцев по холодному животу и холодным, шершавым бокам, она гладила его спину ладонями, содрогаясь от страха, когда пальцы попадали на позвонки, голые и обглоданные, словно у больной лошади. Даниил потянулся вслед за её движением, расправил остывающее тело и рухнул на неё сверху, зарылся лицом в тонкие волосы, размётанные по подушке, прижался к ней синеватым телом, и пряжка его ремня колола Еве живот, его дыхание упиралось ей в шею — но она не замечала неудобства, не осязала телесного веса взрослого мужчины, потому что Данковский оказался лёгкий, как кокон шелкопряда. Они лежали, соприкасаясь рёбрами, спутав ноги и головы, и Ева одной рукой продолжала гладить его по спине, а другой распутывала волосы на затылке, заскорузлые от грязи. Его кожа огрубела и стала солоноватой, его тело при движении источало острый, почти цитрусовый запах старого пота, который пришёл на замену фарфоровой пустоте. Таким он ей нравился даже больше — опасный и жестокий чёрный огонь в нём съежился до горячих углей, его глаза потеряли убийственную заточку, а тело стало пощёлкивающим и невесомым, как насекомое; теперь она могла дотронуться до Даниила, не боясь сухого жара его души. Но Ева приглушала в себе радость, она знала, в какой страшный разлом утекла вся его сила, чем вызвано смирение — и она одна во всём городе могла ему помочь. Только она знала, как извлечь живую искру из остывающего пепла — ни у кого иного на свете не хватило бы тепла. И она стянула с Даниила рубашку и туфли, она усадила его в постели, прижалась к нему крепко-крепко, как к сыну, она укутала его пряжей своих волос, она взяла его протяжные, костлявые ладони в свои и поцеловала каждую родинку, каждый мелкий рубец, она невесомо гладила ссаженные костяшки и жалела прозрачную кожу, затканную сухими, запёкшимися трещинами…
— Бросьте, Ева… Чего вы… Не надо.
Ева посмотрела на него радостно, и глаза её заблестели, как серебряные пластинки.
— Ах, вы наконец-то заговорили! Я так боялась, что от горя у вас отнялся язык… Говорите, говорите, но — не обижайтесь на меня, прошу — я не остановлюсь. Я знаю, что делаю. И знаю, что вы чувствуете, я понимаю, что с вашей душой — но чудо не умерло, поймите! Смерть нашей розы не должна стать вашей смертью. Она погибла, но хотела бы, чтобы люди в её корнях продолжали жить. Она накормила нас своими плодами, как мы всё это время кормили её…
Даниил смотрел на неё глухо, как через зеркало, и устало качнул головой. Его изорванные губы слиплись угрюмыми чёрными ранками. Злоба высовывала скользкую головку из-под припухших век, но усталость сращивала ресницы со слёзными протоками. В нём не осталось сил на пощёчину, и слишком больно было ударить лёгкую Еву. Память запекалась в жадную землю, ускользала и растворялась в глине, в остатках его мечты. Он запрокинул голову и молча прикрыл глаза. Ева положила тёплую голову ему на плечо и продолжала баюкать его руки.
— Когда я только приехала в Город, я была такая же, как вы сейчас — выпитая и сухая, как косточка… Я хотела снова стать живой. Я хотела вернуть себе свою кровь и зажечь свою душу… Я встретила здесь Стаматиных, я знала их ещё в Столице, и решила, что смогу у них обогреться, слепить свои битые стёклышки твириновой смолой. И, наверное, умерла бы насовсем, если бы не земляные сестрицы. Я знаю, в вашей душе сейчас гуляют стеклянные осколки. Вы надеетесь, что травяная смола склеит их и спрячет в себе остроту, но поймите, что кровь растворит смолу и она выпустит ваше спрятанное жало обратно в грудь. Послушайте меня, не ходите к братьям, я знаю, как всё исправить, я расплавлю стекло у вас в груди и разглажу осколки, я сделаю из мёртвого стекла чистый шар, если вы мне поверите…
Данковский пошевелил пальцами рук. Он сам не заметил, как остывшие ладони стали человеческими, и кожа гнулась на них как прежде. Он облизнул свои губы и почувствовал воспалённую соль.
— Что за сестрицы?
Ева рассмеялась и начала стягивать с него волосы.
— Это такие девушки, которые танцуют с землёй. Андрей даёт им деньги, чтобы они посвящали свою влагу людям, а не травам.
— Ты говоришь о травяных невестах?
Ева надула губы и фыркнула.
— И вы туда же! Ну какие они невесты? Это грубое, глупое слово. Они сами по себе, и на земле не женятся, а кормят её, как маму, которая кормила их.
Данковский на пробу повёл обмершими плечами — Евино тепло немного пристало к нему, суставы размякли и стали гибче.
— Ну, пойдём проверять твои степные методы.
Вот что он видел, лёжа в своей постели на втором этаже Омута: она расставила по комнате несколько медных чашечек, положила в них серый порошок и подожгла; она положила на ковёр глиняную миску и постучала по ней пучком тлеющей душистой травы — миска стала лоханью; она вытащила из шкафа обмылок и постучала по нему пучком тлеющей душистой травы — обмылок стал бруском цветочного мыла; она наполнила лохань из кувшина и бросила в воду догорающий пучок душистой травы — вода вскипела. Ева отряхнула пепел с пальцев и принесла с первого этажа полотенце и чистую рубашку. Воздух стал густым как земля, и горячий дым ложился в него корневыми узлами. Комната обратилась в безвкусный и плотный торфяной срез, простёганный бледным мицелием. Тончайший стремительный рост протягивал пальцы к полу и соединял небо с землёй, как краски гобелена соединяют чудо со зверем. Дыхание помутнело — дым насытился пылью и обжигал ноздри напористыми пряностями. Он словно дышал над горячими углями. На этот жар отзывался алкоголь в его крови — западающая тупость ощущений и действий надулась, вспухла круглой волной и лизала стенки черепа. Он чувствовал, как его покачивает в кровати, и сонно моргал, оглядывая комнату со дна усталости, словно смотрел на небо из тесного двора. Он уже омыл свои воспоминания твирином, сделал их тусклыми и глухими, но кровь и желчь беспрерывно циркулировала в нём, вытягивала отрешение через поры. Если он пытался обернуться к окну, горе повисало в груди на сухожилиях и солёная пакля залепляла глотку. Мысль о стекле стесняла ему дыхание, перекусывала горло тяжёлым спазмом.
Он прикрыл глаза и попытался спокойно дышать через паклю в горле. Дым проникал через сырые волоконца и притуплял испуг, закрывал ладонью тяжесть и горе, растворял покровы смерти. Он боялся, и этот страх с такой силой скручивал ему внутренности, что спрятаться можно было только в смерть. Он боялся того будущего, которое ждало его в развалинах Башни. У него не осталось вещей, способных отвести его ум от скорой судьбы, и не осталось тел, ради которых с судьбой стоило побороться. Нечего было выцарапывать. Ничего не осталось — только он, пустой и слабый без мечты, и Инквизиция. В его опустевшую душу вползал леденящий, донный ужас перед судом — страшным не только жестокостью, но и бессмысленностью. У него уже всё отняли. Ему уже не за что умирать. Его уже затравили, загнали, и охотнику осталось только отогнать гончих и добить зверя. И смерть его будет такой же бесцельной, как грядущий суд, из его гибели ничего не вырастет. Он просто погибнет. Его мозг станет пустым жиром, и все его мысли, все надежды и идеи уйдут в пустоту вместе с биением крови — вот что вкручивалось ему в рёбра.
Он почувствовал мускульное сокращение — избавление билось у него в ладонях. Просто спуститься вниз, просто раскрыть саквояж, просто достать револьвер. И не будет ничего — ни страха, ни пыток Инквизиции, ни наследия. Только жирный гумус, в который уйдут его внутренности. Таков путь, в который складываются его линии — тупая смерть без цели и вечности. Зачем ждать?
Ева расстегнула пряжку ремня. Прикосновение пальцев к животу заставило Даниила вздрогнуть. Движения расходились тяжело, как в воде, он чувствовал сопротивление сгустившегося воздуха и раздутую непослушность своих конечностей. Его как будто набили соломой. Он с трудом сел в постели и сам стянул с себя брюки. Ева склонилась над ним и щекотала волосами его колени.
— Раздевайтесь и залезайте в воду! Я отойду...
Данковский медленно кивнул, и Ева, качнув волосами, скрылась — только звякнул браслет. Он облизнул пересохшие от дыма губы и отёр ладонью потную шею. Воздух был крутой и грубый, как в бане. Он повесил брюки на спинку кровати и задумчиво заложил ладони между бёдер. Покатые волны дыма лизали виски и отдаляли его от собственного тела. Глаза слипались. Он вздохнул и полез в воду.
* На каждый угол тела — особый нажим пальцев, на каждую костяную линию — своё касание, длинное или короткое давление, тихий вздох. Трогать Даниила было жалко и боязно, до того он высох. В лохань, в которой сама Ева целиком не помещалась, выставляя за край ноги, Данковский забрался полностью и скорчился в ней колючим прохладным комком. Лопатки и позвонки выпирали из его спины, как зубья пилы. Еве казалось, что от неосторожного движения его кожа может треснуть. Она хорошенько намылила ладони, села на ковёр и наложила руки на крупные кости. Грани лопаток легли ей в кисти. По ту сторону тела Даниил тихо вздохнул. Солёная грязь начала растворяться, высвобождая запах шёлковой нити. Она осторожно втирала пахучую пену в плечи и шею, касалась заточенных колец гортани и рассматривала светлые покровы предплечий, заштрихованные тёмными волосами. Она чувствовала, что эта кожа не вторая, а третья, что в теле Даниила, которое она полюбила, уже был посеян подлинно первый разлом, который все приняли за обыкновенное состояние…
Когда-то сёстры выправили её из третьего разлома. С неё сняли нагретую кожу — стянули с грудей, пальцев, промежности — и оставили её, голую и красную, на девушку с угольками вместо глаз, с волосами, свёрнутыми в рога. Пока её кожу тёрли травяными мочалками и опускали в ледяную воду, девушка вынула из её податливого мясного живота расколоченные кости и стала вмешивать их в глину. Жир, мягкие части надкостницы и капли костного мозга растворялись в приручённой земли. Девушка разминала её душу в ладонях, тянула из неё сухие жгуты и грубые сферы, и травинки с почвенного пола юрты приставали к Евиной душе, втягивая её в подвижный степной узор. Ева болтала мокрыми ногами и рассматривала свои белые сухожилия, похожие на шнурки, натянутые над мускулами.
— У тебя красивое мясо и мягкая-мягкая душа, басаган. Смотри, как хорошо она входит в нашу землю…
Девушка протянула ей маленькую глиняную птичку. Она лежала в перепачканных ладонях, растопырив короткие крылья, и её слепая голова была оперена маленьким хохолком. Ева хотела улыбнуться, но улыбку не получилось бы хорошо разглядеть на открытых мышцах, поэтому она только кивнула и прижала сырые мизинцы к голове птички — так у её души проклюнулись маленькие яркие глазки. Ева погладила крылья птички указательными пальцами — так маховые перья её души, прочерченные ногтем, стали поблёскивающими и красными. Ева отпечатала подушечку большого пальца на груди птички — так её душа обрела сердце. Девушка улыбнулась ей её собственной улыбкой.
— Ты знаешь наше дело, басаган. Забирай себя и береги крепко — ещё раз так не получится.
Другие женщины принесли сухую Евину кожу, обтёрли её мышцы мокрыми ладонями и стали её одевать — пальцы, промежность, груди. Место, где кожа сходилась на спине, они крепко сжали щипками, как тесто, и нарисовали поверх шовчика какое-то тавро.
Она не умеет вытягивать душу в землю и править её рукам, она не научена уводить тревогу к траве и намертво привязывать чувства к корням — но она может очистить тело, смыть с него песочную взвесь и утешить нежные нервы теплом. От этого тоже становится легче, а пахучие травы распутывают судорожные узлы внутри разума.
Когда Данковский задремал, откинув голову на край лохани, Ева тихонько разделась и соскользнула в его воды. То, что плескалось между ними, нацедили не из Горхона — это было густое молозиво от цельной воды, оно следовало за кожей и набивалось под ногти плотной солью. Такое вещество выступает на поверхности земли в хорошие времена, когда рождается много людей, его считают знаком будущего плодородия… Степняки собирают его и хранят в воде, привязывая запечатанные кринки к речным камням, чтобы питаться в самые тяжёлые времена. Одну такую банку, обросшую водорослями, принесли ей сёстры с наказом натирать шею, как маслом, и съедать по ложке перед сном, чтобы не заболеть. Они присматривали за ней, как за выросшей дочерью. Но Еве теперь самой было о ком позаботиться — и поэтому она развела нежную массу горячей водой.
Она прижалась к Даниилу телом. Он глубоко и неторопливо дышал, в просвете между восковыми веками, запутавшись в ресницах, поблёскивали неподвижные склеры, похожие на капли слёз. Еве было приятно видеть его лицо расслабленным, без глубоких, запёкшихся теней. Голубоватая рябь щетины лежала на щеках и под верхней губой, и Ева провела кончиками пальцев по скрипучей коже, которая покалывала её нервы прохладцей. Она смотрела, положив тяжёлую голову ему на грудь, на тонко вылепленные морщинки под глазницами и в углах глаз, невесомые, как паутина, намного более лёгкие, чем её собственные волосы. Они словно были выведены по глине пером, сформированы пустотелым летучим стержнем под ничтожным давлением. Жар перетекал к нему через Евино тело вместе с потом, как через марлю. Она обнимала Даниила за шею, гладила затылок у основания черепа и прислушивалась к тому, как его змеиное тело постепенно обретает температуру воды. Он всегда был ледяной, какой-то негнущийся, озябший, она часто видела его прозрачные губы потемневшими от холода. Она боялась, что обожжётся о поцелуй, как о ледяное железо. Она прижала пальцы к уголку его печального рта — губы стали тёплые, словно топлёный воск.
— Это ничего, что розу срезали. Остались корни, осталась почва вокруг неё, остались люди, которые подвязывали стебли. Любая рана заживёт, любая рана…
100
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!