7 цифр

30 мая 2024, 05:38
      Ещё пару дней Моцарт не выходит из комнаты. Запирается, запрещает входить к себе даже самым близким, сорванным голосом кричит на каждого, кто пытается постучать в дверь или дёрнуть за ручку. Не хочет, чтобы великого, гениального композитора видели таким сломленным, таким печальным и озлобленным одновременно. Потому что оправлений для этого нет, потому что Вольфганг не сможет никому ничего объяснить. Потому что Антонио Сальери — чёртов до-диез мажор или ля-бемоль минор, его понять с первого взгляда попросту невозможно. Впрочем, как и со второго. И с третьего. Да его вообще невозможно понять! Вольфганг выходит лишь по ночам, когда все спят. Ни одна живая душа не должна его видеть, не должна чувствовать и слышать.       Всё чаще он просто лежит на кровати, тупо глядя на забытую Сальери широкую ленту, которую сам стянул с волос. Точнее, изначально их было две — на первой держалась вся прическа, вторая же служила лишь украшением. В руках Моцарта сейчас была как раз она, вторая. Чёрная, атласная, с аккуратно подрезанными и опаленными кончиками, чтобы не распадалась. Он представляет, что Антонио сам сидел и опаливал концы ленты, ворча и ругаясь. Интересно, обжигал ли он кончики пальцев о свечу? Убирал ли потом капли воска с манжет или действовал так аккуратно, что ничего не запачкал? Какой он вообще, этот Антонио?       Может, он и в жизни такой — закрытый, замкнутый, верный лишь своим убеждениям и музыке. Чертов интриган, который спит и видит, как проворачиваются его планы. А спит ли вообще? Может, сидит у огня и медленно пьёт дорогой алкоголь или кофе, держа на коленях какую-то книгу и используя её как подложку под бумагу, на которой выводит аккуратную вязь нот. Может, он на ночь закрывает окна и кутается в одеяло… Впрочем, это не может, это наверняка так. Может, Вольфганг и производит впечатление наивного идиота, но цепкий взгляд истинного творца у него есть, и он явно подмечает, как Сальери старается не задерживаться на репетициях, если там настежь открыты окна, как мерзляво скрещивает руки на груди вовсе не из желания выглядеть увереннее, как чуть искажается привычно-холодная маска, если в комнате сквозняк.       А может, он, наоборот, полная противоположность. Приходит домой и сбрасывает маску вместе с уличной одеждой, распускает волосы и запускает руки в мягкие пряди, массируя кожу головы с усталым вздохом. Может, заливает в себя кофе не из желания им насладиться, а из банальной потребности не уснуть, а к алкоголю и вовсе не питает никакого пристрастия. Или презирает. Кто-то вообще когда-то видел, чтобы тот напивался? Может, поэтому и не видел… Может, у Антонио не получается аккуратной вязи нот с первого раза и те редкие партитуры, что он видел, переписаны набело несколько раз? Тогда это сущий мазохизм…       Антонио Сальери занимает все его мысли, словно зашел туда, будто наглый чёрный кот и просто сел, глядя своими глазами-вселенными и не собираясь уходить. Теперь его не выгнать, можно только смириться, что теперь в его жизни есть такой спутник. Да вот только в его голове.       Моцарт бы столько отдал, чтобы Антонио сопровождал его не только в образе кота, не только в мыслях…       Он много думает, много пытается анализировать и понять причину такого резкого изменения в поведении Сальери. Всё же было так хорошо, что же изменилось? В ком изменилось? В нём самом или всё же дело в Моцарте? Поначалу первый вариант даже не рассматривался, ведь это казалось таким элементарным — Антонио уходит от него, значит, дело в нем. Вот только что…       Мысль о том, что он может быть не виноват или не виноват настолько сильно, как изначально казалось, приходит внезапно. Начиналось всё как обычно — с лежания на кровати в позе эмбриона, обнимая одеяло, и рассматривания ленты. Кажется, Вольфганг уже истеребил её всю, до некрасивой бахромы на концах, до потери того блеска под постоянными поглаживаниями музыкальных пальцев. На самом деле, Вольфганг уже даже не помнит, что стало подводкой к этой мысли, но она ударила настолько сильно, что будто ослепила на мгновение. Вскочив на ноги, он начинает ходить взад-вперед по комнате, бормоча что-то себе под нос, приводя аргументы в сторону своей невиновности и виновности Антонио. А потом его пронзает новая вспышка и он застывает. — Никто не виноват… — пробует на вкус эту фразу тихо, глядя в пол, а потом вскидывает голову и кричит, впервые за несколько дней улыбаясь счастливо. Привычно. По-Моцартовски. — Никто не виноват! × × ×       Конечно, перед другими жителями дома приходится извиняться. Не каждый вечер кто-то внезапно начинает кричать, да ещё и такую абсурдную, казалось бы, фразу. И совсем неважно, что этот кто-то — музыкальный гений Вольфганг Амадей Моцарт. Неважно, что сейчас от музыкального гения у него сохранилось лишь громкое имя и внешность, ведь сейчас он снова чувствует себя тем самым маленьким мальчиком, который впервые попал под чары любви и трепещет перед нею, стоит на коленях и смотрит так восхищённо, что кажется, во взгляде его — целый мир. Тем более неважно, что для мальчика Вольфганга эти слова стоят куда больше, чем целый мир. Эти слова посвящены тому, кто целый мир для него и для кого бы хотел стать целым миром он. Ну хоть на минуточку, ну хоть частью огромного мира души этого человека…       Первым порывом было выбежать из комнаты сейчас же, найти Антонио, схватить за руку, объясниться самому и потребовать объяснений от него, если потребуется, сделать что угодно — от простой мольбы до клятвы своей музыкой. Вольфганг действительно подбегает к двери, рывком распахивает её, делает первый шаг… И только тут взгляд его падает на собственный рукав. Некогда красивая рубашка измялась, кажется, ещё заметно темнеющее на манжете пятно — утирал рукавом слёзы, не задумываясь о последствиях.       Отпустив ручку двери, Моцарт возвращается в комнату и нетвёрдыми шагами подходит к зеркалу, примерно представляя, что там увидит и, на самом деле, не желая видеть себя. Печальное зрелище. Заломы от долгого лежания на одном месте, вывернутый воротник, сбившееся кружево… Благо, додумался стянуть жилетку — далеко не факт, что крупные пуговицы бы пережили несколько дней проверки на прочность, а в простонародье просто издевательств. На него смотрит совсем не Моцарт… И поначалу это даже пугает. Потом он находит в том зеркальном мальчике частицы себя.       Те же спутанные волосы. Да, обычно они взъерошены из-за простой нехватки времени на полноценную укладку и ветра, который шныряет как по улицам, так и в светлой головушке, но они те же! Да, сейчас они сбиты в непонятные комки и грозятся отпасть при первой же возможности. Не желая дальше оценивать масштаб проблемы, Вольфганг вздыхает и берёт в руки деревянный гребень. Что же, ближайшие минут семь обещают быть… неприятными. Продираться сквозь колтуны волосы не сильно легче, чем сквозь собственные мрачные мысли.       Казалось бы, вот и время на подумать… Методичная работа, которая не требует особого внимания к себе — сиди, разбирай, пока не добьешься результата или пока не надоест. Что произойдёт быстрее? Решать только тебе самому… Но нет, сейчас Моцарт не думает ни о чём. Спасибо, надумался, хватит с него. Ещё даже несколько минут накручивания себя он не вынесет.       Когда с колтунами покончено и волосы приобретают привычную пушистость, он облегчённо вздыхает. Надо же, справился, не сдался… И добился желаемого. Стоило всего лишь поработать, посидеть, поразбирать клоки волос с разных сторон… Так и в жизни — пролетает случайная мысль. Сначала сидишь, разбираешь, страдаешь, потому что работа кажется бесконечной… А потом получаешь результат и все страдания забываются разом. Или воспринимаются как что-то далёкое, ненужное, почти забытое. То, что следует убрать в дальний ящик и оставить там навсегда.       С одеждой проще — поменял и всё, а старую можно кинуть на кровать и подумать, что Вольфганг из будущего явно будет ругать Вольфганга из прошлого за подобные выходки. Впрочем, это проблемы Вольфганга из будущего, поэтому Вольфганг из настоящего не собирается об этом заботиться. Не сейчас, когда он завязывает ленту на своём запястье и делает глубокий вдох, внезапно начиная нервничать. А что, если что-то пойдёт не так? У него не было запасного плана, если сказать честно, у него даже основного плана не было… Потому что прийти к Антонио в кабинет, вывалить на него кучу эмоций и, в качестве вишенки на торте, пробормотать, выпалить, прокричать признание в любви — это не план, даже не жалкое его подобие.       Но это не значит, что Моцарт собирается что-то придумывать. Как он уже говорил — или думал? — это проблемы Вольфганга из будущего. × × ×       Стук, второй, третий.       Ничего. Дверь не открывается, хотя за ней явно слышны признаки жизни. Он может чётко почувствовать, как кто-то, точнее, как наверняка его Антонио напрягается, буквально видит, как тот поднимает голову от бумаг, как заправляет за ухо выбившуюся прядку, как хмурит брови — кого ещё принесло почти ночью, не в самом адекватном, судя по всему, состоянии? А Моцарт и не отрицает, что его нельзя сейчас назвать адекватным человеком. Он пьян без вина, пьян любовью и эмоциями, пьян осознанием того, что ещё может что-то изменить, что его судьба в его руках. И, отчасти, в ленточке на запястье.       В порыве эмоций Моцарт пинает несчастную дверь, заносит ногу для второго удара и вдруг слышит шаги. Торопливо отпрыгивая от двери, он замирает в позе испуганного зайца и прижимает руки к груди. Были бы длинные белые ушки — прижал бы к голове, словно защищаясь. От кого? Вопрос интересный. От гнева того, кого желал увидеть больше жизни в эти дни. От его презрения и равнодушия, от той маски, что благополучно была снята в тот вечер и наверняка появилась снова. Только теперь её не снять, теперь только пытаться отогреть её лёд тёплыми ладонями, прижимать к горячей груди и давать, умолять, послушать своё сердце и попросить повторить. В какой-то степени понимая, что откажут, но не боясь этого. Откажут — попробует ещё раз. Он ведь упёртый, все так говорят.       Антонио не кричит, не ругает. Смеривает взглядом и выгибает вопросительно бровь, своими руками, сложенными на груди, и скупой мимикой воздвигая снова те стены, что крошились ещё совсем недавно. И как же больно осознавать, что несмотря на мысль «никто не виноват», виноватыми чувствуют себя оба. Не сказать, что в равной степени.       Один винит себя в том, что взял в руки молоток и с размаху ударил по чужому сердцу, осколки которого бережно склеивал сам, закреплял мурчанием вальсовой мелодии и лёгким поцелуем, нежным и тягучим, разбивая его в почти стеклянную пыль. А потом кинул туда же своё, жмуря глаза и тщетно пытаясь оправдать свои действия фразой «так обоим будет лучше». Тщетно, потому что он и сам прекрасно знает, что не будет. Ни ему, ни Амадею. Только тем, кто придумал, что придворные не могут любить. Особенно мужчины. Особенно мужчин.       Второй сожалеет о том, что вовремя не остановил, не прижал к себе, не прошептал пару глупых и успокаивающих слов на ухо, что недостаточно мягко погладил по голове и недостаточно много раз чмокнул в лоб — видимо, этого не хватило, чтобы уговорить остаться и восстать вдвоём против всего мира. И ведь он был готов встать не рядом, был готов встать спереди и словить в самое сердце грубые, жестокие слова. А потом уткнуться в родное плечо и довериться тёплым рукам, позволить им творить свою магию и залечивать все раны одним лишь прикосновением и улыбкой.       Они оба молчат. Глупо, глупо, абсолютно по-идиотски, стоя напротив друг друга и рассматривая так, словно видят друг друга впервые. И странно, ведь знают, какой у этого незнакомца любимый напиток, в какой тональности он предпочитает творить, какой инструмент любит самой нежной и трепетной любовью, что всегда делает перед тем, как уйти спать… А ведь просто коллега, противоположность. Соперник, на худой конец. Если совсем с фантазией плохо.       Сдается первым Сальери. Заслышав вдалеке чьи-то шаги, он тревожно оглядывается и отчётливо до боли Моцарт видит тот страх, который поселился у того под рёбрами. Кивком головы тот не просит, приказывает, зайти внутрь и щёлкает замком, облокачиваясь на дверь и глядя всё так же — вопросительно, настороженно. Слава Богу, что не пусто. И когда пауза затягивается, Антонио нетерпеливо склоняет голову набок и щурит глаза, искренне не понимая чужого бездействия, Моцарт решается начать говорить.       И тут же жалеет, что планов не было изначально. Наннерль наверняка бы усмехнулась сейчас, ведь хоть когда-то ему приходится признавать, что её тяга к планам и спискам оказалась оправданной. И что шутки про список списков не были такими уж смешными… Сейчас бы ему пригодился план, что делать, когда у тебя нет плана. Но увы, здесь только он, Антонио и мысленный голос сестры, который лишь по-доброму насмешливо улыбается и исчезает. — Моцарт, если Вы сейчас же не начнёте говорить, я клянусь, я найду способ сделать так, чтобы в вашей крови оказался абсолютно легальный яд. — это хлещет хлыстом вдоль спины, подстёгивая говорить. Плевать, что будет дальше. Сейчас главное, чтобы его не выставили прочь. — Как мне найти любовь твою? — идиот. Как вообще можно начинать разговор с такой фразы? Ты просто гений, Вольфганг Моцарт, только в этот раз этот титул полностью пропитан сарказмом. — Я имею ввиду, что… Всё же было хорошо, что пошло не так? Никто ведь в этом не виноват, маэстро…       И тут он обрывает сам себя. Маэстро Сальери, конечно, ничего более официального не придумал? И вот вообще сейчас не помогает чужой взгляд, в глубинах которого утопает тревога и настороженность, так тщательно скрываемая, но заметная, если знаешь, куда смотреть. И Вольфганг, заодно, утопает там же, только добровольно — он хочет быть с ним единым целым, единым симптомом, у которого в будущем точно что-то есть. А то пока картина вырисовывается слишком неутешительная… — Антонио. — с губ слетает странно-привычно, словно он говорил так и не раз, не два, даже не десять. Сфокусировав весь свой мир на карих безднах, Моцарт начинает тараторить, не давая и слова вставить в пылкую речь. — Я люблю тебя и знаю, что если ты позволишь… Если позволишь мне быть чуть ближе, позволишь себе быть чуть более человечным… Мы же могли быть… Можем быть Моцарт и Сальери! Можем быть тем дуэтом, что победит смерть и жизнь, что займет свой трон в людских сердцах… В наших сердцах. Позволь мне, позволь, прошу, надеть корону и получить в приданое твои руку и сердце!       Выдохнув наконец, он протягивает руку с лентой запястьем вверх, открывая взору Антонио аккуратный бант. Почти бесшумные шаги; маэстро подходит ближе, такой же напряжённый и собранный, словно Моцарт — страшный зверь, готовый броситься на него при первой же возможности. Стараясь не касаться кожей кожи, развязывает ленту и так же медленно повязывает на своё. Выходит так же, как и всё у Сальери — безупречно и элегантно.       А потом сказка рушится. Рука его, другая, без ленты, опускается на худое Моцартовское плечо, распахивается дверь и тот буквально летит прочь, врезаясь в стену напротив и чувствуя, как по щекам снова текут слёзы. Слёзы обиды и горечи, слёзы разочарования. — Знаю, ты будешь со мной…! Никто не сможет разлучить нас… — эти слова тонут во всхлипе, в ладонях, которыми Моцарт закрывает лицо, чтобы никто не видел его таким. Он начинает понимать страх быть замеченным. × × ×       Второй, почти такой же, вырывается сразу, как только Антонио слышит удаляющийся стук каблуков. Сползая по двери спиной и подгибая ноги, он закатывает рукава и смотрит. Долго-долго смотрит сквозь пелену слёз на порезы, которые пускай и не сегодняшние, не свежие, но и затянулись едва-едва. А потом утыкается лицом в колени, к груди прижимая чёртову ленту, на которой, кажется, сохранилось тепло рук Амадея. Антонио молится, чтобы тот больше не приходил. Таких усилий стоило не открыть дверь сразу же, как только раздался первый стук — это бы точно выдало то, что он ждал и надеялся, что Моцарту хватит наглости попробовать ещё раз. Ещё больших стоило не открыть её сейчас, когда он явно слышал боль любимого человека. — Так надо, так надо, так надо… — как заведенный бормочет Антонио, жмуря глаза и сжимая предплечья, впиваясь ногтями в порезы. Кому надо? Вопрос, на который ему ещё предстоит ответить…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!