Глава 7. Глобула

13 октября 2026, 20:18
      Грозные клокотания из разлома времени и пространства с годами превращались в рычание, дикие вопли, нечеловеческий гогот. Из самой Бездны кто-то словно насмехался над Каэнри`Ах, почесывая голодное, урчащее пузо, изрыгания которого прокаженными монстрами вырывались на королевство. Скирк стояла на стороже, по собственной воле, не в наказание и не в долг — желала задвинуть себя на дальнюю полку, притоптать всякую память о себе, как угольки, остаться на земле бесхозными шагами и кануть в лету. Зачеркнутая своя рожа на семейном древе, которое Альберихи потом сожгли, сейчас бы ее вспомнить. Кожа натянута от раны к ране, ни есть, ни спать невозможно. Заражение поглотило руки, ноги, стало грызть ее за нос и уши. Любые яства потеряли вкус, алкоголь не пьянил. Все, на что годилась некогда принцесса своих земель — это сражаться. До последнего стертого пальца, до кончика ногтя, если понадобится, сгореть до костей. Тем более, если спиной можно прикрыть сыновей близкой, любимой подруги.       Драконы наматывали круги над пробоиной, раскусывая мощными челюстями с хлюпаньем и треском хребты чудовищам, отбрасывая их куда-то в сторону выхода на поверхность. Вдали перевернутый дворец обнимали, скрывая от чужих глаз, дымные облака, расстилаясь ватными дорогами поперек горящих золотом окон. Земля стала холоднее. Все тепло — там, в бальном зале, в торжестве и празднестве. А здесь только тупая боль от неудачного пинка, да голос учителя где-то над затылком. Сурталоги пропал столько лет назад, что Скирк разочаровывалась считать, доходя до десятого пальца и спотыкаясь о даты, словно наставнику тоже хотелось о себе забыть. Подтереть свое бытие в глазах своих детей, от того воспоминания о нем так быстро улетали ввысь, точно свадебные голубки.       А что, если такое — эффект от долгих лет пребывания в Бездне? Сначала безумеешь, потом забываешься, сливаясь воедино с неприкасаемой вечностью за пределами познанного даже самыми маститыми учеными мира. Скирк шмыгнула носом, вдохнув внутрь кровь, кашлянула, воткнула тяжелый меч в землю. Под ее ногами земля разбилась на горящие трещинки. Могла подобно бездне, выворачивать мир наизнанку своими же руками, пропитанными насквозь этой инородной грязью — прошлась по потолку, по земле с обратной стороны, пока ее меч и тело также держали оборону, светом отпугивая голодных чудовищ. Шаги раздавались в пространстве звоном подвесных колокольчиков — такие вешали над детскими постелями. Скирк протерла лицо, тяжело вздохнула. Только здесь ее не мучила боль, только здесь не кусал за щеки неподдельный мороз, исходивший изнутри, от нее, как от источника смерти и горя. Сглотнула, взглянула вниз — ее лицо рассек лапой каменный волк, и пришлось срочно прерывать отдых — отвечать зверине мощным запалом, чистой яростью. Не оружием и не боем, а тем, что оставалось за пределами стратегии, что разливалось по лезвию, когда Скирк пыталась срезать с себя больную кожу, рождая синюшные шрамы, что плескалось душистым элем и хмельным пивом после боя, что шуршало в подолах платья девушек, которые знали наверняка об измене нареченного. Бессилие, перекроенное формой в злобу. Скорбь. Неподдельная скорбь.       Еще одна собака отлетела в скалы, насадилась на торчащий из земли острый камень, взвизгнув, как щенок. Скирк с наслаждением фыркнула. Но чудовищ стало больше: три бесформенных голема волочили за собой тяжелые конечности. В сердце на мгновение зарделся страх — и тут же выродился, как бастард, утопился в луже чего-то черного, похожего на кровь, что вылилось воительнице на голову. Сколько длилась битва? За трупами чертей, что лезли, как мухи на дерьмо, уже не видно земли и собственных ног. Второй голем расколот пополам, рассыпался в труху, также брызнув на прощание бездненской заразой. Сколько же попало этого яда в открытые раны, ссадины, сколько неволей проглочено. Да она рисковала стать таким же монстром с минуты на минуту. На помощь с третьим подоспел Элинас — махнув лапой, он затолкал чудовище обратно, в разлом, сам неволей зацепившись хвостом за края. Из хвоста хлынула синяя, блестящая кровь. Он даже не пискнул, боец, только оскалил, обнажив покрасневшие десна, серые зубы, и сквозь зубы выплеснул воды первородного моря в разлом. Ненадолго, но разлом вспыхнул, а после, как свеча, погас, только растянувшись вверх струйкой дыма. Дыра почернела, сузилась.       — Это долго продолжаться не может, — Скирк вытерла лицо, зачерпнув воды из образовавшейся лужи, — Элинас, нужно сообщить во дворец.       Дракон послушно кивнул, поджал хвост к лапе, огляделся по сторонам.       — Что?       Элинас испуганно всмотрелся вдаль, после чего по его горлу прокатился глубокий, тревожный рокот. Скирк взглянула в ту же сторону. Чуть поодаль от дома, где они втроем организовали перевалочный пункт, лежала огромная, неподъемная драконья туша. В блеске чешуек ей тотчас узнался Дурин. Не думая, рванула к нему, и разглядев картину целиком, обомлела. Ей только что вырвали сердце.       Из брюха дракона разливалась та же черная, поглощающая все вокруг, каждую толику света, кровь. Элинас свернулся клубочком, принял человеческий облик, и прильнул объятиями к драконьей морде брата. Скирк бросила на лужу небольшую бомбочку, и от облака ледяного дыма кровь замерзла, а края раны покрылись инеем. Дурин благодарно рявкнул, после чего дрогнул от отозвавшегося по всему телу холода. Руки воительницы сжались в кулаки. Оценивая обстановку, она обернулась, а после приказным тоном обратилась к Элинасу:       — Не покидай его, понял? Отправлюсь сама.       Не дождавшись ответа, Скирк разбила перед собой задымленный пейзаж из трупов бездненских тварей, и ступив в него, оказалась ту же в тронном зале дворца Альберихов. Но он, к удивлению, оказался пуст. Навострила уши, закрыла глаза — накатившие от усталости слезы, боль, рассекавшая суставы вдоль и поперек, раскусывала кости. Надо собраться с мыслями и в таком премерзком виде идти на поклон к королю. Зала выглядела так, будто дворец сто лет, как не жилой. Сорваны шторы, разбросаны везде фрагменты чужих нарядов, даже какие-то бумаги, а на них — начертанные рукой ноты. Точно, был же бал… И, видимо, завершился раньше времени, пиром для обездоленных и очень голодных. Неужели покушение? Заговор? Переворот? И в третий раз менять начальство, делая вид, что не все равно, присягать на верность, терпеть этот выхолощенный ритуал с возложением меча на плечи.       Здесь ее шаги уже не так бесшумны, как безвоздушном пространстве. Каждый стуг кольчужной брони, цепочек и сапогов, отдавался от стен звонким эхо, стучал по черепу, как по испорченному арбзу, норовя своими острыми иголками врезаться в ухо и лишить ее жизни. Кругом никого. Она бы заметила. Только довериться своим ногами и разрешить им унести себя прямо к королю. Или хотя бы Рейндоттир.       И так она в какой-то момент столкнулась с Пьерро. Собиралась, было, открыть рот, доложить — сыграть спектакль о вассале и сеньоре, но по ее виду он, казалось, понял все до мельчайших подробностей. Грузно, хрипло вздохнул, блеснув запекшейся кровью на щеке.       — Я подошлю подкрепление.       Докладывать было не о чем. Настало время задавать вопросы.       — Где Рейндоттир?       Он сглотнул, чуть не подавившись языком, поднял дрожащую руку вверх, и указал на вполне конкретную дверь. Скирк благодарно кивнула, за тем формально поклонилась — Пьерро этого уже не заметил и удалился, задев ее плечом. Что же за чертовщина так сломила короля шутов и лицемеров, что он резко стал искренним, настоящим, равнодушным и ни капли не чтящем своих манер, этикета, иерархии? Скирк нервно усмехнулась. Гряло что-то по-настоящему чудовищное, и вместе с тем стало закипать в жилах — она готова была поклясться, что где-то внутри залопались пузырьки и раскалилась сталь ее доспеха.       Король не обманул — верховный алхимик сидела, обрамленная решеткой окна, сквозь которое голубой дымкой нехотя проливался струями-реками, стекая на пол, слабый свет. Словно сцена, к которой пришла Скирк, не стоила ни свеч, ни зрителей. Рейндоттир прижимала к себе Альбедо, ее нижняя губа дрожала, как лепесток на ветру. Воительницу обдало холодным потом, вопросы, как магнитами, притянули к себе ответы без шансов, и не нужно быть медиумом, чтобы понять, насколько дела плохи — раз даже саму Рейн выбило из пазов, разбило осколками, как плохой поддельный фианит. На фоне словно зазвучал метроном, в словах не было права на ошибку.       — Золото… — Скирк поджала губы, закусила их изнутри, царапнув зубами, уставилась на подругу, как завороженная. Нос защекотал запах неминуемой трагедии, которую влекла слишком долгая пауза. Не было времени ни разбираться, что случилось, ни обрывать нити, чтобы не преподать жестокий урок беспристрастными новостями. Горе, четвертая туша — иначе не обозвать, — в комнате грузно упало на пол, мясо, что еще сокращалось после недавнего убоя. Кто-то погиб или мог погибнуть, у Скирк в руках оружия не было, но от чего она так ощущала себя не просто палачом, а потрошителем?       Рейн не шелохнулась, только перевела взгляд. Знала, что ничего хорошего не услышит, и от того, наверное, волна отступила с отливом, как под лучами луны-защитницы, а не алого чудовища.       — Дурин. Там Бездна, он отбивался, но… его слишком ранили, — за свое косноязычие, тем более в и без того напряженный момент, Скирк бы себе тот самый язык отрезала. Изо рта бы никогда больше не вылетели со слюнями такие гадкие речи, гнусные сообщения, которые сообщать кому угодно — сослуживцам, начальству, командирам и судьям, но никак не матерям. Глаза у обеих налились слезами, словно там, в каких-то неведомых сосудах оставались эти чертовы капли, последние, казалось всегда, но оказывалось после — далеко нет. Рейндоттир шмыгнула носом, загремела горлом в густой, как болотная трясина, тишине, Альбедо юркнул прочь из ее объятий, словно она выронила куклу.       — Он погибнет? — чересчур нежно и тихо спросила она, словно ответа можно было ждать без конца. Скирк украдкой кивнула. Альбедо реакцию мамы не застал, не нашел мужества обернуться, но ощутил спиной дуновение воздуха — она махнула рукой, чтобы приказать ему выйти. И он вышел, так и не дождавшись продолжения, словно какая-то неведомая сила велела ему не совать нос туда, где его могут откусить.       Опустевшие коридоры показались заброшенными. Словно яркое торжество, пышное празднество, шорох юбок и звон бокалов были здесь когда-то давным-давно, а ныне стены тонули в забвении, в ушах Альбедо словно встала вода. Ворох мыслей, как колосья на полях, бередил ветер — какое-то разбитое впопыхах окно, или, может, разбитое давно, но никем не замеченное, пускало незваного гостя. Как вообще убийца проник во дворец? Скольким с рук сойдет преступление, свидетелем которого он стал? И отчего должно не сойти? Голова, точно положенная на гильотину, крутила кленовым самолетиком события минувших месяцев, удаляясь острыми лопастями об лицо. Кэйа всегда был с ним рядом, то печальный и раззадоренный своей тоской, искусный страдалец, то обиженное дитя, лишенное по рождению матери, и в конце-концов чуткий, размякший, как хлеб в стакане, но искренний до того, что изнутри светился… Чем больше Альбедо срывал с него броню, щиты, костяные наросты, которыми Альберих гремел, наводя ужас и вселяя в уста чужих про себя страшные, гадкие слухи, пережили резорбцию. Крамольная мысль, от нее Альбедо даже схватился за то место, где должно было стучать сердце, но по его вине.       Своей дуростью и любопытством, как бестолковый огонек, плясал по рукам, плечам и волосам. Подбирался все ближе, обжигал — казалось, что крики боли звучат от радости. Все разрушил. До последней капли. До того, что жизнь Кэйи правда теперь висела на волоске. Стоило ли оно того? Его желание, наивное до того, что очевидное, оказаться кому-то нужным и близким, привязанным одной цепью к камню, что утащит на дно и не даст уйти, завело коридорами-кулуарами-лабиринтами сюда. К глухой, бетонной стене, из-за которой воспоминанием-мороком, миражом-наваждением доносился запах сандала и ладана, фиалок и роз, медового хмеля, легкий шлейф металла. За Альбедо следовал призрак еще живой оболочки, играя на черных клавишах красивую мелодию, под которую, правда, не кружиться в танце, забывая обо всем на свете, а скорбеть чистосердечно по тому, кого сам уничтожил.       Не всем ведь цветам нужен бесконечный полив, чтобы листва зеленела. Роза Альбериха растет без солнца, в кромешной темноте и холоде, и все равно бутоны ее шелковы, бархатисты, пушисты, как маленькие огни. Альбедо заметил сад как раз в той трещине окна. Странное чувство кольнуло горло, лицо обдало жаром, захотелось зажмуриться и спрятаться. Его словно на карусели, повело по кругу, он вдохнул глубоко, ртом, но на подходе к легким встала преграда — Альбедо показалось, что она неизмеримой скорости он полетел вниз, но на деле, объятый дрожью, как тисками, всего-то свалился на пол, съехав вниз по холодной каменной стене, ударившись слишком сильно затылком. Боль не отзывалась так, как должна, скорее, просто тупым отзвуком, эхом отдалась по всему телу. Не все то хорошее, что было в нем сначала, так нужно Кэйе, холодному принцу-самозванцу, маститому магу, но ужасно плохому человеку, с которым обошлись по заслугам — но не будь там Альбедо, он бы выкрутился. Нашел, как вывернуться наизнанку, разыграть все тузы и козыри.       Препятствий бы не встало на пути. Препятствием бы стать не пришлось. Ход мыслей странный, напуганный, как заяц, за которым гонится лиса с пеной из пасти, но до того логичный для кипящей головы, что задавать вопросов Альбедо не решился. Да и единственные, кто ответил бы, сейчас поглощены до ужаса собственными тревогами и паникой, съедены ими до костей, и только его, неживого и от того всепрощающего, не совершенного, но идеального настолько, чтобы вынести чудовище, помочь ему стать хорошим и на конец прекрасной легенды пасть крыльями ангельскими ниц, разбросав перья по ветру, как собственный след. Забавно — он обернулся, а по каменной стене белые меловые разводы. За ней — какая-то болтовня неразборчивых голосов. Навострил уши, больше нет сил слушать звон далекого колокола своего огорчения, кормить его, как бездомную собаку, надеясь на милость.       Беспородная псина такой и останется, сколько ее не приручай и не причесывай.       — Ты пытаешься искупиться, но никто не просил, чтобы ты их спасал, — Рери затушил бычок о край стола, после чего спрятал остаток косяка в карман.       — Мне сидеть, сложа руки? — Эридан прошипел сквозь зубы, от его глаз точно разлился обжигающий жар по комнате. Кэйа прикрыл шею, надеясь, что это хоть немного спасет его от неминуемого гнева. Из горла от напряжения вырвался кашель, и отошедшую от слизистой кровавую кромку пришлось проглотить, звонко звякнув слюной. Дайнслейф заметно взвелся, держал руку на набедренных ножнах, как пантера перед нападением, мышцы под его одеждой пробежали волной, бесшумно, сильнее взбивая тишину, настолько, что в ней стало невозможно дышать.       — Когда это тебя не касается — да, — Рери вытянулся, засунул руки в карманы. От него все еще едко пасло расслабляющими травами. Эридан захрипел грудью, сдерживая порыв ему врезать. Проедал, точно постельный клоп, глазами дырку — добавлял взгляду царского линчевателя новые зрачки.       — Если я не влез, он бы умер.       — Он ранен. Лучше сдохнуть, чем так, — вывернул губы наверх, двинув вперед челюстью, и Эридан, недолго думая, замахнулся. Пусть не нарисовать таких цитат в регламентах, не привлечь к суду за чрезмерно длинный язык, но всучить наказание от имени дворцовой стражи и генерала — вполне приемлемо. В комнате, полной запуганных и медлительных свидетелей. Рери от удара развернулся спиной, потерял равновесие, влетев головой в угол стола. От сотрясания пошатнулся графин с водой, Дайн попытался его ухватить, но готовился к нападению, а не к защите — и от того стекло выскользнуло из рук, словно под дождем. Вода все равно облила Рери голову.       Он видел смерть, причинял ее много раз. И так ляпать языком был не в праве. Особенно перед лицом того, кто нес ее не по своей воле, а по праву рождения и старался всеми силами свое естество сгладит. От того, отчего Эридан ночами рыдал, впадал в неистовство от ярких вспышек, которые прогнать бы вон — но ими клеймлены воспоминания, породистые лошади с тяжелым шагом, Рери — пьянел и упивался до беспамятства. Чем до одурения бесил, как голодного кота — кусок мяса. В лужу воды ударилась тонкая струйка крови.       — Сука, генерал, да ты больной…       — У меня хотя бы есть смелость это признать. Брысь отсюда. Принцу нужен покой, — выдернув Дайнслейфа за рукав, а Рери — за ворот, Эридан выставил их за дверь и запер ее на щеколду. Лучше было не смотреть на Кэйю. Его испуганная морда испортила все накатившее лавиной облегчение, подернув Эридана, как водную гладь, хрустинкой льда. Как в сказке про Снежную королеву, слова не складывались из выпавших осколков, так и не читались кровавой бахромой на воде.       — Спасибо, — Альберих переменился в лице, как только насмешливые голоса друзей стихли, как зимние ветра по приходу весны, унося с собой порошу в далекие-далекие края. Только вот принцу казалось, что она вся осела тяжестью на плечи.       Чтобы ее снять, как ни бывало, в комнату юркнул Альбедо, незаметный и легкий, солнечный зайчик, сразу прыгнул к Кэйе в постель, спрятался в объятиях роскошных простыней и одеял, перепачканных кровью. У Эридана глаза округлились, будто узрел что-то крамольное, отвратительное самим своим естеством. Мама бы точно не хотела, чтобы Альбедо стал свидетелем кровавых разводов и мясных разрезов на теле Альбериха. По правде говоря, она бы предпочла ни к Альберихам, ни к Брутусу, ни к Скирк, ни к одному телу, что бродило по этому дворцу, как живое, не прикасаться — и то было бы справедливо и честно. Сколь грехов себе ни набери, в каких жидкостях ни замарайся, а то, что этим всем помажутся безвыходно твои творения — настоящее предательство.       — Кэйа, прости, пожалуйста…       Дальше Эридан не хотел ничего слышать — выдернул себя из комнаты с хлопком таким, что по стене побрела напуганная трещина. Брат с принцем вздрогнули, но становиться свидетелем тех бед, в которых сам годами варился. Неживое трепетало от вины перед живым, несовершенное многоточие перед оконченным, однозначным созданием, наделенным волей. Он пресмыкался перед Кэйей, как перед своим Богом, путал влечение и любовь, путал изменчивость и притворство, и со стороны эта жуткая дилемма казалась разрешимой простым движением рукой — одернул Альбедо прочь, и по делом, не так ли? Будь все так просто, в груди бы не бились в неистовстве напуганные птицы, которым негде спрятаться, разбрасывая перья, как фонтаны шампанского — словно в честь какой-то радости, празднетства, а на деле там — скорбь с горем, сплетенные лентой отчаяния.       Бросаться суждениями, что живо, что мертво, что человек, а что — симулякр, и раз за разом биться о те же скалы, простужаться под теми же ветрами, что и годы назад. В груди Эридана острым колом торчал Дайнслейф. Торчала безнадежная влюбленность, готовность в лепешку расшибиться перед тем, кому не стыдно плясать на костях. И сквозь эту органзу, блестящую, не рассмотреть людской неоднозначности, неготовности цепным псам безукоризненно служить хозяевам, с радостью поглощая только свой любимый кусок мяса, но никак не любую милость, что перепадет. Альбедо унесло тем же течением, буйным и залитым пеной, уводило в воронку до самого дна. Он в довольстве захлебывался риском не вернуться. На растрескавшемся крыльце, раскинув ноги и ссутулив спину, сидел, облаченный в лохмотья дорогого костюма, в котором был на балу, Ведрфельнир, а рядом стоял, статный и нерушимый, вечный, как само солнце, но мимолетный, как целый день, Дайнслейф.       Чем ближе к горизонту, тем упорнее заливался туман, круживший петлей над Каэнри’Ах, алыми, багровыми, красными красками, переливая из черными прожилками. Все понимали, что происходило — крови Кэйи хватило для того, чтоб Алая Луна начала восходить. Дея не просто мстила, а желала настоящей платы за все свои лишения и потери. Эридан поджал губы, зная наверняка, что появись она раньше Альберихов во дворце — он примкнул бы к ней, не размышляя, и независимо от того, по какую сторону, но его рука была бы приложена к той дряни, которая травила и без того тяжелый, забитый металлом воздух. Эта крошка царапала горло даже порождениям кхемии. Где-то в разводах красных красок виднелись силуэты автоматонов-культиваторов — они разгоняли чудовищ по периметру, не давали никому покинуть королевство.       Запрокинув голову, Эридан заметил два уставившихся на него глаза, но быстро опустил голову. Свидетельством такой встречи осталась лишь потная, ртутная испарина у него на спине. Навострил уши, накинул на себя облик патрульного, чтобы не заметили и не придали значения, стал слушать речи братьев. И для чего? Наивно верил, что когда-нибудь, каким-нибудь чудом, Дайн бросит про него что-то доброе, заочно попросит прощения, и тяжесть невыносимая в груди, в той кариозной лунке, что он оставил в потрескавшемся доспехе, облегчится хотя бы на несколько секунд.       — Если все время слушать Эридана, то можно крышей уехать. Он слишком нервный.       — Ну, разумеется, — Ведрфельнир перебирал между пальцами какие-то круглые бусины, филигранно описывая спирали по рукам, — Ты сам послал его на казнь, не вел усом, а потом удивляешься, что он чуть что дергается.       — Плевать всем на Альберихов. Плевать на Альбедо, Эридана, на Каэнри`Ах плевать… Мы не просто утратили былое величие, мы превратились в жалкие ошметки. Повсюду предатели. На каждом углу, — цедил сдавленным горлом Дайн.       — И даже одного ты не смог остановить.       — Да довольно! — рявкнул Сумеречный меч, клацнул челюстями, с губ полетели капли слюней — как у бешеной собаки, — Я уже не вижу смысла. Все было потеряно, когда погиб Брутус.       — Раньше. Когда Ирмин захворал.       — При Брутусе мы хоть что-то из себя представляли. Нас боялись… Уважали… Слушали… А сейчас мы гребаные клоуны, — вздохнул Дайнслейф, вздернув голову к расколотому настилу из самой земли, что защищал их от света солнца. Небо ложно, Божественному порядку невдомек до трагедий королевства, что само возжелало после своих прегрешений оказаться забытым. Сколько не визжи он свиньей, все вело, как русла рек, к одному течению.       Ведрфельнир грузно встал, звякнув цепочками на одеждах. Со спины он напоминал внушительную статую, громоздкую, посвященную великому мыслителю. Идолопоклонство под запретом, а так, Эридан уверен, что провидцу без зазрения совести воздвигли бы таких памятников сотни. Только вот парадокс — ему, напротив Дайнслейфа, напрочь не нужны ни почести, ни величие, ни что-то из себя представлять. Жизнь его летела со скоростью света, он не был стар, но и выглядел хуже своих лет, не везде был в почете, но парой слов прожигал такой след на самой роговице, что никакая коррозия со слепотой бы не съели, не размыло никакими кислотами и щелочами. Эридан сглотнул нервно, попятился, в рот залетела какая-то пушинка — кашель разодрал горло, рот и легкие, стрельнув меж ребер роковой усталостью, поставил знамя откровенного поражения. Впервые ни маскировка, ни незаметность, не смогли его защитить от чужих глаз и осуждающих взоров. Лицо Дайна от такой встречи тут же переменилось, омрачилось трагедией большей, чем рана в шее любимого, дорогого друга, которого он мгновение назад назвал «клоуном». Ведрфельнир, прикрыв глаза, благосклонно кивнул, подхватывая ситуацию в свои руки — спасая полную кипятка вазу от того, чтобы разбиться вдребезги, ошпарить и ранить юные умы. Красной волной Эридан сбросил свой маскарад, и тут же почувствовал себя голым. Не ново то, что Дайн его ни во что не ставил. Дело вовсе не в этом.       Кольнуло иглой в сердце то, что он все это время все знал, и каким-то чудом не двинулся умом, держа внутри столько грязи, застоявшегося болота, которое только после личного провала превратилось в помеху. Словом, только осознал, что по уши в дерьме.       — Что ты, блять, такое несешь… — в словах Эридана буквами для слепых читался ужас, он выводил их по коже тех, кто мог его голос услышать — как резьбой по металлу, разбрасывал хаотичные, но глубокие царапины. Только вот железу не бывает больно, а Дайну почему-то было.       Но нелюди такое невдомек. Махнуть рукой, не объяснять чудовищу, что значит состоять из плоти, крови, воды и еды, из сердца, которое может остановиться, а не из холодной гробовой пустоты и сотен нечеловеческих биологических механизмов, которые превращали в машину — бездушную и бестелесную. Да чего тратить время, силы, доносить свои тревоги, такие неистовые и самостоятельные, отделившиеся от тела старыми слоями кожи, бередящие перед лицом тысячекрылыми ангелами по ночам? Эридан сколь угодно притягателен, как всему смертному — все бессмертное, смотреть сколько угодно, но не прикасаться, ломая голову над непосильной задачкой — сбалансировать на канате, держа коромыслом по одну сторону того зверя, что вскормил сам, которого холил и лелеял, но который, увы, нежизнеспособен, пусть и горячо любим, как единственное дитя у хворой матери, а по другую — собственное бремя, которое разжирело на чужих ожиданиях, одах, дифирамбах, критике и разочарованиях, такое уродливое, с тремя головами и сорока лапами, скрипящее хитиновыми пластинками, на которые наросла шерсть, несуразное, но хищное — выживаемое в мире таких же уродов, многоликих шутов и лицемерных ветреных девиц.       — Я понимаю, что по кумовству полученное звание развязывает руки, но не до того же, чтобы подслушивать чужие речи, — робкие оправдания, Дайн вспомнилось, как он неуверенно клялся маме, что спину в детстве разодрал по случайности, а не от падения с дерева. И сейчас заливал правду своими невинными глазами, чистыми, как спирт, безответственными, как незабудки, которые непременно завянут и все воспоминания с ними.       — Ты буквально парой слов предал и брата, и друга, и королевство, которому присягал.       — Мне хотя бы есть, какие клятвы нарушать. Ты слишком об этом трясешься для того, кто ни разу никому не присягнул по своей воле, — неловкая, такая же ребяческая пытка в остроту — в итоге только на языке зашипела кислым неуютом пыль, что ветром размывалась с потресканных колонн по безвоздушному пространству, как по холсту.       Ведрфельнир не вклинивался, наблюдал, держа себя в руках так достойно, как не смог бы ни один солдат с многовековой выдержкой. Эридан одним резким движением сорвал с щеки сослуживца черные полотна маски, что прикрывали сквозные, незатянутые раны еще времен их первых встреч. Из-под багряной корки уродливо проглядывались серой каемкой зубы, блеснули жемчугом и скрипнули безнадежно и пристыженно. Живая плоть от боли избавляет, пусть и не до конца, а созданная кхемией непременно впитает все в себя без возможности очищения, отпущения. Не случилось откровения. О том, что все знали, Эридан уверен был — не нужно большого ума. А вот о том, что никто не сожалел — даже думать не мог. Потому так отчаянно тянулся, зубами цеплялся за боевые заслуги, авторитеты, шевроны и погоны, за звания, почему-то до пьяну обливаясь верой в тех, кто на него глядел, как на диковинную зверушку, без имени, без прошлого и будущего. А он посмел все это отобрать у них одним балом, даже в свой час, не в свой день.       Скоро как раз на небе проклюнется ярким блеском созвездие, в честь которого он дал себе имя. Первым, из чьих уст оно прозвучало, был Дайн. И никогда не было так горько за это цепляться, в куче разбросанных вихрем песчинок находить звезду, ярче любых звезд на небе, и как бездомный странник, плыть по направлению в ней в безбрежном океане собственных сомнений, как дрейфовать по настоящим волнам. Но хуже любого шторма, беспокойных, резвых волн, мог быть только вечный штиль. Куда не течет новая вода, там все гибнет. Эридан опустил глаза, смотря на тканевый сверток в своей руке, смял его, бросил на землю. Трпяка тут же нацепила на себя всю пыль, оставляя владельца без шанса прикрыть вновь свое уродство.       — Тебе так больше к лицу, скотина, — поджал губы, развернулся, и верным шагом ушел в сторону дворца.       — Эридан, — Ведрфельнир окликнул его, но тот даже не соизволил обернуться — не нужно напрягать извилины, взывать к предкам, плести нити из прошлого и будущего, чтобы знать — от Эридана только такого и ожидать, — Не вини ни его, ни себя. Оба не ведали, что творили…       Промолчал, но не со скупой и прыткой гордостью, а с неподъемным, великим сожалением и скользкой льдинкой на корне языка, такой, от которой нутро немело, растворяясь бесследно в тумане собственного дыма. К черту. Стольким прощено, стольких пытался спасти, столько бросил за борт, лишь бы в дырявой лодке никто не утонул. А тот баркас оказался короной, которую бросали из рук в руки, как детскую игрушку. Грузный лязг металла культиваторов отдавался чудовищно неестественным эхом — будто из недр земли ревело какое-то древнее создание, которое проклятие ранило и зацепило. Эридан поймал себя на мысли, крамольной, такой, за которую матушка бы отчитала, но с этими железными роботами, безжизненными чудовищам, у него многим больше общего, чем с чем угодно живым — человеком, кошкой, тараканом или сколопендрой. От того так безбожно и бессовестно выходило над ним издеваться, не то, что у людей, несовершенных по сути своей, а у самой судьбы — интересно, сколько раз нужно сбросить, и с какой высоты, нерушимую монолитную стелу, чтобы ее разбить? И через сколько она встанет, или на ее месте вырастет новая? Даже слез оплакивать себя не осталось.       Альбедо, за то, ими давился. Слышно на весь дворец. Вот бы себе такую волю — ошибиться в выборе, ошпариться от души, выучить все неверные шаги, расстановку ловушек и тайные ходы, и по итогу не остаться бесхозным воином, которого ни крона, ни подчиненные, ни во что не ставят. Альбедо отчего обожаем сразу, единственный в своем роде, такой мягкий и трогательный, как цветущая яблоня, родной и цепляющий своей несуразностью, похожий на человека больше брата, но все одно — недостаточно. Вот же ирония. У него все то, о чем Эридан мечтал с самого осознания себя, с того момента, как боль показалась неправильной, а предательство непростительным, лицемерие — поломкой генетики, а двоемыслие — излечимой болезнью. А ему оно до того не сдалось, что кричит, рвет себе душу, по тому, кто о себе-то не подумал — как об Альбедо-то подумает? Так резко сменить путь, шагать по неизведанной тропе, в полной темноте, держа за руку нелюдя, порождение Великого Делания, поначалу намереваясь его использовать расходным инструментом. В отличие от Дайнслейфа, принц Альберих не был так прозрачен, и пусть в жестах широк, откровенен и груб, но никогда не раскрывал все тузы с первого хода, придерживал до конца любой партии короля. И только чаять себя вопросом, надеясь наивно, что хотя бы брату не придется так бедственно, как Эридану. Как повелось, все тяжбы на того, кто старше, а кто помладше будет встречен совсем иным миром, не таким уж и злым, но в тех же декорациях, под тем же шатром, под которым не вечно ничего, окромя созданий, сотканных для той самой вечности, которая не наступит уже — но за нее по-прежнему кто-то продолжал бороться, себя не щадя.       Кэйа перебирал нещадно золотые кудри, они струились между его пальцами, кусая нежностью грубые руки. Грудь прожигало от каждого вздоха, а голову, казалось, отсекло напрочь. Галлюцинации ли, реальность — все оседало пылью на руках. Альбедо словно лежал на его груди веками, настолько, что кости приняли форму его головы, а вместо потолка мерещилось бездонное, необъятное, вечное сине-черное небо, по которому скопления с туманностями кружили бессчетно, бесчестно, насмехались даже над долгожителями, над Богами и Архонтами, ведь переживут даже их. На руках больше не оставались меловые разводы, ни усталости от недвижимости. Над ним летучими мышами хаотично кружили сожаления, настигали падальщиками-коршунами, падая звездами прямо ему в глаза, все сотворенные бесчинства, и смысла не нашлось их закрывать, прятать, торговаться, чтобы в длину и ширину выпросить себе посвободнее гроб. Кэйа поймал за яркий павлиний хвост, что неплохо было бы не раствориться в фонтане под крышей дворца, не оказаться зарытым в землю, как простые смертные, без короны и звания, с поверхности, а как первые Альберихи — в лодке, усыпанной цветами, сгореть, а после украсить своим последним убранством морское дно. Когда-то в Каэнри`Ах, согласно старым преданиям, текла река, что вела через Сумеру в бескрайний океан, за которым прятались земли Бога Справедливости, и ясно дело, что Бога никакого не было, ни авторитета, ни культа, ни такой чести, как у самозванцев-Альберихов, но доплывали ли до них те лодки?       Вероотступники, только наоборот. Кэйа усмехнулся, прикрывая глаза темно-синими блестящими ресницами.       — Это все из-за меня. Я… Ты был птицей, хищником, а я убил твою бдительность, — лепетал Альбедо ему в грудь единой фразой, не разделяя слова паузами.       — А я выбрал поддаться тебе. И кто из нас теперь виновник? — Кэйа улыбнулся — такие рассуждения стократ лучше скорби по нему, еще живому, стократ лучше клятв и обещаний, что произошедшее — случайность, и лучше знания, что все неспроста и заслуженно по самое горло, если не по линию глаз, которые последними остались над уровнем крови, пролитым королями и принцами Каэнри`Ах, за которые, очевидно, последнему и беспомощному, еще не коронованному и не женатому, безнадежному и бездарному, венцу всего творения, которое писали историей, выжигая имена по страницам так, что не зачеркнуть, не переписать, не стереть до неузнаваемости, что Полуденные, что Альберихи, что остальные династии, коих сменилось будто бесчисленно, и каждая так по-разному постигла собственный конец, хотя на деле удавка тянулась не от рода, а от собственных рук, от боевых товарищей и собутыльников, от слуг и товарщией, сослуживцев, от отцов к сыновьям и от сыновей к отцам, и никогда не от врагов, настоящих ли, надуманных ли — все одно первым в драку всегда лез король. И Деей эта славная традиция изничтожена совершенно справедливо и вовремя.       На осколки разлетелось горло, стекла хрупких, ярких витражей, оставив глухие, пустые проволоки, разлетелся на ошметки дворец, рушилось королевство, и в прямом, и в переносном смысле. Впервые Кэйа даже порадовался, что его мама не застала падения, столь жестокого и неизбежного. Лучше никогда не знать ее, чем всем своим существом разочаровать. Пришла бы она к нему на смертном одре? Погладила сейчас по волосам, поцеловала бы в лоб, подала стакан воды? Да ни за что. Кэйа бы сам себе не дал ничего, кроме Альбедо, в котором ровно столько и ровно того, к чему шел, стремился, обо что спотыкался и заместо чего под свои колени, ноги, пришлось выкладывать лестницу под солнце камнями — в нем любовь, добро, долг, которые для Кэйи всегда были уж больно пафосны, высокопарны, для птиц полета выше, а он согласен был мимикрировать, прикидываться, но не быть. И все ради того, чтобы в свою же грязь вляпаться.       — Оба. В разной степени, — уже многим легче признал Альбедо, провел ладонью вверх по его груди, коснулся бинтов на шее, а потом скользнул по своей, потрогал желтую звезду, вздрогнул — собственные пальцы слишком холодные, как льдинка, после прикосновения к Кэйе, — Ты холодный.       — Помер, — констатировал Альберих. Принц Мела тут же вскочил с шорохом своих рюш по одежде, дернулся, прижал ладонь к шее — там предательски пульсировала сонная артерия, — Я пошутил.       — Неужели ты вообще не испугался? Это же…       — Испугался, — не юлил, не расправлял пальцы веером, признался откровенно, вырывая из груди каждое слово с нараставшей болью, — Но хорошо, что жив, — и тут же солгал — непривычно для себя неуверенным тоном, таким, будто читал речь с бумажки, не успел выучить, и теперь опозоренный перед всем королевством будет отвечать по заслугам за свои ошибки и промахи, за каждый с самого детства — от того, что прикончил своим рождением собственную мать, оказался полукровкой и бастардом, до того, что испортил торжество своим бессмысленным кровопролитием, — Пока жив, могу что-то исправить.       И снова сам не верил в то, что говорил. Исправлять, когда уже понес наказание? Все одно, что пришибить младенца сразу после разрешения от бремени — кровожадно и жалко, а до — грешно, как заявили бы с поверхности. Хотя сам бы, если б мог, определенно точно не рождался бы, просто зная, что окажется рано или поздно в такой точке, где самый дорогой человек огромными глазами, налитыми ужасом, как вином, будет смотреть на его хлещущий фонтан крови из горла, слышать бульканья и хрипы, сам окажется залит ей наполовину.       — Почему ты плачешь?       — Не плачу. Это от усталости, — снова соврал.       Если его ложь попытаться скрепить ниточками, связать одну с другой, как звенья цепи, окутать паутиной и напрясти с сотню шелковых платков, вышло бы не просто созвездие — целая отдельная галактика обмана, лжи, лести, и вся сходилась бы клином на Альбедо, вырезая нитями его лицо, завязывая на зрачках узелки, на ресницах распуская края так, что невозможно продеть в игольное ушко, треща на щеках и шее, в клубок сворачиваясь на носу. Подумать только. Твоя радость, твое единственная отрада, заменившая алкоголь с куртизанками, книги с праздными, пышными балами, соткана до клеточки из вереницы преступлений, смертей и потерь, за которые отвечать тебе одному, за каждое, наотрез, окончательно и бесповоротно, иначе самому в этих нитях запутаться, и без того зная, что в рай не войти, до кучи еще и встрять в этом всем. В Альбедо бы он остался. Думал, почему-то, что так предрешено — их встреча по мерцаниям складывалась в глобулу по центру бесконечных плеяд, и разорвать эту связь, выдуманную кем-то, за упоминание кого отец бы ударил по лицу так, что звенело еще три дня, никак нельзя.       Пьерро умотался ужасно описывать каждый угол комнаты своими шагами, но спокойно присесть, найти себе место, не выходило. Разом рухнули все хрустальные мечты и чаяния, высеченные филигранно, изящно, просто мастерски, столько лет, и в одночасье с династией рухнуло и целое небо над головой. Камни с поверхности давили собой, как мух по стеклам, жилые кварталы, гибли люди — из окна его кабинета вся трагедия как на ладони. Резное кресло, изогнутые дубовые ножки стола, пушистое перо, на стене — шутовская маска, в углу — колпак, а перед ним, дрожа и пряча глаза в пол, стояли вояки — совсем дети, бестолковые и несуразные, но взаправду перепуганные, неподдельно взвинченные, вздрагивали от каждого грохота культиваторов за стенами, дышали чаще, паникуя от вида красного пламени и света Алой Луны сквозь привычные щели над головой.       По обе от него руки — Рейндоттир и Скирк, достойные занимать его место более него самого. Они бы не допустили такого ценой собственных голов, жизней своих детей. Подле Рейндоттир ковырял пол острием меча Эридан, напрягал шею, водил туда-сюда челюстью от накатившего раздражения, чудом до сих пор сдерживаемого. Он вот-вот всполыхнул бы яркой спичкой, если не удушливым облаком пороха, но твердая рука матери на плече держала его крепче всякой выученной дисциплины и военной выдержки. Быть может, рука Пьерро бы так сдержала Кэйю от всех последствий такой порожней жизни, сквозь которую все хорошее — как через сито вода, но вовремя рядом ее не оказалось, а после — уже не поймать, не уловить, не найти ни под лупой, ни из подзорной трубы не высмотреть, и пиши-пропало, единственный сын, твердая и нерушимая годами надежда развеялась, как пепел и дым над Каэнри`Ах. Король-урод, король-изверг, король-пьяница, король-предатель, какого еще не было — последним бы Кэйа, вобрав в себя это все, не стал бы никак. Времени не хватило, а отрицать исполинский масштаб шагавшей катастрофы бессмысленно, ее не предотвратить, не сбежать.       Солдаты в зале ждали только одного. Хальфдан с Рери косились друг на друга, у последнего из них перемотана голова, Ведрфельнир переминался с ноги на трость, покачиваясь размеренно, длинными волосами напоминал иву, склонившуюся над речкой. По ее берегам сейчас только сухие, переломанные и вырванные с корнем стволы, на которых ни листочка. После пролитой крови бастарда последствия ритуала Алой Луны еще хуже, чем если бы подопытный оказался чистокровным каэнрийцем. Сдохло все, что сдохнуть могло и хотело, а что могло, но не хотело, еще хоть как-то барахталось, расцветая черными кубами, сферами, прячась в черных материях бездны, как в свисавших с высоких потолков гигантских штор с кисточками для обвязи, с позолотой, шитые жемчугом, будто в такой роскоши на такой бытовой вещи было много толку, кроме как потешить свое самолюбие. Эридан нервно сглотнул, сдерживая напряжение в груди, смешанное с диким, звериным ужасом — будто его вот-вот забьют на скотобойне. Рука Рейн хоть немного облегчала метания, глубокую ненависть, что заплеталась тугими косами с желанием перебить всех, кто в комнате был, за все то, что с ним случилось раньше, вчера, сегодня, и может случиться завтра. Единственный верный, цепной государевый пес, на бессменной службе на неприлично высокой должности, неживой-немертвый, пустой, как по-прежнему горевшие в королевском саду розы Альбериха, и переполненный до краев своим гневом, как настоящий каратель, сжимваший добела пальцами рукоять клинка.       Дайнслейф влетел в залу, запыхавшись и путаясь в собственном плаще.       — Ваше Величество, — он тут же поклонился, прижав руку к груди, — Прошу простить меня за опоздание, я…       Пьерро сщурился, заприметив сгнившую дыру на шее, обнажившую голые зубы.       — В каком ты виде? — сквозь зубы процедил Альберих старший, отчего Дайн спешно закрыл дыру ладонью. От язвы по коже расползались багряно-фиолетовые капилляры, как молнии, ударяя в разные стороны лица, будто норовя доесть его до основания, чтобы череп целиком наружу и нечего прятать, некем притворяться, ни за кем не ухлестнуть, и остаться один на один со своим обнаженным уродством, калечностью, за закрыте невовремя глаза и брошенные невпопад слова, за все неотвеченное и за то, за что еще пришлось бы ответить, но Сумеречный меч, как всегда, увернулся бы. Он встретился глазами с Эриданом, стиснул зубы от накатившего на него холодного пота, который росянкой прополз по спине, оставляя линии вспухшими венами, водопадами бесконечными и незримыми, но ощутимыми каждым сантиметром тела, как ножевое наживую. Одними глазами Нигредо препарировал его, разбирал по кусочкам, ничего не говоря и не делая — угрожал по заслугам, и по правде говоря, Дайнслейфу нече противопоставить — только смириться с участью. Он склонил голову, посмотрел на брата — то протягивал ему маску на пол лица, которую Дайн трящусейся рукой надел на пораженную часть лица. Эридан тут же отвел взгляд в окно, будто ничего не приключилось.       — Прошу прощения, Ваше Величество, Верховный алхимик, генерал… — Дайнслейф растерянно взглянул на Скирк, — и у Вас тоже прошу, госпожа.       — Доцеремонился? Доигрался в солдатики? — Пьерро обращался к нему, это неоспоримо, — Я даже знать не хочу, как так вышло. Речь не о принце сейчас, а обо всех вас. О ваших родителях, братьях и сестрах, женах и детях. Из-за проклятия на нас обрушится небо. К тому же Бездна пробила оборону, мы уже потеряли одного из стражей, Дурина, — Рейн заметно оскалилась на это замечание, но встрять не решилась, только сильнее сжала плечо еще живого сына, — И никто не знает, на сколько это можно оттянуть. Вам всем придется отправиться на передовую, и впервые нападающими будете не вы, а ваш враг.       — А в этом есть смысл? — Рери сложил руки на груди, сделал шаг вперед, — Нас все равно завалит. Это неминуемо.       — Мы можем успеть кого-то эвакуировать.       — Не можете, — раздался гулкий голос Скирк, — Бездна идет от приграничных деревень прямо сюда. Отправлять кого-то через прямые пути — это убийство. А вы и так к ним достаточно рук приложили.       — И что, нет никаких обходных? — Рери вздернул бровь, нахмурился, зашипел — на лице Эридана заиграла ехидная улыбка. Так ему и надо.       — Есть. Но если направлять людей по ним, то «крыша» обрушится быстрее. Да и не ясно, какие будут последствия у проклятия вашей ведьмы, и что будет лучше — сдохнуть или остаться в живых, — Скирк раздраженно фыркнула, обойдя стол с угла, приблизившись к Рери, — Единственный вариант спасти хоть кого-то — это отразить нападение Бездны. Они не так умны, как кажется, просто свирепы. Их можно вымотать, загнать на их территорию, попытаться закрыть на их же территории. Спуститься туда и загнать их поглубже. Даже ваш король, — она мотнула на Пьерро головой, — Не боялся таких сражений. А ты со мной спорить пытаешься, как мальчишка.       — В бой вас поведет Эридан, как самый опытный и…       — Я не поведу в бой армию, для которой присяга ничего не значит. Я пытался предотвратить покушение на принца, так нахрена мне это, если мои подчиненные меня не слушают? Нахрена вести их сражаться против Бездны, если я один там готов положить голову, а эти подонки разбегутся?       Рейндоттир подозрительно прищурилась, а Скирк, обернувшись, понимающе кивнула и поджала губы. А после скользнула глазом на короля.       — Эридан! — взъелся Пьерро, чуть не забурлив слюнями. Глаза тут же покраснели, пальцы скривились в раздраженных, неестественных жестах. Эридан не дернулся, как и Рейндоттир, — Ты хоть понимаешь, что мелешь?! Речь идет о королевстве! Королевстве, в котором ты глава армии! Они пойдут за тобой! Хотят этого или нет!       Том, которое никогда не было ему домом, где его бросали из рук в руки, как мячик, пока играли в дворцовые интриги, в котором от него отрывали по кусочку каждый раз за неповиновение, при том твердя без умолку о его незыблемой важности. Пора покинуть тонущий корабль, даже если за бортом — ледяные, бездонные воды, в которых вечно не тонуть, а плыть в одиночестве против течения, изнывая от судорог, голода, пыток, да от чего угодно бы, лишь бы не от чужой глупости, которая аукается порукой неподъемной ему самому. Будучи чудовищем по рождению, всю жизнь из себя строить хорошего — да довольно, хватит, сыт по горло, полон до тошноты этими лицами, стенами, пустыми обещаниями, концертами на передовой, когда на кону не просто жизнь, а целая прожитая история, поколения тех, кто на своем горбу тянул королевство, загнанное подальше от божьего взора, никем не пощаженное и не безгрешное, но точно не заслужившее того, чтобы стать зыбким воспоминанием, строчкой в чужих преданиях и легендах. Эридан в Каэнри`Ах — гость, а они здесь — свои. Но от чего-то горой он стоял так, словно сам возводил королевство по кирпичикам, своими руками и силами, а они — не шелохнулись, поджали хвосты, зарывшись в бесчисленное множество блестящих медалей, переливающихся в оттенках эмали, полудрагоценных камнях и драгоценных металлах, как в оправдание слабохарактерности, когда стоило бы выпустить наружу верность и честь.       — Я могу повести армию вместо него, — холодно и низко, как морозный северный ветер, раздался голос воительницы, и все подняли головы, не от воодушевления, а от того, как резко, ударом под дых, в сердца вживили страх. С ней не вышло бы сражаться вполсилы, уворачиваться, а не бить, да и за такое она непременно отсекла бы головы.       — Дайнслейф, на твоей шкуре — защита принца, раз ты до того не в духе. С лежачим уж как-нибудь справишься.       — Так точно, — выдохнул Дайнслейф, отводя голову к окну — будто провожал взглядом прочь какую-то ненароком залетевшую в комнату букашку. По ту сторону дворцовой изгороди разражался ад — железные махины разбрасывали в разные стороны порождений Бездны, заливались черными жидкостями из их кровотоков, люди прятались по углам, как помойные крысы, все без исключений — от самых нескромных богачей до вонючих бродяг с гнилыми зубами. Сумеречный меч нервно сглотнул, закусил щеку изнутри, ту, что еще была цела, и бешеное клокотание в горле вырвалось наружу усталым выдохом с хрипом. Столько лет служить верой и правдой, чтобы в тот час, когда будущее укрывалось туманом, больше всего желать убежать, не видеть конца, не зреть потери и мучения, в которые предстояло поверить, будто они случались с ним, а не с теми несчастными, у кого не вышло удрать вовремя, вовремя улыбнуться знойной даме или вовремя передать судьбоносное послание.       Дайн построил свою лестницу вверх по службе костьми тех, кого был должен защищать, при том вымостив себе такое, чтоб никогда не держать в руках оружие попусту, чтоб было проще, а теперь сделать шаг назад и удрать невозможно. В окне он искал свое отражение, и с ужасом понимал, что никогда не был там — по ту сторону изгороди, не смотрел в глаза нищим и оголодавшим, не касался окраин, по которым даже патрули не рисковали лишний раз ходить. Там были следы и Рери, и Хальфдана, но не его. И как тогда верить собственным словам? Своей же присяге, раз все время, прекрасно зная, зачем и что делал, бежал от опасности, чтобы в конце встретить ее на пороге с распростертыми объятиями, как старую знакомую?       — Верховный алхимик останется со мной.       «…чтобы залечивать мои раны и продлевать жизнь также, как королевству, на считанные минуты». Жалкие крупицы, бесценные и без цены. Эридан выкрутил плечо из-под маминой руки, снял форменный китель, остался в одной рубашке и штанах, бросил одежду в руки Скирк, меч вручил матери. Что еще стоило ожидать от Нигредо? Прирожденный предатель, и как ему предписано по линиям судьбы на руке, как сложены звезды, в самый неожиданный момент его клинок рассечет горло, его нога окажется подножкой, а его несказанная сила обернется слабостью. Было в этом что-то и от Кэйи, и от Пьерро, и от его матери, матери Эдельвейса, дочери Рейна, жены Акиллы. Как любая роза, магнум опус, вобрал в себя все самое худшее от тех, кто его породил, и когда он, выходя, намеренно столкнулся плечами с Дайнслейфом, не нужно быть пораженным молнией — подлости и лицемерия он набрался от него.       Впервые так — ни звука, ни ветра, ни шороха, ни перезвона висевших колокольчиков, ничего. Принц опирался на перила одной рукой, другой держал горло, чтобы рана не раскрылась вновь. Впрочем, даже если она плеснет под всем давлением наружу, вряд ли кто-то придаст этому значения. Все кругом залито таким же красным. Глаза болели, голова отказывалась признавать картину перед ними за настоящую. Чья-то плохая шутка, ночной кошмар, временное явление, да что угодно — но не может так выглядеть конец. Сюрреалистичный кошмар, пустой и бессмысленный, и все за что — за такие же фатальные раны по чьим-то детям, невинным, как и Кэйа, точнее, как он о себе думал до этого дня. Он покосился растерянно на Альбедо, ожидая, как всегда, о него каких-то рациональных объяснений, формул, которыми тяжбу можно разрешить, решений, что делать и как справляться, но принц мела молчал, подпирая щеки руками и наблюдая за выжженым севером, потом переводя голову в сторону усохшего запада, и с какой-то болью признаваясь себе, насколько невовремя увидел свет — прямо перед тем, как он рухнул.       Заговорить не решались оба. Не та обстановка.       Альбедо кусал губы, переваривая увиденное. Кэйа заметил, что из его глаз словно откололся со слезами кусочек того тепла и света, что прежде он нес. Рану будто нанесли и ему тоже, разделив напополам звезду на горле, как расчленена она у Эридана, уродливым шрамом, что пускал языки, как пламя, на грудь и подбородок. Альбедо от шрамов сбережен, как чистое небо перед страшной бурей, только вот сознание изранено страшнее, чем от любой войны и горя — когда все короткое время, тебе отведенное, проводишь, как под колбой, прекрасный цветок, а потом она бьется, твои лепестки разносит ветер и им не суждено впредь хоть когда-то стать бутоном.       Отпрянув от перил, Кэйа коснулся ладонью его плеча, и ему показалось, что оно промялось под его ладонью, как бумага. Альбедо опустил глаза вниз, поежился, обхватив себя руками за плечи, повернулся к Кэйе лицом. Его лицо никогда не было так изуродовано жалостью и кручиной, оно менялось от улыбки и наслаждения, но никогда не превращалось в безжизненную, треснувшую карнавальную маску, которую бы сорвать — и за ней жизнь. Кэйа провел пальцами по его подбородку, и так они безмолвно обменялись обвинениями к самим себе, чтобы принять решение, стукнуть молоточком по судейскому столу, и он расколол лед подводным землетрясением, заросли разворотил гулким эхом, от которого сохли и увядали любые плоды и ветви. Построить чего-то на этом пепелище не вышло, а вот друг друга раздербанить, как заигравшиеся бестолковые котята — вполне себе.       Нервно сглотнули почти одновременно. Альбедо провел рукой по ладони Кэйи, измазанной спиртом, заморгал также судорожно, сморщил лицо, прежде чем припасть к его теплой ладони. Быть может, та необузданная ярость в глазах Алой Луны адресована не им, и капкан должен был схлопнуться не под их ногами во время танца, но уж как получилось — до смешного грустно. Останься Альберихи придворными шутами, Кэйа непременно выдумал бы сотню шуток о такой нелепице, пути через отрицании и тернии, которые волей обстоятельств привели не к счастливому концу или хотя бы заслуженной награде в середине, а к такому убогому окончанию, когда ни перемирие, ни вражда неуместны, и единственным верным решением не накликать к себе еще бед будет только повиснуть где-то между небом и землей, облаками и морем, тучами и колким полем колосьев. Альбедо сделал неуверенный шаг навстречу, лбом уткнулся Кэйе в грудь.       — Сбежим? — внезапно предложил Альбедо, пока Кэйа гладил его спину, взмокшую насквозь.       — Знаешь, год назад я бы не сомневался и сказал, что да. Но теперь… — Кэйа хрипел, едва ронял слова, как бродяга — зубы по брусчатке, и каждое давалось через боль. Адреналин отступил, осталось ждать заживления, на которое как всегда уйдет времени с пропасть, — Будет неправильно уносить ноги, будто я тут не при чем.       — А что ты будешь делать?       — Сражаться, если понадобится. — Альберих сам своим ушам, словам не поверил, но уже сказал их, тем более перед тем, перед кем лгать не решался и не решился бы никогда, наоборот, откровенен был, будто без мяса и кожи, прозрачный насквозь, маленький махаон в меловых ладонях.       — Вот так? — Альбедо изогнул бровь, привстал на цыпочки, коснулся ребром ладони его бинтов на шее.       — Сделаю все, что в моих силах, — Кэйа отнял его пальцы от своей раны, прижал их к губам, не целуя, посмотрел прямо в очарованные лазурные глаза, в которых бушевала буря, ненастье, смятение, первое в их жизнях такое, что иссушило, обезоружило, препарировало и не оставило шансов на верный шаг. Любой мог оказаться на мину. Даже сейчас они рисковали на ней покоиться, сами о том не подозревая.       В комнате, за светлыми шторами, послышалось, как хлопнула дверь. Темный силуэт проплыл стремительной молнией к арке на балкон, руками одернул шторы. Из темноты вынырнул, как из своей среды обитания, ненасытный хищник, лязгнув разорванной пастью, Дайнслейф. Без маски, с мечом наперевес, собравший свои золотые локоны в багряную ленту. Альбедо вздрогнул от вида ранения на лице главы королевской стражи, а Кэйа, отстранившись, не сдержал языка:       — Это тебе отец так сверху добавил? — сразу после Альберих закашлялся, — Ну… Даже симпатично, слушай, можно целовать двух красавиц сразу…       — Поступил приказ от короля эвакуировать тебя, принц Альберих, — Дайн склонил голову, — И вас тоже, Альбедо.       Окативший со спины ужас Кэйа вновь попытал счастья спрятать за дурацкой клоунадой:       — Давно ты такой официозный стал? Аж противно, — он отряхнул напряжение с рук, неосознанно схватился одной за локоть Альбедо и притянул его к себе, — Стой, ты не шутишь?       — Я слышал, ты хочешь сражаться, но это приказ короля, — Дайн пожал плечами.       — И когда отбываем? — робко спросил Альбедо.       — Желательно прямо сейчас, пока окольные ходы не замуровали трупы существ из Бездны, — Дайн мотнул головой в сторону упавшей в центре города ратуши, которая обвалилась, будто сахарный домик. Монстры наступали, не ведая ни пощады, ни стратегии, хаос — главное их оружие против вечно собранных, всегда холодных умом каэнрийцев. Предугадать их ходы невозможно, как и влезть на территорию непредсказуемости — все равно, что прыгать в кипящую лаву. Наверняка обожжет, расплавит так, что мать родная не узнает, никакие археологи по кускам не соберут, не определят в существо одного вида.       Дорога лежала по окраинам, пустующим и одиноким, по которым разбросаны одинокие полуразрушенные домики, в которых когда-то кипела жизнь, а сейчас они и без лишних прикосновений, в отличие от поместья Альберихов, крошились, будто никогда не стояли на земле, не были крепки, а просто растворялись в алое небытие, будто птицы возвращались домой из теплых краев. Все циклично, и вот все шло с распростертыми объятиями в свою пустоту, под мелодичный звон роботов-воителей, под летящие над головами осколки другого измерения, под свистящими ярко-синими огнями ракеты автоматонов, словно разруха, руины, что останутся, когда вся поверхность рухнет на Каэнри`Ах, обрушив дворец на головы простолюдинам, это естественное положение этих земель, безбожных до того, что изжили себя сами. Очередная балка рухнула за спиной, за ней потянулась стена, они вместе грохнулись о мраморную плитку, дернули за собой кирпичи, которые звонко раскололись. Альбедо вздрогнул, кутаясь в китель, который Кэйа едва нашел в своем ломившемся от одеяний шкафу, он был мятый, пах пылью, сыростью и недоброжелательным утренним морозом по плечам, таким, после которого по телу прокатывается судорожная дрожь.       Под ногами перемешивалась от каждого движения почва, сапоги буксовали на месте в грязи и влаге, хлюпая и вбиваясь в непонятную кашу, отчаянно пытаясь наступить. После того, как Кэйа очередной раз споткнулся, застонал тошнотворно, захрипел, как на смертном одре, если не хуже, Дайнслейф молча схватил его за руки, дернул на себя и забросил, как раненого, на спину. Помогут на месте, а сейчас рисковать — бестолково, пусть и, быть может, благородно. Соблазн бросить Альбериха-младшего, ослушаться приказа, пустить все на самотек прямо в берегах иссохшей реки, что тянулась от севера до юга крутой, глубокой выемкой, на деле — шрамом на теле королевства, духу не хватало. Кэйа натворил бед, был не лучшим что другом, что принцем, но так бесчестно сдохнуть не заслуживал. Он уже так родился, в конце концов, в одну воду дважды не войдешь, особенно когда нет ни воды, ни течения. Когда-то здесь плескалась рыба, сплавлялись для торговли северные племена, откуда родом тянулись что Альберихи с их Нибелунгом, что Рейндоттир с ее кхемией, а теперь там ледник, который, правда, таял порой, оставляя после себя ходы такие, по которым можно было выйти на поверхность, оставшись незамеченным. Обворованные, временем накрытые саваном дома, обросшие тишиной, как мхом и плесенью, совсем не дышали, никогда нерадые видеть ни путешественников, ни исследователей, ни чужестранцев, да в целом — никого. Когда-то в каждом уголку королевства кипела жизнь, и каждый во дворце к ней прикасался, и каждый же, бросив свою гальку, острую и тяжелую, ее погубил, приложил руку к тому, что творилось сейчас. Жалко, что впрямь нельзя предъявить обвинений, рассудить все по ходу истории. Кэйа взбодрился.       — Дайн, — мурлыкнул он неразборчиво, после чего Дайнслейф сразу его подбросил к своему уху повыше, чтобы лучше слышать, — Мои рукописи. Об истории династии.       — Что твои рукописи? — раздраженно ответил Сумеречный меч.       — Они там остались. Во дворце.       Стражник тяжело вздохнул:       — Думаю, их никто не будет сжигать или прятать. Вернемся за ними когда-нибудь.       — Там ценнейшая информация, — Альберих закашлялся, крепче цепляясь руками за Дайнслейфа, будто мог оторвать от него кусочек жизненных сил, чтобы вернуться и унести с собой все, что так дорого было сердцу. Мамин бубен, письма, что они с отцом друг другу писали, «Историю династии Каэнри’Ах» собственного авторства, найти и засушить цветы из волос Альбедо, которые вплетались до бала… Столько всего невесомого, хрупкого, что легко потерять, но в чем воспоминаний и ценности — с целый дворец, нет, с королевство, с весь мир. И без этого хлама из мира утекали краски. Чем ближе они были к северным землям, чем меньше был висячий замок, тем меньше земли оставалось под ногами, и тем больше дерьма, и Кэйе казалось, раз в нем увязать, то только с чем-то, что расскажет нашедшим тело, о душе, что в нем жила. Страсть какая, мыслил ересью в государстве без Архонта, разделял тело и душу, поступки и вещи, держался за все рушимое, в том числе за товарища, пока каждый стоял грудью только сам за себя, как бы ни увиливал, что ради семьи, ради жены, любимой, ради мужа, ради детей или мамы с папой — глаза наливались исступлением только когда топор заносился над собственной головой, а гвозди вбивались в свою же черепушку.       Дайн фыркнул по-кошачьи, сморщил изуродованное лицо. Из раны поперек щеки вытекал гной, белый, смердел, словно полуразложившийся труп вот-вот взорвется от накопленных в нем газов, и станет только хуже. Альбедо прикрывал нос рукавом, косился то и дело на стражника, не мог уложить в голове, что не так. Его будто на убой вели, а не на спасение.       — Восстановишь. Она же осталась в твоей голове, так?       — Думаю, да, — выдохнул Кэйа, еще сильнее расслабившись на спине товарища.       — Вот и выдыхай. Если… когда вернусь, попробую попросить кого-то из стражи поискать твои наработки. Передадут все до последней заметки. Но сначала бы выбраться нам, не находишь? Будет грустно, если королевство останется без наследника, — Дайн усмехнулся, потянув раздербаненной щекой так, будто она нисколько не болела. Отсутствовавший уголок губы с той стороны будто подернулся. У Альбедо от этого вздрагивания пробежали мурашки по всему телу, зашевелились волосы на голове.       Королевство без наследника, королевство без дворца — под ребрами замельтешили черви, словно у трупа. А есть ли хоть мнимая надежда вернуться? Что это не конец, и Пьерро, Рейн, что-то непременно сообразят? Летописей по ритуалам и обычаям последователей Алой Луны не сохранилось, их выжег дочиста Брутус, страшась, видимо, женского гнева и материнской ярости, их изничтожал до неузнаваемости Рери, разрывая с противным треском страницы, быть может, топил ими камин Хальфдан. До чего же прискорбно, что попытка себя защитить от бесчинств и междоусобиц обернулась такой безудержной каруселью в другую сторону, сбив с ног всех посетителей и зевак, всех, кто оказался по ошибке на такой ярмарке, или шел напрямик в цепкие лапы такой участи, зная, бренчанием скольких золотых отплатит за одну ставку. И сейчас от чужого самодурства, желания стереть и предать забвению, рушилось все, гнило и с головы, и от корней, с мнимыми шансами разрешиться не гибелью и потерей, не потонуть в собственных руинах и остаться, скорее, без наследника, чем без королевства.       В полуразрушенных, выбитых окнах, в которых мотались туда-сюда прибитые к ставням ветром занавески, звонко ударяясь сами об себя, мелькнула недружелюбная тень. Альбедо замер, покосился на заброшенное пристанище, от испуга зажег в руке золотые лозы, которые потянулись по земле в темноту. Показалось? Цветы добрались полозом до разбитых стекол, осветили лицо, ярко-голубые глаза, закрытую половину лица, которое тут же скривилось от света, словно никогда его не видело. Голубоглазый незнакомец отпрянул вглубь дома, только чтобы в следующий момент очутиться у Альбедо за спиной, выбить из рук колдовство, оборвать золотые нити-нервы, обездвижить, схватить на удушающий — принц тут же захрипел, схватившись скользкими атласными перчатками за колючие, холщовые рукава серого цвета. Дайнслейф обернулся, сбросил с себя одним махом Кэйю, так, что он покатился кубарем прочь от места, где вот-вот схлестнется драка, вырвал с пояса короткий, кривой клинок, попятившись по дуге с неизвестным, медленно описал круг.       — Отпусти его.       — Правда что ли? Отпустить? — два одинаковых голоса, две одинаковых пары рук. Альбедо попытался закричать, но только захлебнулся собственной слюной, выкрутившись из крепкого удушья, в которое его заключил… еще один Дайнслейф. Он свалился к ногам того, который их сюда привел, отполз ему за спину, держась за грудь, что беспокойно и резко вздымалась, будто вот-вот лопнет, — Эридан, прекращай. Ты отказался от звания. Ты выкрал принца и своего брата. Это в твоем духе, но с меня довольно.       Принцы одновременно подняли головы, посмотрели на того, кто их сопровождал. Маскировка отвалилась, как неудачно прилепленная афиша, с грустным шорохом легла на землю, чтобы в ней же и сгнить — в сине-фиолетовом камзоле дворцовой стражи, явно не по размеру, стоял Эридан, весь растрепанный, всхлобученный, как дворовый уродливый кот, только одолевший пушистого домашнего сорванца в драке, такой же взъерошенный и шипящий, беспризорный. Форма изорвана, ее края болтались бахромой, выдранными узорами, словно тот, кому она принадлежала до Эридана, удирал со всех ног, но ему это не помогло.       — И что сделаешь? Предашь меня суду? Вернешься туда, приведешь туда их? — генерал мотнул головой на Кэйю и Альбедо, — На смерть?       — Никто не собирается умирать. Все… все разрешится. Король так сказал. Мы победим, как всегда, — бегая неуверенно и испуганно глазами от Эридана к Кэйе, который едва нашел в себе силы встать и дохромать к Альбедо, чтобы поставить на ноги и его, ища в них хоть что-то, кроме пустоты и отчаяния, кроме злой плесени на всем золотом, что удалось с собой унести, и не обнаружив ни понимания, ни такой же, как у него, готовности хоть и по приказу, а не от чистого сердца, пойти и сдохнуть от бездны, сжал челюсть до хруста. Пара зубов даже покрошились. Щека безумно болела. Эридан знал, что от него лучше отрывать, куда его бить. Вот тебе и близость, пусть и минутная, слабость, притяжение к кому-то внеземному и такому на остальных непохожему, в своих изысканиях искреннему и ничем не опороченному. Дайнслейф без маски, вывернутый наружу, наизнанку своей мерзостью, будто чистовик, на самом деле — трутовик, микоз, болезненный нарыв на и без того изуродованной временем, королями и безупречными победами армии, спрятавшийся под лист пугливый жук.       — И ты в это веришь? — Эридан нервно усмехнулся, сложил руки на груди. Обернулся на миг на Кэйю, подхватил его за локоть, чтобы тот вновь не свалился и не уволок за собой Альбедо. Они оба в грязи настолько, что определить изначальный оттенок кожи — уже задачка, — Раз пришел — не разворачивайся. Уходи с нами. Я собираюсь спасти брата и принца. Это мои обязанности, и это меньшее и самое лучшее, что я могу сделать, не соприкасаясь с кончеными выблядками вроде тебя, — красный глаз свирепо блеснул — страшнее любого луча багряного луча, который пробивался сквозь разрушенную поверхность крутым срывом, как водопад, только бесшумный — от того устрашая. Одна из таких зияющих дыр как раз обронила еще один камень, потянула за собой несколько помельче, поднял облако пыли, разбросав по округе тревожный шум, — Если хочешь — дерзай. Но когда эта дрянь свалится тебе на голову, я не закрою тебе глаза и не скажу никому, где ты сдох.       Дайнслейфа его словами пронзило страшнее и большее, чем любым из виданных им оружий — острыми клыками, шипами, когтями одновременно, незримые выдуманные звери из тени растерзали его за долю сомнения, капельку верности и преданности, которую он с лязгом разорванных цепей с позором проронил. Меч глухо упал на землю, распоротая рана на щеке зияла и высыхала, разнося по ветру запах гноя. Черные края ее спрятались за чуть влажные от пота волосы.       — Выбирай, Дайн. Тебя клинок возьмет, меня нет.       — Я иду с вами, но это компромисс. Вам придется вернуться.       — На развалины? — брыкнулся Кэйа, попытавшись встать из-под Альбедо, — Эридан, конечно, тот еще выдумщик, но… Не дури. Это правда конец.       — И ты хочешь его не увидеть?       — А что такого? — влез между ними Альбедо, — Нет, я слышал, что у смертных благородно пасть смертью храбрых, оставаться до последнего вздоха там, где не выжить, но сейчас это будет глупо и бессмысленно. Проклятие не обратить. Ритуал проведен с полукровкой, последствия будут плачевными. Но эта ошибка Деи дает нам время спастись.       — Остальным прикажешь помереть?       — Да. Да, прикажет. Потому что мне надоело жертвовать семьей и всеми, кто мне дорог, ради королевства, которое с радостью подставило мою жопу твоими руками, — сквозь сцеженные зубы цедил Эридан, по кругу обходя Альбедо, — Хватит клацать языком. Идешь или сдохнешь прямо здесь.       Для сердобольности выбрано явно не лучшее время — последняя песчинка балансировала на талии песочных часов, что считали время, отведенное Каэнри’Ах. Заламывать пальцы и клясться в верности, раз все так бездарно и некрасиво кончалось, словно художник-подонок бросил ведро с черным акрилом в нежную акварельную композицию, посвященную тому, кто ее уже не оценит. Каруселью закрутило ноги, подкосило, словом, выбило из груди сердце точным ударом — выключили все роскошные резные люстры, дернули за ниточки, играть никакую сцену страсти и несправедливости не удавалось.       Дайн молча подался вперед, как конь, сбросивший колесницу, поднял за шиворот Кэйю и бросил безжизненно:       — Идем.       Рыхлая земля быстро стала мокрой. Подошву лениво щекотала мелкая трава, сменяясь мхом на поваленных дубах и соснах. На парочке выживших елок величаво и тревожно блестел, дрожал, переливался тонкий, органзовый слой инея, стыдливо прячась за лапками. Дайнслейф узнал это место — здесь, вокруг разрушенных хижин, кружа у Северного капища безутешной вдовой, укушенной ядовитым змеем юной девой, кружила его совесть. Где-то среди развалин покоился и дом Рейндоттир, а в нем, наверняка, остались маленькие косточки и золотые кудри. Когда Альбедо кинул в сторону той крыши, обломанной на балках, взгляд, Дайн взмолился впервые в жизни, чтобы его отвлекла какая-то белка или треснувший под ногой сучок. Бестолку. Его потянуло туда, закономерно, и никто усом не повел.       С него начались разрушения. Полости в костях разрастались живыми черными дырами, наполняя крепкий каркас пустотами необъятных размеров, из-за которых захрустели, будто пряники, все переломы и сколы. Кэйа, слишком страстный и пылкий, разнежился и стал сам на себя непохож, Эридан, бессердечный и жуткий, обернулся каким-то мягкотелым котом на упругих, чувствительных, обожженных лапах, которого взволновало что-то окромя собственного обглоданного хвоста. Все пошло наперекосяк из-за невинности, чуткости, внимательности и этой выверенной по весам, неестественной человечности, которой пыщел каждый его шаг, вздох, взмах ресниц. Легкой поступью, словно морось, он подошел к опилкам, что остались от дома, отодвинул их рукой, взял случайный блокнот, открыл его на форзаце и вслух прочел:       — «Калиостро».       — Это первый алхимический дом в Каэнри’Ах… Их выгнали из Тейвата, и здесь они нашли пристанище, а потом… — завелся было Кэйа, но Эридан быстро шикнул.       — Эридан, смотри. Это почерк мамы, — сказал Альбедо, прежде чем Дайн силой выхватил из его рук дневник. Они встретились непонимающими взглядами, и сердца заколотились одновременно — как у молодого волка на первой охоте и косули, которая впервые встретила хищника. Дайну вскружил голову вкус крови на губах, Альбедо — скачок адреналина в ушах. Оба испугались, как жалкие дети, младенцы, оторванные от материнской груди. Где-то вдалеке зазвенели подвесные колокольчики. Помнится, они с Брутусом срывали их, чтобы никто раньше времени не распознал чужаков, опасность и облаву. Вырезать всю деревню? Да легко. Вспомнить об этом, смотря на детей женщины, чью жизнь самолично, по юности и глупости, раскрошил в труху, понимать головой, что все злодеяния на собственных плечах, а преданность — облик для того, чтобы безнаказанно линчевать тех, на кого укажет крепкая рука? Он сглотнул, и не найдя в голове, что ответить, сказал:       — Прочтешь в безопасном месте. Тут могут прятаться мародеры. Или Алая Луна, чтобы твоего благоверного добить.       Альбедо протянул руку, чтобы Дайн помог ему встать, и тот, не колебаясь, дернул нелюдя на себя. Под его ногами скрипнул снег, белый, как мел, чистый, как раннее утро, украшенное росой, красивыми и несбыточными обещаниями. В горле заиграло омерзение от себя самого. Невыносимое. Дайн развернул Альбедо к себе спиной, легонько подтолкнул, чтобы тот шел вперед, хотя бы засеменил карикатурно ногами, если не отлетел в промерзлую елку. Кэйа жалобно взглянул на это, прекрасно понимая, отчего Дайн разозлился.       Невиновных среди них нет. А значит и судей, суда и наказания не будет. Если они не окажутся и судьей, и подсудимыми, и залом, сами для себя, вот так разом, запрутся в собственном разуме, поговорят сами с собой. У Кэйи нет голоса, у Эридана глаз, любил он их закрывать и брать все в свои руки, у Альбедо не доставало ушей, чтобы знать обо всех преступлениях, что были до него и непременно случатся после — и только у Дайна есть все, чтобы с собой расправиться.       Из-под разгрома как раз выползла, шерудя пластинками, как фантиками, белая скорпиониха с детенышем на спине. Он взмахнул головой, прогоняя иллюзию — он она уже поползла вверх по его брючине. Дайн смахнул ее, отбросив туда, где тисками держали Рейндоттир, и рыкнул как-то недовольно. Не готов пока ко свиданию с совестью. Не стоило оно того, чтобы на пороге миров технологий и дремучей механики предаваться сомнениям еще большим, чем в верности короне.       Альбедо же никакой гадости ни в намерениях, ни в движениях Дайна не рассмотрел. Впервые от этого ощутил себя глупо, но отставая, оставаясь поодаль от остальных, задумался, как ему понравилось слово «благоверный». И до чего оно Кэйе к лицу, особенно примеряя предыдущие постельные заслуги. Притворяться невеждой Альбедо нравилось, развесить уши и собирать сплетни, как бусинки на ниточку, а после незаметно носить под рукавами, как тузы в азартных играх, и никогда не выбрасывать, по крайней мере, не так, чтобы об этом догадывались.       Ходить по больным местам, находить лекарства, не исцелять намеренно, навязчиво, резко прижигая ссадины и обливая йодом грибки, а небрежно, едва заметно роняя капли мази на синяки, оставляя у носа пятно эфирных масел, чтоб унять головную боль. Прикидываться дурачком казалось проще, когда правда смотрел в суть, в обезвоженное от нелюбви сердце, в пустые, холодные разноцветные глаза, только вот маскарад быстро кончился тем, что золотой сгусток в груди стал колотиться чаще, сжиматься, изворачиваться так-сяк — в собственноручно собранные ловушки запросто угодить самому, пропустив виток, растяжку, сетку, что угодно, и влюбиться так наивно и дурно самому. У этих решений мотивации не было. Чистый эксперимент. А теперь все органы подскакивали от слова «благоверный». Ребра разливались мелкой дрожью, будто вот-вот их разорвет эксплозия, во время нежных поцелуев сухими губами, хриповатых выдохов рот в рот. Альбедо зашел дальше, чем порождению кхемии следовало бы, заврался, и уже не знал, выйдет ли угомонить зачаток вины, или лучше раздавить его — разбить дорогу в ад по благим намерениям, закрыть двери и делать вид, словно планов и не было. И так ходить по кругу. Запутался котенком в клубке, и право, так бы и остался. Даже радовался так по-больному тому, что все пошло крахом, небо осыпалось клочьями волос у лишайного бродяги, и значило, что не придется искать оправданий и кому-то когда-то объясняться в правде. А Кэйа все стерпит, неизбежно и безусловно охмуренный своей идеальной куклой, которая сама впредь не ведала, что творила.       Неволей класть себе на горб тяжбы посторонних, в их бедах обвинять себя и рыскать по собственным просторам в поисках ответов, отчего же такой несовершенный, будто недоделанный и переделанный — до чего же по-человечески.       За длинной дорогой пришло достойное вознаграждение в лице чистого пустынного воздуха, могучего необъятного неба, часы которого тянули к утру. Альбедо впервые видел столь живое зрелище, на фоне вечно спящего, темного королевства, выход прочь через окольные ямы, грязные жвалы скал и крутых утесов, тела которых крыли собой Каэнри`Ах, словно сброшенный со страниц истории в ров для падальщиков, и в груди что-то томно застрекотало, мурашки разбежались по рукам и ногам теплым ощущением предвкушения, как опарыши разбегались по разложившемуся трупу. Он крутил в руке блокнот, найденных на развалинах старого мира, который не успел застать, его обложка и страницы размокли до того, что мало походили на что-то читаемое, скорее, памятное. Сам себе не мог донести, отчего так нерационально дернулся к мусору, на кой его с собой потащил. Вздохнул полной грудью. Спиной ощутил колкую зависть похороненных в песках, живых мертвецов за его спиной, что провожали его по золотым дорогам — мертвый духом Эридан, мертвый плотью Дайнслейф и буквально вернувшийся из мертвых Кэйа. Непривычно, не так сахарно, как было раньше, но словно честнее — как кошка лижет шершавым языком раны, не от обиды, а от заботы.       — Куда мы идем, Эридан? — только дал голос принц мела.       — В Сумеру.       Кэйа оживился, вздернул голову. На мгновение ему показалось, что он пересек черту, оказался на том свете. Сколько же он мечтал убраться подальше от дурацкого чопорного менталитета выхолощенного, да уродливого королевства, туда, где сама земля, каждый листочек и от того — каждое зверье и птица заливается песней, горланит от радости и воли, танцует не оглядываясь на собственные горести, и прихватить с собой Альбедо, любопытству которого в квадратных библиотеках и душных книжках — тесно до ужаса.       Он усмехнулся, чтобы в следующий момент залиться кашлем. Эридан раздраженно рыкнул в его сторону, и принц тут же замолк, каким-то чудом сдержав болезненный рефлекс.       Город сиял, словно на него обрушилось все золото в Тейвате. На рассветных лучах подвешенные к столбам ленты, блестящие украшения на головах женщин, облаченных в свободные штаны и короткие повязки на груди переливались и стреляли в глаза ярким светом так, что Кэйа морщился. Зелень прятала кое-как, неловко и гордо в одночасье, дома и кровли от беспощадного солнца, что вот-вот разбудило бы жителей, если бы не широкие стволы с их смоляным ароматом, что сочился кровью по жилам. Бескрайние просторы джунглей, в которых от воды жар топил яростнее, чем любой камин в бездушном каменном дворце, подвешенном с издевкой вверх тормашками — как всякая власть рано или поздно водопадом обрушивается в безумие, так каэнрийская корона от самого начала до своего грядущего, бесспорного конца, была такой. Перебирая тонны архивов, читая дневники, что старше даже его отца, Кэйа убеждался, что и ему такой участи не избежать. От того и не боролся ни за репутацию, ни за что-то иное. В Каэнри`Ах ни король не правит своими безумцами, ни самим собой — кто-то другой марионеткой водил даже в годы небывалого величия по кромке нездорового бахвальства, владея правителями, как собственными куклами в театре, прячась за черной ширмой, марая руки в воске и ссадинах от неподатливых креплений, купаясь в больном удовольствии от тех дебошей, что творил чужими руками. На кой было пытаться выковать из себя человека, а не жалкую пародию, раз все одно любая история вела непременно к закату, а любое правление — к забвению…       Дошло только сейчас. Когда где-то в этом диком лесу, деревья в котором плясали то высоко в небе, то низко над землей, расстилаясь кронами по траве, где каждый фрукт, плод, цвел и сиял, как с картинки энциклопедии, а каждая стрекоза жужжала до карикатурного жизнерадостно, ни одна бабочка в полете не сбилась с курса, и никакая дикая кошка не спрыгнула в неистовстве с дерева, защищаясь от путников, которые даже не мыслили ее трогать. Не выпуская шипы и не толкая лодку, что хорошо плыла, оказалось, можно не нарваться на опасности, которых и нет, если их не надумывать. От напряжения без края и конца бдительность растерял бы любой, а сейчас органы чувств взвыли паровыми двигателями, загудели все вместе от того, сколько всего можно приметить, если не погружаться намеренно и против воли в непробиваемую, глухую, ядовитую ртуть, как в лечебные воды.       По Альбериху жирным слизнем, оставляя след, проползо понимание предательское — ему золотые переливы солнца в живой, цветущей листве с первого взгляда роднее диких иссохших лоз, за которыми крылись стыдливо витражные окна дворца, мертвых роз в дышащем на ладан саду — пусть хоть сотни цветом обзовут его именем, повесят таблички с его родом и титулом, а что толку, к чему это все, раз оно все не дышит также приветливо и опасливо в одночасье, как сумерские джунгли, в которых пристанище нашли себе улыбчивые люди, мастера-кузнецы, оружейники, танцоры, матушки с их выродками, которые даже не орали так истошно, как изголодавшиеся каэнрийские младенцы.       Да разве есть там, что предавать? Обломки былого величия, чужую печаль и ностальгию, которые врезались кинжалом в горло и будто до сих пор торчали наружу, обрамляя пустые глаза бездумной дымкой.       — Нужно разыскать гостиницу. На нас будут странно смотреть, если мы будем спать на улице, — Альбедо нервно усмехнулся, разглядывая грязную обувь и подолы накидки, словно виноваты в их состоянии все присутствующие. Он нервно забегал глазами, собирая по песчинкам крупицы понимания в глазах спутников, чтобы не чувствовать себя до того неуютно вне стен собственной теплицы, которая так долго не выдавала в себе клетку. Нелепо до ужаса, наверняка, было бы признаваться в том, насколько обозримый мир остался необъятен — сколь гениальным бы Альбедо ни был рожден или взращен.       — Чуть выше по склону есть приемный покой, — вздохнул Дайнслейв, прикрываясь воротником, как от неминуемой опасности. Кто на него набросится? Узнают по звездам в глазах?       — Не хочу в больницу, — запротестовал Кэйа, слезая с плеч Эридана, который был и рад сбросить тяжелую ношу.       — Тогда нужен постоялый двор. Любой уже… Хотя, лучше поискать самый худший. Нас тут не жалуют за то, что мы чинили. Нигде, по-хорошему, не жалуют, — сплюнул Дайнслейф последние слова, как выбитый зуб, расколовшийся и оставшийся во рту привкусом пыли, которую никак не удавалось сглотнуть.       Альбедо стыдливо опустил глаза, накинул капюшон, тревожно озираясь. На них и впрямь смотрели криво. Кэйю, что только встал на ноги, задела не нарочно плечом торговка с безделушками, а тот в отместку умыкнул у нее какую-то побрякушку и быстро сунул в карман, после чего показал Альбедо палец у рта, приказ замолкнуть и не пищать со всем сердоболием, что рвалось наружу путями его наивности и иссохшей веры в Альбериха, как во что-то исправимое. Искоса взглянул и стражник, изучая кривое лицо Эридана, всматриваясь в его асимметрию, словно сам он выкован строго по золотому сечению, идеал красоты и чистоты. Самого Альбедо же нарочно толкнул Дайн, грубо схватив за плечо и потянув вперед, словно камень в гору — принц не поддавался, уставившись бестолковыми глазами на брата и возлюбленного, сглотнул по сухому горлу, сам себя оцарапал, терзаясь вопросами до того новыми и неизведанными, что даже затошнило, голова закружилась, и обычно сдержанный и собранный, он словно свалился с неба, сгорел в солнечных объятиях, опалил себя до талого, и теперь вовсе не узнавал себя в отражениях.       Ближайшая таверна, в которую Дайнслейф отвалил мешок украшений взамен на ночлег — сторож как-то недобро вырвал хлощевый сверток из рук, пока освободившаяся рука Сумеречного меча отворачивала лицо Альбедо от всего — от каждого зеркала, от окон, дверей, чужих глаз и проходивших мимо людей, до тех пор, пока не прижал принца себе в грудь, и заходить в спальню тому не пришлось спиной. Резкий толчок и Альбедо с грохотом рухнул на пол, а за ним захлопнулась дверь.       — Я понимаю, что ты предан долгу больше, чем собственной совести, но пожалуйста, блять, не веди себя, как животное, Дайн. Он мой брат, а ты швыряешься им, как мешком, — Эридан легко подхватил Альбедо, посадил его на кровать и плюхнулся на ту, что напротив. От него в воздух поднялось облако пыли, шерсти и ворса с вязаного, колючего одеяла, которое наощупь было, будто из верблюда, грубое и горячее от падавших на него лучей солнца.       — Нет времени церемониться. Мы свалили, я надеюсь, ты своему плану рад. Дальше что? — сцедил сквозь зубы Дайнслейф, пока Кэйа сел на противоположную Альбедо сторону кровати. Они тут же не сговариваясь прильнули друг к другу спинами, как две хилые веточки от малейшего дуновения ветра. Капитан королевской стражи тут же смягчил лицо, точнее, то, что от него осталось — теперь смысла скрывать, что под маской некрозная сквозная рана, что все эти годы буйным цветом томилась, настаивалась, чтобы в какой-то момент наконец-то порвать Дайну его неугомонный рот и сорвать все репутационные ниточки, на которых держалась его служба, преданность, верность, кредо, нет. Все его красивые словечки, выборка из поэм и од, выложились красивыми шуршащими фантиками вокруг беспринципности и неприкаянности, от которых кислела слюна, играли жевалки, попадали в глаза ресницы и заусенцы цеплялись за рукава, назло и случайно — как всегда оно бывает с теми, кто самих себя пустил на самотек.       — Прятаться к чертовой матери от той войнушки, с которой задумал ввязаться король. Я не могу больше драться. Это бессмысленно, победивших все равно не будет. А выжившими мы еще стать можем. Понимаешь? — сказал Эридан. — Кому ты такой замечательный-выживший нужен будешь…       — Ты перегибаешь, — низким тоном одернул его Кэйа, — Он правильно все сделал. Невозможно столько играть в эти игры. Даже я уже не могу… Может, год назад я бы и попросил меня никуда не вывозить, но сейчас зачем? Нам всем есть, что терять.       «Да нечего мне терять», — чуть не выпалил Дайнслейф, но вместо того опустил глаза в пол, а потом молча забился на самую дальнюю койку у окна.       Терять-то было что, от брата до матери, от коня до пышных балов, от гребаного Эридана, в котором чрез все неувязки крепко держались все Дайнслейфа наивные обещания самому себе, и Нигредо каким-то чертом этих несбыточных принципов держался, и от того свои злодеяния к нему — гвоздями в кровати впивались, но того всего был недостоин настолько, что низвел до бесценка, так, безделушки от бестолковости, чтобы развеялись блеском эдельвейсов по склонам, не метались внутри, не оставляя покоя — продаст за ничего, лишь бы не терзаться с неискупимой виной. За все хорошее и ни за что плохое.       Знойным днем они не рискнули высунуть носа, продрогшие от безопасности, как от напасти. Альбедо кое-как пристроился Кэйе на грудь, пока Эридан точил меч, а изнеможденный собственными не самыми изящными мыслями Дайн отвернулся носом к стенке. Альбериха это посмешило: он так воротил нос, когда они в походах спали бок о бок, на службе ковырял землянку, когда доводилось в ней ночевать, не дозволял лечить раны и огрызался на всякую заботу с теплом, так и взрастил в себе этот лютый холод, в котором воронкой кружилась в эпицентре метели его человечность — проданная уже за дорого, за живописные убранства во дворце, выглаженную чистейшую форму, расшитую краше платьев самых высокородных дам, за горячую пищу каждый день на столе, за их дружбу, которая началась-то не благодаря, а вопреки циничным законам, и осталась где-то там, в рассыпающемся, как свежее печенье, королевстве, где петь о богах — позорно, а воспевать героев — предречено законом, высечено у неправедных, непокоренных величием династии, на руках, спинах и лицах, клеймо у коров — кому эта трудолюбивая скотина надлежит. Дайн от бытия скотиной отстранился, чтобы в итоге найти себя на разделочном столе короля, который решил попировать человечиной от безумия, а затем уже обглоданным в тарелочке для костей перед Пьерро. До чего же долго доходило.       Хорошее бы вышло эссе в «Истории династии Каэнри`Ах». Как вернется, или осядет где, обязательно начиркает ее куда-то на будущее. Раз деспотов из истории решено вычеркнуть, чтобы не давать предписаний и наставлений дуракам, то друзьям место наверняка найдется. Кэйа прикусил губу, пальцы бродили по спине Альбедо, перебирая бархатистые ворсинки его жилета. Горько, как от дерьмового вина, что пришлось неописуемо чистым глазам утонуть в крови подковерных игрищ, разлитой дождем нежданным и обжигающим. А теперь в его ресницах играло беспощадно солнце, щекоча глаза, меловую кожу обрамляя золотом — губы так и тянулись к поцелую, но у бесстыдника откуда-то проклюнулась стыдливость — при посторонних рискнул только легко-невесомо коснуться макушки, и то, казалось, от такого поцелуя неизбежно бы треснула кромка льда, начала расходиться на нити органза.       Прятаться вечно невозможно. Признаков жизни Дайнслейф не подавал, а Эридан, как всегда, убрался куда-то прочь при первой же возможности — побыть наедине, чтобы никому не причинить зла. Альбедо сам приподнялся на локтях, смотря Кэйе в глаза, мотнул головой в сторону двери. Пора и им выбраться из самодельной тюремной камеры, раз из стражник от приказа отступил. Не проронив ни слова, Кэйа перекатился так, чтобы Альбедо остался лежать спиной на подушке, а сам слез с постели, отряхнулся, поправил рукава, бинты, взглянув с отвращением на свежую рану, которая уже затянулась плотной коркой. Шрам останется такой, что только воротами до шарфами прятать, ну и ладно — зато всегда будет знать, что попросить на подарок. В отражение словно призрак нырнул Альбедо, поправив непослушные завитки у лица, заправил их за уши. Вздохнул встревоженно, одернув рукава.       — Нас узнают в таком виде. Будет… неловко.       — Присмотрим чего-нибудь, — сказал Кэйа, снимая сережки, — На двоих должно хватить.       — Мы здесь настолько чужие. Совсем ни к месту. Даже не знаю, как будто мир не может нас принять.       — Тебе так кажется с непривычки. Глаза колет, да? От солнца. И цвета слишком яркие. Наконец-то можешь разглядеть, как ты выглядишь. И как я выгляжу, — увел все по-клоунски в шутку, но тут же сбросил улыбку, как вуаль, — Мне тоже так казалось. Только там, внизу. В Каэнри`Ах. Здесь как-то лучше. Сейчас закат, стемнеет и развеемся немного. Нельзя ходить и все время думать, — Кэйа провел по своим бинтам, — Об этом.       Кэйа скашлял кровь. Темно-красная густая клякса потекла вниз по стеклу. Капелька от нее угодила Альбедо на щеку. Они оба поморщились, Кэйа потянулся к стеклу, краем расшитого кружевом рукава вытер пятно, оставив по зеркалу ярко-алые разводы.       — Именно поэтому, — вздохнул Альбедо, — Думаю, в темноте это будет не так заметно.       Нервный смешок резанул по ушам, как хлыст по воздуху, подгоняя само время, как коней в упряжи. Скрипучая лестница под ногами со ступеньками столь маленькими, что стопа едва держала тело в равновесии, прогибалась точно юркий василиск. Или то голова так кружилась, координация в томной, изящной полутьме, что на стены бросалась сквозь резной свет подвесных, полупрозрачных ламп, в которых горели свечи с умопомрачительными ароматами пряностей и цветов, тропических фруктов, у Кэйи стрельнуло в затылке, загудело в висках, чтобы через пару мгновений в нос ударил едкий кофе, свежее мясо в кислом соусе. Разыгрался аппетит, живот заурчал так, что слышно стало далеко за пределами тела — Альберих покосился на столы, посреди которых стоял куцый фуршет, однако, с голоду безумно аппетитный. Альбедо, держа принца под руку, без лишних слов подвел его к столу, оттуда он ухватил пару блюд.       Сначала даже было неясно, из чего же соткано напряжение в руках, буйство, как в штормовом небе, электричеством скопленное в грудном механизме, а потом клюнуло в темечко, когда Альбедо пришлось расцепить их руки. Исполнил функцию, в бездарный и безнадежный момент кромешного одиночества и беспомощности подал руку, заменитель человека — в кой-то веке заменил, а в теле рукотворном все одно таились чувства ядерно живые, что взрывались, пылали и изводили ударными волнами изнутри, прожигали насквозь, в благословение или наказание? Заместо привычной инерции, по которой Альбедо улыбался, лил слезы, дрожал от страха, откуда-то глубоко изнутри меловую кожу кольнул росток до пугающего настоящего, не деланного, а порожденного. Сам себя испугал, выбил из духу, выкинул нечто столь противоестественное, что время кругом должно было встать. А всему виной простое беспокойство. Больная привязанность, вразрез шедшая с нечеловеческой сущностью. До прошлого вечера такие вопросы не тешили голову, и по правда говоря, Альбедо был бы рад, не тешь они и дальше.       Интересно, а вздрагивал ли так Эридан? Окунались ли в лед из потресканных смятений драконы, Дурин и Элинас? Любое ли творение не от крови и плоти так теряло рассудок, обнаруживая в себе нарочито-людское?       Перед глазами — кроваво-белесая пелена, сквозь которую нетрудно рассмотреть даже собственные кости. Кэйа запомнился ему с легкой усыпанной звездами мантией, игривой полупьяной вуалью на лице, а теперь рядом приходилось волочь и беречь безжизненную, серую массу, что вздрагивала от каждого громкого звука и то и дело терло себя по израненной шеи. Это ж удел всех смертных, несовершенных и невыдуманных, раз в день примерять новое лико, меняться скорее, чем всходило и заходило за горизонт солнце. Понурый вид в лучах золотого часа, что рыжие тигриные полосы бросал на смуглое лицо Альбериха сквозь тесно проросшие листья с рваными краями, растворился, как круги на воде, и вот Кэйа уже не омерзительная оболочка самого себя, а живое, буйное пламя с ледяными языками и синей сердцевиной. По его губам стекал сок фруктов, которые Альбедо на вкус показались приторными, он пригубил горький, крепкий кофе, от которого у принца мела лицо непроизвольно кривилось, и в этих мимолетных жестах таилось такое безропотное, искреннее счастье, что оно неволей вытесняло собой воздух.       Быть может, такой и должна быть любовь — читаться и держаться цепкими лапами за любую призму, не допуская даже мысли уйти и покинуть, оставаясь рядом даже тогда, когда мысли не грели, а толку от касаний не было.       К томной ночи Сумеру весь залился золотым звоном — люди меняли товары на монеты, танцовщицы, увешанные цепями, браслетами, кольцами, в такт бубну расплывались в танце. Кэйа всмотрелся в танец одной из таких, издалека, робко, как мальчишка, держа пальцами очередную пиалу с пряным напитком. Альбедо сразу вспомнил старое поместье Алберихов, письма его родителей друг другу, старые поржавевшие диски на обтянутом кожей бубне, зеленые шелковые платки, расшитые изумрудными, синими, жемчужными и золотыми узорами, словно вторя облику артистки, что их некогда носила. В кармане зазудил о бедро дневник, найденный в полуразрушенной деревне на севере. Даже открывать не пришлось — Рейндоттир Ф. Мама пусть и жива, но тоска по ней какая-то жгучая, словно отсекли руки и окунули в кипящее золото, что от них осталось. И разлуку, даже вечную, выносить — тоже подвиг, соизмеримый с любовью. Она будто правда все вынесет, пройдет даже через конец света и в итоге в ее чреве разгорится новый мир, лучший или худший от того, что пришлось из-за нее же испепелить.       — Хочешь попробовать? — спросил Альбедо, присаживаясь к Кэйе.       — Хотел бы. Боюсь, горло не позволит… — нервно усмехнулся Кэйа, неволей договорившись с собой, что таких лишений он заслужил. Раньше любил представлять, как танцевала мама, а теперь, когда шанс пройтись по ее стопам, сделать то, что у нее краше всего выходило, Дея Алая Луна рассыпала по этой дороге битое стекло с ржавыми гвоздями. Поделом. За все бесчинства.       — Может, я смогу договориться? — Альбедо накрыл ладонь Кэйи своей, легонько взял его за руку.       — Не стоит. Правда, — расстроиться от того, что колкая боль не поможет раскрепоститься, опозориться, испортит вечер, или разочаровать друг друга на взлете.       Но и слушать разочаровывающие речи никогда не обязательно. Альбедо встал из-за стола, отпустил руки, и Кэйю сразу обдало холодным ветром. Спрятал глаза, ни один из которых не приходилось прятать — благодаря магии любую черту лица можно подменить с такой филигранной точностью, что докторам, мастерам по кройке и шитью с гримерами цирков и театров не снилось. Он вовсе думал прикинуться кем угодно, но не собой, примерить чужой облик, оказаться наивным ребенком или слабоумным старцем, но что толку, если единственный, до кого ему есть дело, не будет видеть родного лица, а чужую, смятую оболочку, сотканную из сотен уродливых черт, которые Кэйе запоминались сильней? Альбедо о чем-то болтал с танцовщицей, та сложила трогательно руки на груди, кивала на его изречения — сладким словам научился непременно у Кэйи, и сам Кэйа на мгновение тем загордился.       Вернулся быстро, выдернул без слов, вопросов и утверждений из-за тяжелого дубового стола, так, что Альберих поперхнулся, и путаясь в собственных ногах, как тряпичная кукла, последовал за Альбедо, у которого в темноте глаза горели по-кошачьи игриво, и даже чуть-чуть безумно. Пусть и рану от резких движений стянуло, дернуло, как от нарыва, и Кэйа показалось, даже шов лопнул, показать хоть каплю неудовольствия не посмел. Танцовщица приоткрыла широкую, высокую дверь в подземный рынок, они быстро прошмыгнули за ней. Кэйа все-таки споткнулся, с грохотом и тяжестью собственного тела и лохмотий-одежд, найденных в сундуке прихожего двора, навалился на Альбедо, едва не придавив его, и вовремя ухватился за столб, но даже у того подвесная лампа пошатнулась, калейдоскопом разноцветных вырезок и кислотных капелек света обрушившись Альбедо, который повис у Кэйи в объятиях, выгнув поясницу, на лицо.       Он завис так на пару секунд, пока танцовщица застыла статуей, прикрыв рот.       — Это даже романтично, — отшутился Альбедо, выбираясь из столь крепких объятий. И тесных. До того, что дышать невыносимо.       — Это вульгарно, — сам от себя не ожидал Кэйа, — Так что вы хотели нам показать? — Альберих обратился к незнакомке, что их провожала.       — Представление. Театр Зубаира ставит его уже несколько десятков лет, и раз вам нравятся танцы, понравится и оно, — она звучала галантно, скромно, но без лишнего раболепия, с которым к Кэйе обращались служанки, так и мечтавшие возлечь с принцем в надежде хоть какого-то роста по службе.       Альбедо встревоженно вздернул голову, посмотрел на Кэйю, по-прежнему укрытый разноцветными кругами света, что скакали по атласному плащу, как солнечные зайчики:       — Я хотел устроить сюрприз.       — Извини, — Кэйа потер переносицу, неловко выплюнув смешок, — Я всегда все порчу.       Замахнуться бы, дать затрещины. Портил не Кэйа. Кэйа лавировал на испорченных обстоятельствах, цепляясь дорогими мехами за чужие шомполы и штыки, изрывая в клочья не столько одежду, сколько тонкую кожу, внешней беспринципностью и бесстрастием страдая для тех, кто ринется нападать для убоя. Поддельная броня юродивого, удобная роль на огромной сцене, где каждый, кто в центре — под прицелом, а он — бродячий артист, не готовы нести бремя целого короля, для которого у него ни ума, ни стержня, ни опоры. Оправдывать себя на страницах своих же рукописей Альберих любил чуть ли не страстнее громких попоек и отмечаний ярких побед, пуская кристалльных птиц порхать от снежинке к снежинке под потолком разных таверн, баров и забегаловок, в которых то и дело намечались драки, и главное себя выставить так, чтобы морду били кому другому.       Варварское Сумеру не смотрело на него, как на кусок мяса, дикими глазами и беспощадным осуждением, которого он, как и признания подданных, не просил. Его здесь не знали в лицо, не распознавали, как облик династии. Принимали за своего, с их цветом кожи, пухлыми губами, белоснежной улыбкой и запахом влажного тропического леса с его едкими цветами на волосах. Кэйа впервые на шахматной доске стоял на своем месте, а не пристегнутый к клетке короля неотрывно, как само поле, на котором всегда будут идти сражения, стоит кому-то сесть за стол и вывалить фигуры. И впервые даже с перерезанным горлом дышалось легче. Быть может, потому, что за пределы доски его вышвырнули, а может еще от чего-то — к бесам эти рассуждения, пусть катятся на край света, от него и Альбедо подальше.       Представление началось с кромешной темноты, в которую с одной свечой в руках заплыла танцовщица, голова и тело которой укрыто каштановым шелком, что плыл волнами по сцене за ее спиной. Она начала по-сумерски и Кэйа сумел разобрать половину ее слов, приоткрыв рот и вторя губам, влюбленно рассматривая каждый камушек на костюме, с которого она наконец сбросила тяжелые темные простыни и извилась телом так, что огонек свечи даже не подернулся. Публика разразилась аплодисментами, Кэйа даже не дрогнул — не смог оторваться и рта закрыть. Альбедо застал завороженную пантомиму, и привстав на носочки, поцеловал осторожно Альбериха в челюсть. И только тогда, показалось, все встало на свои места, кавардак в голове лег по полочкам. Все было для того, чтобы увидеть неподдельное счастье в вечно грустных, мутных разноцветных глазах. Он даже растерял маскировку, всякую сосредоточенность, расплылся в моменте кувшинкой лилии, отправился в глубины развернувшейся перед ним истории, рассказанной из музыки и тела.       Возможно, он даже не заметил, когда Альбедо пропал. Обернулся, огляделся по сторонам, среди толпы ощутил себя совсем одиноким, среди сотен глаз, устремленных на сцену, ни один из них не смотрел на него. Непривычно и неспокойно от того, что некого взять за руку, нет на чью голову положить подбородок, некого обнять со спины, а тело к тому тянулось еще неистовей, чем на балу. Может и неплохо, что Альбедо не было рядом — в этот раз никого из них точно не накажут за такое грешное прелюбодеяние у всех на глазах.       Зато Кэйа услышал скрипку. Не тоскливую, задумчивую и одинокую, а задорную, резвую, среди тоненьких духовых и громоздких ударных, каждое движение смычка, объятое звоном колокольчика и губной гармошки. И где-то с краю кулис увидел знакомую белокурую макушку, что даже не пыталась усерднее затеряться в шторах или спрятаться в тени. Пока полупрозрачные волны из органзы взлетали вверх и вниз, вслед за широкими шагами на невесомых ногах татуированного танцовщика, Кэйа не мог оторвать глаз уже от того, как изящно Альбедо играл, каждым махом руки подчеркивая морскую байку, развернувшуюся у зрителей на глазах. Щеки почему-то обожгли слезы, так не вовремя прорвавшие невозмутимую, влюбленную оборону.       Словно с ним никогда ничего лучше не случалось и не случится впредь.       Такое ведь только в сказках бывает, и путь не душа в душу, и пусть неприязни больше в сумасбродной голове, чем притягательности, и признаваться друг другу по крупицам, мелким шагам было так стеснительно и разочарованно, ведь не летели бабочки, не было кучи свидетелей, да и по правде говоря, такой союз — курам насмех, что советника с королем, что любовников.       Но Кэйа таял в скрипучих звуках смычка по струнам, роняя всякую честь и толк, забывая всю жестокость, что вершил на этой земле и хороня подле нее свою вину искрящуюся, еще светлую, рассыпая пеплом прошлое. Реставратор, смывал со старой картины в заброшенном дворце, поросшей паутиной и укрытой слоями пыли, как саваном, всю грязь, и вот, краски, киноварь с серебром, ртутные пары с золотым напылением, изящно подобранные оттенки, вновь ярко мелькали средь мутных свечей и потертых канделябров, что свидетели тому, как чужое творение неизвестного художника медленно прикончит своего спасителя. Холодное как лед сердце Альбериха давно дало трещину, и айсберг заместо дрейфа по бескрайнему океану расплылся талыми водами, там зацвели водоросли, но по-прежнему вместо дна у моря — мерзлая поросль, инеевая стружка по поверхности, исключительно от привычки и для собственной сохранности.       Почему-то даже так, рукоплеская сквозь боль и в кой-то веке без сожалений, Кэйа продолжал ждать подвоха. Не может сердце так радоваться безнаказанно столь простым вещам. Альбедо жестом подозвал его к себе за кулисы, и принц скромно, извиняясь перед каждым, кого ненароком задел локтем или плечом в толпе, пробирался к Альбедо, чтобы утонуть за тяжелыми, пыльными шторами, и там, среди темноты, не пугаясь, растворяясь в душном аромате уда, прильнуть к меловым губам, согнувшись, к своему горлу — жестоко, в три погибели, плененный игривыми глазами, в отражении которых как трещины в лазурите, отражался его темный силуэт, испачканный в коже, что по-прежнему оставляет следы на всем, к чему прикасалась. Альбедо мог рушить, а потом на пепелище возводить, сам того не ведая, целый мир.       Или прекрасно понимая, что творит — и то лучше. В кой-то веке покрутят, как шестом акробат, Кэйей, а не он — кем-то, рискуя выронить и больно прибить о землю. С Альбедо действовала только нежность, податливость и смирение, терпение, такие вещи, которые Альберихам, как клоунам, всю жизнь мерещились неисполнимыми, оказались такими простыми, как лепестки огненно-рыжих роз, выведенных для сада, куда никогда не упадет солнце, чтобы светить заместо него. И все же исполнимо, достижимо, реально!       От того, наверное, и сказка, раз недостижимое так легко каталось в руках, как яблоко по блюдцу, и не спешило ускользать. Донести свою страсть до постели вполне себе исполнимо. Как сальто, бросок через колено. Как залатать раны золотыми нитями, что явно не для врачей, не для кожи, но и как же повезло — ни Альбедо, ни Кэйа себя людьми обозвать не рисковали. Громогласное звание, когда из людского в тебе одни пороки, похоть, жадность, эгоизм и скрытность, когда кости пронизаны старыми заклинаниями, или вовсе литы металлами с неизведанным составом, когда твоя кожа в себя вобрала морозы самых безжизненных высот, припорошенная мелом, а волосы до сих пор не отмылись от формалина и блестели, будто голову маслом полил — от радости или собственной непорочности и святости, что слепит ярче всей святости божеств, под взор которых наконец попал?       В руках Кэйи Альбедо чуть ли не мерцал в лунном свете, что так неловко, как принужденный свидетель, заглядывал краем глаза в окно. Отчего-то грудную клетку перетянуло волнением, которое не выходило прочь ни от поцелуев, ни от комплиментов и громких слов, брошенных робким полушепотом. Шелковые мысли, натянутые, как струны, путались между простынями, стягивая куда-то на пол одежду. Раны не просто болели, изнывали, словно от голода, от жажды, от несовместимых со здравым смыслом пыток, от свалившегося разом веса всех своих слов и обещаний, что рассыпались имбирным песочным тестом, сладко замирая на губах, чтобы растаять, как снежинки от жара.       От Альбедо пар не валил, и вряд ли его можно было назвать так и пылающим в собственной страсти, но вот живым, до того, каким ни был ни один несчастный, что оказывался с Кэйей в постели, вовлеченным, прикованным к каждому движению не цепями, не веревками, а собственным телом, что каждым толчком все крепче прижималось к Альбериху, будто норовя сплестись во едино, как змеи. Без жестоких шлепков, укусов, поцелуев до кровавых пятен, болезненных ссадин от резких движений, синяков и на полном самоконтроле, выверенном каждой мелочью, нравилось даже больше, хотя впредь казалось, что такое развлечение — безумно скучное. Да с Альбедо разве обзовешь такое развлечением? Так, внеочередной местечковый способ признаться в чувствах, расписать кровью по белым хлопковым полотнам каждое слово, вымолить прощения, стоя, как обожествленный и воцерковленный до безумия житель неподземного мира, на коленях, сложив ладони, веруя в благосклонность собственного божества, над которым ты не властен, но которое властно до немыслимого над тобой, бренным и конечным.       Даже за свой короткий срок Альбедо стался смышленее любого седого вельможи, что велел Кэйе непременно и поскорее жениться. Что толку от назойливых партнерш, если ни от одной не станет так пронзительно легко, никакое тело, даже самое точеное, как у фарфоровой куколки, не выбьет всю дурь одним своим видом так, как иссеченный из мела и золота фальшивый человек? Каков же сюр — всю дорогу стремиться найти себя живым, чтобы все начисто переписал тот, в котором жизни ни толики и одновременно больше, чем следовало бы. Задать бы вопросы, исследовать до каждой молекулы, разобрать и разглядеть под лупой каждый капилляр, но зачем? Альбедо с ним, над ним, под ним, сбоку от него, везде, под любым углом света, со своей тонкой кожей и проступающими венками, с паутинкой сосудов на стеклянных белках глаз, без крови под ногтями и с такой чертовщиной во взгляде, что Кэйа не усомнился бы, познакомься они вчера, что он — гипнотизер и фокусник, одними губами толкающий прочь из внешнего мира в такие глубины, что не описать.       И страшно ведь, страшно сделать больно, не угодить резкой хваткой, не так прижаться щекой или сказать в беспамятстве от удовольствия что-то не то, грубое и жалкое в одночасье — никогда таким уязвимым Кэйа себя не чувствовал, чем сейчас, стерев расстояние с Альбедо в ноль, зацепившись за него всеми клеточками, вгрызаясь, как в край пропасти. Он поскуливал, обхватывая руками шею, спину, мурлыкал что-то неразборчиво на ухо, срываясь на стоны, царапая спину, давился воздухом, будто в неведении, бесконтрольный, впервые сбросил сбруи и теперь познавал себя заново, знакомую историю на чужом языке, плохим почерком, который бы не подобался божественному идеалу, а ему — в самый раз так низко падать. До самых смертных.       С другой стороны, людская уязвимость манила. Шанс в любой момент статься жертвой порыва ненамеренно и незапланированного, тонкого, как крылья бабочек, что стучали о запотевшие окна, как в бреду. Или такими ударами казались толчки и трения между Альбедо и Кэйей, разобрать было трудно, через канву наслаждения продираться к реальности, что рисковала рухнуть с грохотом на голову — ни толку, ни желания, ни тяги. Растворяться между простынями, под тяжестью тела Кэйи, под его лаской, что быстро оставляла синяки на ягодицах, от легкости собственных мыслей, рваться за поцелуями небрежными, мажущими. Сугубо с исследовательским интересом, мешаниной без любви и с переизбытком самообмана, чтобы потом резануло по телу побольнее — оно же непременно запомнит с математической точностью каждый вздох, стон, прикосновение, воспроизведет без ошибок, будто близость — проверка.       — Ты в порядке? — Кэйа лучше бы держал рот на замке. Губами прижиматься к губам Альбедо у него выходило лучше в разы всех пламенных речей и невыразительных комментариев. С Кэйей в целом лучше было помолчать, побыть рядом, посверлить глазами потолок и посчитать лепестки на розах. Альбедо игриво мотнул головой, стряхивая с лица свои и его пряди волос, изгибаясь навстречу, уже не в силах сдержать улыбку, острую, лисью, прильнул лбом ко лбу, ответил:       — Лучше, чем когда-либо.       И не солгал ни в одном звуке, ни в одной небрежной вибрации голоса. Кристально чист, даже хуже утренней росы — спирт без примесей, что кружит голову, мгновенно растворяясь в крови. В ощущениях жара в животе, острых, как иглы, резких выдохах, с усладой на губах, словно под музыку. Под окном и впрямь скрипели какие-то струнные, разбирать в потоках собственных чувств, что за мелодия дребезжала по перепонкам, пока Альберих губами кусал хрящи ушей — кощунство, воистину. Царапины по смуглой спине описали узоры, что надолго запомнятся россыпи родинок стенограммой прожитой в ледяном пожаре ночи, в котором золото переливалось в самой середине, пока тьма, сравнимая только с вороньим крылом, бережно его огибала, щекоча краями перьев белоснежную кожу.       Альбедо ненастоящий, заключил сам себе Кэйа, рухнув рядом на постель, не разжимая крепких поцелуев в губы. Без капли отвращения, с языком — не доводилось ни с кем целоваться так безжалостно долго, еще и мокро, пачкая лица слюной, жадно и голодно. Пальцы сплетались сами собой, его костяшки переливались блестками, вживленными в эпидермис, так издевательски. Рядом с Альбедо Кэйа становился серым. Затухал, как свечка по утру, укрывался невесомой дымкой, лишь бы не встречать в собственных глазах звезды — им место только в отражениях в глазах Альбедо.       — Извини, если наделал лишнего, — Альберих едва не подавился собственной репликой.       — Не смог устоять?       Кэйа неподдельно рассмеялся. По лицу, от уголков губ и глаз, вдоль щек, между бровей, проступили морщинки, как корабль, что наконец-то восстал из-под воды после потопа. Так и он словно вздохнул без корсета, впервые за долгие годы, полной грудью, без страха быть застанным собой настоящим, без маскарада и прикрас. Альбедо увидел точно что-то редкое, настолько важное, что готов поставить на грудь клеймо, не дать себе забыть, упустить мимолетное так легко, когда его вес измерим центнерами.       — Не смог, — прошептал Кэйа и поцеловал Альбедо в лоб. А потом перекатился на бок, уткнул себе в грудь, сокровище, и поцеловал еще и макушку, перебирая пальцами золотые прядки. Застыть бы так, обратиться ледяной статуей, ничем не поразимой, ни солнечным светом, ни киркой, от чужих глаз сокрытой самим пространством и временем, поселиться в обнимку под покрывалом какой-нибудь мёртвой звезды, дрейфовать между плеяд, пока вновь какой-то шуткой не соберет в единую композицию — такой сценарий им написал бы только самый отъявленный и безнадежный клоун. Сам Кэйа бы начертал его себе на линии судьбы на руках, но марать то, чем касался Альбедо, больше нельзя.       Ночь все спрячет, укроет всепоглощающей тьмой, рассеет пеплом среди дочек-звезд все тайны и смятения, которые с заходом солнца тенями плясали вдоль края кружки с издевкой вокруг розовеющей луны. Эридан накинул на себя облик случайного встречного солдата, а в отражении по-прежнему видел алую радужку, так предательски врезанную в монохром окружающей черноты. Люди брели как-то истошно медленно, тягали телеги, кряхтели, словно актеры во время пантомимы. В Сумеру ночи такие же звездные и беззвучные, как в первое их знакомство, для Эридана эта встреча — долгожданная и нежеланная до того, что языков на Тейвате не останется соткать из обрывок букв изуродованных диалектами поэму. О чем бы она была? Да о жалости, одиночестве, избитом сюжете непонятого и непринятого вопреки здравому смыслу. Он как укушенный морочным василиском пялился в круги, что ползли по остывшему кофе от того, что Эридан качал ногой, изредка задерживал дыхание, понаблюдать, отомрет ли мир вокруг, если он словно прекратит существовать. Отнюдь — все словно заводилось резче, балериной на шкатулке, вокруг которой по кругу бессмысленно брела карусель.       Звезда упала. С ней бы в слоях атмосферы сгорела вера в невозможное чудо, которое не работало, сколько желаний не загадывай. Смотрел на это падение, как сквозь замочную скважину — и все равно загадал желание. Чтобы за стол подсел к нему тот, кем он когда-то мог стать, не случись жестокой череды событий и не доведись ему окунуться в ядовитые глубокие воды, чернью которых разъело внутренние органы, перемешало местами состав крови. И как назло-то — пусто. Ни души на улице, ни знака. Наверняка в королевстве бы его линчевали, обвинили в отступничестве за веру в такую нерациональную примету, как сбыточность желаний на упавшие звезды. Может, потому они и не сбывались, что долетали к земле те звезды уже погибшими, и все чаяния, захваченные по пути, погибали там, под землей, где и довелось расположиться Каэнри`Ах — на кладбище чужих надежд, за пределами любого божеского взора, под крылом у демоницы гибели, в окружении ее полоумных жрецов и жриц, которые сами того не зная, потакали своим гневом и ложью ее эгоистичным целям. И Эридан среди этих грешников, даже спорить бы не стал — звено немаловажное. Только вот искупления от признания не набежит, как воды в стакан за дождливую ночь.       Если вот-вот закрапало, Эридан был бы рад — может, хоть под такой водой с него сойдет хоть осколочек той грязи, что по незнанию на себя налепил. А по незнанию ли? От отчаяния, безысходности? А что мешало себя заживо похоронить, с головой застыть в ртути, не прикладывать руки к беззакониям и кровопролитиям? Взять себя под контроль, а не бездумно рвать от самого наполненного яростью сердце. В миру даже, не то, что на поле боя, этот безжалостный, гнилостный огонь распалялся от костей всех виновных и невинных, кто переходил ему дорогу. Толку от него мало. От гибели не согреться, и смысла в ней не прочитать, раз за смертью ни скорби, ни раскаяния. Неужто только Эридану дело до прощания? До того, по каким течениям отправлять тела убиенных? И стоит ли поднимать уровень океана ради той бойни, с которой он пугливо смылся еще до начала?       От вопросов голова пухла. Легче от них всех сбежать, бросив на произвол и тех несчастных, что падут жертвами, и тех счастливых, что перед судным часом набьют животы до голодной боли. Эридан нервно сглотнул, со спины услышал женский смех, оглянулся — Дайн, как ни в чем ни бывало, флиртовал со смуглыми сумерянками, как наверняка вскружил Адире голову Пьерро много лет назад. И вроде такой сердобольный, рвался защитить принца, а сейчас даже в ус не дул — как можно за раз переменить столько лиц и остаться с кожей? Как можно за всю жизнь не истощить себя вечными переодеваниями, как продажная девка в публичном доме… Эридан брезгливо фыркнул и повернулся обратно. Видимо, звезды его все же услышали. Вот что бывает, когда жизнь мало бьет по почкам и не ломает ребер, не выбивает изо рта золотую ложку, и во что бы он превратился, не случись с ним, по природе нелюдем, таких вполне человеческих трагедий. До того же зажрался бы, вечно бродил с липкими ртом и пальцами, перепачканный собственной ненасытностью. Такая цена как будто того не стоила, но и не платить ее за то, чтобы сейчас, даже не признаваясь себе, где-то глубоко под гнилыми слоями кожи, не испытывать невыносимого отвращения перед порогом бесчестия — вышло бы дороже.       Прицениваясь, Эридан не заметил, как Дайн подкрался к нему со спины, положил руки на плечи. От неожиданности он не просто вздрогнул, а весь себя выдернул из кресла, из маскировки, обнажил кривой клинок, махом поставил к горлу, так, что сумерянки тут же завизжали и скрылись.       — Полегче, Эридан, это всего лишь я… — Дайн убрал руки за спину, попятился, забегал глазами по поясу в поиске оружия, которым бы мог отбиваться. Правда, пока думал, Эридан и сам сдался, как заколдованный, опустил клинок, спрятал его в длинном рукаве, — Ты что-то нервный. Сам же сказал, чтобы убирались прочь, надышались перед смертью. А в итоге что? Продолжаешь дубинкой махать?       — Ты знаешь, я ненавижу, когда ко мне подбираются со спины.       — Раньше ты так на меня не реагировал.       Конечно. Дайнслейфу все было можно, он весь до последней косточки, до краешков ногтей и иссеченных кончиков волос принадлежал ему, все доверие свалено в одну корзинку, которая под собственным весом очень быстро прорвалась. Эридан рвано набрал воздух в легкие, распрямил плечи, нашел силы успокоиться — если минутное замирание можно трактовать, как спокойствие.       Дайн видел каждый мускул, каждое подергивание века, неровное движение пальцев, сглатывания от тошноты. Даже неловко, что Эридан для него всегда как на ладони, уверенный, что прочитать его нельзя. Нервную ухмылку сдержать — неподвластно совсем, все равно, что устоять на одном пальце. Не пушинка же, и даже не воображаемый, хотя, хотелось безумно свои прегрешения с себя смыть, окунуться под водопадом, сосчитать до шестидесяти, вынырнуть другим человеком, чтобы все тяжбы смыло водой и унесло кому-то, кому они, может быть, будут нужны. Упрекать кого-то в том, что он чудовище, и в страхе заучить каждую повадку, как орнитолог под микроскопом разбирал и препарировал каждое выдранное перышко своей любимой птички — ты такой же, только тебе не хватило мочи выпустить шипы и уколоть.       — Раньше я и не знал, что ты творил.       — Мы все такие, — вздохнул Дайнслейф, вскинув голову к Луне. Вот бы эта дрянь, белолицая, назло всегда светлая, не оскверненная ни клятвами, ни молитвами, раскололась и ударила осколками по голове, рассеяв всю неловкость и неправильность момента в ударной волне. С Эриданом не поспорить и это худшее, чем себя мог отравить Дайн.       — И ты спокойно спишь по ночам. Ходишь с девчонками под ручку, танцуешь на балах, спускаешь все преступления с рук, а я? Я что? Я не могу себя простить ни за что. Я такая мерзость, что…       — У тебя как заело, честное слово. Ты не то, что себя, ты никого другого простить не можешь. И поступаешь вроде правильно, а дрожишь, как заяц, что получишь по ушам за самодурство.       — Я не понимаю людей. Я не представляю, как можно волочить за собой этот груз, если даже от правильных решений мне не легчает. Никогда не легчает. Ни от чего, — Эридан рявкнул почти по-волчьи, маленький ребенок, что прорвался сквозь хрипящий тенор в глубокой темноте, будто ни капли не напуганный тем, что в этой темноте затаились чудовища.       — Так перестань пытаться поступать, как люди. Они же тебе никогда не нравились, да? Не ты же обвинял солдат, что они смеют праздновать даже отвратительное поражение, не ты же раз за разом изводил смертных на тренировках за то, что им никогда не допрыгнуть до тебя, все — не твое дело, так, работа и разборки. Люди не поступают по морали и правилам, мы просто хотим быть счастливыми и в таких дырах, как Каэнри`Ах, это можно себе представить только через самообман. Как бы ты ни надорвался, ни над кем не засветит солнце — мы под землей, — ржавой шестерней по языку елозило каждое слово. Когда-то Дайну про то же самое талдычил Ромул, его предшественник, уважаемый человек, записывал мелом на стене до того бесчестные вещи, что не очухаться и не прийти в себя уже никогда, а не примешь — не протянешь и месяца, и года, а семью же кормить надо, и на своем же горбу, себя, убогого, волочить.       — И почему ты не сбежал?       — От чего?       — От такой ответственности. Ты же слабак. Исполнительный, но слабак, таких выкрутасов не вынесешь.       — Я выбрал отвечать. И отвечать оказалось проще, чем прятаться, Нигредо, — он плюхнулся в кресло напротив того, в котором раньше сидел Эридан, подпер голову рукой, подтянул к себе неприкосновенную кружку, сделал глоток. Горько и холодно, почти как в походах в Снежную, где каждый невольно сдавшийся, отказавшийся оставался навсегда замороженным в льдах до того неприступных и ни от чего не треснувших за века, что сколько топором не руби эти прозрачные стены, а только руки переломаешь — никак не их, защиту от совести и скорби, что навечно заточила в себе тех, кому храбрость смотреть на свои руки в чужих останках не поддалась.       Называть его Нигредо сквозь годы никто не отучился. Эридану как гвозди забивали в черепушку наживую, настолько невыносимо и тошно было от самого набора звуков, от того, как плевался всегда последний слог, словно позор ему и всем тем, кого так называли. Даже не забавно — всех постигла одна и та же участь, только кого-то посмертно, а Эридана, последнего из Нигредо, пожизненно. Бездушное чудовище зарылось с головой в людские переживания, и поняло к своему несчастью до того много, что сейчас неволей разжимало кулаки — злоба на то, что Дайн разменял его, как золотую монетку, ушла вместе с жаром напитка, который стал невыносим за то время, что томился в кружке. Эридан сел напротив, опустил глаза, одними губами в ответ на грубость сказал:       — Давай уйдем. Бросим все. Попытаемся начать сначала.       — И куда мы пойдем? — не думая, таким же шепотом, спросил Дайн. Плевать до коликов уже, сколько обид, драм, битых осколков между ними летало в безнадеге и полном раздрае, сколько шрамов нанесли за годы и сколько из них забрались бычьим цепнем глубоко под кожу, гуляя, как восвояси, толкая все здравое и здоровое, разнося своими хвостами-хлыстами болезнь, чумные бубоны по бороздам от оспы, до неузнаваемости уродуя и без того бездыханных людей, которыми что Эридан, что Дайн, когда-то рисковали стать.       Раз вопреки здравым решениям друг к другу так манит, что во всех бедах бы обвинить, и плечом к плечу опереться, губами губы изучить на вкус, текстуру, каждую шероховатость и неровность испытать на зубок, поиграться живому с неживым, неживому — с живым, и все наживую, без обезболивающих, чтобы каждая нитка, шов, бинты марлей въедались сеткой поперек оголенных мышц, которым каждая пылинка — пытка, зачем поддаваться выверенной имперской рациональности, которую побила какая-то фанатичка? Жаль, что Дайн его прощения не понял бы и за сто лет одиночества, Эридан словно сбросил остатки слизи из кокона, который долгоживущую гусеницу укрощал в прелестную, но краткосрочную бабочку.       Меж их молчанием тонкими иглами в землю вонзались мерцающие, алые лучи, словно окропляя сквозь бетонные тучи землю кровью самого верхнего мира. Одна капелька упала Эридану на нос, другая Дайнслейфу на грудь и ботинок. Ухмылка луны-полумесяца выглянула из-под черных разводов акварели по небу, озарила слепящим красным каждую тень, каждого хищника, что таился в зарослях, среди лоз и без того острых, нещадных. Третья капля вылилась на голову королю, шуту, отцу-Альбериху, и струйкой потекла вдоль его клинка, полоснув по морде бездненского чудовища, словно выкованного из черного льда, объятого космосом. Четвертой каплей морось пролилась в окно спальни Кэйи, и тот затормошил в непонятках Альбедо, давясь собственным дыханием, словно воздух перед грозой насытился электричеством, озоном, и каждый вдох стоил усилий. Пятая капля рухнула на затылок Скирк, со звоном всколотила по железному шлему, только ярче раззадорив воительницу — та метнула алую мириаду останков ревущего чудовища в Рейндоттир, и от золотых чар, словно солнечного света, оно рассыпалось пеплом, только чтобы собраться в острые стрелы и угодить прямо в грудь безголовому голему.       За спиной Рейндоттир услышала грохот, едва устояла на ногах, поскользнувшись на ручейке какой-то черной жижи, что вытекала изо рта прокаженного Бездной каэнрийского солдата, которого Ведрфельнир легким мановением руки уложил подремать, как оказалось, посмертно. Есть что-то честолюбивое в том, чтобы так бесшумно и бережно провожать безнадежно больных в объятия королевского фонтана. Увы, только после боя. Если они, к счастью, все выживут. Рейн встретилась с Ведрфельниром глазами, а потом взглянула ему за спину — там, из разлома двух скал, сметенных в каменную крошку, засыпавших своими останками, как скотомогильник костьми, расщелину, выпорхнул с невероятной ловкостью и легкостью, взмахнув гигантскими крыльями, Дурин. В глазах те же алые капли, под глазами — град из слез, по гнилым зубам тонкими лесками растянулась слюна, из горла истошно вырвался вой. Так младенцы, испуганные грозой, звали матерей, и не одерни ее Пьерро, Рейн немедленно бы ринулась к нему, ступая по безжизненным туловам солдат и не видя преград ни в огне, ни в воде, ни в ловушках.       Дракон столкнулся рогами с крышей всего королевства, встрял однм в расщелину, и дернув головой, попытался выбраться — пара пластов земли откололась, как печенье, раскрошились и с грохотом рухнули в южные земли, подняв в воздух серо-черные барханы пыли, которые в алом свете луны словно пылали болью, красились нарывом гнойным, открытой гангреной, за которую в кой-то веке каэнрийцам придется поплатиться.       Сетовать на себя, прекрасно зная, что рука каждого приложена к такому разрушению, что оно неизбежно бы произошло, не по вине Деи, так по чьей-то еще — тошно и горько. Опустить бы руки, сдаться с поличным, позволить обстоятельствам утянуть себя за собой. Хоть однажды позволить неизбежному произойти, подставиться под мушку, направить дуло на живого, в голову, в сердце, печень, перерезать себе горло штыком. Но это так не по-каэнрийски — прощаться с жизнью даже на смертном одре. После нее может ничего и не быть, а оставлять нажитое за просто так врагам, даже если они из тех, что отражаются в зеркалах — моветон, против этикета, сюр и бесчестие, которого даже самый отпетый, сумасшедший бродяга не мог себе позволить.       — Ваше Величество! Это же Алая Луна… — рявкнул Рери, пытаясь отдышаться возле короля.       — …И Дурин, которого подняла Бездна, — сглотнула Скирк, пока глаза наливались жаром и слезами. Давно ее так не торкало в бою, до усталости, до ноющего зуда в каждой клеточке тела, до желания пасть пластом, и пусть раздавит конница, размозжат обломки, все одно — с такой угрозой не притаиться, не напасть исподтишка, а открытые сражения, как хомяка в колесе, изматывали без альтернатив. Все равно все кончится одним и тем же. Воительница переглянулась с ведьмой, ища понимание масштабов катастрофы хотя бы в ее бездонных океанах глаз, облитым вездесущим красным. Мир словно накрыл купол, полный кровеносных систем, через которые все казалось либо мертвым, либо бешено живым, почти ядерным. И задержать дыхание — его вновь заведет органическая механика, как в ядре, где все процессы против воли носителя. Это болезнь. Каэнри`Ах — язва на теле совершенного, бездумного мира, и раз вырезать гнильцу не вышло, для Алой Луны все окажутся равны.       Пьерро скашлял такую же черную кровь, как у мертвецов. Зашитые, забинтованные, исцеленные раны пульсировали в такт сердцу, так глубоко в теле, выжженные кратеры, что каждым нервом на спине он чувствовал, как заживо сгнивал. По скулам расползлись налитые черной вязкой субстанцией вены. Король сглотнул, утерев расшитой перчаткой рот. — Сражаться. До последней капли крови. Это приказ.       Где-то там, над крахом целой империи, со стороны глядя на расползание гневных лоз по землям Сумеру на ярком, термоядерном рассвете, на цветение тошнотворных возгласов и визгов новорожденных жертв чужой безалаберности и лицемерия. Хватались лепестками-пальцами за края мира, что рушился в руках кого-то более могущественного и далеко не такого Милосердного и Всепрощающего, коим Его рисовали жители Тейвата. Эридан сложил руки на груди, и комом из горла бросил Дайну совсем невкусный, кислый, будто протухший, совсем вчерашний ответ, как из окопа:       — Домой.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!