ВНИЗ ПО КРОЛИЧЬЕЙ НОРЕ. ИСПОВЕДЬ ОТСТУПНИКА

Смешанная
В процессе
NC-17
ВНИЗ ПО КРОЛИЧЬЕЙ НОРЕ.  ИСПОВЕДЬ ОТСТУПНИКА
Heiny Flammer
автор
Описание
"Автобиография" великого князя Дмитрия Павловича Романова в псевдо-мемуарном формате с детства и до эмиграции. Текст в процессе написания. К настоящему моменту полностью готов отрезок до начала Первой мировой войны.
Примечания
Сноски приведены в конце каждой главы. Будет выкладываться частями. Следите за обновлениями. Как всегда, отзывы всячески приветствуются. ;) Приятного прочтения!
Поделиться
Содержание

Часть V. В холодном свете дня

      "Я никогда сюда не вернусь", - сказал я себе.

За мною захлопнулась <…> низенькая дверца в стене,

которую я отыскал <…>; распахни я её теперь,

и там не окажется никакого волшебного сада.

Я вынырнул на поверхность, на свет прозаического дня

и на свежий морской воздух, после долгого плена

в тёмных стенах коралловых дворцов

и в колышущихся джунглях океанского дна.

Позади осталось - что? Юность? Отрочество? Романтика?

Некое свойственное им волшебство, <…>

- Я расстался с иллюзией, - говорил я себе.

- Отныне я буду жить в мире трёх измерений

и руководствоваться моими пятью чувствами.

      С тех пор я успел убедиться, что такого мира нет,

но тогда, бросая прощальный взгляд на скрывающийся

за поворотом аллеи дом, я думал, что мир этот

не надо даже искать, что он обступит меня

со всех сторон, стоит лишь выехать на шоссе.

      

      И.Во «Возвращение в Брайдсхед»

      

      

      

      - Ах, зачем я так ревела! - подумала Алиса, плавая кругами и пытаясь понять, в какой стороне берег. - Вот глупо будет, если я утону в собственных слезах! И поделом мне! Конечно, это было бы очень странно! Впрочем, сегодня все странно!

      Л.Кэррол «Алиса в Стране чудес»

             

      

      

Разговор с Минни

      

      

      В самый разгар нашего с Феликсом «медового месяца», я неожиданно получил приглашение к чаю у тети Минни. Меня это несколько насторожило. С чего бы вдруг такая неурочная явка. Я даже решил было, что за какие-то особые прегрешения мне предстоит взбучка нового, неслыханного доселе уровня. Как-никак, а дальше Ники и Аликс обычно не шло. Неужели, они отчаялись обуздать меня и передали мое дело в высшую инстанцию?! Не сказать, чтоб я был частым гостем в доме вдовствующей императрицы, но прилежно навещал ее пару раз в месяц, да по особым случаям, и под ее требовательным, но нежным взглядом рассказывал о своей жизни.       Ей нравилось посредством моей болтовни мысленно погружаться в среду молодого офицерства. Бывшая в молодости страстной наездницей, она любила разговоры о лошадях, коими я снабжал ее в избытке. Ее веселили мои шутки, она любила послушать в моем изложении разные забавные случаи, которые у меня не переводились, и которые я тщательно отбирал в уме, подчищал, подрихтовывал, прежде чем преподнести ей, как идеально сервированное блюдо. Были у нее среди них даже несколько, так сказать, фаворитов, кои она нет-нет, да просила меня пересказать снова, всякий раз посмеиваясь, будто слышала их впервые.       К примеру, анекдот о Шиловском, который на спор, обмотавшись простынею наподобие тоги и перепачкавшись с ног до головы в известке, изображал в Летнем саду античную статую до тех пор, пока прогуливавшаяся в сумерках публика не заметила скандального обмана, и самозваного Вакха (или кого там он представлял) не сволокли в участок.       Или история с похищением любимой болонки графини Фредерикс прямо посреди грандиозного и чванного придворного бала и счастливом ее возвращении, правда, с шерстью, выкрашенной в ядовито зеленый цвет. Ядвига Алоизиевна так счастлива была воссоединением с этим омерзительным визгливым существом, из пасти которого смердело, как из преисподней, и которое она уже начала оплакивать, что совершенно не заметила, как порыве чувств и сама вся перепачкалась а зеленой краске, включая лицо.       Или история о том, как некий молодой корнет на спор провел ночь в шкафу дряхлой гофмейстерины Высочайшего Двора Елизаветы Алексеевны Нарышкиной, под утро таки задремав и вывалившись из шкафа в аккурат в тот момент, когда горничная помогала ей одеваться, и как прославившаяся своей невозмутимостью Елизавета Алексеевна, на лице которой не дрогнул ни один мускул, при виде этого явления лишь произнесла: «Как вам, должно быть, было там неудобно, корнет. Ну ничего, сейчас подадут кофий и вы совершенно придете в себя». Я умолчал, правда, что корнетом тем был я сам, да и в похищении и окрашивании болонки сыграл не последнюю роль.              − Ох, Дмитрий! До чего же ты хорош! Погоди, не садись, дай мне тебя разглядеть как следует, − встретила она меня, и в самом деле внимательно оглядывая меня всего, будто музейный экспонат, а затем протянула руку для поцелуя. – Отменно, отменно выглядишь, − тон вдовствующей императрицы был таков, будто я только что сдал экзамен на высший балл, и от сердца у меня немедленно отлегло (стало быть, взбучка отменялась). – Все лучшее взял от отца и от матери! Молодец! И, кажется, вырос на целую голову.       − Ну что вы, тетя Минни, я давно уж не расту, − со смехом возразил я.       − Не перечь мне, я лучше знаю, − веско, но с улыбкою произнесла она. − Ну, что нового в твоей молодой жизни приключилось? Ники говорит, ты все шалишь, − она погрозила мне пальцем с комической строгостью. – Уж пора бы, Дмитрий Павлович, взрослеть. Садись вот тут, поближе. Ну, скорее рассказывай.       − Да что там нового, тетенька? Все парады, да попойки… − театрально вздохнул я.       − А иногда от попоек можно было бы и воздержаться, с твоим-то слабым здоровьем, − посетовала она.       − Если б я мог, тетенька, но что поделать, если в моем полку так принято. Товарищи не поймут, − развел я руками. – Назвался кавалеристом, будь добр соответствовать.       − Что ж, милый мой, − она настораживающе хитро прищурилась. − С этой разгульной свободой, кажется, стоило бы уже распрощаться. Как считаешь?       − Но как же, тетя Минни, ведь все офицеры так живут? – пожал плечами я, не подавая виду, что внутри меня закопошилось мрачное подозрение.       − Пора тебе о женитьбе задуматься, пока не привык ко всему такому-этакому, − она неопределенно взмахнула в воздухе рукою. – Вон, посмотри на Владимировичей. Все, как один плохо кончат. Хорошо ли это?       − Плохо, тетя Минни, плохо, − согласился я, неприятно раздосадованный тем, куда повернул-таки разговор. Уж я-то знал, что эта маленькая женщина всегда добивается задуманного, и все может склонить в нужную ей сторону. Меня-то уж точно. И не таковских в бараний рог скручивала этими вот своими маленькими белыми ручками.       − Ну и какие у тебя на этот счет соображения? – деловито поинтересовалась она.       − Да у меня на этот счет и вовсе нету соображений, дорогая тетя, − сознался я. – Вы мне скажите, на ком же теперь жениться? Разве есть подходящие невесты? Мне, например, не встречались.       − А разве нет? И не гляди на меня, как больной щенок, будто я тебя на живодерню отправляю. У Ники дома на тебя теперь и не посмотрят, это ясно. Сам виноват – напортачил, − уверенно заявила она. – Я думала про заграничных девиц, но положение твое, благодаря отцу, сам знаешь, не особо выгодное. И не всякую принцессу за тебя отдать теперь согласятся. А бог весть кто нам не нужен.       − Полностью с вами согласен, тетенька! – обрадовался я очевидно безвыходной для меня ситуацией.       − Погоди егозить! – осадила она меня. – Есть и дома свои не хуже.       − Да кто же, помилуйте, тетя?! – воскликнул я, лихорадочно перебирая в голове варианты, дабы загодя выискать пути к отступлению.       − Я считаю, − без обиняков заявила она, − что вы с Ирэн станете хорошей парой.       − С Ирэн? С нашей Ириной Александровной? – растерянно уточнил я.       − Именно, деточка.       − Ннно… такая мысль никогда не приходила мне в голову, − промямлил я, рисуя в уме это щуплое, всегда молчаливое и пассивное существо, относившееся ко мне, да и ко всем вокруг с равной грациозной сдержанностью, граничащей с отрешенностью. Мне вовсе не улыбалось видеть эту картину у себя перед носом изо дня в день, до конца своей жизни. Мы были настолько различны с нею, насколько это вообще возможно.       − Вот теперь пусть придет, − веско припечатала вдовствующая императрица. – И пусть хорошенько придет, деточка.       − Да ведь Ирине еще, кажется, рано думать о браке… − ухватился я за соломинку.       − А нечего ей думать. За нее все уже давно придумано. У них, видишь ли, часто бывает теперь твой друг Сумароков-Эльстон. Ты понимаешь? Стал часто бывать последнее время. Мне говорили, и Ирина будто бы его выделяет, во всяком случае, не избегает, как прочих. И это меня, признаться, тревожит.       Что ж, встревожили эти слова, признаться, и меня. Благодаря Феликсу я в последние пару лет, не без удивления, обнаружил в своей натуре целую прорву ревности. Меня волновал мимолетнейший благосклонный взгляд, брошенный им на какой-нибудь франта, проходящего по Невскому, когда мы проезжали мимо на моторе, или почудившаяся мне излишне ласковая интонация в обращении с кем-либо из его друзей, я мог не спать ночь напролет, если вечером услышал от него брошенный невзначай комплимент кому-то из общих знакомых или, того хуже, незнакомых мне, неведомых соперников… Но то, что он может когда-нибудь жениться, что с этой стороны мне следует ждать подвоха, − такая опасность никогда мне даже в голову не приходила.       Я полагал, что дамы волнуют его лишь в качестве украшения общества. Положим, он мог напоказ ухаживать за кем-то ради практики или чтобы сделать приятное своему предмету (обыкновенно замужнему), или для отвода глаз вечно настороженной на его счет матери (погляди, мол, глупости тебе про меня болтают, я к женскому полу отнюдь не равнодушен!), или просто шутки ради, когда всем вокруг понятно, что речь идет именно о шутке. Но чтобы жениться! Но теперь, слушая тетю Минни, я весь внутренне холодел, сообразив вдруг, каким же идиотом был до сих пор. Ведь почему, собственно, нет?! Феликс единственный наследник громадного состояния, ему непременно нужно будет продолжить род, хотя бы, чтобы было, кому эти богатства передать. А для этого требуется ведь, пожалуй, жена…       − Ах, впрочем, понять, что у нее на душе даже мать не берется, − раздосадовано махнув рукой, продолжала меж тем тетя Минни, не замечая, как я весь подобрался и напрягся от ее слов. − Что ж, партия эта была бы не прямо катастрофой, но, скажу без обиняков, мысль о ней не вызывает у меня восторга. Ведь посуди сам, как не посмотри, а для Ирины это был бы мезальянс. Она, и дети ее, которые могут быть от такого брака, теряют при этом титул и очередь в праве на престолонаследние, из княжны императорской крови она становится кем? Графиней?! – это слово вдовствующая императрица прямо выплюнула, полагая, очевидно, его совершенно невозможным в отношении своей любимой внучки. − Не довольно ли с нас неравнородных союзов? Теперь, после всей этой череды морганатических браков – Миш-Миш, Кирилл, Пиц…– явиться к Ники с прошением разрешить этот союз Ксении и Сандро просто претит. Как ни крути, отдает скандалом. Опять же, все эти кафешантанные истории Феликса с переодеваниями и жемчугами… Как ни старались Юсуповы, но разве публика такое забудет? Они теперь стараются это так представить, будто все то были заблуждения юности, но кто знает, сумеет ли этот красавец вообще обеспечить наследника? Да и фортель старшего сына с дуэлью, вернее сказать, с ее причиной, чести семье, прямо скажем, не делает. И вот еще чего я боюсь. На мой взгляд, брака этого не столько сам Феликс желает, сколько его матушка. Спит и видит породниться с царской фамилией, чтобы впридачу к несметному состоянию у ее любимого сынка в женах была племянница императора. Бог знает, что в голове у самого Феликса. Я даже думать об этом не хочу после всего, что о нем говорили, не то, что отдать ему Ирину. О ней надо заботиться, понимать ее душу, лелеять это нежное существо. Станет ли этот enfant gâté [1] утруждать себя подобными вещами? Сомневаюсь, Дмитрий. Возьмет ли он на себя труд остепениться и забыть прежнее?.. Кто поручится? Так вот, я говорила уже, Ирину понять трудно, но, боюсь, она не то чтобы благоволит к Феликсу, но и особо не возражает. Что настораживает. Мы говорили об этом с Ксенией. Не нравится мне ее легкомысленное попустительство. Прямо не знаю, о чем они оба с Сандро думают. Но, ты послушай, что она мне ответила. Говорит, ах, если бы только появился нынче же кто-то еще, кто перебил бы у Ирэн это впечатление. Но она сама же своей мнимой холодностью, происходящей от одной лишь застенчивости, отталкивает от себя всех потенциальных претендентов. Никому не хочется разгадывать загадки, когда другие, прочие, столь открыты и заинтересованы. Ты, Дмитрий Павлович, знаешь ее лучше, знаешь с детства, быть может, твой легкий нрав, твой мундир, наконец, спасли бы положение. Тебе бы только расшевелить в ней интерес. Для общения вообще, и общения такого рода нужна практика, хоть какой-то опыт. И ты мог бы эту практику дать. Просто, как… Как учитель. Хотя я, право, не возражала бы, если бы эти уроки привели к настоящему союзу. Вместе с тем, все мы можем положиться на твою порядочность. Ты человек свой, семейный… И ведь тебе-то это ничего не будет стоить. Про тебя говорят, ты мастер кружить головы юным девицам, − она весело подмигнула мне, но мне было вовсе не до веселья.       Я сидел и слушал ее, онемев, совершенно оглушенный. Как такое возможно? Феликс, который только вчера признавался мне в нежных чувствах, Феликс, который взял с меня слово, что перестану волочиться за балетными пачками и буду верен ему одному (и ведь я-то в самом деле его нелепое требование выполнил!), Феликс, который провозглашал необходимость отведать всех пороков хоть понемногу и жить в свое удовольствие, Феликс, самозабвенно позировавший в роли оскаруальдовского Дориана Грея, в тайне от меня ухаживает за дамой с явным намерением жениться?! Вероятно, здесь какая-то путаница…       − Но не будет ли против Ксения? А Сандро? У них, должно быть, свои резоны поощрять визиты Юсупова… − беспомощно пробормотал я, сам не свой от обрушившегося на меня известия. – И потом, не хочу показаться бестактным, но ведь это очень выгодный брак. Юсуповы – богатейшее семейство, и Ирина станет купаться в такой роскоши, которой и дома не знала… А я, что я могу дать?.. Мое великокняжеское содержание – просто смех на фоне того, что могут предложить Юсуповы. К тому же, сам Феликс – жених во всех отношениях завидный. Я замечал, как смотрят на него дамы. Ирина, должно быть, всерьез увлечена, раз поощряет его визиты. А то, что со стороны это не заметно, так ведь у ней все эмоции запрятаны…       − Ну, не тебе, деточка, судить, насколько Феликс завидный жених, − нетерпеливо и как-то даже сердито оборвала меня тетя Минни. − Это пусть волнуются матери девиц на выданье. А ты пока начни бывать у Ксении запросто, по-родственному, а там видно будет, − просто, но настойчиво посоветовала вдовствующая императрица и, заручившись моим словом, легкомысленно, от одной лишь растерянности, ей предоставленным, как бы сбросив с плеч изрядную гору, добродушно пригласила меня пить чай.              **       После этого визита я был сам не свой – все прокручивал в голове последние наши с Феликсом встречи, пытаясь припомнить хотя бы намек на скрываемую им от меня тайну, хоть малейший признак двуличия. Я твердо решил, что завтра же навещу Ирину и потихоньку выведаю у нее все, так сказать, из первых рук. Я еще надеялся, что здесь какая-то путаница. Или Феликса оговорили, или намерений его не поняли, или еще что-нибудь… Ирина была ровесницей Ольги Николаевны и хорошей подругой великой княжны с детских лет, но, по совести сказать, вызывала у меня еще меньше интереса, чем старшая дочь императора.       Если Ольга была замкнутой, серьезной и немногословной, то от Ирины, кажется, вообще никогда слова никто не слышал. В обществе она была наглухо, на все засовы запертым замком с мостами, поднятыми над заполненными водой рвами. Она была, впрочем, довольно мила, тою хрупкой, болезненной красотой, что начинала как раз входить в моду. Но, пожалуй, болезненного в ней было слишком много, чтобы меня к ней влекло, и то, что она при разговоре постоянно прятала лучшее свое украшение – прекрасные темные глаза, − отнюдь не добавляло ей прелести. В ней чувствовался какой-то излом, хрупкость ее граничила с худобой и заставляла предполагать не интересную декадентскую слабость, а самые настоящие проблемы со здоровьем. Непонятно, как ее, такую чахлую, бледную, невесомую вообще можно… ну, скажем, обнимать? Страшно, боязно – ведь она рассыплется у тебя в руках, как пирожное Безе.       Меня всегда привлекали барышни живые и веселые, такие, что, пожалуй, за словом в карман не полезут и бойко отреагируют, если с ними шутить. Ирина же просто присутствовала и позволяла присутствовать подле себя. Любые попытки расшевелить ее, вывести из этого сонного, сомнамбулического состояния разбивались о ледяную стену отрешенности или же принимались плутать в тумане, забредая неведомо куда и отчаиваясь когда-либо выйти на приветливый свет очага. И совершенно невозможно было понять, вызвана ли ее отрешенность отношением ко мне, в коем нет и следа приязни, или же она просто плывет по воле одной лишь ей ведомых волн, не тревожимая пока ничем и никем, и есть возможность зажечь для нее маяк? Или, быть может, она уже узрела свет маяка, зажженного Феликсом или кем-то другим, и не видит ничего вокруг? Тогда что − бороться или отступить?       Когда я осторожно повел об этом речь и, не получив ответа, спросил у нее напрямую, она не стала отрицать, что Феликс бывает у них часто, но не выразила при этом на лице никаких эмоций, которые позволили бы мне понять характер их отношений. Она, впрочем, потупилась, говоря об этом, но не то чтобы стыдливо зардевшись или интересно побледнев (хотя куда уж там было стать бледнее), а будто бы всем своим видом давая понять: ах, вы меня так утомили – все вы, оставьте меня, ради бога, в покое, я хочу просто сидеть и смотреть в окно, и чтобы ни вы, ни Феликс, никто иной не тормошили бы меня и не заставляли бы жить.       Словом, визиты к ней сделались для меня тем еще испытанием. И все же я решил их продолжить, коль скоро дал обещание тете Минни. Я стал бывать во дворце Сандро много чаще, чем мне хотелось бы, чтобы просто сидеть около нее, когда она что-нибудь работала, помогать ей распутывать узлы в вязании или на вышивке, подавать ножницы и мотки ниток. Она тогда была увлечена заготовкой рукоделий для благотворительного базара в пользу голодающих Саратовской губернии и во все мои визиты просиживала, склонившись над вышиваемой салфеткой, диванной подушкой или скатертью, предоставляя мне разглядывать ее точеный профиль и неубедительно убеждать себя, что все могло быть и хуже.       Разговор у нас редко клеился, и мы все больше молчали, либо говорил я, никогда не понимая, слушает ли она вообще. На этот базар, проходивший тут же, во дворце Сандро, я потом нарочно явился и накупил целый ворох совершенно излишних вещиц, только чтобы сделать ей приятное. Приятно ей, как мне показалось, от этого вовсе не было. В особенности же то, что я именно ее работы отобрал, хотя там были еще какие-то рамки, шкатулки и открытки, изготовленные ее братьями, и диковинные вещицы, привезенные Сандро в далекой юности из кругосветного путешествия. Заметив выражение ее лица, когда я брал в руки ее вышивки, я пришел к заключению, что ей антипатична сама мысль о том, что руки мои касаются ее творений.       Я прилежно навещал Царей в Александровском дворце для обедов, игры на бильярде и тихих семейных вечеров, с положенной периодичностью, отбывал свои дежурства при Ники в качестве флигель-адъютанта, почти не слыша более критики в свой адрес по поводу моих беспутств. Уж не знаю, помогли ли принятые нами с Феликсом меры в попытках быть все-таки осторожней, или в Царском смирились и совсем махнули на меня рукой, а, может, мое намечающееся пунктиром жениховство с Ириной внушало определенные надежды на исправление?..       Нацепив маску непринужденной веселости и привычного оживления, которых все от меня ждали, я с должной частотой наведывался во дворец Сандро, «чудом» оказывался с визитами в тех же домах и в то же время, что Ирина, отирался подле нее на балах и даже пару раз вместе с нею был в театре, усевшись, конечно рядом в ложе и изнемогая от мучительного одностороннего общения, в котором каждое слово приходилось выдирать из нее клещами, ‒ словом, как полагается, играл свою роль жениха в смутной надежде на скорую развязку. А будет ли это прогулка вокруг аналоя и знаменитый великокняжеский парчовый халат первой брачной ночи или же Au revoir Феликсу, мне было почти равнозначно. В первом случае я терял свободу, во втором – друга. Петля затягивалась, и мне вот-вот предстояло забиться с силках.       Надо сказать, мои ухаживания за Ириной не остались незамеченными в свете и то и дело кто-нибудь из семейства делал мне намеки, а то и напрямую интересовался моими намерениями. Я старался отвечать обтекаемо и уклончиво, не отрицая, впрочем, что наблюдательность их не подвела.       Вместе с тем, не прекращались наши бурные ночи с Феликсом – у цыган ли, в ресторанах ли, на каких-то немыслимых и в высшей степени двусмысленных приемах, на которые он меня затаскивал… А далее у него или у меня, или в номере отеля, где нас заставал поздний ужин. Мы в ту пору часто просыпались в одной постели, измученные взаимными ласками, выплеснув последние силы на смятые простыни или друг в друга.       Я все ждал, когда же с его стороны последует справедливый reprimande, и томительное молчание будет прервано, наконец, откровенным объяснением с расстановкой точек нам «i», установлением определенного положения? Я зорко всматривался в него в поисках признаков того, что ему все известно о моих вылазках на его территорию, что его это хоть сколько-нибудь задевает (и мне-то, конечно, хотелось бы слышать, что он ревнует меня к ней, а не наоборот!). Но Феликс безмолвствовал, будто бы вовсе не был в курсе моих маневров, оставался также мил и беспечен со мною, как прежде, несколько, впрочем, рассеян, но, пожалуй, даже более ласков. Он спрятал когти и затаился, и я то и дело ловил на себе его мечтательно-грустный взгляд, будто бы уже прощальный, также не подавая виду, что замечаю перемену.                     [1] Enfant gâté - (фр.) избалованный ребенок                     

Бал у Михен

      

      

      Чем сильнее обозначался разлад между Аликс и вдовствующей императрицей, тем чаще жена императора сказывалась больной, избегая участвовать в светской жизни, когда и где только это было возможно. Впрочем, здоровьем она никогда не могла похвастать, так что сказать с точностью, какова была в этом доля притворства, не взялся бы никто.       К сожалению, для дочерей Ники это означало почти полное затворничество в стенах Александровского дворца. Балов там не проводили – строго говоря, в малом дворце, при наличии в семье императора четырех дочерей, двое из которых уже достигли возраста, когда начинают выходить в свет, отсутствовала даже бальная зала. Чрезвычайно редкие официальные придворные балы, от которых было уж никак не отделаться, устраивались в Большом Царскосельском дворце. Но придворные балы, визитной карточкой которых являлись чопорность и сдержанность, были невыносимо скучны. Скорее уж официальные мероприятия, нежели события, которых юная девица станет ждать с нетерпением. Строжайший этикет и торжественность таких сборищ, масса неукоснительных предписаний тончайших нюансов, их регулирующих, делали эти балы не бог весть каким развлечением, не позволяющим не то что насладиться танцами, но даже просто перевести дух и вздохнуть полной грудью. В отсутствие их княжны вынуждены были находить себе занятия в рукоделии, прогулках по дворцовому парку и чтении вслух возлежащей с очередным приступом матери.       Великая княгиня Ольга Александровна, младшая сестра императора, так несчастливо вышедшая замуж по настоянию вдовствующей императрицы, видела, как уныла жизнь юных племянниц в этом странном заточении, и сочувствуя им, и опасаясь для них той же судьбы, что постигла ее, вывозила старших девочек на балы и танцевальные вечера в столицу, выступая в качестве лица, сопровождающего. Кажется, это был чуть ли не единственный шанс для них, бедняжек, побыть в кругу сверстников, и вообще увидеть другое общество, кроме материнского и узкого круга лиц, допущенных в Александровский дворец.       Как раз на один из таких балов, устроенный во дворце великой княгини Марии Павловны старшей, я и приехал в компании Ланского и Самойлова, отрекомендовав их в качестве отличных танцоров и без труда получив для них приглашения. Впрочем, они и беседу умели поддержать прекрасно, и я мог быть спокоен за их благопристойность. Эти двое едва ли не лучше меня знали, как вести себя в приличном обществе.       Вообще говоря, сам я танцевальные вечера и балы никогда особо не жаловал и по возможности старался на них не появляться. Входишь, обалдеваешь. Все кажутся незнакомыми. Барышням руку целуешь. На замужних дам не смотришь. Мрак и ужас. А на следующий день визиты – черт их возьми! Но на этом, как мне сказали, непременно должна была присутствовать Ирина. Стало быть, мне следовало явиться тоже.       Обыкновенно дочерей вывозили в свет матери, но в доме Ксении и Сандро все было шиворот-навыворот. Кажется, ни разу не видел я, чтобы Ксения Александровна появлялась на каком-нибудь вечере вместе с дочерью. Та всюду бывала со своей воспитательницей – графиней Екатериной Леонидовной Камаровской. Это было чуднО, дико, неприятно бросалось в глаза. Злые языки утверждали, будто мать сторонилась дочери, подле которой ее собственные годы стали бы очевидны.       Когда я стал бывать в доме Ксении и Сандро чаще и присматриваться пристальней к их отношениям, мне странным сделалось, как я не замечал раньше глубинной отчужденности, даже как будто бы разлада между матерью и дочерью. В чем была его причина, сказать не берусь. Ходили упорные слухи, что Ксения живет прямо во дворце с каким-то любовником англичанином, и будто бы Сандро совсем в курсе, и не возражает, ибо сам имеет любовницу, а то и не одну. В курсе, кажется, была и сама Ирина. Во всяком случае, это хоть как-то объясняло бы ее нервозность и прочие странности.       Едва переступив порог бальной залы, я быстро огляделся. В зале царило обычное в таких случаях оживление. Мамаши расселись вдоль стен, будто бы с твердым намерением держать оборону и со светской учтивостью самой высокой пробы делились друг с другом последними сплетнями. Девицы что-то ворковали, обмахиваясь веерами, быстро стреляя глазами по сторонам, впрочем так аккуратно, чтобы не вызвать нападок матерей и воспитательниц.       Ирина отыскалась в компании обеих императорских дочерей. Атласное бледно-лиловое платье выделяло ее на фоне их, как всегда одинаковых, туалетов цвета айвори. Высокая прическа, на грациозной шейке – цепочка с аметистовым кулоном. Все очень скромно и, вместе с тем, изящно. Представив моих друзей барышням, я не мог не заметить их любопытных и оценивающих взглядов, в особенности, по адресу Самойлова. Что ж, этот рыжий хитрый лис неизменно вызывал смуту в рядах прекрасного пола. Впрочем, Ирэн поспешно отвернулась, сделав вид, что ей решительно все равно, стоит ли перед нею блестящий офицер и любимец дам или мешок с песком. Галантный Ланской немедленно подступил к ней с каким-то пустым и вежливым вопросом, заняв ее безопасным и скучным разговором. Что до Татьяны и Ольги ‒ те смотрели на Самойлова не без одобрения, и вместе с тем, с насмешкой. Что ж, дружба со мною в их глазах, по-видимости, ставила на человеке крест. Однако ж, Самойлов не привык тушеваться в дамском обществе, и даже перед великими княжнами не спасовал. Он был, кончено, сама тактичность и верх этикета, но держался молодцом и не утратил знаменитого своего, сражающего наповал прищура и кривоватой улыбочки на веснушчатой физиономии.       − Так это вы, стало быть, тот самый Самойлов, что заставил нашего Дмитрия бегать без одежды вокруг фонтана? – вполголоса спросила вдруг Татьяна, быстро глянув на него своими широко посаженными лучистыми синими глазами, придававшими ей своеобразное неотразимое обаяние.       − Бог мой. Ваше императорское высочество! Откуда вам об этом может быть известно?! Стало быть, моя репутация бесконечно загублена! – воскликнул Самойлов с наигранным ужасом, хватаясь даже за сердце. – Но вот вы смеетесь, а меня за это, между прочим, хотели отправить на Кавказ.       − А разве нынче на Кавказе война, − лукаво склонив голову набок, с наигранной наивностью спросила Ольга.       Самойлов кашлянул в кулак и поспешил перевести разговор на другую тему.       Я потихоньку отошел от них, стремясь скорее присоединиться к Ирине, стоявшей чуть в стороне с Ланским и примкнувшей к ней воспитательницей. Поймав на себе пару обнадеживающе задумчивых взглядов Ирэн, я решил, что вполне могу аккуратно оттеснить ее от собеседников, что мне почти тотчас удалось, когда графиню отозвала каким-то вопросом Ольга Александровна, а Ланской верно истолковал поданный мною знак.       ‒ Ирина Александровна, если бы вы только знали, как я рад застать вас здесь, ‒ проворковал я, понизив несколько голос, и самую малость склоняясь к ней.       ‒ В самом деле? ‒ она, как будто, была удивлена. ‒ Что ж, мне лестно это слышать… ‒ раскрыв веер, она принялась быстро им обмахиваться, создавая между нами как бы преграду.       ‒ А вы? Вы мне рады? ‒ спросил я прямо, стараясь уловить ее взгляд, но она лишь улыбнулась каким-то своим мыслям, не глядя на меня совершенно, потупившись, вроде бы, кивнула. − Я полагал, вы специально приехали, чтобы увидеться со мною, ‒ осмелев, предположил я, подавая ей возможность вступить, наконец, в игру, на которую нас, вроде бы, уже обрекло Семейство.       − Я приехала, чтобы повидать Ольгу и Татьяну. Как я могла знать, что вы будете здесь? А если бы знала…       Она проглотила конец фразы, поджав губы, но, боюсь, он был для меня не лестным.       − Ирина, нам ведь никак не удается поговорить как следует, и здесь уж точно шанса не представится, позвольте мне навестить вас завтра, ‒ не отступался я, сделав вид, что ничего не заметил.       − Нет… − поспешно бросила она и добавила, вспомнив о неприличии такого резкого отказа, − Меня весь день не будет дома.       − Ну так послезавтра.       − А послезавтра мы уезжаем в Москву. До свидания, Дмитрий Павлович. Мы уже уходим. Не правда ли, Екатерина Леонидовна? ‒ сказала она, излишне поспешно метнувшись в сторону своей воспитательницы, бывшей в паре шагах от нас.       ‒ Я провожу вас! ‒ с готовностью вызвался я.       ‒ Право же, не стоит труда, ‒ ответила Ирина, почти гневно сверкнув глазами.       Я заметил еще взгляд, брошенный на нее графиней Комаровской, взгляд, полный упрека и обещания неминуемых замечаний касательно неприличного поведения.       ‒ Ирина! Не может быть, чтобы ты уже уходила. Мы ведь только что приехали. И танцев еще не было! ‒ бросилась уговаривать ее Ольга. ‒ Не будь такой букой. Останься! Останься ради меня.       ‒ В самом деле, Ирэн, это даже обидно. Мы не виделись целую вечность, и когда еще встретимся, ‒ поддержала ее Татьяна.       Я видел, что в Ирине происходит мучительная борьба. Она поглядывала поочередно то на меня, то на Ольгу с Татьяной, то на свою воспитательницу, и, кажется, это мне стоило уйти, чтобы не нарушать идиллию. Но я настырно делал вид, что не понимаю очевидного, скорее не из желания держаться подле, а из принципа.       Она, конечно, осталась. Но лишь затем, чтобы весь вечер избегать меня и отмалчиваться. Поспешив пригласить ее на вальс, я обнаружил, что расторопный Ланской сделал это раньше меня. Полонеза я от нее в тот вечер тоже не добился, он был за Гаврилой Константиновичем. На первую и вторую кадриль она, если верить ее агенде уже тоже была ангажирована, но я не отступался и заполучил третью.       На вальс пришлось пригласить, таким образом, бывшую рядом Ольгу Александровну. Впрочем, танцевала она бесподобно, и это было бы сплошным удовольствием, если бы не улетучившееся мое настроение. Я невольно наблюдал Ирэн, кружащуюся в танце с Ланским, с тем же холодным и равнодушным выражением лица, что и всегда. Хотелось во что бы то ни стало растопить этот лед, подобрать ключи к этой замкнутости, пробиться через ее невозмутимость. Но как?       ‒ Вам очень нравится Ирина? ‒ спросила меня вдруг Ольга Александровна, отследив, по-видимости, гневные взгляды, что я бросал в сторону названной особы.       ‒ Очень, ‒ коротко кивнул я.       ‒ А вот и неправда, ‒ грустно улыбнулась она.       ‒ Почему вы знаете? ‒ спросил я.       ‒ Когда любят, не так смотрят, ‒ отозвалась она просто.              После я танцевал еще с Татьяной (которой почти удалось расшевелить меня) и с Ольгой Николаевной (будто куклу из папье-маше обнимая) и еще с кем-то, разумеется, теперь уж не припомнить. Наконец, подошла очередь третьей кадрили.       Визави нашим был Самойлов с Татьяной. Любовь ее к танцам была мне известна, и Самойлов был большой охотник до этого сорта развлечений. Я даже немного завидовал этим двоим. Не отдышавшись еще после предыдущего танца, они были полны предвкушения следующего, глаза их горели и лица сияли радостью жизни, они лучезарно улыбались друг другу и даже пересмеивались.       Не то было у нас с Ириной. Ее вымученное согласие остаться и выстраданное – танцевать со мною, отнюдь не вселяли в меня энтузиазма. Я, черт возьми, не привык, чтобы со мною обращались, будто с назойливой мухой, и вся эта история начинала уже порядком злить. Я почти что решился выйти из игры прямо после этого треклятого бала, и открыто объявить о своем решении тете Минни. Или пускай Ирине как следует объяснят, в чем состоит ее партия, чтобы я не носился за нею, будто гончая, бесконечно кивая любой ее редкой фразе, как китайский болванчик, и радостно улыбаясь, когда меня молчаливо посылают ко всем чертям.       Но теперь уже деваться было некуда. Оркестр заиграл ритурнель из штраусовской "Fledermaus Quadrille"[2], и я, взяв себя в руки, в поклоне натужно улыбнулся моей даме. Ирина, задумчивая и отрешенная, будто мысли ее были где-то совсем не здесь, ответила слабой улыбкой, едва наклонив голову. Что ж, лучше, чем ничего. Все-таки, шейка у нее была прелестная. И изумительная посадка головы. И кожа, кожа гладкая, белая, как у фарфоровой куклы. Впрочем, вся она была как фарфоровая кукла. Красивая, хрупкая и холодная. И до чего же худенькие плечи…       Обмен поклонами с соседней парой. Татьяна настолько раззадорилась, что едва заметно мне подмигнула, что, в общем-то, строго возбранялось этикетом, но, видно, восторг так и переполнял ее, и она не могла не делиться им со всеми вокруг.       Чуть поодаль я заметил Ольгу с Ланским, мимоходом отметив про себя, как отлично они смотрятся вместе и подумав, что в самом деле, не будь помехой статус великой княжны, по темпераменту и складу ума они могли бы составить идеальную пару. Не то, что мы с Ириной. Кажется, и специально изощряясь, трудно было найти столь неподходящих друг другу людей.       Начался chaine anglaise,[3] настроение мое не улучшалось. Я машинально выделывал танцевальные движения, не в силах заставить себя следовать неизбежному правилу: во время кадрили, в особенности, ожидая своей очереди танцевать, развлекать свою даму светской беседой. Даже напротив – смотрел на Ирину исподлобья, выдавая взглядом все свои мысли по ее адресу.       С началом promenade [4] Ирина неожиданно нарушила молчание сама.       ‒ Я виновата перед вами, Дмитрий Павлович, ‒ проговорила она, мучительно сведя брови, и прикусила губу.       ‒ В чем же, Ирина Александровна? ‒ спросил я, как можно учтивее и ровнее.       ‒ Я вам солгала.       ‒ Вот как! О чем же?       ‒ Я завтра весь день буду дома. И в Москву мы едем только через неделю.       Краем уха я все время невольно улавливал ту чепуху, которую городил Самойлов, по всем правилам хорошего тона занимая Татьяну болтовней высшей пробы без конца и без края, а главное, без какой-либо связи. Он накручивал одно на другое, и непонятно было, откуда извергается этот неиссякаемый поток, и где отыскал Алешка источник такой отменной глупости: мелькали в его речах то канарейки, то арабская вязь, то кот чеширский, то китайские мандарины, то слоны, то звезды, то микстура от кашля, то монахи-бенедиктинцы, то столоверчение, то пахлава. Татьяна, бедняжка, едва сдерживалась, чтоб не расхохотаться в голос.       Мы разошлись с Ириной в chaine des dames,[5] подошедшая ко мне Татьяна глянула на меня ласково, будто хотела отблагодарить за такого чудесного партнера по танцам.       ‒ В чем дело, Дмитрий? У тебя что, зуб болит? ‒ весело спросила она. ‒ Ты как будто совсем не рад здесь быть.       ‒ Ты знаешь, я не большой охотник до танцев, ‒ ответил я хмуро.       ‒ Бедняжка Ирэн… ‒ пробормотала она, и мы вернулись к своим партнерам.       ‒ Зачем же вы мне теперь признаетесь? ‒ спросил я Ирину. ‒ Вас, должно быть, графиня Камаровская упрекнула? Так знайте…       Я только хотел добавить, что не нуждаюсь в одолжениях, и тем поставить крест на всей этой истории, как Ирина с внезапным жаром выпалила:       ‒ Нет, это я сама. Мне стыдно сделалось перед вами за свое поведение.       ‒ Что ж, благодарю за откровенность, ‒ пробормотал я, внимательно на нее поглядев и сочтя, что она, пожалуй, не лжет.       ‒ А хотите, пойдем завтра на каток у Таврического? ‒ предложила она вдруг, и улыбнулась мне робкой улыбкой, кажется, впервые, не натянутой и искренней.       Я невольно обрадовался этой перемене и кивнул, прежде, чем подумал:       ‒ Хорошо! ‒ а потом виновато рассмеялся. ‒ Только, знаете, я с детства не катался на коньках и, должно быть, буду вам неважной опорой.       ‒ Ничего. Говорят, этот навык невозможно утратить. А вы в детстве всю зиму катка не покидали. Так мама говорит.       Это замечание, и, главным образом, содержащийся в нем лестный намек на то, что она что-то обо мне расспрашивала, придали мне бодрости, и дальше дело, как будто, пошло на лад. Когда распорядитель выкрикнул надрывно, перекрикивая шум в зале: «Grand rond» мы, не сговариваясь, прошли его вместе. Оказалось притом, что полька у ней тоже не занята, но она пожаловалась на усталость и жажду, и я, проводив ее к буфету, спросил для нее лимонаду, а затем торжественно вернул воспитательнице.                     [2] "Fledermaus Quadrille" - (нем.) «Кадриль «Летучая мышь»       [3] Chaine anglaise - (фр.) Английский шен       [4] Promenade - (фр.) - Променад       [5] Chaine des dames - (фр.) Шен дам                     

Каток

                    На другой день, согласно условленному, я заехал за ней после полудня, чтобы вместе отправиться в Таврический сад на каток. Ирина была непривычно оживлена и весела, и я никак не мог уяснить для себя этой перемены, не решаясь отнести ее на свой счет. Поговорить толком, конечно же, не представлялось возможности – ее сопровождала неизбежная графиня Камаровская, так что в санях мы обменивались впечатлениями от вчерашнего бала, справлялись о самочувствии друг друга и произносили тому подобную незначащую чепуху. Я украдкой оглядывал Ирину и не мог не признать, что нынче она как-то удивительно хороша. Особенно шла к ней эта белая шубка и белый пушистый капор, прелестен был легкий румянец и едва уловимая улыбка на нежных губах. Все это мигом заставило меня позабыть свою вчерашнюю сердитость на нее. Мелькнула даже мысль, что я, пожалуй, мог бы стать очень счастливым мужем…       Небо было ясное, бледно-голубое и свежий снег сверкал до рези в глазах на холодной зимнем солнце. Умеренный морозец пощипывал щеки и нос. Гладко неслись сани по укатанному следу, бодро звенели бубенчики, и душа пела.       Каток у Таврического был популярен и потому довольно многолюден, хотя публику сюда пускали только по специальным билетам, выдававшимся на один сезон Канцелярией Министерства Императорского двора. Таким образом, можно было не опасаться столкнуться с какой-нибудь дрянью. Здесь играла музыка, и электрическое освещение вокруг схваченного льдом пруда создавало атмосферу праздника и веселья. Над катком носился веселый гомон, смех и повсюду вокруг ощущалась праздная суета людей, собравшихся весело провести время.       В назначенном для этой цели деревянном домике, где продавали чай, кофе и какие-то птифуры, где можно было оставить верхнюю одежду и взять коньки напрокат, я, под бдительным контролем графини, помог Ирине надеть коньки, предложив ей поставить ножку на мое согнутое колено. При этом она слегка приподняла юбку и мне на мгновение показалась изящная лодыжка с высоким подъемом. Сердце мое забилось чаще, рука дрогнула, но я возобладал над собой.       Надев коньки сам, сбросив шинель и выведя мою спутницу на улицу, я извинился перед Ириной, спросив ее разрешения, во имя ее же безопасности, сделать для начала пробный круг без нее, чтобы только увериться, что все еще способен твердо стоять на льду. Она отпустила меня, оставшись сидеть на скамейке со своей воспитательницей.       Я опасался, что отвычка от катания даст себя знать тяжестью, неловкостью и неумелостью движений, но оказалось, что ноги по-прежнему работали ловко, отлично помня и темп, и нужные приемы. Начав с быстрого полубега-полускока, я перешел затем на большие, круглые, перемежающиеся размахи и, сделав таким образом круг, вернулся к терпеливо ожидавшей меня Ирине.       Опираясь на мою руку, сама над собою посмеиваясь, с очаровательной неуклюжестью она вышла на лед по утоптанному снежку, но едва лезвия коснулись льда, показала себя неожиданно ловкой в катании, и вместе мы сделали широкий, красивый круг, ни разу даже не шлепнувшись.       Дыхание ее несколько сбилось, зато все лицо теперь счастливо светилось, как я никогда в ней не видел, и в глазах ее уловил я непривычные задорные искры. Ее пальцы доверчиво лежали в моей ладони, когда я повел ее на второй круг, воодушевленный и почти счастливый сделавшейся в ней переменой.       Держась за руки, мы шли, однако параллельно, на большом расстоянии, как требовал того избранный нами фигурный номер, вычерчивая одновременно ногами полукруг, склоняясь в правую сторону и, окончив его, тут же переходя на новый полукруг, наклоняясь круто влево с намерением вычертить на льду правильную полную окружность. В глазах Ирины ‒ почти азарт, и небольшая робость, все-таки боязно на такой скорости оступиться и упасть на лед, но мы сейчас одно целое, и это радостно и странно.       Мы сделали еще два-три полных оборота по пруду, все наращивая скорость, будто проверяя пределы своих возможностей, и когда на сильном разбеге стали возвращаться к скамейке (Ирина пожаловалась, что устала), то она споткнулась на какой-то выбоине на льду, и я едва успел поймать ее, уберегая от падения, заключив невольно в крепкие объятья. При этом я сам едва не грохнулся, закрутившись с нею на месте, широко расставив ноги, а когда кружение это прекратилось, заметил, как сильно она смущена тем, что испуганно прильнула к моей груди от неожиданности. Смущен был и я, к собственному удивлению, невзирая на весь мой прошлый донжуанский список. Щеки мои вспыхнули, и хорошо, что это можно было списать на разлившийся по телу от катания жар.       После небольшого отдыха, подкрепившись горячим чаем и пирожками (показавшимися необыкновенно вкусными с мороза), мы, под неодобрительными взглядами графини Камаровской (которая отчего-то явно не жаловала меня), снова встали на лед и прокатались до ранних сумерек. Потом я отвез Ирину домой. Прощаясь, она все еще от души улыбалась мне, поблагодарив за этот день. Я ехал от нее совершенно счастливый, мысли мои метались в шальной голове, не находя покоя, и я все спрашивал себя, притормаживая их бег: «Что это со мною? Уж не влюблен ли я, в самом деле?». Что ж, во всяком случае, теперь мне будет значительно проще выполнить мою миссию, а там уж, как бог даст. Надо только от своего не отступаться, и отныне чаще бывать у них.

Торжества в Петербурге

      1913-й был юбилейным для Дома Романовых. Праздновалось трехсотление. Этот год измотал меня несказанно – морально и физически, выпотрошил душу до донышка, как чучельник, и, набив опилками, поставил на полку до лучших времен. Знал бы я, что это только начало длинной череды тоскливых, пустых дней и лет, череды несчастий, потерь, горя, безмерного внутреннего одиночества, такого, когда не знаешь, куда податься, чтобы сбежать, наконец, от себя самого. Празднование планировали начать, конечно, в столице, и задолго до наступления торжеств город начал преображаться: сооружались мачты для штандартов, устанавливались транспаранты, возводились ларьки и киоски, украшались здания, проводилась иллюминация. Вся эта мышиная возня, вовлекшая в себя тысячи рабочих, раздражала безмерно. Суета вокруг даты досаждала своим вторжением в привычную уютную, милую сердцу повседневность, ощущением, что весь город превратился в стройку, и ты вынужден жить в самом ее центре, с грохотом, гамом, грязью, летящей во все стороны пылью и опилками.       Ранним утром 21 февраля двадцать один пушечный выстрел возвестил о начале торжеств. Впрочем, толпа заполонила основные артерии города задолго до этого, спеша поглазеть на праздничное убранство улиц или торопясь к крестному ходу.       В 11-м часу утра отслужили торжественную литургию в Казанском соборе, после которой Семейство прибыло в собор к молебну из Зимнего дворца. По пути следования царской семьи к Казанскому собору в парадной форме застыли войска и курсанты военных учебных заведений. За сотней императорского конвоя следовал открытый экипаж Ники и цесаревича, далее шла парадная карета вдовствующей императрицы и Александры Федоровны, запряженная четверкой лошадей, а за ней — четырехместная карета великими княжнами. Замыкала «высочайший поезд» новая сотня конвоя.       В три часа дня залы Зимнего дворца были наводнены замершей в ожидании высочайшего выхода публикой. Перед выходом, когда все мы собрались в комнатах императорской четы, Борис Владимирович спросил у Ники разрешения для Семейства на ношение только что утвержденного «Наследственного нагрудного знака для лиц, приносивших их Императорским Величествам личные верноподданнические поздравления по случаю 300-летия царствования дома Романовых в дни юбилейных торжеств 21–24 февраля 1913 г.». Разрешение было дано. То был изящный памятный знак, свидетельствующий о верности российскому императорскому дому, представлявший собой оксидированный ажурный герб дома Романовых, увенчанный императорской короной и окруженный вызолоченным лавровым венком. Право ношения такого знака удостоверялось особым свидетельством за подписью председателя «Комитета по устройству празднования 300-летия Царствующего Дома Романовых». Согласно высочайше утвержденному положению, право на ношение этого знака переходило по наследству к старшему мужскому потомку пожалованного. Увы, лишь четыре года спустя все это превратилось в труху, даже более того, знак этот, приди кому блажь нацепить его на правую сторону груди, согласно правилу ношения, сделался бы чем-то вроде клейма прокаженного.       В память о торжествах выпустили кроме того медаль с изображением схожих профилей основателя династии Михаила Федоровича и Николая II. Круг замкнулся. Медаль носили на ленте романовских цветов, и отчеканено ее было столько, что эта награда досталась почти всем подданным Российской империи.       Ники планировал учредить еще орден «Трехсотлетие» ‒ своего рода домашний орден династии Романовых. Карл Фаберже изготовил несколько пробных образцов весьма сложной формы и расцветки. Однако довести дело до конца не успели ‒ началась война.       Выход на этот раз остановился в зале, называемом Николаевским. Семейство заполнило целый угол зала. Впереди ‒ император и обе императрицы, за ними на мягком стуле ‒ Алексей и старшие великие княгини и князья. Более молодые отошли несколько вглубь. Это согласовывалось с протоколом и вместе с тем позволяло избежать чрезмерных строгостей этикета. Мы стояли позади государя и обеих императриц и от нечего делать обменивались мнениями по поводу происходящего.       В тот год Ольга и Татьяна Николаевны, и Ирина Александровна впервые начали участвовать в дворцовых торжествах. Великие княжны, унаследовав от матери чрезмерную застенчивость, вели себя скованно, что очень бросалось в глаза. Великие княжны не решались даже спросить у причисленных к ним камер-пажей их фамилии и сделали это через Ольгу Александровну, под явной опекой которой они находились во время выходов и торжеств. Впрочем, Ирина не отставала от них в этом качестве. Я то и дело поглядывал на нее, и временами мне казалось, что она ‒ прямо снегурочка из сказки, будто ее заморозили, а поднеси огонь, ее и не станет. Так стоит ли пытаться ее отогреть?       В отношении меня она, как будто, снова сделалась замкнутой и отрешенной, ни словом, ни жестом не выдавая, что хотя бы помнит о нашем чудном катании, и о взглядах, которыми мы тогда обменивались, и об улыбках, что были мне тогда подарены. Впрочем, я списывал это на робость от торжественности момента и старался не принимать на свой счет.       В зале рядом с Малахитовой гостиной началось длительное принесение поздравлений их величествам всеми придворными чинами, фрейлинами и камер-фрейлинами, Сенатом, Государственным советом, министрами и чинами министерств, генералитетом, членами Государственной думы, чинами первых классов и прочими, и прочими. Поздравляющих, понятно, была масса. Каждый подходил сначала к Аликс, делая поклон, целовал ей руку и снова делал поклон, затем проделывал тот же номер по адресу Минни, и, наконец, добирался до Ники. Все это безмерно затягивало сцену, и без того грозившую превратиться в бесконечную. Увы, растянулась она и на следующий день.       23 февраля в Зимнем состоялся приём и затем обед более чем на 200 персон волостным старшинам и равнозначащим им представителям сельского и инородческого населения Российской империи.       В один из дней юбилейных торжеств не обошлось, конечно, и без обедни в Казанском соборе. Обедня была архиерейская и потому продолжалась вечность. Михен приехала в собор вместе прибывшей из Германии на юбилей любимой сестрой моего покойного дяди Сержа, великой княгиней Марией Александровной, герцогиней Кобург-Готской, единственной дочерью Императора Александра II.       Придерживаясь старых традиций, они прибыли в парадной карете цугом с форейторами. Выезд был русский. Кучер сидел на больших малиновых с золотом козлах. Все это было по-настоящему красиво, и жутко разозлило Аликс, которая не преминула отметить, что «Михен мнит из себя», имея в виду, конечно, извечное противостояние двора Марии Павловны старшей Царскому.       По случаю юбилея в Мариинском давали парадный спектакль. Это было одно из красивейших виденных мною за мою жизнь зрелищ. Публика допускалась только по приглашениям, театр был полон. Их величества и Семейство подъезжали к боковому подъезду и собирались в аванложе. Камер-пажи со своим ротным командиром стояли подле аванложи, в ожидании выхода императора, обеих императриц и великих княжон, чтобы следовать за ними. Ники с женой и матерью, а также старшие члены Семейства сидели на этот раз в большой центральной ложе. Остальные заняли обе боковые великокняжеские ложи.       Партер был занят Сенатом, Государственным Советом, придворными чинами и чинами первых классов. Первые ряды красных сенатских мундиров сменялись зелеными мундирами Совета, после которых блистало золото придворных чинов. Все это в соединении с сединами этих сановников Империи создавало необычайно красочную картину. В ложах группами сидели офицеры гвардейских полков: в классических мундирах кавалергарды, конногвардейцы и кирасиры, гусары, уланы, в строгих мундирах наша конная артиллерия, в цветных лацканах гвардейская пехота, стрелки Императорской Фамилии и т. д. и т. д.. В ложах же были размещены статс-дамы и фрейлины в своих украшенных золотом платьях, с кокошниками на головах. Такие платья введены были в придворный обиход еще Императором Николаем I и, лишь удлиненные шлейфом, просуществовали до нашего времени без изменения. Глаза не знали, куда смотреть от этой игры красок, роскоши униформ, изобилия золота, разнообразия уборов. В антрактах весь театр поднимался, и кулуары оживлялись мундирами вышедших из лож и партера приглашенных.       В первой паре мазурки, во втором действии, танцевала Кшесинская. Поговаривали, будто Ники хотел это запретить, дабы не вызывать неудовольствия супруги, но будто бы, стал выяснять о возможности вычеркнуть ее из списка танцующих, когда все уже было определено и оглашено, и такая перестановка напротив вызвала бы нежелательные толки. Так что Кшесинскую оставили, позволив ей в очередной раз блеснуть назло недоброжелателям. По случаю юбилея было разрешено в последнем действии изобразить царя Михаила Федоровича. Вообще же царей и цариц запрещено было играть в театре. Роль Михаила Федоровича, проходящего по сцене в крестном ходе, хотя и безмолвную, исполнял известный тенор Леонид Собинов. Мог ли я тогда подумать, что через пару лет перехвачу у него любовницу, известную балетную танцовщицу, умелую в альковных делах?!       Вечером 23 февраля Петербургское дворянство дало грандиозный бал в Дворянском собрании на Михайловской улице. Присутствовали их величества со старшими великими княжнами, вся Императорская Фамилия и масса приглашенных. Бал начался с полонеза. Ники шел с женой петербургского губернского предводителя дворянства Сомовой, а Аликс ‒ с Сомовым. За ними шли великие князья с женами петербургских дворян и великие княгини с петербургскими дворянами.       Открыла бал Ольга Николаевна со светлейшим князем Салтыковым, который, танцуя, забыл снять шашку. Шашка путала ему движения, должно быть, пребольно стучалась о ноги, цеплялась и норовила задрать юбки танцующих подле дам. Это было крайне неловко, но, кажется, развеселило Ольгу.       Бал был очень красивый и оживленный, приглашено было больше трех тысяч человек, но царская чета с великими княжнами уехали до ужина, что произвело неприятное впечатление.       На балах, вроде этого не было того торжественного блеска, которым отличались выходы, обеды и приемы в Зимнем дворце. Вся обстановка бала в Дворянском Собрании носила более частный характер. Семейство выступало в качестве гостей в среде своего дворянства, и это положение при всей торжественности приема неминуемо уничтожало многие преграды, обязательные при соблюдении придворного этикета. Весь прием царской семьи, порядок в залах поддерживался не придворными чинами, а самими дворянами, зал был наполнен не представителями служилой знати, а лицами в большей части не участвующими в придворных приемах. Да и цель собрания была другая. Если выходы служили утверждению и внешнему проявлению мощи и величия Царской России, то бал дворян был проявлением чувств привязанности этого сословия к Короне.       Царская Семья во время таких балов участвовала в общих танцах, смешиваясь с толпой дворян. Те же, кто не танцевал, наблюдали за балом с возвышения, устроенного под колоннадой Большого зала. Впрочем, большинство великих княгинь и, конечно, великие княжны танцевали, так что лишь Аликс и пожилые великие княгини заняли места на возвышении под колоннами. Наши дамы были в «городских» платьях без шлейфов, имея в руках входившие тогда в моду котильоны из живых цветов, душистых и свежих, что необыкновенно красиво было среди нашей суровой зимы. Распорядители подводили к великим княжнам лучших танцоров из офицеров гвардейских полков, многие из них были в Петербурге известны как отличные дирижеры на танцевальных вечерах.       На время торжеств Ники и Аликс с детьми переехали из Царского Села в Зимний дворец. Но вскоре им пришлось спешно возвращаться в Царское, так как Татьяна подхватила брюшной тиф. Как полагалось при тифе, бедняжке коротко остригли волосы, и сделали из них парик, который она потом носила, пока волосы не отрасли.       Наконец, 24 февраля торжества в столице завершились грандиозным парадным обеденным столом в залах Зимнего дворца, и все мы смогли вздохнуть с облегчением, хоть и ненадолго.                     

Ирина отстраняется и извиняется

      

      

      Два раза кряду, что я наносил визиты с намерением увидеть Ирину, принимала меня Ксения Александровна, объясняя всякий раз, что у Ирины болит голова, и она у себя в комнате. Услышав это же объяснение в третий свой визит, я не сдержал раздражения.       ‒ Рискну показаться бестактным, ‒ проговорил я, с досадой отметив, что голос мой дрожит от плохо сдерживаемого гнева. ‒ Но мне хотелось бы знать причину этих беспрестанных недомоганий. Смею надеяться, что Ирине Александровне никакой серьезный недуг не угрожает, когда она совсем не выходит из комнат. Если же мигрень у Ирины Александровны случается от слишком частых моих посещений и только именно в те дни, когда я бываю у вас, то я готов их прекратить тотчас, ‒ тут я осекся, осознав, что говорю дерзко, пожалуй, даже грубо, во всяком случае, отнюдь не учтиво и, в общем, непозволительно, и попытался кое-как загладить свою резкость. ‒ Ксения Александровна, поймите меня правильно, я оказался в нелепом положении, когда мне велено проявлять интерес неотступно, не видя при этом ни тени ответного расположения. Мне всегда казалось, что в таких браках, совершаемых по сговору, должно быть хоть какое-то обоюдное стремление. Полагаю, меня невозможно упрекнуть в том, что я манкирую своими обязанностями. Так как же мне понимать происходящее?       ‒ Ах, Дмитрий Павлович, все это, в самом деле, так неловко, ‒ Ксения Александровна ломаным жестом поднесла запястье ко лбу, будто у нее самой болела голова. ‒ Давайте говорить начистоту, как близкая родня, и не юлить друг перед другом. Я знаю, это все проект mama, и, признаться, когда она мне его изложила, я нашла ее идею исключительно симпатичной. Но Ирина… она упряма, как мулл. С ней ведь совершенно невозможно сладить. А тут еще ваш друг Феликс сбивает ее с толку. Мне кажется, бессмысленно от вас это утаивать, когда в свете давно стали замечать, и вы, должно быть, слышали. Полагаю, она сама не понимает, чего хочет. Но, кажется, мне-то и не стоило вмешиваться. Она все делает мне назло, и если б я не заговорила о вас напрямик, пожалуй, все и сладилось бы. Mama просила меня поговорить с ней о вас, видя, что дело у вас ладится не очень. Но я этим, кажется, только хуже сделала. Тогда, после катания на коньках, она вернулась такая веселая, воодушевленная. Я думала, как раз подходящий момент… ‒ она безнадежно махнула рукою. ‒ А на другой день были у нас с визитом Стекли. Вы ведь знаете Стеклей?       ‒ Боюсь, только по имени, − пожал плечами я. − Он ведь, кажется, что-то вроде титулярного советника?.. Александр… Эдуардович?       ‒ Верно. Он состоит при дворе Марии Георгиевны. А жена его – моя большая подруга. Они были у нас вместе с дочерью Зоей. И та весь вечер осыпала Ирину намеками на то, что Феликс ею, то есть Зоей, прямо серьезно увлечен, и что обручение их уже просто вопрос времени. И теперь Ирина третий день не выходит из комнаты и почти ничего не ест. Так что это, как будто, и не в вас дело.       ‒ И все же утешительного для меня мало, ‒ пробормотал я, чувствуя себя еще более сконфуженно и подавленно. ‒ Ксения Александровна, я вижу, что мои дальнейшие попытки заинтересовать вашу дочь просто неуместны. Я готов добиваться своего там, где стоит добиваться, но, боюсь, здесь я предпочел бы отойти в сторону. Мне не хочется ни для кого быть тем, за кого принуждают выходить замуж.       ‒ Ну что вы, именно теперь-то и не стоит отходить в сторону, ‒ принялась заверять она. ‒ Именно теперь. Коль скоро Феликс ведет себя так странно, думаю, мы его больше не увидим. Ведь я всю эту историю про Зою не нынче только услышала. А о ней все уж, оказывается, давно говорят. К тому же гордость Ирины задета. И если он даже объявится снова. Не думаю, что она его простит. Слишком уж она большая гордячка. И потом, знаете, все это было вообще очень несерьезно. Они просто обменялись парой писем. Конечно, и того не стоило бы допускать… Я уверена, это у нее скоро пройдет, и тогда она сумеет оценить тех, кого ценить в самом деле стоит. Прошу вас, не горячитесь. Мы в четверг будем в театре, там ведь какая-то премьера, кажется. Прошу вас, приходите тоже. Впрочем, лучше не очень уж пока на нее давите. Просто будьте рядом, а так все и устроится как-нибудь. Я думаю… я уверена, к тому времени Ирэн успокоится и будет снова, как прежде. **       В Мариинском давали «Дочь фараона» с Павловой. И идти бы не стоило, да государь мой решил отчего-то посмотреть этот, в общем, давно устаревший балетный спектакль, а я был в тот день дежурным флигель-адъютантом, так что выбора не оставалось – пришлось сопровождать. К тому же, присутствовала львиная доля Семейства, включая старших великих княжон (событие у нас редкостное). А при таком скоплении Романовых надлежало следовать негласному правилу и приложить усилия, дабы примкнуть. Была и Ирина с матерью.       И будто бы мне пригрезилось наше с нею катание в Таврическом, она снова смотрела сквозь меня, снова была молчалива, пассивна и относилась ко мне с грациозной сдержанностью. Вооружившись бледной улыбкой, я подносил ей фрукты и конфекты в глубине души все более тяготясь своею ролью и ощущая нарастающее раздражение.       «Расшевели ее!» − так, кажется, сказала тетя Минни в самом начале всей этой нелепой истории. «Да если бы ее можно было хоть чем-нибудь расшевелить, когда она будто выточена изо льда, и самая кровь у ней ледяная», − так думал я, сидя теперь подле нее в ложе, как самый преданный из рабов, и украдкой наблюдая за нею, высматривающей кого-то в зале. Гордая посадка головы, хорошая осанка, темные крылья ресниц над большими влажными глазами… О, я прекрасно понимал, кого именно высматривали эти глаза!       − Не трудитесь разглядывать публику, Ирина Александровна, − не сдержавшись, ядовито заметил я, понизив голос. – Его нынче нет здесь.       Она несколько растерялась, опустила взгляд, и было видно, как участилось ее дыхание – юная грудь высоко вздымалась, раздувались тонкие ноздри, будто у встревоженной породистой кобылки.       − О ком вы говорите, я не понимаю? – чуть слышно прошелестела она в ответ.       − Полноте! Прекрасно понимаете, − прошипел я. – Феликса нет теперь даже в городе. Мне это известно наверняка.       − Вот как?.. – пробормотала она, рассеянно на меня взглянув. – Но почему вы думаете, что мне это интересно?       − К примеру, потому, что вы даже не спросили, какого Феликса. Ваше высочество, вы можете морочить голову кому-нибудь другому, но не мне, − заметил я, усмехнувшись. – Мне кажется, нам пора бы оставить эти игры.       Я глядел на нее зверем, скользил взглядом по худеньким, полуобнаженным, припудренным плечам, и видел, что она это замечает, и что ей это неприятно до возмущения, но не мог с собою ничего поделать. Я мысленно дорисовывал то, что скрывало платье, густо расшитое хрупким стеклярусом на лифе – маленькие девичьи молочно-белые груди с розовыми трогательными сосками, теперь взволнованно и нервно вздымавшиеся. Дальше мое воображение покамест не шло. Но лицо, надо полагать, отражало многое и вполне. Признаться, в тот момент меня порядком взъярило то, что она, которую почти что уже передали мне в собственность, сидит здесь вот, прямо передо мною, и смеет думать, мечтать, страдать о ком-то другом.       Ирина вспыхнула, опустила ресницы, отвернулась как бы в попытке спрятаться от меня. Она что-то еще хотела на это сказать, но тут меня окликнул Ники, которому доложили, будто бы у Павловой сегодня день ангела. Он отослал меня за кулисы справиться, действительно ли это так, и удобно ли будет оказать ей внимание, скажем, послав коробку конфект из ложи.       Остаток антракта прошел в улаживании вопроса с вручением Анне Павловне пресловутой коробки, в верхней части которой лежали шоколадные плитки с портретами государя, императрицы и наследника. Подарок необыкновенно тронул Феликсову закадычную подружку, внезапно огорошившую меня просьбой устроить ей еще и портрет Государя с его подписью. На это я просто не знал, что ответить. «А живого конногвардейца в личный эскорт не желаете ли?» − вертелось у меня на языке, но грубить не следовало. Однако же, это было прямо наглостью, ведь портрет императора нельзя было просто попросить. Ники вручал его тогда, когда сам считал нужным. Предполагалось, что это подарок исключительный, вроде как выше ордена, причем даже и для членов Семейства. По счастью, на помощь мне пришел директор императорских театров Теляковский, разъяснивший ей ситуацию и разрешивший тем самым это нелепое недоразумение.       За всею этой возней гнев мой на Ирину мало-помалу рассеялся, и странное мое взвинчено-животное состояние миновало. К началу следующего акта я стал осознавать, что был, пожалуй, незаслуженно резок с нею. «Разве виновата она, что влюблена в Феликса? Разве не мне стоять бы в первых рядах тех, кто должен ее понимать? Нехорошо это обернется, если нам и в самом деле назначено быть вместе. Но так у нас, по крайней мере, будет хоть что-то общее…» − с невеселой ухмылкой подумал я про себя. В конце концов, преисполненный раскаяния, вернувшись в ложу, я тихонько попросил у ней прощения:       − Ирина Александровна, ради бога, извините мне мою резкость. Я был неправ, − повинился я, улучив момент, когда нас никто не слышал. − У меня нынче нервы не в порядке.       − Это ничего, − ответила она, грустно, но благодарно улыбнувшись, кажется, не ожидая учтивости от пропащего хама, вроде меня. – Но вы были правы. Мне в самом деле не следовало…       − Право же, Ирина Александровна, не стоит. Вы никому ничего не обязаны, − остановил ее я.       − Вы, как будто, тоже. Однако же, нашли в себе силы извиниться, − ответила она на это с неожиданно лукавой улыбкой. – Хоть вам совсем этого не хотелось. Поверьте, я это ценю.       − А вот тут вы неправы. Мне этого хотелось, − возразил я.       − Ну хорошо. Так даже лучше. Словом, будем снова друзьями? – с какою-то непривычной тихой ласковостью спросила Ирина.       Широко распахнув прекрасные свои глаза, она так простодушно и открыто на меня посмотрела, что я не мог не улыбнуться в ответ. Я кивнул ей, и тут раздались первые вкрадчивые звуки увертюры.                     

Феликс путешествует, кается и грешит

      

      

      В марте Феликс уехал в Лондон, чтобы отпраздновать свой 26-й день рождения в компании английских друзей. Я терпеливо смолчал, заставляя себя никак не комментировать этот выпад, хотя мне было, что сказать. Впрочем, от наших безумных эскапад я уже несколько утомился и здоровье мое пошаливало. Этот перерыв был, пожалуй что, даже кстати. Из Лондона я получил от него довольно туманное письмо, полное многоточий и знаков вопроса, с упоминанием «волшебного общества» и «совершенно особенной публики» в салоне леди Рипон, а также лебединой преданности португальского короля Иммануила.       Не верю, что он не понимал, как раздраконит мою ревность, прямо сообщая мне об этом помешанном на нем субъекте: «…он меня ждал с таким нетерпением и был в таком горе, когда я отложил свой отъезд, он меня прямо не покидает. С утра приезжает и сидит весь день. Это очень трогательно, но вместе с тем, очень неудобно, так как мне ужасно трудно видеть других друзей, и я ничего не успеваю».       И, очевидно, полагая, что уже в достаточной мере взбесил меня, прибавлял, будто спохватившись: «Бедняга теперь переживает очень трудные минуты. Он влюблен в одну замужнюю англичанку, а также в какую-то немецкую принцессу, и все наши разговоры вертятся кругом этого сложного вопроса…». «Ну да, конечно», − подумал я, швыряя письмо в камин.       Я знал, что в апреле Феликс будет в Париже на обратном пути домой, и потихоньку выпросился у дяди Ники туда под предлогом навестить родителя. Мое внезапное появление в его любимом парижском ресторане стало для Феликса сюрпризом. Боюсь, что не слишком приятным. Он был в компании того самого мерзопакостно томного Джека Гордона, которого уже привозил как-то с собою в Россию покормить сладостями на диване.       − Джек теперь жених одной богатой американки, − говорил мне Феликс позже, будто пытаясь оправдаться, когда мы остались наедине. − У него лишь пара свободных месяцев, потом он снова уедет в Америку, и неизвестно, когда мы увидимся, а ведь он мой лучший товарищ из Оксфорда. Скоро он женится и уже не сможет так легко распоряжаться собой. Кстати, он любит спорт и много ездит верхом. Думаю, вы с ним поладите.       Втроем мы провели в Париже несколько натянутых дней. Я чувствовал, что мое общество некстати, что я мешаю, но упорно не подавал виду и мотался с ними вместе повсюду, страдая от ущемленного самолюбия, но все же растягивая эту пытку. Чуть позже к нашей компании присоединилось еще одно оксфордское прошлое – Сетон Гордон (как ни странно, вовсе не приходящийся родственником Джеку, будто бы Феликс заказал их по каталогу, почему-то впечатлившись фамилией или по какому-то капризу желая иметь в чем-то идентичных пажей).       То был человек совсем не нашего круга: не знатный и, кажется, довольно небогатый, впрочем, симпатичный и честный малый. Он заглядывал Феликсу в рот и бросался выполнять все его поручения, прежде даже, чем те были высказаны. Он занимался не то земледелием, не то лесоводством, жутко интересовался Россией и, кажется, искал протекции, с тем, чтобы найти себе место в каком-нибудь лесном имении. Я с радостью наградил его рекомендательными письмами в довесок к тем, которыми уже снабдил его Фика, только бы он не путался под ногами, и когда мы все вместе прибыли в Россию в конце апреля, то он в самом деле задержался в Петербурге лишь на пару дней, и вскоре усвистал на поиски своего лесного счастья.       Джек же остался у Юсуповых на целый месяц, изводя страшно невзлюбившую его Зинаиду Николаевну своим присутствием. Здесь мы с княгиней выступали единым фронтом, хотя в общем и целом я стал ощущать с ее стороны некое, непонятное мне, охлаждение и отчужденность. Будто бы в этом доме, где еще недавно меня принимали почти, как сына, мне не очень-то были рады.       В апреле Феликс повез обоих своих англичан в Крым, откуда вернулся только в начале мая, да и то на пару дней, после чего в планах у него была Москва, а затем он намеревался снова укатить в Лондон через Париж. Я, привязанный к Петербургу службой в полку, завидовал его свободе передвижения несказанно. Самому мне, чтобы хоть куда-то уехать, нужно было всякий раз просить разрешения у Ники, разумеется, излагая причину, а затем, если таковое получено, еще отпрашиваться у полкового командира. Феликс же мог сорваться в любой момент и унестись хоть на край света (даром, что край света для него всегда почему-то оказывался Лондоном).       В это краткое пребывание в нашей столице мне удалось вытащить его на прогулку верхом, хотя он не особенно их жаловал. Феликс был в тот день капризен и не в духе, а меня раздражала его медленная, неуверенная езда и необходимость подлаживаться под этот невыносимый темп. Наконец, мы вовсе перешли на шаг. Разговор не клеился, а потом совсем угас. Я видел, что Феликса мучает что-то, что он готовится к какому-то объяснению, и никак не может решиться, но не собирался ему помогать. Я полагал почему-то, что речь пойдет о Джеке и никак не ожидал услышать имени Ирины.       С тех пор, как тятя Минни открыла мне глаза на его вероломные ухаживания, я не прекращал, а даже с каждым днем усиливал свое присутствие по всем фронтам Ирины. И, коль скоро Феликс не спешил признаваться мне в происходящем с его стороны, я тоже не считал себя обязанным откровенничать с ним на этот счет, предпочитая делать вид, будто мне ничего не известно. И потом, раз уж мысль, чтобы мне за Ириной приударить, была прожектом вдовствующей императрицы, а, стало быть, безоговорочно одобрялось всей Семьей (исключая, может быть, Аликс, которая была со свекровью на ножах), мы с Ириной были уже как будто обречены быть вместе. Не моя вина. А ему придется посторониться.       Ввязаться в этот брак (да и в какой-либо брак вообще в ту пору) вовсе не было пределом моих мечтаний. Но мне жутко хотелось расстроить планы Феликса на этом поприще, просто чтобы досадить ему и не дать накинуть себе петлю на шею. А если план мой удастся, потом всегда можно дать задний ход, что вряд ли особенно расстроит Ирину.       Феликс пожаловался, что устал сидеть в седле и предложил пройтись пешком. Мы спешились и повели коней на поводу, а потом остановились у пруда, глядя на уток, заинтересованно устремившихся к берегу в надежде на даровую подкормку. Лошади, позвякивая уздечками, щипали жухлую прошлогоднюю траву. Пахло влажной, пробуждающейся землей, но небо было серое, низкое, будто не весна стояла, а какой-нибудь ноябрь, зябко тянуло сырым ветром, насквозь продувая мундир. Начинали уже наползать жиденькие сумерки. На душе у меня было паршиво.       − Митя, почему ты не сказал мне, что бываешь у Ирины Александровны? – без обиняков выпалил вдруг Феликс.       − Ну, мало ли, у кого я бываю. Семейные визиты, знаешь ли, дело хлопотное и скучное. Почему я должен был перед тобою в этом отчитываться? – поинтересовался я невинным тоном.       − Ну, например, потому что я тоже бываю у нее, − с вызовом выдал он.       − Вот как? – боюсь, я не слишком искусно изобразил удивление. − И почему же ты не сказал мне об этом?       Он прикусил губу, и сердито нахмурился. Потом пожал плечами, поднял с земли камень и с силой, со злостью швырнул его в пруд, едва не угодив в любопытного селезня, который шарахнулся в сторону, издав возмущенный вопль. Ворона, наблюдавшая эту сцену с ближайшего клена, голого и оттого выглядящего корявым, саркастически закаркала противным, скрипучим голосом, да все никак не желала умолкать.       − Митя, ты очень влюблен в нее? – спросил Феликс как-то неожиданно тихо и потерянно.       − Ну… Как тебе сказать… − протянул я, нагибаясь, чтобы сорвать сухую травинку. − Мария Федоровна почему-то очень хочет этого брака, и мне намекнули… − я принялся рассеянно грызть жесткий стебелек, сплевывая ошметки. − Я решил: почему бы и нет. По крайней мере, у меня не было аргументов против.       − Ну тогда отступись, − просто заявил Феликс. − Отойди в сторону, Митя. Прошу тебя. Для меня это очень важно, − добавил он с большим чувством, схватив меня за руку и заглянув мне прямо в глаза.       Подспудно нараставшее во мне раздражение заявило вдруг о себе в полную силу, во мне все прямо вскипело, не знаю, как я только его не ударил в ответ.       − Как мило, − скривился я, отнимая руку, опешив от его тона и неприятно покоробленный мольбой в его голосе. − Вот только не говори мне, что безумно любишь ее. Только не мне. Только не после всего, что было этой зимой. Только не этими вот самыми губами, которыми ты…       − Митя, не будь вульгарным! – гневно прикрикнул на меня Феликс и, кусая губы, нервно отвернулся, мучительно хмурясь, а потом с упреком пробормотал, − Ну зачем ты так? Пойми, Maman просто помешалась на этом браке. Она из меня уже все жилы вытянула со своими стратегиями и прожектами. Ты же знаешь, какая она. Можешь себе представить. Видишь, даже за границу сбежать пришлось.       − А ты? – спросил я, пытливо вглядываясь в его лицо.       − А я… Ну, надо же на ком-то жениться. И потом, она ведь так хороша, и племянница императора… Я сам не ожидал, что с нею мне окажется так легко. Мы как будто говорим на одном языке. У меня ни с одной дамой такого родства душ не было. Лучше мне точно не найти, если уж на то пошло. Знаешь, я во всем ей признался. Ирине, я имею в виду. Все про себя рассказал. И она это приняла. Она же просто клад! Тебе не понять…       − Может, она просто, как обычно, не слушала, − предположил я, хмыкнув.       − Это тебя она не слушает с твоим пошлым кавалерийским наскоком, примитивным юморком и уверенностью, что тебе что угодно сойдет с рук, − неприятно высоким голосом отбрил он меня.       − Или не поняла, о чем речь… − продолжил я свою мысль, проглотив это оскорбление, будто тоже не очень-то слушал его, хотя слова эти были мне обидны до крайности. − Феликс, ты что, в самом деле намерен жениться?! – я издал смешок, надеясь, что он прозвучит сардонически, но вышло только жалко. – Да это же будет анекдот года!       Он только плечами пожал:       − Тебя тоже когда-нибудь женят, и никуда ты не денешься. Вот, сам говоришь, они уже за тебя взялись. Но я вижу, для тебя все это только игра. И ты так еще молод. Время есть. Они не станут настаивать, ты как-нибудь вывернешься. Митя, сделай это для меня, выйди из игры, освободи дорогу.       − Черта с два! − отрезал я. − Как ты вообще себе это представляешь?! Теперь уж это будет как-то даже неловко, хотя бы и по отношению к самой Ирине. И, раз уж так получилось, разве не ей решать, кому отдать предпочтение?       Он посмотрел на меня оценивающе, как бы стараясь прикинуть расстановку сил и, как мне показалось, вовсе не был уверен в своем преимуществе, а потом вдруг шагнул ко мне, обвил руками мою шею и нежно, глубоко поцеловал в рот. Я тут же растаял. Почувствовал, что готов все на свете ему простить и пообещать. Порывисто обхватил его за плечи, притягивая ближе.       − Митенька, прошу тебя, не злись, − прошептал он у самых моих губ. − В конце концов, все как-нибудь устроится. Клянусь тебе, это ничего не изменит. Может быть, только на время.       − Это все изменит. Вообще все, − отчаянно замотав головой, возразил я. – И ты это сам понимаешь. Не лги мне, будто бы это не так! Теперь мы вместе, и кому какое дело?! Ники отозвал шпиков! Лайминг приструнен. Никто больше не вмешивается! Скажи мне, зачем все портить теперь, когда все почти идеально?!       − Мииитя, Миитенька, − протянул он с мучением в голосе, и все-таки поцеловал меня снова непослушными дрожащими губами, − ведь мы с тобой сейчас спим и сон видим. И это хороший сон, лучший из снов, может быть. И нет ничего дурного в том, чтобы сны смотреть. Только потом все равно надо просыпаться.       И вдруг, вспомнив об осторожности, он пугливо заозирался по сторонам. Мне это благоразумие отчего-то было смутно неприятно, хоть я и не мог не отдать ему должное. Не хватало, чтобы нас кто-нибудь увидел, и не дай Бог, еще и узнал. На наше счастье вокруг не было ни души.       − Митя, милый мой, славный, ну разве я должен тебе что-то объяснять и доказывать? Прошу тебя, отступись. Ради меня. Ради нас. Ради всего, что у нас было… и еще будет. Непременно будет!       − Да я, собственно, и не могу отказаться, − угрюмо пробормотал я. − Все решено не мною и будет отменено, только если они сами почему-то передумают. Ты, кажется, в Москву теперь собираешься? ‒ тоскливо спросил я, ковырнув носком сапога втоптанный в землю камень – черный, с яркой и четкой белой полосой ровно посередине. ‒ Мне тетя Элла писала…       ‒ Да. Я сговорился с ней, что приеду на прославление священномученика Гермогена, ‒ ответил Феликс преувеличенно серьезно.       Я не сдержался – хмыкнул и покачал головой:       ‒ Едешь грехи замаливать? Полагаешь, поможет?       ‒ Давно ли ты, Дмитрий, сделался такой циничный? ‒ мгновенно окрысился Феликс.       ‒ А у меня учитель хороший был, ‒ в тон ему ответил я. ‒ Что, думаешь, отстоишь всенощную, и все грехи с тебя осыплются, как прошлогодние листья?       ‒ Не знаю, но я хоть попробую, ‒ ответил он, усаживаясь в седло. ‒ Придумай и ты для себя что-нибудь, пока не прогнил до основания, ‒ он резко развернул коня и поскакал прочь, не оглядываясь.       Я все смотрел ему вслед, и в голове у меня было пусто совершенно.              **       После его возвращения из Москвы мы встретились снова и в еще большем охлаждении. Я получил от него приглашение к чаю, и он принял меня, казалось бы, как прежде. Ссоры между нами не было, а все же ощущалась какая-то скрытая подспудная враждебность, как река, текущая у корней гор, невидимая, но неотвратимо подтачивающая их основания. И даже мысли не возникало о каком-нибудь сближении. Меня не покидало ощущение, что передо мною совершенно чужой мне человек, и что я лишь по недоразумению наношу ему какой-то ошибочный визит вежливости. Он, как заведенный, рассказывал о прославлении московского Святителя, о бесконечном стоянии в соборе, о причащении – короче, об обычных развлечениях в духе тети Эллы. Все это мне было скучно до крайности, и он не мог этого не понимать. На уме у него явно было что-то другое, но он зачем-то длил и длил этот вымученный монолог.       ‒ И что же, видел ты какие-нибудь чудеса? ‒ спросил я, просто, чтобы что-то уже сказать, и не сумев изгнать иронию из голоса, хоть честно старался.       ‒ Чудес я никаких не видел, но зато видел массу бесноватых и кликуш, ‒ со смехом отозвался Феликс, и тем несколько разрядил обстановку. ‒ Говорят, мальчик, разбитый параличом с рождения, был исцелен. Впрочем, не поручусь. Меня при этом не было, ‒ добавил он и отпил чаю.       ‒ А что же другой мальчик, разбитый неназываемыми пороками? Он исцелился? ‒ спросил я глухо, пристально и мрачно уставившись на него.       ‒ Боюсь, что нет, ‒ встрепенулся Феликс. ‒ Боюсь, он все тот же, ‒ и взгляд Феликса потемнел, заставляя мое сердце биться чаще, и улыбка сделалась тонкой и нервной, когда он вернул чашку на блюдце.       ‒ Мне тебя ужасно недостает, ‒ выпалил я в порыве откровенности, неожиданном для себя самого, вцепившись в подлокотник кресла так, что чуть не порвал обивку. ‒ Мы так давно не… − меня отчего-то смутило собственное покушение на запретную нынче тему, и я опустил глаза. − И тебе, как будто, все равно. Ты стал совсем чужой теперь.       ‒ Ну что ты, Митя, ‒ Феликс поднялся и подошел ко мне, ‒ Я все тот же, ‒ он опустился прямо на пол передо мною. ‒ И мне тоже тебя ужасно недостает. Но ты ведь зол на меня, и как мне быть? ‒ его теплая ладонь легла мне на колено, и я тяжко вздохнул, ощущая, что снова попал к нему в плен. Воздух меж нами прямо звенел, но мы сидели неподвижно, не сближаясь и сцепившись взглядами.       ‒ И все же ты намерен жениться? ‒ хриплым шепотом, с упреком проговорил я.       ‒ Ты, кажется, тоже, ‒ грустно усмехнулся он.       ‒ Я?.. Да я сам не знаю, ‒ неловко усмехнулся я. ‒ Я уж тебе говорил, тетя Минни хочет, чтобы Ирина за меня вышла, но, ты знаешь, я думаю, Ирина меня не любит, а любит тебя. Она только почему-то думает, что ты помолвлен с Зоей Стекль, и потому мечется. Родители ее мне советуют этим воспользоваться. Но я не для кого не хотел бы быть заменой или компенсацией того, что в самом деле желанно.       ‒ Ты не для кого таким не будешь, Митя… Потому что лучше тебя нет никого, ‒ промурлыкал Феликс, пуская ладонь в медленное странствие по моему бедру, и по-прежнему не отрывая взгляда от моих глаз.       Я потянулся к нему и неловко, как впервые, поцеловал его в губы, едва-едва касаясь, не уверенный, что имею теперь на это право, потом крепко сжал его плечи, стремясь удержать, во что бы то ни стало, если он вдруг станет вырываться. Он, впрочем, не сопротивлялся, только жалко как-то, обреченно вздохнул и позволил повалить себя на ковер.              **       Когда все закончилось, я долго собирался с духом, чтобы заговорить:       − Феликс, скажи честно, ты ее любишь?       − Сам не знаю, то ли я влюблен, то ли подчиняюсь приказу, − отозвался он после затянувшейся паузы. – Но ты ведь всегда будешь со мной? – и он ласково потерся щекой о мое плечо.       Я предпочел промолчать.       «Как удачно, что родители его теперь в Кореизе. По крайней мере, нам хоть сегодня никто не мешает», ‒ лениво подумал я, наблюдая, как блекнут лучи закатного солнца на стене, которая все выцветает, из малиновой делаясь рыжей, из рыжей – тускло желтой, и поправил под головой стянутую с дивана подушку. Мы так и лежали на полу, хоть было жестко и прохладно, и я одной рукой обнимал Феликса, не желая выпускать его теперь, когда он снова мне достался. Ясно, что ненадолго.       − А в июле Елизавета Федоровна везет меня в Соловецкий монастырь, ‒ изрек вдруг Феликс, словно в продолжение какого-то разговора, который, видимо, вел сам с собой.       − Что?! − я даже на локте приподнялся, воззрившись на него недоверчиво. ‒ Ты что же, монахом решил сделаться, раз всенощная не помогла? Душа моя, это уж точно слишком!       ‒ Мы все решили, что это будет идеально. Так мы заставим даже самые злые языки замолчать и поверить в то, что я встал на путь исправления… − проговорил Фика в задумчивости, рисуя кончиком указательного пальца вензеля на моей голой груди. − И потом, почему бы и нет? Там много мужчин, изголодавшихся по теплу и ласке, − мечтательно, но с лукавой улыбкой, добавил он, явно провоцируя меня. ‒ Совращу какого-нибудь юного трепетного монашка.       − Феликс, ты когда-нибудь был в монастыре? – невинно поинтересовался я, титаническим усилием воли подавляя смех. – В настоящем, нормальном православном монастыре, а не том, из новомодных готических романов, где все пахнут ладаном, говорят иносказаниями и падают в обморок от религиозного экстаза, небесной кары или завидев мрачный призрак прежнего настоятеля?       − Нет. А почему ты спрашиваешь? – насторожился Фика.       − Ну, может быть потому, что я там побывал в детстве не единожды… стараниями дядюшки Сержа.       − И?..       − Ты когда-нибудь видел живого монаха?       − Митя, я не понимаю, к чему все эти вопросы?              И вскоре он понял. В июле я получил от него письмо, полное ужаса, отвращения и брезгливости к религиозной жизни: «Живу в келье маленькой, темной, сплю на деревянном диване без всякого матраса. Спать тут совсем невозможно. И день, и ночь звонят колокола, и масса клопов, прямо заедают. Затем чайки, их сотни, и они орут не переставая и прямо влетают в комнаты. Настоятель толстый и несимпатичный, очень властный и грубый. Объявил губернатору перед нашим приездом, что если В.Кн. не приедет на монастырском пароходе, а поедет на большом частном, то он ее не впустит в монастырь. Кормят отвратительно и все очень грязно, всюду торчат и плавают длинные монашеские волосы. Это так противно, сто я питаюсь только чаем и просфорой. Видел схимника, старца 80 лет, который помнит оборону, но в нем самом ничего интересного, старый рамолик, и все улыбается. Великая княгиня все больше в церкви, уже с 5 часов утра. Службы длятся тут по пять - шесть часов, я был раз, и с меня этого раза довольно. Пока она молится, я ловлю рыбу и прихожу уже к самому концу.»              **       Разумеется, Феликс поспешил с визитом к родителям Ирины, намереваясь объясниться, что его оговорили на счет сватовства к Зое Стекль. Кажется, именно тогда он четко обозначил свои намерения и попросил дать ответ относительно того, на что он может надеяться. Там, однако, еще ничего не было решено ни с Царским, ни с Гатчиной, и ответ дали уклончивый, но обнадеживающий. Ирину об официальном сватовстве попросили, однако, в известность не ставить.       Я знал, что Феликс стал бывать у них каждый день, и что именно навещал Ирину, и что визиты эти были долгими и полными разговоров. Знал, потому что Феликс сам мне все это выбалтывал при встречах, нисколько не считаясь ни с чувствами моими, ни с тем, что разговоры эти предшествовали либо следовали за нашими отчаянными, будто прощальными любовными соединениями. Близость наша сделалась жадной, лихорадочной какой-то, быстрой и всегда кратковременной. Мы будто сталкивались в объятьях и поцелуях, набрасываясь друг на друга, сминая друг друга немилосердно, терзая, кусая, толкая и вдавливая в оказавшиеся рядом поверхности, а потом расходились в разные стороны, ошарашенные, встрепанные и еще более голодные, чем до насыщения.       Что до истории с его сватовством, мне теперь даже претило вмешиваться. В то же время, положение мое продолжало оставаться двусмысленным, и я решил, что нужно уже как-то довести его до высшей точки, после которой судьба моя будет решена. 26 мая предстоял грандиозный Московский бал в Благородном собрании по случаю трехсотлетнего юбилея Дома Романовых в присутствии императорской четы. Ирине вряд ли позволят уклониться от него. И я решил, что там-то проясню ситуацию раз и навсегда.                     

Празднование 300-летия дома Романовых

                    Празднование 300-летия Дома Романовых, начавшееся в Петербурге в феврале 1913 года, с середины мая, после возвращения императора из Берлина, где он встречался с германским императором Вильгельмом II, было продолжено. Всем нам предстояло побывать в целом ряде местностей, в которых триста лет тому назад происходили события, связанные с воцарением Михаила Фёдоровича, и проследовать из Нижнего Новгорода в Москву тем историческим путём, которым шло в 1612 году ополчение Минина и князя Пожарского освобождать Москву и Русь от иноземного засилия и смуты.       Из Петербурга мы выехали 16 мая на поезде во Владимир, где посетили Успенский и Димитриевский соборы, затем был Рождественский, Покровский, Ризположенский и Спасо-Евфимиевский монастыри в Суздале, где на могиле князя Пожарского была совершена заупокойная лития. Во Владимире была открыта больница и заложена Троицкая церковь на средства купцов-старообрядцев.       Потом были в селе Боголюбово, где жил и скончался князь Андрей Боголюбский. Там, в храме Боголюбова монастыря отстояли молебен и приложились к чудотворной иконе Боголюбской Божией Матери и к надгробию с частицею святых мощей князя Андрея Боголюбского. Наконец, эта вереница монастырей закончилась и в десятом часу вечера мы по железной дороге выдвинулись Нижний Новгород, куда прибыли на другой день.       Город утопал во флагах, гирляндах зелени и цветах. После неизбежной торжественной встречи на вокзале поехали в Преображенский кафедральный собор. Была обещана краткая заупокойная лития у гробницы Минина, в ходе которой я едва не помер в старании задавить зевоту. За всю ночь в поезде мне не удалось сомкнуть глаз, теперь я едва стоял на ногах, и меня буквально шатало при ходьбе. Когда это закончилось, на Благовещенской площади состоялась закладка памятника Минину и Пожарскому. Был там, кажется, еще парад местного гарнизона и какое-то сборище местных судопромышленников в шатре на огромной барже, пришвартованной на городской пристани.       На барже меня укачало, и состояние мое сделалось еще плачевнее, чем утром. Меж тем, предстоял еще прием депутаций от различных учреждений и представители местной администрации в Кремлёвском дворце, визит в новое здание местного отделения Государственного банка, посещение дома дворянства и, наконец, «высочайший обед» на пароходе «Царь Михаил Фёдорович». Все это прошло для меня как в тумане, но я с честью выдержал испытание и нигде не наблевал.       Отобедав, мы погрузились на пароходы, которые должны были доставить нас по Волге в Кострому, где Михаил Федорович был избран на царство. Вся флотилия состояла из пяти судов: «Межень», «Стрежень», «Свияга», «Царевич Алексей» и «Царь Михаил Федорович». Один из них занимала семья Ники, и еще два выделили для остального семейства, причем и здесь размещали нас по старшинству очередности престолонаследия. Я угодил на один пароход с Владимировичами, а это что-нибудь, да значило. На моем пароходе была также семья Ксении и Сандро. Сталкиваясь со мною, Ирина всякий раз принимала независимый вид, будто желала показать, что заговаривать с нею не стоит. Я же изо всех сил притворялся, будто тонкостей таких не различаю. Впрочем, выходило не очень. Оказалось, что я не переношу качки, так что во все время путешествия по воде я мечтал скорее не о благосклонности моей снежной королевы, а о том, чтобы ступить на твердую землю.       В Костроме пароходы эти стояли вплотную один у другого, у самого берега. По утрам все обитатели нашего парохода пили вместе кофе в столовой. Поселить все Семейство, включая и монаршью чету, на несколько дней в такой тесной близости друг от друга было – все равно, что бросить в банку горсть ядовитых пауков. Удивительно, но все выжили.       В Кострому прибыли часов в 11 утра. Вся набережная, все прилегающие к реке улицы, а также противоположный берег были залиты народом. На просторе приречных полей пред Ипатьевским монастырем, выше линии городских пристаней, возвышалась красивая, белая, похожая на изящный маленький дворец, Царская пристань.       Живя в продолжение празднования прямо на пароходах, поставленных на рейд под охраной речной полиции, для участия в торжествах мы ездили в город на придворных колясках. Костромичи принимали нас, пожалуй, тепло, но как-то настороженно, ведь они еще не видели ни одного живого человека из царствующего семейства. Поэтому за несколько недель до торжеств в Кострому прибыли лейб-гренадерский Эриванский полк из Петербурга, отборная сотня конного Кизляро-Гребенского казачьего полка и сотня 30-го Донского казачьего полка, и улицы сонного провинциального города оживили франтоватые офицеры и нижние чины столичной полиции и жандармерии.       Церемониал встречи проходил в районе Ипатьевского монастыря, в котором когда-то жил Михаил Федорович со своей матерью, перед избранием на царство. У врат обители нас встретил монастырский крестный ход. В повторение достопамятного дня московского посольства, государь был встречен торжественным шествием ипатьевского духовенства, причем в крестном ходу несли исторические реликвии московского посольства 1613 года: фонарь, крест, икону и посох. Епископ рязанский держал старинный образ – список с иконы Федоровской Божией Матери, — которым Марфа Ивановна Романова благословляла своего сына на царство. Все мы по очереди приложились к этому образу.       Затем двинули в монастырский храм, где был отслужен благодарственный молебен, после чего смотрели парад войск Костромского гарнизона и древности Ипатьевского монастыря, усыпальницы Годуновых и дворца Михаила Федоровича.       Отбыв эту повинность, мы снова водным путем направились в город. В Костроме по маршруту следования по обеим сторонам улиц стояли плотным строем учащиеся, за ними были натянуты канаты, за которыми разрешалось стоять неорганизованному населению. Между рядами учащихся и населением была цепь полицейских. Казалось, что детям и учащимся выделены наилучшие места, чтобы лицезреть царскую чету, но ясно было, что придумано это исключительно из страха и предосторожности с расчетом, что никто не решится бросить бомбу через головы детей. Вообще создавалось впечатление, что приняты были строжайшие меры для того, чтобы не допустить непосредственного общения простого народа с царем. Все это несколько смазывало общее впечатление от въезда в город. К тому же, подводила погода, с утра угрожавшая дождем, а к вечеру разразившаяся грозой и ливнем, что спутало планы по устройству народного гуляния.       Торжественные завтраки и обеды проходили в губернаторском доме, в Дворянском собрании, а также в Богоявленском и Ипатьевском монастырях. Но главным торжеством в Костроме было открытие памятника трехсотлетию царствования Дома Романовых, проходившее на второй день нашего там пребывания.       С утра, после пышного богослужения в кафедральном соборе, процессия, возглавляемая высшим духовенством, направилась к специальному шатру, оборудованному для проведения церемонии закладки памятника в конце соборной площади над заложенным ранее фундаментом. На площади перед шатром был выстроен 13-ый гренадерский Эриванский полк, получивший вензеля царя Михаила Федоровича, и сотня казаков Терского Казачьего войска в черных черкесках с светло-синими башлыками. Это было замечательно красиво. В шатре этом был отслужен молебен, после чего государь, взяв два юбилейных серебряных рубля, положил их в лунку фундамента, то же сделали все мы, а затем Ники заложил первый кирпич.       Тут же, на площади, состоялся парад всем войсковым соединениям. После парада перешли в беседку, откуда нас приветствовали толпы костромичей. Затем был прием делегаций, прямо в губернаторском саду, благодаря теплой и ясной погоде. Здесь же организовали торжественный обед, за которым старшины получили юбилейные кружки и гостинцы в шелковых платках с портретами Николая II и царя Михаила Федоровича.       После приема и торжественного обеда Ники с княжнами и в сопровождении части Семейства, включая меня, участвовал в открытии новой больницы Красного Креста, и посетил земскую выставку. Запомнился мне там один любопытный экспонат: массивный обрубок сосны, которой насчитывалось более 300 лет – ровесницы смутного времени и первых лет царствования Дома Романовых. Наслоения на срубе, обозначающие количество его годов, раскрашены были по царствованиям, причем золотая полоса около самой середины знаменовала эпоху царя Михаила Федоровича.       Когда мы покидали выставку, зазвонили колокола – экспонаты колокольного завода. Их благовест передался на городские колокольни – и над городом, над светлой красавицей Волгой и над толпами народа поплыл многоголосый зов, разливавшийся и таявший в ясном вечернем небе. И казалось, что этот мощный голос костромских церквей будит и вызывает такие же голоса колоколов, звучавшие здесь триста лет тому назад…       Аликс с Марией Федоровной и другими в это же время ездили в Богоявленский женский монастырь, где они пробыли несколько часов. От этой благости я, к счастью, был избавлен.       С наступлением темноты город был иллюминирован расстановкой по тумбам плошек с горящим маслом, зажигались цветные фонарики, жгли фейерверки. К вечеру второго дня костромичи проводили нас под звон колоколов, звуки духовых оркестров, салют артиллерийских орудий и крики «Ура!» и флотилия наша, эскортируемая катерами речной инспекции, вышла вверх по Волге, в Ярославль.       Ранним утром, по прибытии в Ярославль, мы увидели, что высокий мыс, которым оканчивается городской бульвар, и где находится белое красивое здание Демидовского лицея, а в старину, по преданию, стоял дворец князя Ярослава Мудрого, был усеян народом. Громадная масса людей наполняла и остальные улицы и съезды, выходившие к реке.       На берегу городской голова подносил хлеб-соль. Старинный, красивый, как игрушка, белый город, встречал нас криками «ура!», развевавшимися флагами и гудением колоколов. Посещали собор, старинную Спасо-Пробоинскую церковь, древний Спасский монастырь. Монастырь этот триста лет тому назад был местом жительства первого царя из Дома Романовых, по пути из Костромы в Москву, после того, как уже был избран на царство. Поэтому главным интересом здесь были покои, в которых жил Михаил Федорович. Между прочим, государю преподнесли замечательную реликвию: уцелевшие от московского пожарища листы первого печатного издания «Слова о Полку Игореве».       Из Ярославля, следуя все тем же историческим путем ополчения Минина и князя Пожарского, поздно вечером 21 мая, мы отбыли в поезде в Москву через Ростов и Троице-Сергиеву лавру.                     

Торжества в Москве

      

      

      Весной тринадцатого года празднование Романовского юбилея переместилось в Первопрестольную, куда съехалась и большая часть Императорского Дома. 24 мая ожидался высочайший въезд в Москву. Все, заблаговременно собравшееся в древней столице, Семейство отправилось на Александровский вокзал встречать императорский поезд. В ожидании в царском павильоне собралась громадная толпа. Помимо Семейства здесь были все вообще сливки русской знати. Я заметил на периферии, как княгиня Юсупова о чем-то разговаривает с воспитательницей Ирины, графиней Камаровской, при этом обе то и дело, заговорщически улыбаясь, поглядывали на бывшую здесь же Ирину. Я осторожно пробрался через скопище родни, чтобы обменяться с моим «предметом» парой-тройкой незначащих фраз и немедля поймал на себе при этом прямо-таки полный ненависти взгляд матери Феликса, которая до сих пор, как казалось, ко мне всегда благоволила.       Подали экипажи для Аликс, наследника и девочек. Ники должен был торжественно въехать в Москву верхом, и перед вокзалом его ждал рыжий чистокровный жеребец, внук известного производителя Гальтимора. Все наши лошади стояли справа от подъезда, в порядке нашего старшинства по престолонаследию. Таким манером мы и выдвинулись верхами вслед за государем. Впереди выстроилась сотня конвоя Его Величества – и по московским улицам процессия тронулась в Кремль.       Аликс, которая ехала в экипаже с наследником, выглядела излишне суровой для такого торжественного дня, и лицо ее, покрытое от волнения красными пятнами, только усугубляло неприятное впечатление, которое она производила. Я никак не мог понять, неужели она не чувствует, что сама настраивает против себя ближайшее окружение и народ, появляясь на публике с этой неприязненной маской на лице? Неужели, нельзя сделать над собою усилие, хотя на несколько дней, нацепить улыбку, смотреть поприветливей? Ведь получается же у других.       Шествие мучительно медленно продвигалось по Тверской, посыпанной по этому случаю желтым песком, с фонарными столбами, украшенными цветами, с развевающимися повсюду флагами и царскими бюстами, стоящими в окнах. Было шумно, жарко и страшно хотелось пить.       Подъехав к часовне Иверской Божьей Матери, Ники спешился, чтобы приложиться к образу. Мы же рысью выехали вперед и выстроились в одну шеренгу против часовни, ожидая, когда он снова сядет на лошадь, чтобы следовать за ним дальше в направлении Спасских ворот. За воротами ожидало духовенство. Кремль встретил нас звоном колоколов и кликами собравшегося народа. Сойдя с лошадей, мы в предшествии митрополита вошли в Успенский собор. Их величества направились к гробнице царя Михаила Федоровича, с тем, чтобы возжечь находящиеся на гробнице лампады. Начался неизбежный молебен, после которого Ники с семьей отбыл во дворец, а нас, наконец, отпустили с миром. Говорят, вечером вся Москва была дивно иллюминирована. Ничего не могу сказать. Я спал без задних ног.       В Москве вообще была масса богослужений, почти столь же увлекательных, как череда приемов, торжественных завтраков и обедов – из тех, на которых боишься лишний раз пошевелиться или, не дай бог, чихнуть. Царской чете подносили иконы, стяги, еще какие-то памятные дары, и все это сопровождалось бесчисленными речами, и везде следовало присутствовать от начала и до конца, всем своим видом воплощая верноподданничество, династическое единство и государев оплот. Но я переносил эту тягомотину удивительно стойко. Не знаю, откуда во мне вдруг взялись силы, но, приняв решение прояснить ситуацию с Ириной раз и навсегда, и установив для себя день решающей битвы – день бала в Дворянском собрании, я чувствовал величайший подъем, будто за спиной у меня выросли крылья. Все эти дни, предшествующие балу, я был неизменно весел, и заражал этим весельем всех вокруг. Даже Аликс, на дух меня не переносившая в последнее время, ко мне снова, как будто, потеплела.       Приехала на торжества из Швеции и моя сестра со своим мужем герцогом Зюдерманландским и четырехлетним сыном Ленартом. Она была безусловно рада видеть меня, даже как-то чрезмерно, особенно это бросалось в глаза на фоне странной скованности между нею и мужем. Я тогда не придал этому значения, как оказалось, напрасно. Не будь я так занят собственными мыслями, возможно, разговор по душам предотвратил бы роковые последствия для судьбы моей сестры.       Из-за какого-то очередного юбилейного события, на котором я должен был присутствовать, встретить сестру на вокзале мне не удалось. Мы воссоединились в Николаевском дворце. Мария буквально с порога смутила меня своими восторженными рефренами на тему того, какой я стал высокий и «интересный мужчина», и как идет мне мундир (когда навещал ее в Швеции, то по протоколу вынужден был носить штатское платье, так что она давно не видела меня в форме), как я возмужал и как уверенно держусь. «Подумать только!» − восклицала она, − «Видеть тебя таким, в том самом Николаевском дворце, по которому ты всего несколько лет назад бегал в своей синей фланелевой матроске! Ты только взгляни, Вильгельм! Настоящий лихой офицер! Ты ведь помнишь этого худенького мальчишку, который встречал тебя, когда ты приезжал на помолвку?» Все это мне было жутко неловко, в особенности, в присутствии Вильгельма, которого я так и не научился считать членом семьи и по-прежнему воспринимал как постороннего.       Мария без умолку рассказывала о путешествии в Сиам, которое они с мужем только что совершили, представляя шведский двор на проходивших там коронационных торжествах. В Бангкоке им был оказан великолепный прием. Их поселили во дворце и приставили к личной свите Мари сиамскую придворную даму и двух камергеров, а к свите принца – несколько сиамских адъютантов. В их распоряжении были пажи, новенькие автомобили, кареты и верховые лошади. После скромной жизни при шведском дворе это был для сестры настоящий праздник. Празднества, которые начались, как только они приехали, были так великолепны и разнообразны, отличались такой поразительной пышностью и такой фантастической красотой, что казались ей похожими на сон.       После коронационных торжеств они остались еще на месяц, чтобы посмотреть страну и принять участие в охотах, организованных в честь Вильгельма, сплавлялись по рекам на китайских лодках, приспособленных под плавучие дома, в сопровождении целой флотилии лодок с провизией и слугами, на каждой остановке − трапеза под бамбуковым навесом, крытым пальмовыми листьями, под тихие мелодии, наигрываемые на тростниковых дудочках, приветствия улыбающейся пестрой толпы на берегу...       Потом был охотничий лагерь – просторные палатки, в которых они разместились с возможным комфортом. Несколько дней наслаждения купаниями, относительной прохладой и для мужчин – охотой. Чудесные закаты и великолепие тропической ночи, осмотр знаменитых храмов, где огромные древние Будды, изваянные из камня или позолоченного дерева, смотрели на них из мрака. Пышные приемы в поместьях, принадлежавших королю, наполненных неслыханной роскошью, присутствие на диковинном празднике уборки риса, на бегах быков и на петушиных боях... И вот теперь − прозаичная Москва.       Почти каждый день после полудня я сопровождал Марию с визитами во дворец к императорской чете и княжнам. Ники был неизменно оживлен и бодр, сотрясаясь от смеха в ответ на мои остроты и анекдоты и заражая своей веселостью детей. В общем, благосклонно встречали нас и княжны, и даже Аликс была довольно мила, хоть утомление от празднеств и приемов сказывалось на ней. Ей постоянно нездоровилось, и она проводила целые дни в постели, вставая лишь для того, чтобы облачиться в парадные одежды с длинным шлейфом и надеть тяжелые украшения, показывая толпе на несколько часов свое всегда печальное лицо. Принимая нас, она даже чай предоставляла разливать моей сестре, манкируя обязанностями хозяйки под предлогом отдыха от утомительных церемоний. Я глядел на нее и думал о болезненной и слабой Ирине. Что, если она согласится, и моя жизнь станет похожа на жизнь дяди Ники – постоянно скорбеть подле вечно больной жены, неспособной даже самостоятельно передвигаться, и от того вечно нервной и раздраженной?       Второй день московских юбилейных торжеств совпал с днем рождения Аликс. В этот день в Кремле состоялся торжественный Высочайший выход в Успенский собор. С девяти утра в Кремле и по всей Москве начался «красный» звон, не умолкавший до самого выхода императорской четы из дворца, Шествие из дворца в собор началось в одиннадцать. Вступление на Красное Крыльцо сопровождалось оглушительным ревом сотен тысяч людей и криками «Ура!». Царское шествие прошло в Успенский собор, где было совершено торжественное молебствие, по окончании которого все Семейство приложилось к гробнице патриарха Ермогена.       В этот день мы посетили еще Романовскую выставку в ознаменование 300-летия царствования, Знаменский монастырь и дома Бояр Романовых на Варварке, где хранилась колыбель царя Михаила Федоровича и другие реликвии, относящиеся к его детству. Несметные толпы народа теснились по обеим сторонам следования процессии, оглушая на всем пути криками «Ура!», у всех церквей стояло в праздничных облачениях духовенство, осенявшее царскую чету и наследника крестами. Боюсь, от этого всеобщего ликования я ликом стал-таки похож на тетю Аликс. Вечером в залах Большого Кремлевского дворца состоялся парадный обед. Честное слово, я предпочел бы остаться голодным, лишь бы хоть пару часов побыть в полном одиночестве и в полной тишине, после всех этих опостылевших толп, криков, грохота, оркестров и суеты.       26 мая был прием депутаций, потом посещение Новоспасского монастыря и, по окончании литургии там, спуск в склеп к гробницам Романовых, чтобы поклониться праху предков. Ближе к вечеру ездили в дом московского купеческого общества. Вечером же в этот день состоялся в Дворянском собрании блестящий раут.       

      

      

Бал в дворянском собрании в Москве

                    Бал, что давало московское дворянство в Благородном собрании, по красоте был нечто совершенно исключительное. В просторном белом зале с колоннами, украшенном растениями и цветами, которые были привезены из подмосковных дворянских усадеб стоял восхитительный запах оранжереи. Специально для императрицы был сделан лифт, потому что из-за больного сердца ей было трудно подниматься по лестнице.       Я был в красном конногвардейском мундире с голубою Андреевской лентой и, после того, как осушил пару-тройку бокалов ледяного шампанского, чувствовал себя на подъеме. Это вам не молебны отстаивать!       Бал начался с полонеза. Государыня шла с губернским предводителем дворянства Базилевским, а Государь – с его женой. Впрочем, открыв бал, императорская чета, больше не танцевала, что было досадно, в особенности, для устроителей бала, немало усилий и средств затративших на его организацию. Ники и Аликс наблюдали за танцующими из открытой ложи, расположенной в конце зала и примыкавшей к смежным с ней комнатам, в которые Аликс, к тому же, то и дело удалялась. Мне сказали, что она испытывала в тот день сильное недомогание – у ней так болела спина, что она едва могла сидеть. Но присутствующим об этом не было известно и, разумеется, злые языки хором зашипели по углам о пренебрежении и высокомерии.       Через час после начала бала, Аликс и вовсе покинула его. Ники оставался еще какое-то время, чтобы сделать удовольствие дочерям, большим любительницам танцев. Он смотрел на танцующих и временами выходил покурить в смежную с ложей комнатку. Однако, и он уехал с бала еще до ужина (который, кстати сказать, был весьма недурен), забрав с собою Татьяну и Ольгу. Бал, однако, был весьма оживленный, и я успел потанцевать с обеими княжнами до их отбытия. Они были оживлены, веселы, взбудоражены и явно не желали покидать бал так рано. И было жаль их, и жаль их отъезда, но что тут можно было поделать.       Надо сказать, что, не считая попадания в карнеты Ольги и Татьяны, да пары-тройки обязательных по этикету танцев, я почти весь вечер не отлипал от Ирины, всюду следовал за нею, как тень, приносил ей шампанского, воды, помогал с шалью, с букетом, с веером… Она была, как всегда, скованной, и, казалось, бал не доставлял ей ровным счетом никакого удовольствия, равно, как и мои попытки развеселить ее. Когда мы кружились в вальсе, и я только-только начал надеяться, что скука и досада оставили ее ненадолго, она вдруг нервно, невпопад, дрожащим голосом спросила:       − Дмитрий Павлович, зачем вы приехали? Мне mama сказала, будто вы ужасно больны, что вас не будет…       − А вам бы этого хотелось? Чтобы меня не было, и чтоб я был болен? − спросил я со страданием на лице. – Но я приехал, чтобы быть там, где вы!       − Вот это уж вовсе ни к чему, − довольно резко проговорила она, бросив в меня прямо-таки злой какой-то взгляд, и тут же отведя его в сторону.       − Не думал, что вы так жестоки, Ирина Александровна, − посетовал я с улыбкой, в надежде обратить ее отповедь в шутку. – Ведь вы, кажется, никаких неприятностей от меня не видали.       − Да разве этого довольно? – пробормотала она едва слышно, и я предпочел сделать вид, что не разобрал ее слов за звуками музыки, а повторять она их не стала.       Вальс закончился, и я проводил Ирину обратно к матери, которая смотрела на меня много благосклонней, чем упрямая юница. Сидевшая тут же тетя Минни едва заметно мне сообщнически подмигнула. Я улыбнулся ей в ответ, изображая уверенность, коей после недавнего танца вовсе не ощущал.       И тут меня атаковала сестра. Отвыкнув от местного общества, Мари страшно тушевалась и дичилась, и шепотом просила не оставлять ее одну. Отмочив пару немудреных шуток по ее адресу на сей счет и пригласив ее на вальс-бостон, я обнаружил, что танцую с нею третий танец подряд. Это, пожалуй, длилось бы и дольше, если б Ники не послал своего адъютанта напомнить нам о неприличном несоблюдении бальных правил и необходимости танцевать с прочими гостями. Собственно говоря, это согласовывалось вполне с моими планами, и, освежившись у буфета шампанским, и обменявшись мнениями по поводу происходящего со сбившимися в кучку Константиновичами, я отправился на поиски Ирины, которой нигде в зале не было видно.       Заприметив вдовствующую императрицу на своем обычном месте и Ксению Александровну подле нее, я двинул в их сторону, в надежде выведать у них, куда могла бы запропаститься Ирэн.       − Вы не знаете, где теперь Ирина? Мне обещан следующий танец, − не моргнув глазом, соврал я.       Ксения Александровна, с досадою на лице, изящно всплеснула руками:       − Ах, что с нею делать. Она такая рассеянная. Должно быть, забыла. Впрочем, она жаловалась на головную боль… Быть может, вышла куда-нибудь подышать…       − Ты бы, Дмитрий, поискал ее в каком-то тихом уединенном уголку, − ласково посоветовала мне Мария Федоровна. – Я полагаю, опять прячется от людей в своей обычной манере.       − Спасибо за совет, тетя Минни, я так и поступлю, − улыбнулся я, щелкнув каблуками и поклонившись. Уже уходя, я услышал себе в спину слова вдовствующей императрицы:       − Вот на таких балах, как этот, решаются мнооогие судьбы. Потому они так волнительны. Даже теперь. Даже в моем возрасте. Как подумаешь, что здесь, в этом зале переплетаются невидимые нити… Дай-то бог, Ксения, дай-то бог.              **       Ирэн сидела в самой дальней зале, где не горел даже свет и, видимо, отдыхала от суеты бала. Я обрадовался этому случаю.       − Ирина Александровна, я вам не помешаю? − спросил я, замерев в пороге с нарочитой робостью несчастного влюбленного.       Заметив меня, она вся как-то подобралась, насторожилась, будто лань, готовая метнуться в сторону. То, что наш tête-à-tête будет не вполне приличен, и следовало бы мне об этом прямо заявить, не вызывало сомнений, но акцентировать на этом внимание ей, видно, не хотелось, и она предпочла сделать вид, что в этом нет ровным счетом ничего особенного, и ко мне следует относиться как к родне – не более.       − Я полагаю, нет… − пробормотала она, быстро глянув на меня своими огромными глазами на маленьком худеньком лице, и тут же потупившись.       Заручившись ее разрешением, я, не сводя с нее глаз, подошел ближе. И, замешкавшись, еще ближе. Я кашлянул в нерешительности, привлекая ее внимание и заставляя взглянуть на меня, прежде заговорил снова:       − Ирина Александровна, как чудесно, что я застал вас теперь вот так, одну, я давно хотел вам сказать… Я хочу сказать вам нечто важное. Такое, что переменяет судьбы людей, − я обернулся на шум в дверном проеме (всего лишь лакей, проносивший мимо огромный поднос с пустыми бокалами, мелодично звеневшими при каждом его шаге). − Я знаю, вы не могли не заметить… Моей к вам горячей привязанности, моего к вам отношения. Знаете…       − Прошу вас, Дмитрий Павлович, этот разговор совершенно неуместен, − попробовала было оборвать меня она, поведя худенькими своими обнаженными плечами и как-то брезгливо поморщившись.       − Так, стало быть, вы заметили! – обрадовался я, не обращая внимания на ее попытку остановить меня.       − Я, право же… − она рассеянно теребила край веера, не понимая, как следует поступить с этим моим напором. Кажется, в хрестоматии по этикету на сей счет не приводилось инструкций.       − Ирина… вы не представляете, что со мною делается от одного только вашего присутствия, − страстно залепетал я, глядя на нее со всем возможным пылом, какой удалось изобразить. – Я прямо на глазах глупею. Ах, это, должно быть, все от того, что я не видал вас слишком долго.       − Вы были у нас неделю назад… − серьезно, без тени улыбки, даже как будто насупившись, заметила она.       − Целую неделю! Целую вечность! – воскликнул я громким шепотом, делая еще шаг к ней. − Мне стало недоставать вас, как в подземелье недостает воздуха. Дайте мне подышать вами, − и я весь подался в ее сторону, склоняясь над нею, но не решаясь сесть подле, а она отпрянула, почти в испуге, вжалась в спинку дивана, на котором сидела.       − Дмитрий Павлович! Я прошу вас немедленно замолчать. И… и… и оставить меня.       − О, если б я только мог! − воскликнул я и бухнулся перед нею на колени, чувствительно при этом ударившись.− Не гоните меня. Я знаю, в глубине души вы, в доброте своей, сострадаете моему чувству!       − Дмитрий! Поднимитесь немедленно на ноги! – почти что в ужасе потребовала она. − Что вы делаете?! Нас кто-нибудь увидит и бог знает, что подумает!       Но я уже, не помня себя, целовал подол ее платья.       − Ирина, милая моя, дорогая! Только скажите, что я могу надеяться! Может быть, не теперь, но когда-нибудь. Клянусь, я сделаю вас счастливой! Я все для этого сделаю!       − Дмитрий Павлович, опомнитесь, прошу вас! – пролепетала она, как только можно от меня отстраняясь.       − Я не знаю создания прекрасней на всем белом свете! – продолжал я, невзирая на все ее явные знаки неблагосклонности. − Я не могу придумать лица красивее! Мне хочется целовать каждое ваше движение… − кажется, я где-то вычитал эту пошлость, впрочем, не знаю.       − Нет, это совершенно немыслимо, что вы творите! Еще минута, и я выкинусь в окно! − воскликнула Ирина со слезой в голосе, отнимая руки, которые я пытался поймать для поцелуя, и порываясь встать на ноги.       − Я… Ирина, я не жил до того, как по-настоящему увидел вас, разглядел! Я был, как в тумане. Все эти истории… все, что было прежде, все кажется теперь таким мелким, ничтожным в сравнении с вами! Вы пересоздали меня! Только полюбив вас, я научился чувствовать! Я буду счастлив отдать вам себя, совсем, безраздельно! − я определенно цитировал из какой-то дрянной книжонки, кои были разбросаны у Лизоньки в квартире повсюду, и коими я, от нечего делать, занимал себя, дожидаясь, пока она припудрит носик (надо же, как всякая дрянь западает в память!), − Мое счастье в том, что все мои поступки, все мои мысли и желания, самая моя жизнь − зависят от вас. Вне вас меня нет! Ирина Александровна, я люблю вас!       − Дмитрий Павлович, прекратите этот театр, − проговорила вдруг Ирина холодным и строгим голосом, будто решившись и враз отбросив робость и извечную свою вялую покорность судьбе (на которые я так уповал), так, что я даже опешил, не ожидая от нее подобного. Неужели же, раскусила? – Я мало знаю и слышу из того, что происходит в свете, меня стараются оберегать, но сведения о вашей разгульной жизни дошли даже до меня. Я верно знаю о ваших многочисленных романах, и о всяких гадостях, которыми… Не хочу повторять. Ведь я для вас не более, чем новая занятная игрушка. Вы любить не способны… А если и способны, то какой-то дикой, примитивной любовью, каковая мне не нужна.       − Любовь… Да если б вы только знали, что значите вы для меня! − попробовал было перебить ее я.       − Любовь – это слово, которое обозначает для меня гораздо больше, чем вы можете понять, − оборвала меня Ирина. − Не перебивайте меня. Дайте мне закончить! Я долго терпела ваше присутствие, ваши визиты, потому что мне велели вас принимать и потому, что долг гостеприимства не велит прогнать гостя. Но всему есть предел. Я не желаю больше этого слышать. Никогда. Слышите? – голос ее дрожал, но во взгляде читалась решимость отчаяния.       − Ирина, не гоните меня! – взмолился я, уже без всякой надежды, в глубине души понимая, что бой проигран, но все же решив прибегнуть к последнему средству. − Что я буду без вас? Я, ей-богу, покончу с собой! – я так заигрался, что у меня, кажется, даже слезы на глазах выступили.       − Ничего с вами не сделается, − с неожиданным цинизмом изрекла она. − Вы спокойно вернетесь в Петербург к своим полковым товарищам, снова станете участвовать в скачках, неумеренно пить в офицерском клубе, волочиться за доступными женщинами, переживете еще с десяток романов со скучающими замужними дамами. Вот только не повторяйте этим вашим будущим пассиям тех слов, что только что мне сказали. Они не поверят им также.       Я понял, что карта моя бита. Делать было нечего. Я медленно поднялся с пола, отряхнул колени, ухмыльнулся с самоиронией, глядя на нее:       − Как странно. До сих пор все верили, − проговорил я, вслед за чем мотнул головой в поклоне, звякнул шпорами и удалился, оставив ее одну.                     

Окончательный разговор с Минни

      

      

      Вскорости после злополучного бала я спешно, пока решимость меня не покинула, нанес визит вдовствующей императрице, намереваясь расставить точки над i. Довольно было тянуть эту волынку. Пусть теперь Фика музицирует, сколько его душе угодно. Посмотрим, надолго ли его хватит!       Приняла она меня с душевной теплотой и сердечностью, не отбросив, однако же, окончательно намерения переломить мою волю.       ‒ Тетя Минни, ‒ без обиняков начал я. ‒ Вы должны знать, что я говорил вчера с Ириной о своих чувствах.       Она взглянула на меня с непроницаемым лицом, и я невольно потупился, вспомнив о беспощадно попранном мною этикете:       − Быть может, я не должен был… Не знаю, как уж полагается в таких случаях, тем более, что случай мой, честное слово, какой-то странный. Но теперь, по крайней мере, участь моя решена, − я вскинул взгляд на Марию Федоровну, как оказалось, пытливо вглядывавшуюся все это время в мое лицо. − Ирина меня не любит ничуть, она дала это понять вполне определенно, и мысль быть со мною ей глубоко антипатична. Я полагаю, сколь бы ни казался благостным этот союз со стороны, но при таком ее отношении, он становится просто невозможным, − по мере того, как говорил это, я приходил во все большее раздражение и ажитацию. − Я убежден, что никакого «стерпится – слюбится» здесь просто не может быть. И с моей стороны тоже! Ее категоричный отказ мне, признаюсь, даже оскорбителен, и лучше сразу порвать всякие отношения, и не мучить себя и ее, − решительно заявил я.       ‒ Что ж, глупо было бы отрицать, как важно для намеревающихся вступить в союз на всю жизнь сделать осмотрительный выбор, − мягко и рассудительно заговорила вдовствующая императрица. − Честность, взаимное влечение и достаточная доза благоразумия – вот основные условия для жениха и невесты в выборе друг друга, – она отпила чаю из изящной фарфоровой чашечки, задумчиво и серьезно глядя на меня. − Без взаимной любви брак будет не что иное, как злополучная сделка, вечный источник горестей, бедствий, раздоров, беспорядков в семье и скандалов. Симпатия характеров состоит в сходстве и тождестве чувств, вкусов, взглядов на вещи… Если этого нет, брак не замедлит превратиться в тяжелую цепь, которая сделает жизнь соединенных ею существ печальной и несчастной. Равнодушие, всегдашнее роковое последствие неудачно заключенных браков, ведет сначала к обоюдным неудовольствиям и ссорам, а затем к полному разобщению. Таких примеров, к сожалению, мы видим немало, даже и в нашей семье. Вслед затем, как это в подобных случаях чаще всего случается, муж перестает заботиться о своем семействе, неглижирует своими обязанностями и, чтобы рассеяться от домашних дрязг, начинает предаваться азартной игре и разгульной жизни. Ты и без того прославил себя склонностями к подобным бесчинствам. Я полагала, что брак сделает тебя серьезней, но вижу, что при таком раскладе ожидать этого было бы наивно. Ирине кажется, что она влюблена в Феликса Юсупова. Что ж… кто поручится, что это все не переменчивые фантазии шестнадцатилетней девочки? Быть может, стоит дать ей срок повзрослеть и одуматься, за это время и ты остепенишься? Что общего может быть у нее с этим капризным, избалованным, себялюбивым красавчиком? Нет, душа моя, все это вздор, и ничего больше.       ‒ Все это уже не имеет ко мне касательства, не так ли? – решился напомнить ей я. − Во всяком случае, я не хотел бы это обсуждать.       ‒ А я хотела бы, чтобы ты хорошенько подумал, прежде чем принимать такие категоричные решения и к тому же высказывать их вслух, ‒ оборвала она меня, почти сердито, во всяком случае, так веско, что я прямо оробел.       ‒ Я все обдумал, как следует, тетя, и решения своего не изменю, − ответил я ей, собрав в кулак всю свою волю для отпора этой маленькой, но властной женщине. − Если Феликс на роль жениха, по вашему, не угоден, так ему можно просто отказать и найти другого. Но я, как видите, ко двору не пришелся, и в амплуа защитника от нежелательного брака точно провалюсь. Вы полагаете, со мною проще договориться, чем с Ириной? Так вот я хотел бы, чтобы вы знали: не в тех вопросах, что так сильно до меня касаются, − договорил я и, скрестив перед собой руки, насупился и занял глухую оборону.       ‒ А что же ты не сказал мне, Дмитрий Павлович, что у Ники на твой счет свои планы? ‒ хитро сощурилась вдруг она.       ‒ Что вы имеете в виду? – непонимающе нахмурился я.       ‒ Сам знаешь. Матримониальные прожекты с Царским… Они, видите ли, девочек заграницу отпускать от себя не хотят. Блажь, да и только, как по мне.       ‒ Ники действительно намекал мне что-то такое. Но ведь там все было так неопределенно. А потом Аликс на меня взъелась из-за всяких слухов, что обо мне ходили. Да вы сами знаете, тетя, мне же, можно сказать, от дома отказали.       ‒ Вот и я так думала. А оказалось что? Когда Ксения и Сандро поехали туда прощупывать почву, упомянув и тебя и Сумарокова твоего, так Аликс только что от счастья не запрыгала, обрадованная идеей о Феликсе и Ирэн. Стало быть, тебя со счетов, покамест, не сбросили… Если только она так горячо не ратует за Феликса просто в пику мне…                     

Два письма, две телеграммы.

      

      

      Одно было ясно: если ей хочется побеседовать с Королевой, начинать придется самой. Помолчав, Алиса робко промолвила:       - Я уже отчаялась...       Но Королева не дала ей договорить.       - Отчаялась? - повторила она. - Разве ты пьешь чай, а не молоко? Не знаю, как это можно пить чай! Да еще утром!              Л.Кэррол «Алиса в Стране чудес»              

      Я надеялся, что разговор с Минни принесет мне хоть какое-то облегчение, но вернулся после него домой с громадной пустотой в душе. Было мне неспокойно и гадко до того, что я прямо видеть никого не мог, и, сказавшись больным, заперся в своих комнатах, где, пометавшись из угла в угол, уселся наконец за письмо Феликсу.       Излить ему душу казалось единственным верным решением, и единственным спасением от терзавшей меня смуты. Не было черновиков, я не особо заботился о связности слога, и перо само легко бежало по бумаге, впитывавшей с чернилами мою боль: «Милый Феликс, я окончательно поговорил с М.Ф. Ты можешь быть спокоен. Моя кандидатура теперь снята с рассмотрения. Честное слово, как будто тяжкий груз свалился с души. Я снова свободен. Но свободен для чего или для кого? На что мне эта свобода без тебя?.. Я с нетерпением жду твоего приезда. Петербург без тебя мне в тягость. Да что там! Мне всё нынче в тягость! Ты себе представить не можешь, до чего мне дурно делается, как подумаю о нашей… о твоей будущности, и что я теперь переживаю. Мне иногда так безумно хочется тебя увидеть, с тобою говорить, что я готов тотчас сесть на поезд и ехать туда, где ты находишься. Но потом я понимаю, что это только рассердит тебя, ведь ты так занят теперь улаживанием своего вопроса. Ах, если б не этот треклятый вопрос, как счастливы мы могли бы быть теперь!       Мне тетя Элла писала, что видела тебя в Лондоне, и что вид у тебя совершенно цветущий, и тут же, без всякой видимой связи, про то, как похорошела теперь Ирина «прямо сияет». Мне эти намеки, как кол в сердце, а ей, будто, и дела нет. Ведь она же, клянусь, все понимает! Никогда не упустит случая меня помучить. Всегда так было. Люди не меняются. По крайней мере, не в лучшую сторону. Раз ты ко мне так переменился. Ты, кажется, совершенно забыл о моем существовании. Знаешь, это просто жестоко! Как тебе может быть настолько все равно?! Умоляю, черкни мне хоть два слова из Лондона. Чертово расстояние! Мне так многое нужно тебе сказать, чего в письме не напишешь. Но если бы ты только захотел. Ты и без слов понял бы. А ведь ты больше не хочешь. В таком случае, и писать не стоит. Твой Митя.»       С замиранием сердца я долго ждал его ответа, по десять раз на дню справляясь о новой почте. Наконец, прибыла телеграмма. Издевательски крохотный клочок бумаги в обмен на мои пространные излияния, на мои иезуитские изворачивания в попытке хоть сколько-нибудь сбить с толку перлюстраторов и, вместе с тем, выразить желаемое так, чтобы ему однозначно сделалось понятно: «Дмитрий, прошу тебя, успокойся.»       Я долго, с непониманием смотрел на эти несколько слов, перебирая их в голове и мысленно переставляя местами, а потом горько и безнадежно разрыдался и завыл в голос так, что адъютант мой кинулся ко мне из соседней комнаты, решив, что со мной сделалось дурно.       Несколько дней прошли для меня, словно в тумане. Я механически выполнял какие-то привычные действия, разговаривал с людьми, ездил куда-то, ел, пил, но словно бы совершенно потерял чувствительность. Все во мне умерло, все молчало, все смирилось. Потом, проходя как-то мимо почтамта, я, без какого-либо заранее продуманного плана, завернул туда и попросил отбить телеграмму следующего содержания: «Так и быть, я тебя более не потревожу. Со своей стороны можешь чувствовать себя вправе забыть мой дом и имя. Д.П.».       Спустя несколько недель, я, совершенно неожиданно, получил от него послание, написанное на тончайшей голубой бумаге без каких-либо опознавательных знаков:       «Дорогой Митя! Ну что за вздор и детские глупости у тебя на уме? Разве так ведут себя братья? Ты ведь сам понимаешь, что у меня теперь нет ни минуты свободной на пространные объяснения. Да и уместны ли такие откровения в письмах? Прошу тебя, встряхнись и долой это петербургское уныние! Что у вас там, погоды стоят гадкие по обыкновению? Должно быть, так. Я помню, что ты всегда легко подпадаешь под влияние погоды. Когда я вернусь, мы с тобой хорошо поговорим и как следует во всем разберемся. Обещай мне, что наша размолвка на этом будет исчерпана; мы просто встретимся в следующий раз, как если бы никакой ссоры не было. Твой Феликс».       На это я ничего отвечать не стал.              

Возвращение

      По приезде в Петербург нужно было явиться к государю по случаю возвращения в полк. Я ощущал себя каким-то дикарем, совершенно отвыкшим от нормальной жизни за весь этот период нескончаемого безумия, воплей, криков, шипения и взрывов фейерверков, колокольного звона, танцев, молебнов, духоты, льстивых славословий, поклонов, депутаций, переездов и благостных улыбок, которые неизменно требовалось надевать поутру вместе с мундиром и орденами и носить на физиономии до самого отхода ко сну.       Ники принял меня с обычной своей ласковостью, отметив, что у меня пугающе усталый вид и предложив даже взять отпуск из полка по болезни. Я отказался. Хотелось на что-то отвлечься. Я знал, что если буду предоставлен теперь сам себе, то сделается только хуже. Даже в редкие минуты, когда я оставался один в своей комнате во время торжеств, меня немедленно начинала заедать хандра. Лучше было поскорее влиться в рутину. Тем более, стоял период летних лагерей. Пребывание на свежем воздухе и компания полковых друзей должны были пойти мне на пользу. Во всяком случае, я возлагал на это большие надежды.       И потом, хотелось, наконец, побывать в театре без помпы и шиканья родни. Не скрою, строил планы и относительно полноценных возлияний без необходимости очень уж держать лицо. Начал я, вполне ожидаемо, с последнего, зато в первый же день воссоединения с полком. Боюсь, попойка была грандиозная, потому что окончания ее не помню совсем.       В тот Красносельский сезон я не пропустил, кажется, ни одного спектакля в местном театрике, в робкой надежде на то, что сердце мое екнет, как прежде, при виде какого-нибудь нового гибкого и изящного чуда. Но сердце было слишком изранено и молчало в отношении чего бы то ни было, кроме вероломного Феликса, который, пребывая в Англии вместе с Ириной, мог каждую минуту с нею обручиться. Отчаявшись определиться с объектом для волнения в крови естественным путем, я решился даже навестить тот вертеп, что регулярно устраивала прежде Кшесинская на даче у себя или у Андрея, приглашая в качестве приманки для великих князей молоденьких кордебалетных фей. Но и тут меня постигла неудача.       Подъехав к зданию Красносельского театра, я не увидел Матильды в окне уборной, выходившем на царский подъезд. Прежде Кшесинская имела обыкновение кокетничать с прибывавшими великими князьями, стоя у этого окна, нарочно нас для этого поджидая. Такое нарушение установленного порядка вещей прямо изумило меня. Встретив в антракте заведующего театром полковника Княжевича, я поинтересовался, в чем дело. Оказалось, что из-за траура по матери Матильда в начале Красносельского сезона не танцевала и даже не ездила на чужие представления, как неизменно делала прежде. Я попросил его передать ей, что в следующий спектакль непременно жду ее в театре.       По счастью, она выполнила мою просьбу, хоть и наполовину. Приехав в Красное Село, выступать не стала, и даже в зрительный зал щепетильно не вошла, чтобы не нарушать траура, однако же пригласила меня в свою уборную, и весь вечер обрабатывала в своей обычной манере, развлекая болтовней, которая журчала и струилась, подобно весеннему ручейку. Очевидно, она не полагала траур помехой кокетству, так что упражнялась на мне в этом тонком искусстве с большим азартом и самоотдачей. Увы, даже чары такой опытной обольстительницы на меня нынче не действовали. Я нарочно прислушивался к себе, в надежде, что вот-вот запустится хитрый механизм, застучат молоточки, завертятся шестеренки, начнет разгораться интерес и вызревать в полновесное желание. Увы, ничего этого не было и близко.       − У вас, Дмитрий Павлович, нынче какой-то отчаянный вид. Вы, прямо рыцарь печального образа, − мурлыкнула она, сделав мне глазки.       − Я, Матильда Феликсовна, переживаю любовную драму, − картинно вздохнул я, склонив голову набок, вслед за чем немедленно осклабился во весь рот, как бы паясничая по поводу своего якобы воображаемого чувства.       − Ах, вы меня вечно дразните! Никогда ничего не расскажете, что у вас на душе, − с капризным лукавством протянула она, перемещаясь так, чтобы мне лучше был виден ее полуобнаженный бюст в глубоком декольте.       Я податливо заглянул туда с нескрываемым и даже преувеличенным интересом и получил преизрядный щелчок по носу:       − Негодный вы мальчишка! Некому вас воспитывать! – с шутливой сердитостью прикрикнула на меня она.       − Умоляю! Немедленно займитесь этим! – приложив ладонь к сердцу и склонив голову набок, проговорил я.       Она возлежала на козетке напротив меня, как бы случайно позволяя мне видеть стройную щиколотку и узкую крошечную стопу в изящной замшевой туфельке, и потягивала шампанское, которое я подливал ей в бокал снова и снова. Пахло духами, пудрой и принесенными мною розами. На гримерном столике поблескивали многоцветием бесчисленные баночки и коробочки и валялись брошенные небрежно пуанты. С ширмы в углу свисал забытый после какого-то спектакля костюм со струящейся юбкой из белого шифона.       Мне невольно вспомнилось, как волновала меня подобная атмосфера каких-нибудь пару лет назад, и я не мог понять нынче себя прежнего. А так хотелось бы вернуться в ту шкуру. Какой легкой и простой была тогда моя жизнь! Нынче же я смотрел на эту сцену будто со стороны и про себя иронизировал над декорациями, над Матильдой, над самим собою. Все это было так пошло, так избито, но не хотелось делать усилий, чтобы встать и уйти, и я все сидел и сидел так, совершенно без толку убивая время. Закралась даже мысль подыграть ей и довести нашу банальную пьеску до кульминации, изобразить из себя пылкого любовника, мундирного развратника… но мне, наверное, было просто слишком лень. Не могло быть сомнений, что отказа и даже намека на отказ я не встречу, и это расхолаживало окончательно. Попасть в ее list, внести ее в свой… К чему все это?       Было очевидно, что искать следует в другом месте, с другой вдохновительницей. Но, как я ни уговаривал Матильду, она не стала тем летом устраивать у себя на даче прежних больших и шумных приемов. Однако часто собирала гостей «поиграть в покер». Обыкновенно съезжались к чаю, оставались обедать и засиживались до поздней ночи. Приглашала, конечно, и меня. И я охотно ездил к ней. Дом был полон улан, среди которых у нее было много знакомых и друзей. Все это были легкие в общении молодые люди, с которыми я быстро сошелся, понимая притом, что так же легко разойдусь с этой компанией, ничего не теряя, и ни минуты не сожалея, если не встречу никого из них более никогда. Казалось, именно того и искала моя душа, чтобы отвлечься хоть ненадолго от мрачных мыслей.       В один из таких августовских «покерных вечеров» мы засиделись почти до утра. А на следующий день я был дежурным флигель-адъютантом и должен был присутствовать на принимаемом императором параде двух кавалерийских полков 3-го Гусарского Елизаветградского и 8-го Уланского Вознесенского, шефами которых были Ольга и Татьяна Николаевны. Признаться, в разгуле веселья я напрочь об этом забыл, опомнился же внезапно, когда восток уже зарозовел. Выдав полный набор всех тех слов, какие не стоит произносить в приличном обществе под дружный хохот гостей Матильды (они-то, счастливчики, все через час-другой завалятся преспокойно дрыхнуть), я кое-как усадил себя за руль и на всех парусах понесся в Петергоф.       К параду поспел едва-едва, и мне стоило значительных усилий ровно сидеть в седле. Погода стояла тихая и жаркая ‒ в самый раз для парада, и хуже некуда для того, кто провел ночь за возлияниями и теперь маялся головокружением и безжалостной барабанной дробью в висках. Спать хотелось прямо нестерпимо, и я с трудом подавлял зевоту, стискивая челюсти и выпучивая глаза, которые слипались предательски.       «Разит от тебя так, будто ты ночевал в винной бочке, Дмитрий Павлович», ‒ со смехом сказал мне дядя Ники, ‒ «Постарайся не попадаться на глаза Аликс, пока не проветришься», ‒ посоветовал он. И, видит бог, я старательно придерживался его рекомендации. Благо, императрица из-за очередного, вполне ожидаемого, недомогания на параде отсутствовала и не видела двух своих старших дочерей перед их полками, в то время, как Алексей и младшие княжны смотрели на парад из палатки.       В отличие от меня, Татьяна и Ольга поражали свежестью двух майских роз и выглядели замечательно щеголевато в мундирах своих полков в чинах полковников, сидя верхом амазонками рядом с отцом. Особенная лихость и озорство проглядывали то и дело в Татьяне, невзирая даже на то, что она заметно нервничала от осознания важности минуты. Мундир ладно облегал ее тоненькую гибкую фигурку, подчеркивал врожденное изящество и изумительную осанку. В седле она сидела прекрасно.       Началось с того, что великий князь Николай Николаевич главнокомандующий войсками гвардии и Петербургского военного округа, генерал от кавалерии, сопроводил Ольгу к Гусарскому полку. Я слышал, как он ей сказал: «Галопом!». И, подняв свою симпатичную вороную лошадь в галоп, она бок о бок с Николаем Николаевичем направилась к гусарам. Командующий полком, генерал Мартынов, выехал к ней навстречу. Ольга поздоровалась с полком, объехала его в сопровождении Николая Николаевича и встала на правый фланг. Николай Николаевич широким галопом вернулся за Татьяной и тем же манером вместе с нею подъехал к ее Уланскому полку, с которым она также поздоровалась и встала на его правый фланг. После этого появился государь.       Следом за объездом Ники полков, начался церемониальный марш. Ольга и Татьяна ехали перед командирами своих полков, выступая на месте шефов. Уланский полк проходил первым. Оба шефа молодцами прошли во главе своих полков, а затем отлично сделали заезд галопом по направлению к отцу. Ольга, правда, несколько срезала круг. Обе были прелестны, и отрадно было видеть, что они очень старались. Невзирая на вполне понятные тревоги, все прошло великолепно. Ники, надо полагать, и сам изрядно волновался, видя своих дочерей в первый (и, увы, последний) раз в строю. Думаю, не могло не мелькнуть у него мысли о том, порадует ли Алексей когда-нибудь родительское сердце подобным зрелищем? И вряд ли он обманывал себя на этот счет. Должно быть, вид двух цветущих девиц, ладно держащихся в седле и отдающих приказы беспрекословно повинующимся полкам, разбередил грустные думы о том, за что же Бог так наказал его, не послав здорового наследника, и каково это было бы, иметь сына, которому со спокойной душой можно рассчитывать передать трон?       В конце июля у бедного мальчика был очередной приступ. От усиленных движений рукой во время игры у него разболелся правый локоть, он снова потерял сон, сильно страдал и некоторое время не вставал с постели. Рассказывая об этом, Ники упомянул, что приглашали к цесаревичу Распутина, после разговора с которым боли, де, стали проходить, Алексей успокоился и начал засыпать. Все это звучало дико и крайне сомнительно, в особенности учитывая тот факт, что я сам видел страдания несчастного ребенка в течение дней, последовавших за этим визитом «старца», видел, как мальчик проводил унылые дни, лежа на балконе или в спальне и корчась от боли. Увы, ослепленные родители полагали, что посещения грязного мужика благотворны для неизлечимо больного ребенка, и не желали замечать очевидного, видя в подлом шарлатане своею последнюю надежду.       После парада был завтрак с офицерами во дворце. Потом снимались группой с шефами и императором. Ближе к вечеру офицеры полков пешком пошли в Александрию, где полковые песенники устроили для сидевшей в коляске Аликс небольшой концерт. Прогулка вдоль моря в компании воодушевленных удачно прошедшим парадом офицеров и княжон и пребывавшего в приподнятом настроении Ники вполне меня освежила. Простившись с офицерами, тихо, по-семейному, пили чай. К тому времени я был уже совершенно бодр и пригоден к тому, чтобы оживлять местное общество. Аликс глядела на меня благосклонно, так что, видимо, мое похмелье прошло для нее незамеченным.       Весь вечер мы с Ники дразнили девочек гусаром и уланом, что их совершенно не обижало. Обе явно наслаждались обретенным статусом. Татьяна, остриженные волосы которой еще не успели отрасти после перенесенного весною тифа, замечательно походила на резвого юношу-улана, умеющего отменно себя держать и знающего себе цену. Более спокойная, более женственная Ольга была сама плавность и сдержанность, и все эти черты как-то по-новому заиграли, облеченные в мундир. Я в тот вечер не мог наглядеться на княжон, кажется, впервые за весь этот проклятый год по-настоящему ожив.       Под конец лагеря в Петербург приезжал с визитом председатель французского совета министров Раймонд Пуанкре и генерал Жоффр, которого прочили в главнокомандующие французской армии в случае войны. Его возили по маневрам и смотрам, производя в войсках изрядный переполох, главным образом потому, что сопровождал его великий князь Николай Николаевич, перед авторитетом которого трепетали у нас все от мала до велика. Честное слово, появление императора не производило такого фурора и паники. Николай Николаевич показывал Жоффру, в присутствии Ники, учение всей кавалерии, бывшей в лагере под Красным Селом, и сам же командовал ученьем.       В ходе репетиций этой демонстрации нас загоняли преизрядно. Кроме Гвардейской кавалерии, были еще Вознесенский уланский и Елизаветградский гусарский полки, прибывшие по случаю в лагерь под Красное Село с мест своих стоянок. Это линейное учение двенадцати кавалерийских полков призвано было продемонстрировать отменную съезженность нашей конницы, и было настоящим балетом, хоть и вызывало мрачные мысли о боевых действиях, представлявшихся уже неизбежными.       12 кавалерийских полков построились в одну линию для встречи высочайшей инспекции. Линия построения была так велика, что, находясь в ее начале невозможно видеть было из-за рельефа местности Николая Николаевича, который стоял перед серединою всей этой массы конницы. Он был на своей новой чистокровной гнедой лошади, на которой сидел в тот день впервые. Помню, всех удивляло, как он пошел на такой большой риск в день высочайшего смотра. Высокая фигура Николая Николаевича эффектно и выигрышно смотрелась верхом. Ездил он довольно лихо, хотя лошадей, вроде как, не любил. Когда он приближался к полку, окруженный внушительной свитой, весь строй подтягивался, робея его.       Во время войны, в роли Верховного Главнокомандующего он сделался жутко популярен во всей России, сумев внушить солдатам веру в себя. Я и сам, признаюсь, находился долгое время под его обаянием. Казалось даже грешным делом, что хорошие карты достались не тому игроку, а получи он возможность… Увы, он не сумел использовать своей популярности в начале революции и спасти Россию от великих потрясений. Как показала практика, он совсем не был тем сильным, волевым человеком которым у него так успешно получалось казаться, и на которого возлагалось столько надежд. Все это было наносное, внешнее, одна видимость. Колосс на глиняных ногах.       В ходе красносельских маневров на военном поле Жоффру в присутствии императора показали атаку на пехоту всей кавалерии, находившейся в лагере. Мы шли разомкнутыми рядами полевым галопом, несколько верст подряд. К своему ужасу, в какой-то момент я заметил, что моей Резеде не хватает дыхания, и ей трудно идти. Больно было думать, что любимая моя лошадь, кажется, начала сдавать. А ведь совсем еще была не старая.       Наш полк атаковал лейб-гвардии Измайловский. Измайловцы стояли разомкнуто, с пулеметами, и мы проходили между ними. Тут же верхом был Ники, с большой свитой. Внезапно Резеда шарахнулась в сторону, испугавшись какого-то измайловца, и я едва не вылетел из седла под копыта несущейся в безумном аллюре конницы. Случись это, полагаю, меня ждала бы бесславная гибель. Каким-то чудом удержавшись на лошади, я мысленно возблагодарил Филлиса с его изнурительной муштрой на манеже. Однако нужно было приискивать новую лошадь.

      

Олимпиада в Киеве

                    Проклятое празднование 300-летия не оставляло ни малейшего шанса быть предоставленным самому себе. Не смог я отвертеться ни от петербургских, ни от нижегородских, ни от костромских, не от ярославских, ни от московских торжеств. А после, на сладкое была еще Первая Российская Олимпиада в Киеве, «августейшим покровителем» которой мне надлежало стать. Считалось, что, коль скоро я в прошлом году поучаствовал к Стокгольмской Олимпиаде сам, то теперь являюсь своего рода сертифицированным экспертом по части спорта в Семействе.       Увы, Киевская Олимпиада пришлись на осень 1913-го года, когда мне казалось, что жизнь моя летит в тартарары, поскольку сватовство Фики достигло апогея и все выглядело окончательно решенным. Поделать я уже ничего не мог, а мог только обреченно наблюдать крушение всего самого дорогого в моей жизни. И именно тогда у меня не было ни одной свободной минуты и ни одной минуты в одиночестве.       Что ж, возможно и к лучшему. Кто знает, до каких глупостей я мог бы додуматься, появись у меня чуть больше досуга, что натворил бы, не будучи вынужденным дни напролет торчать «свадебным генералом» на виду у громадной массы людей?..       Но я был в полнейшем отчаянии и искал спасения, поддержки хоть в ком-то. Старые приятели здесь были бесполезны. Одним я не мог открыться из боязни шокировать и оскандалиться, другим – из гордости. Тянуло страшно излить душу Ники, но было ясно, как день, что в этом вопросе я не найду в нем понимания. Не к исповеди же, в самом деле, идти с таким грузом на душе.       И вот, в Киеве мне подвернулся родич Гаврила Константинович, тоже приехавший туда представлять династию. До сих пор мы с ним не то чтобы тесно общались. Многолюдная колония Константиновичей (детей моего двоюродного деда Константина Константиновича, широко известного в литературных кругах под оригинальным псевдонимом К.Р.), измученная строгостью воспитания и, как губка, пропитанная безмерной религиозностью, всегда держалась от остальной часть семьи чуть особняком. Константин Константинович ни во что особо не вмешивался, не участвовал в скандалах и интригах, в изобилии производимых остальными членами Семейства, неукоснительно исполнял возлагаемые на него обязанности, сообразно порученному, и неизменно был предан государю, принимая любое его решение как единственно верное. Словом, это был образцовый монархист старой закалки, каких нынче уж больше не производили. Своих сыновей он воспитывал в том же духе, потому все они казались на фоне прочей моей родни несколько не от мира сего.       С Габрой мы лишь несколько сблизились за время юбилейных семейных сборищ. Там молодежь вообще более-менее старалась держаться вместе, насколько позволяла пресловутая очередность престолонаследия и диктуемая ею, насаждаемая, где только можно, дистанция. Теперь же мне довелось поселиться в Киевском дворце на иждивении дядюшки Гаврилы, Дмитрия Константиновича, так что нам волей-неволей приходилось сойтись более-менее накоротке. Со мною в Киев приехал мой верный Лайминг (к тому времени из воспитателя сделавшийся управляющим моими делами), состоявший при мне полковник Толстой и черная пробоина в душе.       Мариинский дворец в Киеве, построенный в стиле барокко на высоком правом берегу Днепра, сравнительно небольшой (лишь в два этажа), но очень удобный, считался резиденцией для посещающих Киев членов императорской семьи. Во время войны сюда, после окончательного разлада с царственной невесткой, в порядке демарша, переехала вдовствующая императрица. Живя здесь, она в течение двух лет курировала отправку санитарных поездов и лечение прибывших раненых, а заодно возглавляла оппозиционно настроенный к Царскому селу (в лице Аликс) фронт, вплоть до отречения Ники от престола, о котором ей стало известно именно в это здесь.       С южной стороны дворца был разбит большой сад с изумительным видом на Днепр. Любоваться видами, впрочем, не было времени. Олимпийские мероприятия поглощали его без остатка.       Гаврила с моим старшим тезкой прибыли в Киев несколько ранее на открытие Всероссийской конной выставки, которая теперь уже завершилась. Великий князь Дмитрий Константинович был заядлый лошадник. Жутко стеснительный, нелюдимый и неловкий в любых иных вопросах, он делался совершенно одержимым, когда речь заходила о конных заводах, скачках, выездке, конюшнях и конной амуниции. Рассказывая об увиденном на выставке, он, ей-богу, уморил своим энтузиазмом даже меня, отнюдь не чуждого лошадиной теме. Он без умолку расхваливал приобретенную им для своего племянника Игоря, поступавшего на следующий год в лейб-гусары, серую лошадь завода графини Браницкой. Вспомнив о сдавшей моей бедной Резеде, я теперь кусал локти, что не выпросился в Киев чуть раньше, и даже попытался убедить Дмитрия Константиновича продать мне эту прелестную серую кобылку. Но тот не уступал ни за что. Напротив, увидев во мне к ней интерес, он еще более убедился в ее ценности, и не желал слушать моих доводов, что Игорю к следующему году еще успеют подыскать достойную замену, мне же лошадь нужна сейчас.       Что же до Гаврилы, я не без удивления отмечал, что этот двухметровый верзила, на четыре года превосходящий меня в возрасте, смотрит на меня как бы снизу-вверх, то и дело восторженно и с наивной открытостью выражая восхищение моим умением держать себя на публике (будто это был бог весть какой дар) и произносить речи (как будто его самого разговаривать не учили). Он был сама неловкость и стеснительность и вел себя отнюдь не сообразно своему высокому положению, полученному по праву рождения. Откровенно говоря, я в толк не мог взять, откуда происходит столь неуместная нерешимость в князе императорской крови.              

**

             Собственно, идея проведения ежегодных российских Олимпиад стала реакцией на выступление нашей команды в Стокгольме, на которое газеты уже успели налепить ярлык «спортивной Цусимы». Требовались были срочные меры для исправления плачевного положения России на международной олимпийской арене. Создавались лиги по видам спорта, организовывались новые спортивные кружки, увеличилось число всевозможных соревнований. Так называемая Российская Олимпиада должна была придать всему этому смысл, подготовка к ней и надежда на победу в этом состязании стали путеводной звездой для российских спортсменов.       В Киеве был возведен стадион с обширной главной трибуной с ложами под крышей, тремя рядами кресел и рядом скамей перед нею, и еще шестью рядами скамей за ложами. По соседству с главной трибуной размещалась полуоткрытая трибуна, имевшая 12 рядов скамей. С другой стороны ‒ трибуна уже с 17 рядами. Такая же располагалась и на противоположной стороне стадиона. Ложи для почетных гостей, задрапированные и украшенные национальными флагами, были оборудованы в конце главной трибуны на особом возвышении. Помимо сидячих мест имелись и стоячие.       Участникам соревнований предоставили казармы в усадьбе господина Ясногурского, располагавшиеся неподалеку от стадиона и отделенные от него глубоким оврагом. Для соединения стадиона с Олимпийской деревней был построен временный мост. Участников соревнований вызывали из деревни на поле по телефону.       Киев пестрел афишами, газеты ‒ объявлениями о Российской олимпиаде, в коих то и дело поминали всуе мое имя и мелькал мой портрет, рядом со сведениями об учреждении массы призов по различным видам спорта – дорогие вазы и кубки, золотые портсигары, часы и прочее, и прочее. Правительство решило поддержать Олимпиаду денежными субсидиями, медалями и дипломами.       Торжественное открытие Олимпиады на главном поле назначили на утро 20 августа. Участники, которым отвели отдельное помещение за чертой поля, стали собираться на стадионе задолго до начала торжества. Стекалась и многочисленная публика.       К исходу 12го часа, когда мы с Габрой прибыли на стадион, все места для публики были уже заполнены. Нас встретили представители Олимпийского комитета и проводили в сооруженную для нас ложу. Торжество выглядело живописным и впечатляющим. Красивыми группами выделялись учащиеся местных мужских и женских заведений, освобожденные в день открытия Олимпиады от занятий и допущенные на это зрелище бесплатно.       Вскоре начался парад. С противоположной стороны стадиона, через специально построенные ворота, выходили участники Олимпиады. Впереди шел командир парада полковник Мордовин, далее следовали поручик Раевский со знаменем, которое он нес и на Олимпиаде в Стокгольме, члены Олимпийского комитета, судьи и участники соревнований. Последние были облачены в соревновательные костюмы. При каждой группе, как нам объяснили, находились и главные судьи по каждому виду спорта. Сделав круг по стадиону, участники размещались отдельными колоннами. Впереди каждой находился знаменосец.       По окончании парада участников и занятии всеми ими своих мест в колоннах, мы с Габрой, в сопровождении прочих почетных гостей вышли на поле. В Вознесенской церкви начался благодарственный молебен с провозглашением многолетия всему царствующему дому и (что было несколько неловко) мне лично, как покровителю Олимпиады. Затем стадион крестообразно был окроплен святой водой. Когда с этим было покончено, я, наконец, объявил Первую Всероссийскую Олимпиаду открытой.       Нам с Гаврилой полагалось обойти фронт выстроившихся для приветствия в колонны после церемониального марша спортивных организаций, киевских кадетов и гимназистов. Габру, уже неоднократно выказавшего порядком конфузившее меня восхищение моей способностью верно находить дежурные фразы для каждого случая, чрезвычайно интересовало, как я буду благодарить за прохождение маршем киевских гимназисток. Смешно: он, верно, полагал, что я настолько стушуюсь перед строем хорошеньких девиц, что потеряю дар речи. Прямо кожей ощущая его нетерпеливое любопытство, поравнявшись с гимназистками, я предельно торжественно и серьезно изрек: «Хорошо ходите!», − вслед за чем едва подмигнул Гавриле, с трудом не расхохотавшись при виде его непередаваемого выражения лица.       Увы, мое участие не ограничивалось открытием игр. Присутствовать требовалось и в последующие дни их проведения.       Программа состязаний была такой: на спортивном поле – легкая атлетика, гимнастика, борьба и гири, кросс-коунтри, футбол, велогонки; в «Скетинг-Ринке» ‒ фехтование; на Днепре – плавание, гребные и парусные гонки; на территории выставки ‒ лаун-теннис; на военном стрельбище на Сырце – стрельба, там же, на скаковом кругу, ‒ конные соревнования; гонки на велосипедах и мотоциклах – по шоссе Киев – Чернигов и обратно на велодром. Помимо этого, в Киеве и его окрестностях соревновались участники бега на 38 верст и марафонцы, бежавшие 56 сажен. Безусловно, проведение Олимпиады, в коей приняло участие более 600 спортсменов, стало грандиозным событием для России.       Соревнования по легкой атлетике начались забегами на 100 метров. Лучшее время показал москвич Василий Архипов. На следующий день именно он выиграл финал. А счет российским рекордам открыл петербуржец Владимир Романов – в тройном прыжке он показал результат 12,90. Ликованию киевлян не было конца, когда победителем в толкании ядра стал их земляк по фамилии Смутный. Помню, болельщики унесли его с поля на руках.       С точки зрения зрителя, далеко не все соревнования были зрелищными. Иногда приходилось изрядно поскучать, не позволяя себе, конечно, подавать виду, что это так. В такие минуты мысли мои, увы, устремлялись через Ла-Манш, и воображение рисовало одно и то же предательское лицо, которое я попеременно то обожал, то ненавидел, но никак не мог выкинуть ни из головы, ни из сердца. Однако сильнее всего я злился на себя самого за то, что не в моей власти избавиться от этих навязчивых мыслей, от этой нестерпимой и постыдной тяги. Мучительно было думать, что он давно уж, должно быть, забыл меня, что он-то ни капли не страдает, что ему в голову не приходит утруждать свой мозг таким вздором. Его время всецело отдано чему-то, мне вовсе неведомому, его планы на будущее никак не учитывают моего в этом будущем присутствия. Ему попросту все равно, существую ли я на свете. Все эти досадные мысли роились в моей голове во время наблюдения за бегом на 10 000 метров, где из 21 участника на старте финишировали лишь шестеро.       Стоит, однако, отметить, что ни один из четырех дней Олимпиады не прошел без рекордов. К примеру, рижанин Альфред Рукс показал класс ходьбы, установив рекорд на 10 километров. В прыжке в высоту с места сначала побил рекорд киевлянин Латти, а в следующей попытке улучшил его петербуржец Гантварг. В секторе прыжков в длину с места сначала рекордным результатом объявлено было достижение Гантварга, а затем в дополнительной попытке, полученной специально на побитие рекорда, Борис Галаневич преодолел неприступную доселе трехметровую черту.       Неожиданностью для зрителей в последний день соревнований стал выход на беговую дорожку спортсменок. Не обошлось, конечно, и без отрицательных отзывов на участие женщин. Публику смутили голые икры бегуний. Но я определенно не был в рядах недовольных. Нас с Габрой этот факт, напротив, вывел из унылой задумчивости и заставил оживленно переглядываться. Габра ерзал на своем месте, вытягивал длинную свою шею, чтобы получше все разглядеть, а потом, опомнившись, весь как-то съеживался, сутулился и, как бы невзначай, поспешно озирался по сторонам – не заприметил ли кто его чрезмерной заинтересованности? Чай, не к лицу представителю царской фамилии. Мне особенно запомнилось участие некой госпожи Нины Поповой с ее сверхъестественными прыжками. Эта выдающаяся и разносторонняя барышня за два дня до соревнований по бегу выступала в дамском бое на рапирах, а затем установила мировой рекорд в беге на 100 метров в 13,1 секунды. Словом, отметилась везде, где только успела.       Хотя для меня лично, разумеется, самыми впечатляющими были состязания конников. Признаюсь честно, я еле мог усидеть на месте, страшно тоскуя после всех этих дней председательствования и многочасовой неподвижности, от которых порядком затекало тело, что не сижу в седле. Ноги так и просились в стремена, руки тосковали по поводу, я нетерпеливо вертелся на месте и то и дело почти подскакивал, мысленно влезая в шкуру наездников.       Конные состязания проходили на ипподроме Юго-Западного бегового общества. В первый день в соревнованиях участвовали пятеро офицеров, которым надлежало в течение десяти минут показать по двадцать номеров высшей школы езды и выездки. Почетный кубок и золотую медаль Олимпиады завоевал штабс-капитан Пожерский из Московской офицерской кавалерийской школы на мерине Гудале.       Соревнование на первенство строевой лошади, в которое входили одиночный стипль-чез на четыре версты с восьмью препятствиями, пробег на тридцать верст, на чистоту галопа и выездка, ‒ по моим прикидкам, было отнюдь не простым. Наименьшее количество штрафных баллов определяло победителя. Состязание начали двенадцать наездников, а дошли до последнего упражнения только пятеро. Первый приз взял ротмистр Резников на мерине Шушуне.       Состязания по плаванию были большим событием, ведь плавание как вид спорта было в ту пору еще в диковинку. Пловцы соревновались на Днепре, но по правилам Олимпийских игр. Для перевозки зрителей были выделены два больших парохода. Мы с Габрой наблюдали за состязаниями пловцов из специально сооруженной для этих целей беседки. По окончании соревнований спортсменов наградили аплодисментами, а инструктора Общества спасения на водах по фамилии Сухих, воспитанники которого продемонстрировали безупречный стиль и приличную скорость, я пригласил к нам в беседку, чтобы поблагодарить за блестящую подготовку пловцов.       23 августа жители окрестных сел вдоль Черниговского шоссе были серьезно напуганы экзотическим видом участвовавших в гонках велосипедистов и мотоциклистов и грохотом моторов. По условиям гонки и мотоциклисты, и велосипедисты должны были преодолеть двести сорок верст по шоссе между Киевом и Черниговом, и обратно, после чего прибыть на трек спортивного поля и там при публике закончить дистанцию, проехав еще десять километров по треку. Гонщиков сопровождали контрольные автомобили, в которых находились судьи, член специальной комиссии, медик и шофер.       Конечно же, не обошлось без казусов. Прибывшие на старт москвичи рассчитывали дозаправиться бензином, которого на старте не оказалось. После эмоциональных пререканий с судьями на старт спешно доставили бензин и масло, и участники получили возможность пополнить баки, которые несколько истощились при езде по городу. На трассе не повезло гонщику из Первопрестольной, получившему ряд проколов. А киевлянин Теве порядком переломался, налетев на перебегавшую шоссе корову, которую тем убил наповал.       Курьезная оказия произошла с мотоциклистом Кремлевым. Пущенный со старта седьмым, на поворотном пункте он был уже первым. Другие участники соревнований отстали от него преизрядно. Заметив это, он нарочито неспешно покатил на стадион, где должен был совершить свои финишные круги. Но, когда он приехал на трек, его не впустили в ворота. Оказалось, что по сценарию победитель должен был въехать на трек под звуки марша, но его никто не ждал так рано. Пришлось бедолаге прождать больше часа, пока устроители готовили музыку. В конце концов, Кремлев въехал на круг и совершил 25 победных кругов на своем красавце «Руди-Витворте». Вторым ехал москвич Девойд на «Зингере», но он заблудился в городе и в итоге второе место досталось поручику 173-го Пехотно-Каменского полка петербуржцу Голубятникову на «Индионе».       Самым большим событием Олимпиады в Киеве (и самым нудным для зрителей) стал первый в России марафонский бег, который состоялся в последний день. Дистанция была установлена в тридцать восемь верст пятьдесят шесть сажен. Старт состоялся в 8 верстах от почтовой станции Гуровщины у хутора Кайля, а финиш – на стадионе. В путь должны были отправиться в 7 часов 20 минут. Но арбитр забыл стартовый пистолет. В итоге стартовым сигналом, прозвучавшим на 2 минуты позже положенного срока, послужил громкий хлопок в ладоши.       Каждого бегущего сопровождал на коне казак-санитар. Вскоре бегуны начали ощущать жажду. В этом отношении все было предусмотрено. На питательных пунктах бегунам предлагали лимонад, холодный чай, шоколад, апельсины и даже сухое вино. Почему-то никто не догадался принести сухого вина и апельсинов на нашу трибуну, а попросить было как-то неловко.       По мере нарастания усталости, бегуны все чаще просили облить их холодной водой, что по мере возможности исполнялось их сопровождающими. Контрольные автомобили постоянно следовали за бегунами, периодически обдавая их облаками удушливого газа и клубами пыли. На подступах к Киеву в лидеры выбился петербуржец Максимов. Следом за ним шел его земляк Шипунов. Несколько поодаль взявшись почему-то за руки бежали Тимофеев из Нарвы и киевлянин Снимщиков. Остальные бегуны значительно отстали.       О том, что лидер миновал черту города, немедленно телефонировали на стадион, вызвав тем волнение в рядах публики и надежду на приближающееся завершение марафона у нас с Габрой. Группа гимназистов во главе с членом оргкомитета Булюбашем поспешила к входу на стадион. Лидера встретили тушем, оглушительными аплодисментами и восторженными криками. Пробежав по финишной дорожке Максимов грудью разорвал финишную ленточку. Время первого русского марафонца составило три часа три минуты и было зафиксировано как первое и лучшее достижение России. Уже увенчанный лавровым венком, он встречал на финише прибывшего через полторы минуты Шипунова. Тимофеев и Снимщиков, эта, заинтриговавшая меня, парочка, так и закончили бег, держась за руки, и поделив третье и четвертое места. Благослови их Господь. Надеюсь, у них и дальше все было в порядке.       Официальное закрытие первой и последней Всероссийской Олимпиады состоялось вечером того же дня на Печерском ипподроме. Напротив главной трибуны красовался огромный стол с богатыми и разнообразными призами, которые я бесконечно долго вручал победителям, улыбаясь, как чеширский кот. Под конец я весь иссяк и от меня, как от кота, осталась, кажется, одна только улыбка.       Главный из моих призов достался Санкт-Петербургскому кружку любителей спорта, набравшему максимум очков по всей программе. Киевский кружок «Спорт» получил приз за наибольшее число побед. Приза свиты его величества генерал-майора Воейкова удостоилась «Образцовая группа гимнастов» петербургской гимнастическо-фехтовальной школы. Приз председателя киевского олимпийского комитета Анохина за гимнастику был вручен поручику Вятеркампфу. Два приза по конному спорту ‒ ротмистру Плешкову, моему коллеге по несчастью на Стокгольмской Олимпиаде, приз за выездку – штабс-капитану Пожерскому, и масса призов ‒ отдельным командам и участникам личных соревнований.       Проведение первой Всероссийской Олимпиады представлялось значительным и многообещающим событием. Следствием ее стало появление несомненного громадного интереса к спорту, людей, готовых возглавить и повести это дело (в число которых по умолчанию вписали меня), планов на ежегодное проведение всероссийских Олимпийских игр. Но, увы, начавшаяся через год мировая война и разразившаяся затем революция, помешали этим планам, и спортивное движение в России просто рухнуло.              

**

             Прежде Габра всегда казался мне не то затронутым слабоумием, не то каким-то блаженненьким. В моем детстве, ‒ а для него это уже была пора отрочества, ‒ он вечно нес какие-то несусветные глупости, изумлявшие подчас даже меня (хотя тогда четырехлетняя разница в возрасте должна была бы делать его в моих глазах взрослым, а сам я был полон отборной дури), а на больших семейных сборищах сидел так, будто ему кол в задницу загнали. Теперь же я понял, что он исключительно добрый и милый, только очень уж инфантильный малый, жутко замкнутый и неуверенный в себе, робкий и восторженный не в меру. Кажется, виной тому было строгое воспитание и полное лишение самостоятельности, хоть какой-то свободы воли в принятии решений, мизерная доза контакта с внешним миром, которую выдавал ему, да и всем своим детям, великий князь Константин Константинович. Действовал тот, конечно, из лучших побуждений, желая оградить сыновей от опасностей реальной жизни, но, видит бог, такая опека не пошла им впрок.       Габра за каким-то дьяволом потащил меня на панихиду на могиле великой княгини Александры Петровны, ‒ прославившейся своей благотворительностью и основавшей в Киеве Покровский монастырь, ‒ потом еще в подземные пещеры Киево-Печорской лавры, к мощам печорских подвижников и святых. Он был до того комичен в своей серьезности при исполнении церковных обрядов, что я не знал, как к этому отнестись. В итоге я избрал с ним роль внимательного ученика, и он с видимым удовольствием и осознанием важности момента наставлял меня в тонкостях и сложностях поведения, сообразного моменту, начисто выветрившихся из моей головы после кончины дяди Сержа.       Как-то, когда мне было особенно невмоготу, я навязался к Габре в компанию, проник в его комнаты, напоил его (к чему он совершенно не имел привычки) и порядком набрался сам, и в итоге позорно разрыдался у него на плече, убитый горем по безвозвратно потерянному вероломному Феликсу.       Гаврила был очень мил, утешая меня, бормоча о том, что знает толк в неразделенной любви, о которой я не сказал ни слова, но которую он, чуткая душа, угадал во мне, а после и сам разоткровенничался о своей личной трагедии – тайном обручении с балериной Антониной Рафаиловной Нестеровской, о котором знал весь свет, что лишь для Габры оставалось тайной. Я, однако, был тронут и его участием, и откровенностью, зная, как непросто она ему далась, и что для него значила. Я выслушал его, даже не заикнувшись о своей осведомленности. Я шмыгал носом и утешал его теперь уж сам, но в общем был рад, что вскоре нам пришлось расстаться. Он ехал в Межибушье на кавалерийские маневры, я в – в Красное село, где оставалась конная гвардия по окончании лагерного сбора.       Жизнь, казалось, постепенно возвращается на прежние рельсы. Предстоял традиционный визит к отцу в Париж, потом возвращение в Петербург, привычная работа в полку, неизменный набор офицерских увеселений, словом, то, что должно было бы утихомирить мою мятежную душу. Но тут взорвалась бомба Мари.                     

Развод Марии

      

      

      В октябре мне полагался отпуск из полка, и я рутинно намеревался совершить паломничество в Париж. Перед самым отъездом я получил от сестры сумбурное письмо, написанное явно в спешке и в смятении. Из него, однако, напрашивался пугающе однозначный вывод: Мария давно и серьезно несчастлива в браке и намерена покончить с этим. Звучало как настоящее безумие.       Я счел, что все это сказано под влиянием минуты, и никак не может быть всерьез. Она, однако же, говорила, что они с мужем едут в Берлин, где принцу предстояло представлять своего короля на праздновании столетия Лейпцигского сражения. Из Берлина она должна была поехать на Капри, куда ее буквально ссылали на шесть месяцев из-за проблем с почками, для которых климат Швеции был губителен, а Вильгельм намеревался вернуться в Швецию.       Говорилось в письме о каком-то инфернальном лекаре, вроде нашего Гришки Распутина, совершенно подчинившем себе королеву и вообще всю королевскую семью, которого Мари боялась, и в безраздельную власть которого была отдана, чувствуя себя, как в ловушке. В заключение она просила меня устроить так, чтобы забрать ее от Вильгельма в Берлине и отвезти в Россию совсем.       Я много раз перечитывал ее послание, но так и не уверился в том, что правильно понял его суть. Поразмыслив, я счел за лучшее никому пока об этом не рассказывать, в надежде, что сестра, может быть, еще одумается. Мне представлялось, что не стоит зря волновать Ники, у которого без того в последние годы хватало проблем с неугодными браками, разводами и скандальными связями в Семействе. Конечно, отец не допустит этой глупости, и найдет способ образумить Мари.       Таким образом, едва заселившись в парижский отель, даже толком не отдохнув с дороги, я поспешил к отцу в его дом в Булони, дабы поведать родителю об открывшихся обстоятельствах. Мне казалось бесспорным, что ехать в Берлин нам с ним нужно вместе. Кто знает, с чем придется иметь дело, как именно обстоят дела, и как именно настроен Вильгельм. Для меня было очевидно, что присутствие отца при этой встрече просто необходимо. Но родитель наш рассудил иначе. Выслушав меня с нарастающим нетерпеливым раздражением, он, наконец, заключил:       ‒ Какие-то глупости, Дмитрий. Поезжай и разберись сам. Как-никак, ты уже взрослый. Я слишком занят сейчас переездом.       Этот его ответ прямо привел меня в ступор. Возложить на меня, желторотого юнца, ответственность за старшую сестру в такой момент, когда и умудренный опытом муж не рассудит однозначно, как тут быть! Но у них в Булони шли последние приготовления к возвращению в Россию, и для отца, видно, нынче не было задачи важней.       Что мне оставалось? Пришлось спешно отрядить адъютанта за билетом до Берлина и ехать самому по себе. Мучимый мрачными предчувствиями, в Берлин я прибыл раньше, чем зять и сестра, и нервно расхаживал по платформе добрых полчаса, в ожидании встречи с ними. По лицу Вильгельма мне сразу сделалось ясно, что о своих намерениях Мари ему уже сообщила. Он был холодно и как-то брезгливо учтив со мною при встрече, будто уже начал отгораживаться от всего нашего семейства скопом.       Мари была вся, как натянутая тетива ‒ бледное лицо, темные круги под глазами, плотно сжатые губы. Едва мы оказались наедине, сестра обрушила на меня поток откровений и жалоб на невыносимые условия своей жизни. Прорвало плотину, сдерживавшую громадные массы воды все эти годы ее замужества.       Принц, вечно занятый исполнением обязанностей в Генеральном штабе или оставляющий ее одну на многие месяцы, уходя в море, обрекал ее на постоянное одиночество, тревогу, уныние, в которых она жила беспрестанно, и которые довели ее, по собственному признанию, до неустойчивого нервного состояния. Семнадцати лет отроду, вдали от дома и близких людей, ей пришлось без какой-либо поддержки учиться организовывать свою жизнь самостоятельно, но ее начинания почти всегда наталкивались на критику. Мало-помалу они с мужем все реже оставались вдвоем и все сильнее отдалялись. В Швеции она чувствовала себя все менее свободно, ее тоска по России, такой близкой на карте и такой далекой на деле, год от года усиливалась, и она все явственней понимала, что является шведской принцессой лишь по титулу, не чувствуя к новой родине ни малейшей приязни.       Мало-помалу холодность в ее отношениях с мужем переросла в плохо скрываемую враждебность. Ей было едва за двадцать, а она совершенно безрадостно я смотрела в будущее. Она искренне старалась, но не смогла сделать семью Вильгельма своей или почувствовать себя в Швеции как дома. Окружающая обстановка оставалась для нее чужой. И, наконец, после длительных сомнений и угрызений совести, она решилась на этот безумный шаг, поправ принципы воспитания, чувство долга и государственные соображения, отдавая себе полный отчет в том, что не встретит поддержки со стороны семьи. Оказалось, что она уже прежде заговаривала о подобных намерениях с отцом и тетей Эллой, но сдалась, не найдя в них понимания.       Я слушал ее с сочувствием и вниманием, я искренне желал ей помочь, видя ее полнейшее смятение, горе и отчаяние, видя, что она, кроме того, чем-то страшно напугана, но что я мог сделать и что подсказать? Сам я, − неоперившийся утенок, без каких-либо житейских навыков, − понятия не имел тогда, что это за зверь такой, супружеская жизнь. Откуда мне было взять ориентиры, чтобы не заблудиться в темном замке человеческих отношений, где извилистые коридоры ветвятся, пересекаются и порой заканчиваются тупиками, где полно залов с погасшими факелами, и на полутемных лестницах нужно быть начеку, чтобы не сломать шею там, где обрушились ступени, где мрачные подземелья и пыльные чуланы таят в себе секреты, которые, быть может, лучше оставить в неприкосновенности? Что, наконец, мог посоветовать я, в сущности, не знавший семьи вообще, как и она, выросший в чужих домах с людьми, игравшими роль наших родителей, по необходимости и из чувства долга? Эти мысли я всегда старался гнать от себя, и обычно это удавалось довольно неплохо. Но теперь они обступили меня плотной стеной и неустанно водили вкруг меня хороводы, издевательски ухмыляясь моим корчам.              Вечером, после какого-то официального приема, входившего в программу пребывания принца в Берлине, на котором Мария с Вильгельмом еще присутствовали вместе, как супружеская чета, мы с сестрой объявили ему о принятом ею окончательном решении добиваться развода.       К моему изумлению, Вильгельм даже не глянул в ее сторону. На меня он посмотрел холодно и надменно:       ‒ Боюсь, ваша сестра сама не понимает, чего она хочет, ‒ почти равнодушно проговорил он. ‒ А главное, она не отдает себе отчет в том, какие осложнения за этим шагом последуют. Я полагал, что вы как брат сумеете ей втолковать немыслимость и нелепость этого ее решения, что неоднократно пытался сделать я. Что ж… Нет, так нет. Я умываю руки, ‒ он пожал плечами, демонстративно раскрыл газету, закинул ногу на ногу, с комфортом развалившись в кресле, и демонстративно погрузился в чтение.       Я не нашелся, что на это ответить. Я по укоренившейся привычке робел в его присутствии, всякий раз при встрече ощущая себя тем мальчишкой в тесном колете, которому тетя Элла запретила пристегнуть шашку для встречи будущего зятя на вокзале в Москве в далеком 1907-м.       На другой день я увез сестру в Париж к отцу, позорно проиграв эту дипломатическую битву. В Булонском доме все были встревожены и напряжены. Видно было, что в мое отсутствие план действий обсуждался основательно, и вырабатывалась подробная стратегия дальнейшего поведения. Прежде всего, отец решительно высказался против идеи развода, чуть не с порога заявив совершенно обалдевшей от собственной смелости Марии, что по его мнению она была еще слишком молода, чтобы остаться одна в мире, не говоря уже о всех моральных и политических аспектах этого дела. Я полагал, что его пламенная речь уже несколько запоздала, и следовало бы произносить ее в Берлине, но деликатно смолчал. Мачеха горячо поддерживала отца в его мнении. Еще бы. Они едва начали выкарабкиваться из собственного скандала, едва добились от императора прощения собственному отступничеству от Закона об императорском доме, как им подкинули такой зловонный сюрприз. Очередное пятно на репутации. Нет, этого нельзя было допустить. Только не в дежурство деятельной мадам Пистолькорс.       Мария, однако, проявила завидное упорство. Уговоры, увещевания, даже гнев отца – все было безуспешно. Льстивые душеспасительные беседы его жены действовали не больше. Наконец, поняв, что решение Мари бесповоротно и что ничто не сможет поколебать его, наш родитель занялся приготовлениями, необходимой перепиской и даже организацией встреч Мари с нашими дипломатами в Париже, которые должны были устно передать некоторую особо конфиденциальную часть ее истории несчастному Ники.       Объявление брака недействительным состоялось в Швеции не позже декабря, а в России – несколько месяцев спустя. По этому поводу было издано два императорских указа: один – Сенату, а другой – Синоду. Мария была свободна, но обрекала себя на жалкую жизнь отверженной, кажется, сама того не осознавая. Я не решался просвещать ее относительно этого вопроса.       Пока что она жила, словно во сне, блуждала по комнатам отцовского дома с отсутствующим видом, как привидение, принималась то за одно дело, то за другое, ничего не завершала, подолгу сидела где-нибудь в уголку, глядя в одну точку. Смотреть на нее было жалко, но что же можно было поделать? Я с ужасом представлял себе, что будет дальше, когда ей придется столкнуться с суровой реальностью. Где она будет жить? И на какие средства? И в каком обществе станет вращаться? И о каком обществе вообще может идти речь?       Вряд ли сама Мари понимала, что разводясь, обрекает себя на жизнь парии. В свете ее станут сторониться, да и семья, в широком смысле, вряд ли примет этот взбалмошный шаг. К тому же, покидала Россию она совсем еще ребенком, и даже если бы к разводу отнеслись благосклонно, какое общество она для себя найдет после стольких лет отчуждения от русского света?.. Она никогда не сходилась с людьми легко, а возобновление детской дружбы – такая редкость. Что станет она делать и как устроится? Кто, как ни отец, должен был остановить ее от шага в пропасть? Кто должен был настоять, чтобы она не поступала опрометчиво? Но он просто развел руками. Мне это было совершенно непонятно, но высказываться вслух у меня не хватало ни духу, ни, честно говоря, сил. К этому моменту я и сам уже чувствовал себя вычерпанным до донышка, истерзавшись собственной драмой, о которой даже некому было поведать.       Месяцы сомнений и последние недели душевных волнений сломили силы Марии. Она, кажется, почти не спала, едва притрагивалась к пище и отказывалась от прогулок. Это ослабленное состояние духа и тела в конце концов привело к тому, что она заболела бронхитом, который быстро развился в воспаление легких. Ехать в таком состоянии в Петербург ей было немыслимо. Решено было, что она останется с отцом и мачехой в Париже, в то время, как мой отпуск заканчивался и мне нужно было возвращаться домой.       Мария поправилась лишь к январю, и тогда они все вместе отправились в Россию на заключительную инспекцию нового дома отца.                     

Расследование Сандро

      

      

      

В ней все, что в нем меня влечет

(Ручаюсь, я не льстец),

И если что-то пропадет –

Тебе и ей конец.

Он говорит: ты был у ней,

А я ушел давно. –

Все так. Но если быть точней,

Она и ты – одно.

Она, конечно, горяча.

Не спорь со мной напрасно.

Да, видишь ли, рубить сплеча

Не так уж безопасно.

Но он не должен знать о том

(Не выболтай случайно),

Все остальные ни при чем,

И это наша тайна.

Л.Кэррол

      

      

      Наведываясь ежегодно в Париж, я к 1913-му обзавелся изрядным кругом знакомых, и теперь каждый отпуск оборачивался массой обязательных визитов. Париж, мало-помалу, переставал быть тем воплощением полной свободы, каким казался прежде. Отныне и здесь я был закабален общественными обязанностями, и времени на то, чтоб быть предоставленным самому себе год от года оставалось все меньше. Выезжал я много и в этот раз, и хоть общество ко мне было очень мило, и я получал много приглашений (что при ином раскладе должно было лишь радовать), все это было, в общем, довольно утомительно, принимая во внимание мое состояние духа.       Вовсе не испытывая в этот приезд потребности к общению, я почти тяготился людьми, что было на меня настолько непохоже, что я едва узнавал сам себя. Мне, впрочем, удалось найти себе хороших лошадей, и я почти каждое утро ездил верхом, в том лишь находя отдушину. Всякий раз, садясь в седло, с изумлением отмечал, что изрядно тоскую по полку и по собственным лошадям, что Париж мне нынче не в радость, и хочется в родной Питер. Пусть там теперь хмарь и слякоть из смеси грязи, льда и снега, все это отсюда, издалека, казалось таким милым и родным, что, тоскливо оглядывая парижские бульвары, я то и дело ловил себя на мысли: «Какое теперь число и сколько дней осталось до отъезда?».       В тот день я неважно себя чувствовал и вернулся в отель раньше обыкновенного, без аппетита пообедал в одиночестве и хотел рано лечь спать, как вдруг, проходя мимо портье, получил от него записку, оставленную не заставшим меня отцом: «Немедленно приезжай».       Какие только ужасы я не передумал, пока мчался к нему через весь город в le bois de Boulogne! Мария покончила с собой, отец смертельно болен, разразилась война, в России революция… Старый слуга проводил меня к нему в кабинет. Отец даже не встал мне навстречу. Он сидел в своем кресле, мрачный, как сыч, и смотрел на меня этим своим взглядом «Ты страшно меня подвел».       ‒ Что стряслось, папа? ‒ взволнованно спросил я.       ‒ Это ты мне, пожалуйста, скажи, что такое стряслось с моими детьми, что они в этот год стараются перещеголять друг друга в стремлении окончательно погубить репутацию семьи? ‒ непривычно строго поинтересовался он.       ‒ Прости, но я совершенно не понимаю, что ты имеешь в виду? ‒ развел я руками. ‒ Можно мне сесть?       Он кивком указал на соседнее кресло.       ‒ У меня нынче был Сандро, ‒ проговорил он холодно, будто это что-то могло мне объяснить.       ‒ И?.. – поколебавшись, я решил, что вполне вправе закурить и достал портсигар, с удивлением отметив, что от этого странного приема руки не бог весть как меня слушаются.       − Он передал мне о тебе такие немыслимые пакости, что я даже повторить не берусь, ‒ брезгливо добавил отец.       ‒ И все-таки, тебе придется это сделать, папа, − ответил я, стараясь казаться невозмутимым и взрослым, каковым, признаюсь, совершенно себя не ощущал, − Должен же я знать, в чем меня обвиняют.       ‒ А ты разве не догадываешься? ‒ будто бы удивился он, пытливо заглядывая мне в глаза.       ‒ Понятия не имею, − пожал я плечами, изображая равнодушие, хоть внутри у меня все похолодело от мелькнувшей догадки, и губы начали подрагивать.       ‒ Что ж, тогда пеняй на себя, − зловеще отчеканил отец. − По словам Сандро (а ему это какая-то птичка на хвосте принесла, он так и не сознался, какая), тебя неоднократно видели в разных местах, в частности, в этом сомнительном варьете «Аквариум» в компании твоего закадычного друга Феликса Сумарокова, переодетого кокоткой. Вели вы себя, по слухам, соответственно вызывающе непристойно. Говорят, ты даже догадался сопровождать его в таком виде к «Кюба», более того, не взял на себя труд уйти с ним в отельный кабинет, а уселся в общем зале, будто нарочно эпатируя публику. Можешь ты мне это объяснить?       Я наигранно усмехнулся, надеясь, что актерство мое не самого дурного пошиба и, по крайней мере, для отца, в сущности, плохо знающего меня и мои повадки, вполне сойдет.       − Но это же все просто вздор и глупости, папа, − проговорил я, глядя ему в лицо самыми святыми глазами.       − Сандро утверждает, что у него нет оснований не верить тому, кто это передал, − выплюнул отец. – И я, признаться, готов поверить тоже, принимая во внимание все твои эскапады со времени переезда в столицу. А ведь я предупреждал Ники, что до добра это не доведет, что оставлять тебя там без присмотра – скверная идея.       − Охотно верю. И теперь понимаю, что со стороны все это должно быть, выглядело именно что странно… − я понуро повесил голову. − Но, во-первых, сразу хочу сказать, что было это не неоднократно, а только раз или два, и делалось все на спор, спьяну.       − Это что еще за спор такой, потрудись объяснить, − резко и требовательно бросил отец.       Я загасил папиросу и тут же прикурил следующую. Отец глянул на меня с неодобрением, но промолчал. Ему всегда не нравилось, как много я курю.       − Право, я уж и не помню, с чего он начался… Ведь несколько лет прошло. Кажется, я тогда отметил необычайное сходство Феликса с Зинаидой Николаевной, и он брякнул, что запросто мог бы одеться дамой и выйти на публику таким манером, что никто ни за что его бы не раскусил. Ну, я и предложил пари.       − Хорошенькое дело… − раздраженно пробормотал отец. − И что же было на кону?       − Ох, папа, ну честное слово! Да разве же удержишь в памяти такие мелочи! Кажется, пара перчаток. Я понимаю, глупо, бессмысленно, безрассудно. Но тогда это казалось весело и жутко забавно, и немедленно было исполнено. Мы поехали в «Аквариум». Феликс разрядился в пух и прах, нацепил материны жемчуга, парик где-то раздобыл… Мы всю дорогу покатывались со смеху. А потом весь вечер изображали эту немыслимую парочку в компании моих друзей по кавалерийской школе, которые, кстати сказать, в самом деле, ничего не заподозрили. Впрочем, они были уже вдребезги пьяны, когда мы туда явились, и никто из них не был знаком с Феликсом…       Отец тяжко вздохнул:       − Не понимаю, Дмитрий, что творится у тебя в голове?.. Ты хоть иногда задумываешься о том, кто ты такой, и какая на тебе ответственность? Ты не можешь себе позволить той беспечности, что твои товарищи по полку, рассчитывая, что твой статус обеспечит тебе безнаказанность, а заодно и друзей прикроет.       Я виновато потупил взор, с облегчением понимая, что опасность миновала.       − Завтра же поезжай к Сандро и перескажи ему всю эту историю, как есть, чтобы хотя бы он не думал о тебе бог знает, что. Потому что он думает. Более того, мне страшно представить, в каком виде он, с его красноречием и знанием характера и слабостей Ники, может это преподнести ему, и во что все это может вылиться. Ты и без того уже не в чести у Аликс. Так что поезжай к Сандро и помогай тебе Господь быть убедительным.              Делать нечего. На другой день я послушно наведался к Александру Михайловичу. Признаюсь, это было изрядное испытание. Человек он был тяжелый, желчный, и если на кого затаил злобу, то пиши пропало. Разговаривать с ним было – все равно, что прогуливаться по минному полю. Михайловичи вообще всегда держались от семьи особняком, мнили о себе неизвестно что. А у Сандро ко мне, кажется, была какая-то личная скрытая неприязнь, перенесенная им на меня с дяди Сержа, которого он отчего-то терпеть не мог.       Как следует отрепетировав за ночь свои показания, снабдив их для убедительности красочными подробностями, отчасти почерпнутыми из реальной подоплеки, но, конечно, очищенными от неблаговидных деталей, я три часа кряду пел перед Сандро, как канарейка.       Тот принял меня сперва в штыки, потом перешел к недоверчивому сомнению, и, наконец, смягчился и даже попросил прощения, на что я вообще не рассчитывал. Он тут же заметил, что на мой счет у него с самого начала были изрядные сомнения, потому что он наслышан был обо мне как раз в противоположном ключе, а именно, что в семье опасаются, как бы я (натура, по части женского пола, увлекающаяся) не женился морганатическим барком на какой-нибудь танцорке.       − Но вот Феликс… Феликс вызывает у меня много вопросов. Даже и теперь, после твоих слов. Положим, для тебя это был только спор, смеха ради, но для него… Видишь ли, что-то в нем есть такое… Я просто кожей ощущаю. Ты, разве, нет? И потом, это не одна только история. Оказалось, что в свете давно про него говорят, и даже утвердилось за ним слишком стойкое известное мнение, чтобы так легко его отбросить. А вот до меня все это долетело только теперь, как на грех, как раз, когда он уже помолвлен с моей Ирен.       ‒ Как?! Уже и помолвлены? ‒ выпалил я, как громом пораженный. ‒ Я ничего об этом не слышал.       − Да, помолвка была в Крыму, но пока решили не оглашать, потому что Минни так и не сказала ничего определенного. Так что и ты уж молчи об этом, пожалуйста, Дмитрий Павлович.       − Ну, разумеется, − пробормотал я, чувствуя себя прямо помертвевшим от нахлынувших на меня мыслей.       − Да ты, как будто, расстроен? – удивился Сандро. − Честно скажу, я предпочел бы видеть зятем тебя, и всегда был на твоей стороне. Но ты же сам пошел на попятный, так что какие могут быть обиды?       − Так ведь она… Ирина Александровна ясно дала мне понять, что я ей просто противен, − пробурчал я невнятно.       − Знаю, знаю, прямо помешалась на этом хлыще. Впрочем, я теперь не знаю, что о нем и думать. Вот ты, Дмитрий, ему друг, и это, как будто, говорит в его пользу. Разве стал бы ты водить с ним дружбу, будь у тебя хотя подозрения на его счет?       − Поверьте мне, Александр Михайлович, все это вздор один, − горячо заговорил я, ощутив опять под ногами скользкую почву, и желая увести его в сторону. − Болтовня завистников. Феликс… Может быть, мне не стоило бы этого говорить, но он совсем не из этой породы. Я это знаю точно, потому что мы неоднократно вместе, так сказать, вращались в обществе безотказных девиц, если вы понимаете, о чем я, − я хитро с кривою усмешкой, посмотрел на Сандро, у которого была репутация изрядного сластолюбца, и тут же понял, что попал в точку – глаза его загорелись, и на физиономию выползла личина старого греховодника.              

**

      После этого допроса с пристрастием, я чувствовал себя измотанным и уставшим. Взяв таксомотор, я очень скоро понял, что мне в нем не усидеть. Я буквально задыхался, сердце заходилось от смутного, неопределенного беспокойства. Я то и дело лихорадочно хватал ртом спертый воздух таксомоторного нутра, ощущая, как нервная дрожь проходится по всему телу, заставляя члены то слабеть, то неконтролируемо подрагивать, провоцируя яростное желание метаться в замкнутом пространстве. Не выдержав этой пытки, я, попросил шофера остановится, торопливо расплатился и вышел на бульвар. Мне нужен был свежий воздух, и я решил пройтись до своего отеля пешком. Ох, не к добру я растравил в себе память этим мучительным разговором с будущим тестем Феликса!       Вечерело, и на город быстро опускались сумерки. Однако же, морозный воздух был удивительно прозрачен. Пахло опавшей листвой, сигарами, духами и дымом от жаровен с пекущимися каштанами, запах которых примешивался к общему букету и назойливо щекотал нос. На бульварах было людно и шумно, но, прогуливающаяся публика не отвлекала меня от сумбурных моих мыслей. Механически лавируя между прохожими, я целиком погрузился в ту самую историю, по поводу которой вынужден был нынче и накануне давать подробный отчет, оба раза безбожно ее переврав. Теперь я с наслаждением мучил себя горько-сладкими воспоминаниями о том, как все это было на самом деле.              В одном я не соврал отцу и Сандро: в основе авантюры в самом деле лежал глупый пьяный спор, который казался мне весьма удачной шуткой, до той поры, покуда я с ужасом не понял, что Феликс твердо намерен исполнить задуманное. Я, смеясь, пытался его отговорить. Но было поздно. Он буквально уцепился за эту идею, заверяя, что уже проделывал нечто подобное, подстрекаемый братом Николаем, и будто бы даже выступал в таком виде на сцене, изображая заезжую певичку. Тут уж, надо полагать, вкралась изрядная доля завирательства. Но он был так ажитирован и оживлен, говоря об этом, что жалко было его разубеждать.       По условиям пари ему полагалось одурачить моих друзей, которых я приглашу провести вместе вечер, и если те ничего не заподозрят, то я согласился (вполне уверенный, что затея его провалится) уступить ему той же ночью то, чего он так упорно у меня добивался, фигурально выражаясь: сдать последний рубеж. Если же Феликс пари продует, то он обязался позволить мне почитать свой дневник, который, как я не без удивления недавно узнал, он, оказывается, спорадически пытался вести, преодолевая взбалмошность и непоследовательность своей натуры.       В условленный день я, следуя нашему плану, сидел с друзьями за столиком «Аквариума», в ожидании выступления Феликса. Я полагал, почему-то, что он намерен повторить свой прошлый подвиг со сценическим номером, хотя ничего подобного он, кажется, не обещал, а лишь упомянул, что меня ждет фееричное представление. С него в самом деле сталось бы такое устроить. Это было бы весьма на него похоже. Однако же, уверенность моя в этом предположении угасала с каждой минутой. К тому же, я немного нервничал, понимая, что если правда выплывает наружу, скандал будет грандиозный, и я, к тому же, рискую потерять друзей. Я утешал себя лишь тем, что друзья мои Феликса лично не знают, и если просто примут его за обнаглевшего бардашика, осмелившегося морочить голову господам офицерам, то никакое подозрение на меня не падет. Мне, правда, придется, вероятно, встать на его защиту, если открытие очень уж их раздосадует. И тут нужно будет налегать на нейтралитет и общее благородство натуры, стараясь ни в коем разе не показать какой-либо связи с этим нелепым субъектом, чего, вполне возможно, Феликс мне сделать не даст.              Скованный по рукам и ногам далекими томительными воспоминаниями о том времени, когда я что-нибудь да значил для Феликса, я ощутил горячую потребность расслабиться. Зашел в открытое кафе недалеко от Оперы и спросил коньяку и жаркого. Было уже холодновато, чтобы сидеть на воздухе, но коньяк растекся по жилам горячей лавой, согревая быстро и неотвратимо. Я вдруг вспомнил, что с самого утра ничего не ел, отказавшись составить за обедом компанию Сандро, от общества которого мне уже сделалось тошно, и от которого хотелось избавиться как можно скорее. Есть, однако же, не хотелось совершенно. При мысли о еде даже мутило. Поэтому я, прислушиваясь к ощущениям, осторожно цедил коньяк над остывающей едой.       Где-то неподалеку тоскливо наигрывала шарманка. Мимо текли потоки праздно фланирующей публики, жаждущей развлечений, зрелищ и удовольствий веселого города. Почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, я нехотя обернулся в его сторону. Стареющая кокотка с остатками былой прелести на испитом лице, откровенно и призывно меня разглядывала, сидя за соседним столиком. Это снова швырнуло меня к забытой было теме. Я подозвал официанта, попросил его принести прелестнице того, что она пьет, расплатился за свой коньяк и угощение для нее и снова вышел на бульвар.              Время шло, вечер становился все более томным, а моя загадочная красавица все не появлялась. Я старался не очень-то напиваться, осознавая ответственность момента. Но получалось не бог весть как. К тому же, мне начинало казаться, что Феликс попросту струсил и вовсе не явится. Я теперь уже жалел о том, что план наш не отличался определенностью, и что деталей мы не проговорили. Непонятно было, махнуть ли рукой на намеченное и просто весело провести время, или следует еще чего-то выжидать.       − Ты погляди, какая краля, − пихнул меня вдруг в бок Самойлов, указывая кивком головы куда-то в угол.       Я бросил взгляд в указанном направлении. Там, в тени, отбрасываемой пальмой, сидела одинокая, в самом деле, весьма аппетитная особа в темно-синем бархатном туалете, темной вуалетке и роскошных жемчугах. По виду – дорогая демимонденка в поисках покровителя. Ее бы даже с натяжкой можно было принять за светскую даму, но какая же светская дама явится в заведение подобного сорта, да в такой час, да без сопровождения?       − Глаз с тебя не сводит, − с энтузиазмом прокомментировал Самойлов. – Может, пригласим скрасить вечер? Ежели ты не настроен, так я потом перехвачу. Но интерес ее, кажется, ты.       − Что-то мне не хочется, − равнодушно бросил я, полагая, что это может расстроить наши планы, если Феликс все же объявится.       − Ну я, как друга тебя прошу, для меня сделай, − не отставал Самойлов.       − Тебе надо, ты и приглашай, − пожал я плечами. – Разве я похож на проксенета?       Раздосадованный, Алешка поерзал еще на стуле, принял дополнительную дозу горячительного для храбрости (хотя ему, положим, уже было достаточно), поднялся со своего места и ринулся в атаку. Со стороны, мы все с интересом наблюдали за тем, как он повел дело, галантно сперва поклонившись, обменявшись с дамой полусвета парой-тройкой реплик, получив, очевидно, разрешение присесть за ее столик, поднеся ей огонь к изящному длинному мундштуку, когда она пожелала закурить.       Вскоре он привел ее, разумеется, к нам и представил всех нас по очереди, а ее, соответственно, нам. Камелию звали Нинон, держала она себя с надменной пленительностью, обещавшей высокий класс обслуживания, и говорила с волнующей хрипотцой, выдававшей изрядную любительницу табака. Она пожелала сесть между мною и Алешкой, капризно потребовала шампанского и устриц и, к немалой досаде Самойлова, немедленно принялась меня осаждать. Я изумленно хлопал глазами, ощущая себя полным идиотом, потому что только теперь сообразил, что «дама» эта – и был Феликс.       Друзья мои проявляли неожиданную галантность, наперебой ухаживая за Нинон и всячески ей угождая, будто бы видели в ней не девку высшего разряда, а порядочную даму. Даже святоша Ланской попал под ее чары, и вскоре она, решив, видно, что я тюфяк и от меня ничего не добьешься, переключилась на него.       Серж, в свою очередь, распалялся все сильней, в глазах его появился уже и масляный блеск, а голос сделался до того бархатный, что я и сам пошел бы с ним, пожалуй, куда угодно, если бы не скрутивший меня в бараний рог жесточайший приступ ревности, при виде того, как, кокетливо прошелестев юбками, переодетый Феликс вспорхнул к нему на колени. Серж уверенно обхватил его за талию и, без промедления привлек к себе для поцелуя. Но тут мадам проявила неожиданную строптивость и, вырвавшись, отвесила нахалу пощечину.       − В самом деле, Серж, веди себя пристойно! – прикрикнул на него Алешка, подскакивая с места, не то намереваясь вступиться за честь дамы, не то перехватить ее у опешившего от внезапного отпора Ланского.       − Ваше императорское высочество, − испуганно апеллировала ко мне красотка, соскальзывая с колен Сержа и цепляясь за мой рукав, − прошу вас, уймите своих друзей, пока не случилось что-нибудь ужасное, − в ее расширившихся синих глазах мольба соседствовала с надеждой, а черные перья на ее изящной шляпке взволнованно и кокетливо вздрагивали.       − В самом деле, господа, не будьте вы дикарями, − опомнился я, сообразив, что дело принимает скверный оборот и, поскольку Серж с Алексеем продолжали сверкать друг на друга через стол гневными взорами, поспешно заставил их выпить на мировую.       После этого Нинон с благодарностью вернулась на свое место подле меня и напряжение потихоньку спало. Самойлов, впрочем, продолжал гипнотизировать меня взглядом, строить мученические гримасы и пинать меня под столом. Наконец, не выдержав борьбы с моей нарочитой рассеянностью по его адресу и очевидного нараставшего притяжения между мною и загадочной красоткой (Феликс в таком виде был пленителен несказанно), он подскочил ко мне и горячо зашептал мне в ухо, умоляя уступить мне прекрасную обольстительницу, хотя бы на эту ночь.       − Ах, до чего же невежливо шептаться, − с внезапной гневливостью заявила Нинон, состроив недовольную гримасску. – Если вам есть, что сказать, так вы, Алексей Алексеевич, уж говорите вслух, или вовсе молчите. Не понимаю, где вас только воспитывали!       − Да я, право же, ничего такого… ничего интересного для ваших очаровательных ушек, − забормотал Самойлов, неуклюже оправдываясь.       − А если ничего, так нечего и шептаться, − категорично припечатала Нинон. – За такой проступок моя гувернантка наказала бы меня со всей возможной строгостью, − заявила она.       − У вас, в самом деле, была гувернантка? – удивился Сашка Митков.       В ответ на это Нинон бросила в него уничтожающий взгляд и резко поднялась.       − Дмитрий Павлович, прошу вас, отвезите меня домой. Я не намерена оставаться там, где меня оскорбляют, − холодно проговорила она.       − Да я не имел в виду никаких оскорблений, право же, Нинон! Прошу простить мою невольную грубость! Умоляю вас, поверьте, это не со зла. Я совсем одичал в казармах без дамского общества, – в отчаянии взмолился Митков, тоже подскакивая с места, ловя ее ручку, затянутую в высокую перчатку, и трепетно поднося ее к губам.       Нинон глядела на него строго, с сомнением, но все же смилостивилась:       − Так уж и быть, я вас прощаю, глупый вы мальчик, − проговорила она, склонив голову на бок и ласково проводя пальчиком по его щеке. – Но мне и в самом деле пора. Час уже поздний. Могу я рассчитывать на вашу галантность, Дмитрий Павлович? – снова обратилась она ко мне, так умело стрельнув глазами, что у меня по всему телу прошла жаркая волна.       − Ну, разумеется, − глухим голосом отозвался я и предложил ей руку, не отпуская взглядом ее взгляд.       Мы распрощались с моими друзьями и направились к выходу. Дама моя выступала неспешно, чуть покачивая бедрами и несколько навалившись на меня, будто бы от безмерной усталости. Ощущать боком тепло ее тела было непередаваемо волнующе. От нее сладко и томно пахло духами, в глазах ее можно было утонуть, и я боролся с собою, чтобы не начать целовать и раздевать ее прямо на публике. Осознание того, что передо мною Феликс и не Феликс, осознание этой немыслимой двойственности, этого узнавания и неузнавания, мужского и женского вместе, будоражило мою кровь необыкновенно. Но я отдавал себе отчет в том, что все на нас смотрят, и роль надо играть до конца, и потому благопристойно вел мою спутницу под руку, весь израненный ее обжигающе острыми, лукавыми и дразнящими взглядами.       И надо же было случиться такому совпадению, что в дверях мы буквально столкнулись с графом Зубовым в сопровождении обольстительно красивого юноши. Увы, Сержу достаточно было беглого взгляда, чтобы совершенно верно оценить мизансцену.       − О, ваше императорское высочество, какая встреча! − плотоядно улыбаясь, промурлыкал граф. – Я вижу, вы все же спустились в Аид, − долгий взгляд в сторону опустившего голову Феликса. − Осторожней, не заблудитесь, − предостерег он меня взволнованно и прибавил куда-то в пространство: − Какие знакомые жемчуга… Ну, не буду вас задерживать. Доброй ночи, мои дорогие! Доброй. И веселой.       − Проклятый сукин сын! – прошипел помрачневший Феликс ему вслед, на мгновение выпадая из образа.       Я нарочно нашел нам закрытый экипаж, в надежде на то, что не придется долго откладывать исполнение желаний. Но неуступчивая красотка морочила мне голову до самого Сергиевского дворца, где и то сдалась лишь после третьей атаки. Когда я, наконец, овладел ею, лишь настолько раздетой, чтобы это стало физически осуществимо, то с изумлением обнаружил, что пикантность всего этого кружева и ленточек, и тончайшего шелкового dessou [6] в сочетании с очевидными свидетельствами мужественности, открывающимися под задранными юбками, придает особую остроту ощущениям. И все же, Нинон до конца оставалась собою, лишь дождавшись, пока я немного освоился с дыханием, ‒ весь взмокший, ошалелый и совершенно ослабевший после пережитого только что шторма, − заговорила снова в привычной властной манере Феликса:       − Митя, помоги мне, наконец, снять все это. Что ты лежишь, как колода?       − Как жаль, что ты не родился в женском теле. Клянусь богом, в таком виде ты просто бесподобен, − проговорил я, с сожалением снимая с него предметы дамского туалета. – Представь только, нам не надо было бы таиться, и все могло бы быть по-настоящему!       − Не говори глупостей. Меня стерегли бы, как государственную казну. У нас не было бы ни малейшего шанса видеться наедине и перемолвиться хоть парой слов не под присмотром какого-нибудь цербера, а жениться на мне, чтобы какое-либо сближение стало возможным, тебе, уж конечно, ни за что не позволили. И что это значит «по-настоящему»?! Что, по-твоему, происходит между нами сейчас? Мы разве в игрушки играем?       Он сделался вдруг раздражителен и нервен, ворчал на меня, дергался и огрызался, пока я неумело расшнуровывал его вялыми, отяжелевшими руками. Освободившись, наконец, от одежды, с досадой отшвырнув от себя корсет, он недовольно повел плечами:       − Боже мой, я уже думал, что задохнусь!       Я осторожно, примирительно поцеловал его, полагая, что неплохо бы теперь и уснуть, но Феликс неожиданно продлил и усилил поцелуй, а потом подался в мою сторону, наваливаясь на меня всем телом и заставляя лечь навзничь. Оторвавшись от моих губ, взволнованно дыша и обшаривая меня тяжелым и несытым взглядом, он проговорил, поигрывая интонациями:       − Вы, кажется, забыли, ваше императорское высочество, что проиграли пари.       Во рту у меня пересохло, я глянул на него растерянно, почти испуганно.       − Ведь ты же не станешь требовать этого всерьез, если я откажусь? – пробормотал я, без особой уверенности.       − Разумеется, стану, − заверил меня Феликс, обрисовывая костяшкой пальца мою скулу. – Ну же, Митя. Исполнять условия пари – дело чести. Тебе ли об этом не знать. Поверь мне, это будет намного приятней, чем бегать голым вокруг фонтана или торчать ночь напролет в плательном шкапу Зизишки Нарышкиной.       Я вмиг помрачнел. Сладкое послевкусие пережитого только что наслаждения улетучилось совершенно. С интересном глядя мне в лицо, Феликс ласково рассмеялся.       − Митя, честное слово, нет нужды выглядеть так, будто присутствуешь на собственных похоронах.       − Что я должен делать? – сухо поинтересовался я.       Феликс потянулся ко мне и прошептал, едва-едва касаясь губами моих губ:       − Прежде всего, я желал бы видеть чуть больше энтузиазма, иначе оплата проигрыша не будет засчитана, и нам придется это повторить. Не бойся. Я ни за что не сделаю тебе больно, − и задабривающе поцеловал, влажно, нежно, настойчиво ловя мой взгляд, позволяя ощутить в полной мере мягкость и тепло его губ. – Клянусь, тебе это понравится, − добавил он, прервав долгий и глубокий повторный поцелуй, с явным нарастающим возбуждением в голосе.       Его горячие ладони блуждали по мне собственнически и с подтекстом, который возмущал меня и вместе с тем будоражил неотступным намеком на грядущее унижение. Я не без удивления и не без возмущения обнаружил в себе все симптомы поднимающегося желания, когда он, лихорадочно дыша мне в ухо, прошептал повелительно: «Теперь будь паем – перевернись на бок», − вслед за чем прихватил губами мочку моего уха и произвел с нею некие искусные манипуляции языком. От этой ласки у меня неожиданно вырвался мучительный стон удовольствия, и я покорно перекатился на бок, непоследовательно ускользая от манящего натиска.              Я шел среди людей, вполне успешно сохраняя светский вид, до тех пор, пока в моем воображении Феликс не придвинулся ко мне сзади вплотную и не толкнулся вперед, одним гладким движением, проникнув в меня. Это был первый раз, что я позволил ему такое. Здесь я вынужден был остановиться, ухватившись рукою за фонарный столб, и закрыть глаза, резко распрямив спину и вздернув подбородок, повинуясь безотчетным реакциям тела.       − Monsieur, vous allez bien? – встревожено обратился ко мне проходивший мимо господин.       − Oui, merci, mais je suis un peu étourdi, [7] − отозвался я слабым голосом.       Даже после стольких лет заграничных поездок, я все не мог привыкнуть к штатскому платью. И дело было не в сложности отслеживания того, что теперь носят и что к чему походит, и не в необходимости забивать себе голову тем, какие цвета сочетаются друг с другом. Вынужденный расставаться на время отпуска с мундиром, я всякий раз ощущал, будто облачаюсь в театральный костюм, и мне предстоит несколько недель играть некую роль. Это было странно, хоть порою и весело. Во всяком случае, здесь я для всех был просто monsieur. Лишь в отеле, да в салонах знакомых, зная, кто я такой, меня титуловали.              Вжавшись торсом в мою спину, он тяжело дышал, набираясь решимости продолжить. Меня била крупная дрожь – тело пыталось свыкнуться с вторжением, разум и воля подавляли естественный протест против этакого надругательства над природой, подспудное желание избавиться от него немедля. Пальцы с такою силой вцепились в простыню, что едва не выдрали из нее клок.       − Тсс, − успокоительно прошептал Феликс мне в самое ухо, − Ничего не бойся. Доверься мне, − голос его был неровен, слаб, но ощущавшийся в нем посыл не оставлял сомнений в решимости довершить начатое.       Он шевельнулся во мне, подаваясь назад. Я всхлипнул и, спохватившись, стиснул челюсти, в намерении больше не издать ни звука. Горячий поцелуй впечатался мне в шею, в плечо. Плоть вскользнула в плоть, как меч в ножны. Он хрипло застонал. Я прогнулся в пояснице, инстинктивно ища более удобного положения. Его ладонь скользнула по моему животу и ниже. Он произнес мое имя. И снова. И снова.       − Митя… Не молчи, Митя!       Влажная ладонь легла мне на лицо. Палец разомкнул губы, втиснулся между зубами, отпуская на волю предательский стон.              С каменным лицом прошествовал я мимо швейцара, угодливо распахнувшего дверь, миновал портье, механически ответив на его приветствие, поднялся на свой этаж, пересекая гостиную, краем глаза отметил сидящий в кресле силуэт. Не оборачиваясь в его сторону, я бросил дежурное «bonsoir» и быстро направился к своим апартаментам. Феликс материализовался передо мною посреди пустого коридора парижского отеля, как раз в тот момент, когда в моей голове мы с ним дошли уже до ленивых и медлительных пост-коитальных ласк.       Я был до того ошарашен его явлением, что мне показалось, будто я схожу с ума. Словно бы он выпрыгнул прямиком из моих мыслей. Я буквально остолбенел. Он улыбнулся медленной, словно бы неуверенной улыбкою и протянул мне руку в приветствии. Я механически ответил на рукопожатие.       На тот момент я даже не предполагал, что он может быть в Париже. Строго говоря, у меня были весьма смутные представления о его местонахождении. После Англии он ездил на север Франции вместе с семьей Сандро, чтобы быть подле Ирины, потом вернулся в Россию для знаменитой поездки на Соловки с тетей Эллой, потом, вроде бы, был в Архангельском, затем, кажется, в Крыму. Впрочем, во всем этом я не был уверен, поскольку не получал от него писем уже пару месяцев, и предполагал, что теперь он с родителями в Кореизе, только основываясь на долетавших до меня слухах.       − Мне очень нужно с тобой поговорить, − это были первые его слова, произнесенные вслух, и голос звучал как-то деревянно, неестественно ровно.       Я кивнул в сторону диванов. Он помотал головой:       − Нет, не здесь. Исключено. Нельзя, чтобы нас услышали.       − Тогда идем ко мне, − предложил я, несколько заинтригованный и вместе с тем раздосадованный его таинственностью.       В неловком молчании мы прошествовали по коридору к моему номеру. Я предложил ему выпить. Он отказался, заявив, что вовсе теперь не пьет. Я скептически глянул на него, но смолчал и налил себе коньяку, нарочно много, так, что даже вокруг бокала расплескалось. Едва войдя в комнату, он немедленно начал нападать, не то в шутку, не то всерьез:       ‒ Так-то ты ценишь дружбу, Дмитрий Павлович! Заперся от всех и вся с семьей и носу наружу не показываешь. Боже мой, до чего же здесь жарко, − пожаловался он. – Ничего, если я сниму сюртук? – и, не дождавшись моего ответа, он поспешно разоблачился, оставшись в сорочке и жилете и утомленно падая на диван подле меня.       ‒ Я даже не знал, что ты в Париже, ‒ ответил я, жадно разглядывая его, как голодающий нищий, завидевший ломоть свежего хлеба на прилавке булочной, но не решающийся к нему притронуться, осознавая вполне, что не имеет на это права. Первая пара глотков Courvoisier помогла мне прийти в себя и несколько расслабиться. Исчезла мучительная скованность и онемение.       Он был томно медлителен, взгляд его, какой-то сонный, лениво блуждал по мне, по предметам обстановки, останавливался почему-то на моей руке, сжимавшей бокал. Белоснежная сорочка Феликса знакомо благоухала лавандовой водой, призывно поблескивала изумрудом галстучная булавка. Он был таким же безупречным, каким я его помнил, но воспоминание, облеченное в плоть, обладало значительно большей притягательностью, чем те призраки, что мучили меня месяцы напролет, роясь в моей голове, дразня, мороча, сбивая с толку, в особенности по ночам, когда позволяешь себе расслабиться и легко теряешь бдительность.       ‒ Не знал или не хотел знать? ‒ как-то недобро уточнил он. ‒ Кому в самом деле интересно, тот всегда найдет способ разведать такие вещи. Я вот тебя нашел.       ‒ Ты не отвечал на мои письма. В толк не возьму, отчего, но твоя матушка ко мне теперь странно враждебно настроена. У кого мне было справляться? ‒ и вот я снова, как будто, пред ним оправдывался.       ‒ Ах, Митя, все одни отговорки, ‒ отмахнулся он от меня. ‒ Впрочем, у тебя есть шанс загладить вину. Знаешь, мне ведь очень нужна твоя помощь, − с этими словами он доверительно интимно подался в мою сторону, гипнотизируя меня взглядом.       Это было как-то прямо неловко, и я бессознательно отстранился от него. Мы не виделись несколько месяцев, я успел здорово отвыкнуть. Феликс мое замешательство заметил, слегка нахмурился и почти демонстративно откинулся на спинку дивана, продолжив безмерно утомленным голосом:       − Не знаю, откуда это пошло, но Александру Михайловичу кто-то наговорил обо мне бог знает какие гадости, и тот, кажется, твердо намерен настаивать на разрыве нашей с Ириной помолвки, − спохватившись, он метнул в мою сторону затравленный взгляд.       Я иронично улыбнулся.       − Мне об этом уже известно, − успокоил я его. – Кстати, позволь тебя поздравить. Все-таки обставил меня в этом забеге, − я отсалютовал ему бокалом, старательно изображая, насколько мне все равно.       − Благодарю… − недоверчиво пробормотал он. – А откуда ты, собственно, знаешь? Помолвку ведь не оглашали… − подозрительно поинтересовался он.       − Сорока на хвосте принесла, − я залпом допил то, что оставалось в бокале, в надежде, что вкус коньяка отобьет неведомо откуда разлившуюся по языку горечь.       − А имя у этой сороки есть?       − Скажем так, она пожелала остаться неизвестной.       ‒ Ах, Митя, знал бы ты, как я измучился! – пожаловался Фика. − Все это тянется уже просто вечность, и видишь, что из этого выходит. Теперь вот они ждут окончательного разрешения Марии Федоровны. Меж тем, все может в любой момент рухнуть, ежели Сандро представит ей свои аргументы. Мне бы только заранее узнать, кто и что ему наговорил?! Да даже и без этого… Я приехал помешать ему, но совершенно не представляю, как к этому подступиться. Я еще не виделся с ним. Что, если он вовсе откажется меня принимать? Ведь это будет позор! Или с порога встретит оскорблениями? Я думаю, и такое возможно, ведь я понятия не имею, насколько он жестко настроен. И даже боязно проверять. Ты ведь поможешь мне? – в его глазах была прямо мольба, и я с любопытством взирал на это, доселе невиданное, явление. – Прошу тебя, попробуй убедить Сандро, что все это чушь и выдумки, и ничего более. На тебя вся надежда. Они все тают под твоим обаянием, как масло под лучами солнца. Прошу тебя, пойди, улыбнись ему, как ты умеешь, сделай это свое невинное лицо пая, и все уладится. Тебе ведь ничего это не будет стоить.       ‒ Поправь меня, если я что-нибудь не так понял, ‒ проговорил я заморочено. ‒ Ты сейчас предлагаешь мне помочь тебе жениться на Ирине? И ты только затем ко мне и пришел? Ты хоть понимаешь, до чего это… странно?       Взгляд Феликса мгновенно сделался холодным, губы недовольно скривились:       ‒ Ну, если тебе претит такая постановка вопроса, то я предлагаю тебе обелить собственное имя, потому что Сандро смутно намекал, будто обладает какими-то сведениями, связанными с тобой в том числе. Ты ведь понимаешь, что именно имеется в виду? – он глянул на меня со значением, и мне сделалось противно от его тона и выражения лица. – Я, конечно, толком не знаю, какими именно сведениями его снабдили, одни догадки и намеки. Но ты пойми, если сейчас же не переубедить его в том, что ты не замаран ни в каких подозрительный историях бугровского характера, − тут он хмыкнул, оглядев меня всего почти уничижительно, как будто бы эти самые приметы, изобличающие во мне бугра, читались на мне сию минуту со всею возможной очевидностью, − То эта мысль западет ему в душу, и рано или поздно он станет о ней с кем-нибудь говорить вслух, а в конце концов о ней заговорят все. Ты же знаешь, как работают сплетни. Опомниться не успеешь, как тебе уже руки не подают…       − Я тебя понял, − резко оборвал я его тираду. – Нет нужды распространяться далее. И, кстати сказать, не было нужды прибегать к шантажу, − голос мой дрожал, но у меня доставало сил смотреть Феликсу прямо в лицо. – Я уже поговорил с Сандро. Как раз нынче вечером. Он все еще колеблется, но я сделал все, что в моих силах, уж поверь. Три часа на это убил, − и я детально описал ему наш разговор с Сандро, стараясь припомнить каждую мелочь, что напел ему в порыве вдохновения, на случай, если тому придет в голову сверять наши истории в поисках истины. − Мне кажется, он склоняется к тому, чтобы мне поверить… Впрочем, можешь теперь убедиться сам. Считай, что почву я тебе подготовил.       Лицо Феликса прямо на глазах просветлело, уголки губ тронула улыбка, глаза из льдисто-серых сделались нежно-васильковыми, как будто ему дела не было ни до грубости моих слов, ни до резкости моего тона.       − Тебе еще что-нибудь от меня нужно или это все? – ядовито поинтересовался я.       − Вообще-то нужно, мой милый злюка, − медоточиво проговорил Феликс, глядя на меня с какою-то сонной русалочьей мечтательностью. – Вообрази: все эти месяцы, признаюсь, я жил на строгой диете, изображая из себя почти святого, и порядком изголодался, − он протянул ко мне руку, в намерении коснуться моего лица, но я отстранил его:       − Не стоит. Только не теперь… − меня даже передернуло.       − Когда же, как не теперь? Может быть, это наш последний шанс поразвлечься. Ну же, Митя, не глупи. Знал бы ты, как мне тебя не доставало.       − Прости. Я совершенно не настроен. И потом, у меня, кажется, начинается мигрень.       − Уж поверь мне, мой милый, я сумею тебя настроить, − промурлыкал Феликс, медленно, словно боясь спугнуть, потянувшись ко мне всем телом, − Как скрипку, − добавил он с порочною улыбкой, таящейся в уголках губ, с глазами, наполовину скрытыми словно отяжелевшими веками, со всем своим неотразимым соблазном, излучение которого ощущалось едва ли не физически.       Я уже почти было сдался, покорно опустив взгляд на его губы, впившись в них уже мысленно, чуть подавшись уже в его сторону. Но мелькнула вдруг нелепая мысль: «Он будто бы хочет со мною собой расплатиться за оказанную ему услугу». И сколь бы дика она ни была, отвязаться от нее уже не получалось, и я усилием воли выпутался, вырвался из обвивших меня пут.       − Это в самом деле теперь совсем не ко времени, − прошептал я севшим голосом. – Ежели хочешь правдоподобно исполнить роль, то лучше не надо. Не нынче. После. Когда-нибудь.       Произнося этот короткий монолог, подразумевал я, честно сказать, что этого «когда-нибудь» не будет с нами более никогда. Феликс посмотрел на меня очень внимательно, несколько удивленно, пожалуй, озадаченно, потом демонстративно выпрямил спину, чуть скривил губы и бросил холодновато:       − Ну, как угодно.       После этого мы почти сразу с ним распрощались.              **              Вскоре Феликс уехал в Лондон. Мне и самому уже не терпелось покинуть Париж. Я чувствовал себя привязанным к отцовскому дому, принимая во внимание печальное крушение брака моей сестры, но я ведь был здесь совершенно бесполезен и беспомощен. В то же время, в душе моей царило такое смятение, что мне нужно было хоть перед кем-то выговориться, хотя бы наполовину, хотя на треть, хоть на самую малую толику. В Париже такого человека не было. И я решился написать дяде Ники с просьбой разрешить мне провести остаток отпуска с ними в Крыму. По-счастью, он согласился.       Я прибыл в Ливадию в начале декабря, как раз к именинам Ники, и поселился там в своих прежних комнатах, как в старые добрые времена, совсем по-семейному. Тихая размеренная жизнь – вот, чего я искал «у Царей», в надежде, что она принесет мне успокоение. Увы, я ошибался. Хотя размеренность установилась с первых дней, покоя мне не было.       Погода, правда, стояла прескверная. Прямо с моим приездом все по уши завалило снегом, который шел иногда по целым дням. Это не помешало, однако, нам с Ники влезть на Крестовую гору в Орианде, где из-за снега было страшно скользко, что нас по-детски забавляло. Однако меня угораздило довольно чувствительно расшибить колено на крутом склоне. Ники шлепнулся на задницу в паре шагов от меня, и вместе мы изрядно похохотали над собственной неуклюжестью, морщась и потирая пострадавшие места.       Вечера проводили семейно, порою только втроем – я, Ники и Аликс, за чтением, разговорами, домино или игрой в кости… Детей (а я все еще с высоты своих двадцати двух лет причислял к детям и старших княжон) отправляли спать, что позволяло затрагивать более интересные темы, нежели при них. Кажется, меня, наконец, стали воспринимать всерьез. Это было в новинку. Редко когда Аликс делала мужу замечание, что тот или иной вопрос со мной обсуждать все же не стоит.       И, тем не менее, все это было, конечно, довольно скучно. Но скука и монотонность, вопреки моим ожиданиям, отнюдь не исцелили меня от тоски. Напротив, утратив возможность отвлечения на смену обстановки, на яркие внешние события, я взращивал в своей душе медленно, но верно, целую оранжерею мрака и боли, причудливые тропики самобичеваний, экзотические экземпляры отчаяния.       Аликс почти все время чувствовала себя скверно, что сказывалось на настроении Ники. Я понимал, что ему не очень-то до меня, но все же не мог не пользоваться его обществом, коль скоро меня до него допустили. В один из особенно черных дней я, неожиданно для себя самого, разоткровенничался с ним о творящемся в моей душе. К счастью, у меня хватило ума говорить уклончиво, и ему в голову не пришло, кто именно из помолвленной парочки есть предмет моих терзаний. Он счел, что тоска моя − об Ирине, и вполне выражал мне свое сочувствие. Отныне я получил индульгенцию и право вздыхать при нем сколько угодно, не называя, правда, имени предмета моих вздохов.       Чуть позже, когда перестал, наконец, валить снег и установилась, казалось, ясная, хоть и морозная, погода, дядя пригласил меня составить ему компанию для визита в Харакс в великому князю Георгию Михайловичу. С нами были Ольга и Татьяна, теперь, как будто, потеплевшие ко мне. Бог знает, что было тому причиной, но время в дороге мы провели почти мило, хоть у меня и не больно-то выходило выдавливать из себя веселость и по обыкновению поддерживать в компании приподнятый дух, чего все от меня, кажется, привычно ждали. В Хараксе мы отобедали, потом играли в petits-jeux. Возвращались в Ливадию очень поздно при страшном холоде, под бешеными порывами беспощадного северного ветра. Я задумчиво смотрел через окно мотора во тьму ночи на бесчинствующую стихию, ощущая, как все это созвучно моему собственному мраку.       На другой день погода сделалась и того гаже – лил дождь и с гор несся на нас ураганный ветер. Проходящие пароходы выворачивало немилосердно. Вся эта дрянь, в общем, соответствовала тому, что творилось у меня в душе, и я с извращенным каким-то наслаждением долго гулял, поливаемый ледяными потоками и едва не сбиваемый с ног порывами ветра, вымораживая себя до костей, до синевы на губах, до клацанья зубами. Ночью ветер дул прямо неистово − угол крыши малой церкви оказался загнутым кверху, и один из старых кипарисов против южного окна был срезан у земли как ножом.       Ураган, однако, принес нам смену погоды. На другой день сделалось заметно теплее и даже не было дождя, так что мы решились на настоящую прогулку на Крестовую гору, прихватив с собою старших княжон, а вечером поехали в народный дом на любительскую постановку «Жизни за Царя». Ники счел ее весьма недурной, я изрядно скучал, но мне, впрочем, было все равно, чем занимать себя теперь. Меня больше ничто не увлекало, не занимало и не давало повода ощутить себя живым. Накануне, через Ольгу и Татьяну, состоявших с Ирэн в переписке, до меня дошли слухи, что Феликс отправился в Данию добиваться благословения вдовствующей императрицы, которое, как оказалось, ко времени его помолвки, все еще не было получено. Я смотрел на сцену одними глазами. Мысли мои были далеко. Как знать, быть может, все у них еще и сорвется, и Феликс, отбросив в сторону весь этот свадебный вздор, снова сделается прежним?.. Что ж, надежда еще оставалась, хотя и слабая.       Под конец нашего пребывания, установилась настоящая крымская погода. Мы гуляли с Ники до Курпат по горизонтальной, а обратно близ моря. Идти было даже жарко, что казалось прямо удивительным после недавнего буйства мороза и ветра. Мы нанесли визит в «Кичкине», где жила в ту пору Татьяна Константиновна с мужем, грузинским князем Константином Александровичем Багратионом-Мухранским и маленьким сыном Теймуразом. Ольга и Татьяна были с нею в большой дружбе и, поскольку подруг у них было не так много, визит этот принес им большую радость. Боюсь, они затискали беднягу Теймураза чуть не до смерти. Не разделяя страсти княжон к младенцам, я все же довольно сносно скоротал вечер за обычным small-talk, плавно перешедшим в салонные игры, при которых было много смеха и нелепостей. К обеду кроме нас был весь Харакс, что несколько разнообразило общество, а в нашей монотонной жизни и в беспрестанном пребывании среди одних и тех же лиц, казалось почти событием.       Жаль было оставлять Крым как раз тогда, когда там стояла тихая и теплая погода, которой отнюдь не вредили шедшие по временам обложные, но не злые, дожди. Но промозглый Петербург уж давно заждался, и с ледяным радушием принял меня в свои неласковые объятья. Здесь был полк, дежурства в Царском (семейство Ники тоже возвратилось домой), каторга бесчисленных визитов, опостылевший театр, однообразие ресторанов и Феликс, который обручился с Ириной 22 декабря, как будто подведя черту под нашей с ним историей.       Мы более не виделись, и, как будто, не хотели видеться. Вести о нем доходили до меня теперь из третьих рук. Он ли избегал меня, я ли сам не стремился восстановить былую дружбу, утверждать не берусь. Полагаю, того и другого было тут поровну.       Мне, впрочем, и вообще было не до общества. Я пребывал в жесточайшей меланхолии, в заторможенном, почти сомнамбулическом состоянии. Казалось, что год этот, − тяжкий, мучительным, утомительный год, − исчерпал себя. Хотелось сбросить его, как старую кожу. Казалось, тогда только придет облегчение. Накопилась какая-то невероятная усталость, и тащить на себе этот лишний груз было тяжело.              Буквально накануне их обручения, я встретился с Ириной в Царском. Я был дежурным, а ее Ксения Александровна привезла к чаю. Кажется, это совпадение вышло для всех весьма неудачным (во всяком случае, в последующие месяцы окружение наше заботилось, чтобы наш треугольник в любых его комбинациях обозначался бы, по возможности, реже).       Ирина поглядывала на меня со странной смесью робкого замешательства и победоносности, и я никак не мог понять, чего в этом взгляде более: смущения ли излишне грубо отказавшей особы или триумфа сокрушившей мои войска амазонки. И тут мне явилась вдруг дикая мысль, что она знает о нас с Феликсом. Ведь он и сам сказал мне весной: «Я все ей рассказал». Я тогда решил, что он имел в виду о себе вообще… С тех пор эта мысль не давала мне покоя. Я, впрочем, встречал эти взгляды с нарочитой иронией на физиономии и показной развязностью в жестах, мысленно от души желая ей катиться ко всем чертям, вместе с Ксенией, Феликсом и Зинаидой Николаевной.       Чай прошел в атмосфере общей неловкости и стесненности. И все же тему обручения, ради которой Ксения, конечно, и приехала, обойти было невозможно. Я молчал и вежливо улыбался. Ирина, по обыкновению, тоже не блистала красноречием. Говорили, таким образом, в основном старшие.       Когда мать и дочь ушли, Аликс, едва за ними закрылась дверь, с плохо скрываемым презрением и яростью, почти что выплюнула:       − Не понимаю радости Ксении. Я бы ни за что не отдала дочь за такого субъекта, как Феликс.       Мне бросилось в глаза, что Татьяна и Ольга быстро и настороженно переглянулись.       − Почему же, мамочка? – удивилась Татьяна. – Ирэн выглядит такой счастливой…       Но Аликс уже прикусила губу, и вопрос этот так и остался висеть в воздухе.       − Ну вот и хорошо, что нам не приходится, − примирительно улыбнулся Ники, поднимаясь со своего кресла. – Идем, Дмитрий, я тебя на бильярде обставлю.       − Это мы еще посмотрим, − бросил я, старательно изображая жалкое подобие азарта. [6] Dessou (фр.) – женское нижнее белье [7] − Monsieur, vous allez bien? − Oui, merci, mais je suis un peu étourdi - (фр.) − С вами все в порядке, месье? − Да. Благодарю вас. Немного голова закружилась.

Мария в России

      Страшный 1914-й начался с пополнения в Семействе. В начале января у Иоаннчика Константиновича и прекрасной Елены Петровны сербской, по которой я, кажется, еще вчера сох на их свадьбе, родился первенец Всеволод.       Помню, как обсуждал это событие с Габрой, сидя в «Палкине» и продираясь сквозь плотную пелену глухой тоски.       − Ты знаешь, как глубоко религиозен мой брат, − вещал Габра, азартно разделываясь с пятым по счету вальдшнепом.       − Все знают, − кивнул я, с отвращением косясь на нетронутый бифштекс в собственной тарелке, и глухо завидуя его аппетиту.       − Вот именно, − поддакнул Гавриил, салютуя мне бокалом, вслед за чем я изрядно приложился к своему. – Так что конногвардейцам не пришлось долго думать над подарком по случаю рождения наследника, − сообщил он и принялся тщательно пережёвывать дичь.       − И что же они поднесли? − без интереса спросил я, лениво оглядывая зал.       − Икону Благовещения, − пояснил Габра.       − Вот как, − невнятно бормотнул я, не зная, как еще реагировать на такую оригинальность.       − Но мы с братьями их переплюнули, − внезапно развеселился Гаврила, кажется, вспомнив какую-то историю.       Я сделал еще один внушительный глоток вина, глазами показывая, как внимательно его слушаю.       − Он всегда выделялся из всех нас молитвенностью, склонностью ко всему церковному, мог переплюнуть любого из нас в знании тончайших деталей обрядов. Ты знаешь, он ведь даже чуть не принял сан, незадолго до того, как решил жениться! Так что мы с братьями дразнили его, что его сын, ей-богу, родится с кадилом в руке. Так вот, специально по случаю, мы заказали Фаберже изготовить крошечное кадило, и как только Всеволод родился, прежде, чем Иоаннчика к нему допустили, устроили так, чтобы младенцу вложили в ручку это самое кадило. Вообрази себе удивление Иоаннчика, когда он, впервые увидел сына с кадилом в руках, в точном соответствии с нашим пророчеством!       Неожиданность столь удачной шутки со стороны этого, застегнутого на все пуговицы клана нашего Семейства, религиозность и серьезность которого вошла у нас в поговорку, заставляла меня искренне рассмеяться. И я тут же поймал себя на мысли, что уже не помнил, когда такое случалось со мною в последний раз.                     Странно, но теперь, пытаясь восстановить в памяти эти дни, я совсем ничего не могу припомнить ясно. Сохранилась общее впечатление какой-то серости и вязкости, наподобие скверно сваренной овсяной каши, и привкус кислятины на языке, какой бывает муторным похмельным утром после отменной попойки. И на фоне всего этого вздыбился девятым валом приезд в Россию Мари, в связи с которым предстояло решить множество вопросов.       Прежде всего стоит отметить, что имущественные дела моей сестры были крайне запутанны. Материальная сторона ее брака была с самого начала плохо урегулирована и тетей Эллой (которой было недосуг вникать в детали финансового характера), и русским двором. Насколько мне удалось понять, из-за упущений, вызванных небрежностью придворных чиновников, Мари оказалась втянутой в многочисленные неприятности, связанные с наследством дяди Сержа, оставленным ей, из которого тетя Элла могла пользоваться только процентами. Как заявляла Мари, тетя с ее обычным пренебрежением к материальной стороне жизни растратила много ценностей, которыми на самом деле не имела права распоряжаться без согласия моей сестры. Тетя Элла, впрочем, согласна с этим не была, принимая вид оскорбленной добродетели и призывая в свидетели меня, моего отца и самого Господа Бога. Я, как мог, старался держать нейтралитет, не вставая на сторону ни одной из конфликтующих дам. Впрочем, теперь и поздно было искать правых и виноватых. Брачный контракт был составлен и подписан министрами обеих стран и скреплен государственными печатями. Ничего уже нельзя было исправить.       В результате оказалось, что финансовая ответственность за строительство, отделку и меблировку дворца в Швеции для молодой семьи полностью ложилась на мою сестру. Суммы были изрядные, процентов с капитала не хватало, и Марии пришлось начать тратить сам капитал. Кроме того, из ее средств оплачивались все расходы, связанные с ведением их с Вильгельмом домашнего хозяйства. А расходы эти были изрядными, ведь приходилось содержать большой дом. На это уходили практически все те проценты с капитала, которые ей выплачивали сначала через русского атташе, потом через придворного казначея. В результате, у нее почти ничего не оставалось на личные расходы, − она не могла позволить себе, к примеру, одеваться в лучших модельных домах Парижа, как полагалось бы ей по статусу, и была вынуждена покупать готовое платье в Galeries Lafayette и носить туфли фабричного производства. В Швеции ее средств никогда не было достаточно, чтобы содержать более трех-четырех лошадей одновременно, да и те, что у нее были, оставляли желать лучшего. Навещая ее на новой родине, я никогда не мог понять, отчего ее лошади так плохи, и, признаюсь, всякий раз, оказавшись в ее конюшне, поднимал ее на смех, полагая, что она просто не умеет выбирать. Сестра дипломатично отмалчивалась, со смущенной улыбкой проглатывая мои подначки.       После развода, по счастью, остатки ее капитала по-прежнему находились в России. Но была ли надежда истребовать со шведской стороны возврат затраченного на дворец, в коем отныне Мария не будет проживать – оставалось под большим вопросом. А пока что у нее имелся не такой уж большой доход на проживание в России в статусе великой княгини.       Кроме того, не вполне понятно было, где и с кем ей теперь поселиться. Жить одной ей было бы немыслимо, да и не представлялось возможности приобрести для нее собственное жилье, соответствующее положению двоюродной сестры императора. Уезжала из России она еще ребенком из Николаевского дворца в Москве, из-под крылышка тети Эллы. Но теперь тетя там больше не жила, и лишь несколько комнат в нем содержались для ее личного пользования. Свита тети сильно поредела, а многие из старых слуг были уволены. Комнаты Марии в Николаевском, годами простаивавшие пустыми, были уже непригодны для жилья. В отведенных нам раньше помещениях, где когда-то жизнь была распланирована и регламентирована до последней детали, на всем лежала печать запустения и беспорядка. Даже если б ей позволили занять прежние апартаменты в Москве, вряд ли ей самой хотелось бы этого: жить в окружении мрачных воспоминаний о страшной кончине дяди Сержа, в полном одиночестве и без какого-либо занятия…       Тетя Элла фактически переселилась в обитель, в создании которой видела дело своей жизни. Так ей было удобнее руководить строительством часовни, больницы и прочего. Она намеревалась, кажется, сделаться кем-то вроде ранне-христианских диаконис, основать некий орден и возглавить его. Но задачами этого ордена должны были стать не уединение и молитвы, а активная благотворительная деятельность. Ничего подобного у нас в стране не существовало. Идеи тети не вписывались ни в канву светской жизни, ни в православные рамки, и, разумеется, вызывали по меньшей мере удивление и недоумение в миру и упорное противодействие со стороны высшего духовенства. Сама же она не могла найти себе места ни в существующих строгих рамках официальной церкви, ни вернуться в полной мере в свет, где некогда царила и повелевала как законодательница мод и королева балов.       Но Елизавете Федоровне, кажется, и дела не было до всеобщего осуждения. Она продолжала гнуть свою линию и дело мало-помалу шло. Обитель еще не работала в полную силу, но тетя уже придумала для себя и своих псевдо-монахинь очень простую, строгую и красивую одежду (как разрабатывала некогда модели собственных платьев с опорой на парижские модные журналы). Нарекания вызвало и это. Над нею в лучшем случае беззлобно посмеивались, много зубоскалили и откровенно чернили за глаза. Она не могла этого не понимать, но ничто не в силах было лишить ее уверенности в собственной правоте.       Короче говоря, вернуться в прежнее убежище для Марии не представлялось возможным. Отец и мачеха отнюдь не горели желанием держать ее под своей крышей вместе с подрастающими дочерьми, которых скоро надо будет выводить в свет и выдавать замуж. Если раньше для нас с Марией было бы зазорным находиться в одном доме с «этой ужасной женщиной» и «порождениями греховной связи», то теперь уже присутствие скандально разведенной Марии ложилось пятном на репутации дочерей мадам Пистолькорс. Все это не говорилось, конечно, открыто, но слишком явно подразумевалось. А главное, отец просто не предлагал Марии кров. В результате как-то само собой вышло, что она переехала ко мне.       Откровенно говоря, мне такое соседство было весьма некстати. Но не мог же я отказать ей. Это значило бы: просто выставить сестру на улицу. И вот, ей приготовили комнаты, в которых она почти не бывала, предпочитая «навещать» меня, как только я появлялся дома и проводить у меня все вечера до самого моего отхода ко сну, а если мне случалось задержаться где-то допоздна или явиться домой навеселе, меня встречали упреками и нотациями. Мария в ту пору почему-то решила играть при мне роль заботливой наседки. Как будто мало мне было Лайминга, от власти которого я только-только стал высвобождаться. Теперь эти двое сколотили коалицию и выступали против меня единым фронтом. Я понимал, что Мари попросту совершенно нечем себя занять, и у нее нет никакого иного общества, кроме моего. Но с какой стати мне было входить в ее положение? Будто у меня самого на душе не было камня, ноши, которую мне, кстати сказать, даже на время было ни с кем не разделить. Разве о таком откровенничают?       Словом, от сестринской опеки мне не было ни малейшей радости, она душила меня, изводила, вызывала подспудное негодование. Терпел я долго. Пришлось, однако, в итоге объяснить Марии, что к чему. И неоднократно. Между нами то и дело происходили стычки, а в особо напряженные моменты она завела привычку докладывать о моих прегрешениях по части пьянства отцу или в Царское, что накаляло обстановку лишь сильнее. Убежденная, что действует мне во благо, она упорствовала в своем доносительстве, невзирая на мои неоднократные вспышки гнева по этому поводу.       Бог знает, до чего бы это нас довело в итоге, но в феврале я уехал поправлять здоровье в Италию, а в марте у Марии дал о себе знать недолеченный осенью в Париже бронхит, и из-за обострившихся проблем с легкими и все еще не унявшимися нервами она отбыла в Афины под опеку нашей бабушки Ольги Константиновны – Королевы Эллинов.       Вернувшись в мае в Россию (я все еще был за границей), она провела лето в Царском, поселившись у тети Михен. Отец и мачеха, жившие в новом доме поблизости, были совершенно счастливы, и не намерены впускать ее в это свое счастье. Тетя Михен – Мария Павловна старшая, вдова нашего дяди великого князя Владимира Александровича, давала роскошные обеды и устраивала множество развлечений. Двор ее был весьма влиятелен, и Аликс, много сделавшая для собственной непопулярности в свете, совершенно обоснованно с раздражением видела в ней конкурентку. Мачеха, меж тем, собирала нити старых дружеских уз и завязывала новые отношения, потихоньку выстраивая свой собственный статус. При дворе проходили празднества в честь приезда президента Франции Пуанкаре и весь свет жил этими торжествами, дышал ими, говорил лишь о них.       Во всей этой суете сестра моя не находила себе места, не зная, что суждено ей в будущем, и испытывая смутное беспокойство. Она, мало-помалу, начинала осознавать, насколько шатким и неопределенным было теперь ее положение. Женщины нашего круга воспитывались и предназначались для единственного шага в жизни: вступления в династический брак, способствующий установлению дружеских связей с другими странами, или, по крайней мере, рождению ребенка, который мог бы продолжить линию престолонаследия, укрепляя положение династии. Мария же одним росчерком пера перечеркнула и прошлое свое, и будущее, и, как будто, весь смысл своего существования, свое единственное предназначение. Теперь, совершая одинокие прогулки в Царскосельском парке, она проникалась мыслью, что отныне до самой смерти будет блуждать по кругу, не находя для себя выхода, подобно неприкаянному духу из готических романов. Ни посоветовать что-либо, ни утешить ее в этом не представлялось возможности.                     

Свадьба Феликса

      

      

      Любовь до боли, смерть моя живая,       жду весточки — и дни подобны годам.       Забыв себя, стою под небосводом,       забыть тебя пугаясь и желая.       Ветра и камни вечны. Мостовая       бесчувственна к восходам и заходам:       И не пьянит луна морозным медом       глубин души, где темень гробовая.       Но за тебя шел бой когтей и лилий,       звериных смут и неги голубиной,       я выстрадал тебя, и вскрыты жилы.       Так хоть бы письма бред мой утолили,       или верни меня в мои глубины       к потемкам, беспросветным до могилы!              Ф.Г.Лорка       Меж тем, в начале февраля Феликс с Ириной обвенчались. День был по преимуществу ясный. С утра выпал небольшой снег, выбелив чисто улицы, и на белом этом полотне, устилавшем Невский проспект, виднелись четко цепочки петляющих темных следов. Стоял легкий морозец при почти полном безветрии. Я чувствовал себя прескверно с самого пробуждения. Болело горло, и начинался, как будто, жар. Меня пичкали горячим бульоном, на который я и смотреть-то не мог. Сестра утомила своею заботою, то поправляя бесконечно одеяло, то предлагая почитать вслух, то выспрашивая, не хочется ли мне чего. Да разве я мог ответить, что единственное, чего хочу, так чтобы меня оставили, наконец, в покое?!       Свадьба проходила в Аничковом дворце, принадлежавшем тети Минни (то есть, буквально напротив моего жилища, сразу на другом берегу Фонтанки), в присутствии царской четы, и я, стоя у окна, наблюдал съезд многочисленных гостей.       Приглашения на свадьбу я не получил. Очевидно, опасались скандала. Смешно! Я не был способен не то чтобы на скандал, для меня в тот день было подвигом уже просто подняться с кровати. На меня навалилась какая-то неведомая тяжкая хворь, выражавшаяся в страшной слабости, полной потере аппетита (до такой степени, что при мысли о еде меня просто мутило), а, главное – абсолютной апатии ко всему и вся. Я накануне еще подал рапорт о болезни и мог с чистой душою не являться в полк. Там, должно быть, решили, что я запил. Но апатия моя пошла так далеко, что я и того не мог.       Весь день я провел либо неподвижно лежа в постели, либо слоняясь по комнатам, как сомнамбула. Вечером решился все же ехать в театр. В Мариинском был прощальный бенефис Легата, главного балетмейстера, и давали «Эсмеральду» с Кшесинской. Присутствовало, кажется, все Семейство (кроме, разумеется, Аликс), явившееся сюда почти прямиком из Аничкова. Обсуждали на пониженных тонах императорский свадебный подарок Феликсу, сделанный по просьбе жениха: дозволение сидеть во время спектаклей в театре в императорской ложе, и каково это будет – терпеть там чужака. Причем одних поражала скромность запроса, другие же были возмущены его наглостью.       Ники поведал, между прочим, что готовит для Феликса еще одну милость: высочайший указ, по которому тот получит право носить имя и титул князя Юсупова, и станет именоваться: «князь Феликс Юсупов граф Сумароков-Эльстон-младший». Впрочем, в частных разговорах его и потом продолжали звать «маленьким Феликсом Сумароковым» или «графом Феликсом Сумароковым». Привычке не прикажешь, будь ты даже и император.       Обсуждали бурно свадебное атласное платье Ирины, расшитое серебром, диадему из горного хрусталя с бриллиантами, и особенно кружевную вуаль, принадлежавшую Марии-Антуанетте. Все, в общем, сходились на том, что странная это была причуда, надеть на невесту вуаль, несущую за собой такой шлейф мрачных ассоциаций, и какая это, должно быть, дурная примета. Обсуждали еще какой-то нелепый случай с женихом, застрявшим в лифте при подъеме в дворцовый храм, и разразившейся суматохой, в связи с попытками его вызволить, при участии чуть ли не самого Ники. Косились, конечно, на меня, любопытствуя о моей реакции. Я с нарочитой невозмутимостью изучал декорации и думал о том, что Феликс не изменил себе, и даже в день свадьбы не позволил кому бы то ни было иному (пусть и собственной невесте) быть в центре внимания.       Честно говоря, я пребывал в какой-то летаргии, мало что соображая. От яркого света у меня слезились глаза, голова раскалывалась на части, разговор я поддерживать был решительно не способен, и все тело сделалось какое-то ватное. Кажется, жар становился сильнее, но я отчего-то все упорно не уходил, решив во что бы то ни стало досмотреть балет до конца. Однако же, услышав брошенную кем-то реплику, что должно быть новобрачные через полчаса отбудут на поезде в свадебное путешествие, резко, неожиданно для себя самого поднялся и, сославшись на дурное самочувствие, вышел из ложи.       Не помню в точности, как я очутился на вокзале, но к отъезду их удивительным образом поспел в самый раз. Там было шумно, пахло железнодорожной копотью, и провожала их изрядная толпа. Все чего-то желали, восклицали, смеялись, пожимали руки, троекратно расцеловывались. И все это в массе цветов, которые все вносили и вносили в вагон.       Подойти близко я не решился. Наблюдал за отбытием и проводами с расстояния, сторонясь всеобщей ажитации и возни. Прежде всего, учитывая обстоятельства нашего с Феликсом синхронного сватовства, я не знал, будет ли это удобно теперь, возникнуть у них перед глазами. Ну и потом, я просто не знал, что сказать. А стоять истуканом было б уж точно non comme il faut. Вот я и держался поодаль, стараясь не попадаться на глаза, и все же напряженно высматривая новобрачных в обступившей их толпе и досадуя, что все эти лишние люди заслоняют обзор.       Взвизгнул возмущенно Панч, Феликсов французский бульдог, вырвавшийся от слуг и путавшийся под ногами. Видно, кто-то в суматохе наступил ему на лапу. Мелькнуло, наконец, среди множества лиц растерянно улыбающееся лицо Феликса, скользнувшего по мне глазами, меня не замечая. Я жадно вглядывался в него после долгой разлуки. Он был матово бледен, с темными тенями под глазами, и сильно исхудал в сравнении с тем, каким я видел его последний раз. Ирина зябко куталась в меха, пряча в них покрасневший нос и нахохлившись, как маленькая замерзшая птичка. Феликс подхватил пса на руки и принялся лобызать его прямо в слюнявую морду, хохоча и о чем-то шутя. Ирина неуверенно как-то косилась на него, силясь изобразить, будто разделяет веселье новоиспеченного мужа. Панч в знак прощения за пренебрежение ответно лизал его лицо. Я ощущал себя таким нечастным и жалким, таким слабым и разбитым, что в эту минуту завидовал даже Панчу. Я тоже был готов просить Феликсу все на свете. Меня била дрожь от холода, от жара, от нервного перенапряжения, от желания дружеского участия и внимания. Но вместе с тем, я ни за что не решился бы подойти и сказать Феликсу хоть слово. Он был отныне навек для меня потерян: так думалось мне в ту минуту. Нет-нет, теперь пусть Ирина разбирается с его настроениями, а он с ее. Она, надо полагать, тоже непростая особа, и таит в себе столько сюрпризов, что он с нею еще намучается. Так что, надо радоваться, что разгребать эти Авгиевы конюшни придется не мне. Раз судьба так рассудила, то так тому и быть. О, как я ненавидел их обоих, не зная, кого из двоих больше!       Но вот, они скрылись в вагоне. Провожающие еще махали руками им в окно, а я все не уходил. Все ждал чего-то, стоя в отдалении на перроне. Вдруг в окне показалось лицо Феликса, и я заметил, как широкая улыбка опала с его лица. Глаза наши встретились, и в это самое мгновение поезд тронулся, чихнул паром и медленно, будто неохотно, пополз прочь. Вдарил порывом ледяной ветер. Что-то жгло мне лицо. Оказалось, оно все залито слезами. В дымном облаке, ворча и фырча, отходил паровоз. От скрежета метала, от стука и свиста нестерпимо и резко разболелась у меня голова.       Решительно ничего не соображая, я двинул в вокзальный буфет, спросил коньяку и стал пить одну рюмку за другой, в надежде, что у меня разорвется сердце. В какой-то момент обнаружил, не без удивления, что напротив за столиком сидит Серж Зубов и что-то безостановочно говорит и говорит. Я нахмурился непонимающе, тряхнул головой, и сумел-таки разобрать:       − Помилуйте, ваше императорское высочество, такое впечатление, ей-богу, что вы сами собирались жениться на нем… ох, простите, я хотел сказать, на ней. Или на обоих сразу. Простите, я сам не знаю, что несу.       Он улыбался искренне печально и участливо. Снова слова его поплыли, а я все хмурился, все вглядывался в его нечеткие черты и никак не мог разобрать, отчего же в голове у меня такая тяжесть, от вокзального коньяку, от его навязчивого монолога или от того, что я, кажется, все же всерьез заболеваю.       − Тоже, нашли трагедию! – уговаривал меня Зубов, ласково, как душевнобольного. – Да через каких-нибудь полгода он сам взвоет в этом раю и прибежит к вам, умоляя забыть обиды.       − Это, знаете ли, теперь уже все равно, − пробурчал я, с трудом ворочая языком. – Кончено. Все уже кончено. Надо жить дальше. Знать бы только, как… А вам, собственно, какое до всего этого дело? – спохватился я. – И чего ради вы тут время со мною тратите? Оставьте меня, прошу вас. Я хочу побыть один.       − Да, помилуйте, ваше императорское высочество, как же я вас в таком состоянии одного оставить могу? Ведь это просто не по-христиански…       Должно быть, он проявил христианское милосердие и дал знать ко мне во дворец, потому что вскорости явился на вокзал мой адъютант Шагубатов, и эти двое отконвоировали меня к мотору, упаковали и доставили домой. Подробности теряются в хмельном тумане. Помню только, что укладывал в постель и раздевал меня почему-то не камердинер, а Шагубатов, который все гладил меня успокоительно по голове, когда я, привалившись обессилено к его груди, горько, взахлеб и вперемежку с утробным кашлем, рыдал об утраченном счастье.              Потянулась затем череда однообразных будней. Дни я кое-как коротал в полку, а вечерами безбожно напивался в компании полу-знакомых людей, часто сомнительной репутации. Мне все казалось, что теперь, чем хуже, тем лучше, и я прямо упивался своим падением, доходя, должно быть, до свинской крайности.       Надо полагать, переусердствовал в этом, потому как в итоге упреки и нотации стал получать даже от вечно равнодушного моего родителя, который к изумлению моему преподносил мне иной раз претензии о том, с кем я провел минувшую ночь. К изумлению потому, что он оказывался о том лучше даже моего осведомлен, а я решительно не мог припомнить, кто бы то мог быть.       Но сколько б я не пил, сколько б не бесчинствовал напоказ в ресторанах и кафешантанах, все не удавалось мне изжить в себе адову смесь обиды, ущемленного самолюбия, ревности, и невыносимой тоски, точного названия которой я подобрать не мог, как ни силился, снова и снова копаясь в себе. Чувство это было горькое, как швейцарский сироп от кашля, коим пичкала меня в детстве незабвенная няня Фрай, всякий раз педантично следя, чтобы я действительно проглотил его и не выплевывал в кадку с фикусом. Как и в случае с сиропом, чувство это тоже приходилось проглатывать, не жульничая, испить до капли, без малейшего шанса выплюнуть. И горечь не уходила, преследовала меня неотступно во всех моих делах и мыслях, как скорбный и мстительный призрак. Горечь растекалась по языку, размазывалась по нёбу, делала отвратительным каждый глоток воды, каждый кусок пищи, даже каждую порцию вдыхаемого воздуха.       Снова и снова прокручивал я самоистязательно худшие моменты нашей с Феликсом дружбы, все самое мерзостное, оскорбительное, болезненное и злое, что было в ней. Я делал это с тем расчетом, чтобы память о Феликсе утратила бы всякую притягательность. Но как на грех являлись тут же воспоминания о лучших днях и мгновениях, обо всем самом светлом и теплом что было, обо всех милых сердцу вещах и словах, что видел и слышал я от него, и я буквально на стены лез от невозможности вернуть былое хотя на миг.       Вот я обнаруживаю Феликса в сомнительной компании в «Медведе», и подхожу к ним зачем-то, уже заранее зная, что пожалею о том. «А это великий князь Дмитрий Павлович», − представляет меня Феликс, который, учитывая интонацию, жест и выражение лица, сопровождавшие эти слова, мог с равным успехом сказать «А это вот мой ручной великий князь. Бегает за мной повсюду, как собачонка. Право же, господа, я больше не знаю, что с этим делать и как мне от него избавиться. Это так утомительно».       А вот мы лежим с ним в постели, в Кореизе. Лучи восходящего солнца дразнят его подрагивающие ресницы, в которых запутались еще остатки недолгого сна. Свежий морской бриз играет с легким белым тюлем, и Феликс все делает вид, что еще спит, хотя губы его улыбаются в ответ на мою легкую щекотку. «Я тебя сейчас убью!» − хрипло шепчет он, переворачиваясь на бок и беспечно подставляя мне голый тыл.       Вот он кричит мне, весь кривясь от гнева, что не желает больше видеть и знать меня, с моим непереносимым высокомерием и чванством, и что ежели я императорской крови, то это еще не значит, что имею над ним какую-то там власть, что он, мол, никому и никогда не будет принадлежать, и чтобы я зарубил это на своем уродливом огромном носу!       А вот мы плывем с ним в лодке, и он с упоением рассказывает мне об Англии и, с горящими глазами, в запале хватает меня за руку (на тот момент неслыханная для нас степень близости, от которой я весь замираю!), говоря, что я непременно должен навестить его в Оксфорде, и он со всеми, решительно со всеми меня там познакомит, и все на свете мне там покажет, чтобы я сам в точности убедился, насколько неповторима тамошняя атмосфера студенческого братства.       Вот он весь лучится довольством при виде того, как счастлив я получить от него в подарок баснословно прекрасного скакуна. «Ну что ты, Митя, для чего еще нужны деньги, как не с тем, чтобы дарить друзьям то, чего они в самом деле хотят?! И имей в виду, отказа я не приму!».       А вот он холодно бросает мне, сквозь треск и шипение на линии телефонной связи: «Поверь, я и сам хотел бы встретиться, но теперь столько всего навалилось, что я, право же, не представляю, как мне найти время на то, чтобы свидеться с тобой хотя бы на час…»       И было еще кое-что. Я просто не мог продолжать спокойно жить, когда мои пальцы все еще помнили очертания его тела, когда в тактильной памяти хранился слепок, в точности повторявший каждый выступ и впадинку, каждое очертание, каждую плавность и резкость. Я тонул в этих воспоминаниях, они терзали меня, изводили, отравляли каждую секунду существования.                     

Болезнь

      

      

      Осенью в Париже я немного простудился, и в Крым к Царям приехал, покашливая. Сперва я не придавал этому значения, ведь я вообще часто и легко простужался. Но досадный кашель все не проходил, и, наконец, был замечен Семейством. Обеспокоенно хмурясь (мои «слабые легкие» были притчей во языцех), Ники сам предложил мне продлить отпуск: «Остался бы ты уже с нами до конца декабря, вернулись бы в Петербург вместе. Тебе полезно побыть на солнце. Ты такой бледный».       Но кашель не прошел и к концу декабря, а по возвращении в столицу, где стоял настоящий русский мороз, − как будто еще усилился. Часто болея простудами самого разного рода, привычный уже к их капризам и вывертам, я полагал себя экспертом по этой части, не хуже любого медицинского светила, вооружился термометром, аспирином, ромом и другими снадобьями, полагая, что этого будет довольно. Однако, после Крещенского выхода к Иордани мне сделалось ощутимо хуже. Днем я покашливал часто, но понемногу, ночами это превращалось в мучительные хрипы, я кашлял взахлеб, отчаянно, до тупой боли в груди. На одном из дежурств в Царском приступ был такой сильный, что Ники вышел из кабинета в приемную, где я сотрясал воздух с побагровевшим от перханья лицом, и взволнованно смотрел на меня, ожидая, пока я перестану содрогаться и сгибаться пополам.       ‒ Ведь это никуда не годится, Дмитрий, ‒ строго сказал он. ‒ Я попрошу Федорова тебя осмотреть. Сегодня же.       Я поортачился лишь самую малость. Апатия не оставляла сил для возражений против чего бы то ни было.       Лицо лейб-медика во время осмотра не внушало оптимизма. Он долго молчал и хмурился, и с каждой минутою делался все мрачней. Наконец, это начало даже пугать.       ‒ Ну-с, ваше императорское высочество, порадовать мне вас нечем, − с настораживающей осторожностью проговорил он. − Процесс очень запущенный. Когда это началось?       ‒ Не припомню точно. Кажется, в ноябре, ‒ виновато и как-то пристыжено пробормотал я.       ‒ Не понимаю, зачем вы так долго мучились, и не обращались за помощью? ‒ строго и осуждающе поинтересовался он, и эта строгость и осуждение, мигом дали мне представление о степени серьезности моего положения.       Я пожал плечами:       ‒ Думал, само пройдет.       Он вздохнул:       ‒ Теперь у вас вот воспаление легких. Вам не то, что дежурить, вам с постели вставать нельзя. И, знаете что еще… Я, положим, не вправе вас осуждать, но я врач, и вам придется меня выслушать. Ваше императорское высочество, пить столь неумеренно при вашем телосложении, да еще наследственном предрасположении к чахотке ‒ все равно, что принимать медленный яд. Ваш организм ослаблен до крайности, а вы только и делаете, что добиваете его, травите.       ‒ Что ж, может быть, я и хочу умереть, ‒ тихо произнес я и неожиданно для себя самого расплакался, горько, по-детски, навзрыд.       Доктор смотрел на меня растерянно, явно не представляя, как ему быть. Наконец, неловко протянул руку и отечески погладил меня по спине:       ‒ Ну, полноте. Все поправимо. Только вы уж теперь меня слушайте и выполняйте все предписания. Строгий постельный режим, слышите? И принимать все, что будет назначено. Легкие у вас слабые, сердце ведет себя неспокойно…       Тут он был прав. Сердце мое и в самом деле было неспокойно. Но разве же от этого есть лекарство?       Эскулап вынул из шкапа какие-то склянки с порошками и уселся за стол писать наставления. В комнате стояла тишина, только скрипело перо по бумаге, да тикали настенные часы. На душе у меня было уныло и пусто.       ‒ А потом, когда будем иметь видимое улучшение, ‒ непременно на юг, ‒ решительно проговорил вдруг Федоров, оторвавшись от писанины.       ‒ В Крым? ‒ обреченно спросил я, по-детски шмыгнув носом и глядя на него воспаленными от слез глазами.       ‒ Я бы рекомендовал даже Италию. Петербургское небо с его хмарью только усугубляет ситуацию, а ваша полковая компания не даст вам удержаться от кутежей. Обилие солнца и кардинальная смена обстановки пойдут на пользу. И непременно надо наладить режим сна. Вы ведь плохо спите по ночам, верно?       ‒ Вовсе не сплю, ‒ сознался я.       ‒ Вот видите! Потому сердце и заходится. Пока организм молодой, справляется, но он не сможет долго сносить такого обращения. Вы ведь его просто изнашиваете. Нет уж, милостивый государь, вам нужен покой и сон. Сон и покой. И солнечный свет. И морской воздух, − каждую фразу он произносил твердо и веско, будто клал очередной камень на мою могилу.       Я не мог не вспомнить Джорджи несчастного младшего брата Ники, заболевшего чахоткой и сосланного медиками доживать свои дни на Кавказ в пустоте и одиночестве, оторванным от всех и вся.                     

Италия

      

      

      - Ну, хватит! - строго приказала она себе немного спустя. - Слезами горю не поможешь. Советую тебе сию же минуту перестать!

      Она всегда давала себе хорошие советы, хоть следовала им нечасто.

      

      Л.Кэррол «Алиса в Стране чудес»

      

      

      Итак, подчиняясь воле эскулапов (Федоров собрал целый консилиум, единодушно постановивший депортацию меня из нашей столицы), я отправился в свою южную ссылку. Сперва путь мой лежал из Петербурга в Париж, где я провел пять дней, собираясь с силами (в буквальном смысле) для продолжения дороги. Чувствовал я себя так слабо, что о вечерах и праздниках нечего было и думать. Папа и графиню (все еще не завершивших предотъездные хлопоты) я нашел в добром здравии. Оба были так заняты переездом в Царское, который по их проектам, должен был завершиться в конце апреля нашего стиля, что мы с ними почти и не виделись.       Далее, так как главное мне было для здоровья тепло и солнце, я направился в Сицилию, и остановился в Palermo, где думал остаться недели две или три. Я поселился в хорошей гостинице, вне города, вне городской пыли и шума. Стояла она над самым морем, террасы опускались на скалы и, гуляя по ним, можно было слышать мягкий и ласкающий шум волн. Я все убеждал себя, что он меня успокаивает, но шум этот нервировал меня почему-то до крайности, так, что хотелось даже уши заткнуть. Конечно, все это было от до крайности издерганных нервов.       В день моего приезда погода была плохая, шел дождь и дул феноменальный ветер. Потом погода пошла на поправку, ветер, правда, продолжался еще дня три-четыре, но когда он, наконец, стих, сделалось совсем чудно.       Я положительно оживал с каждым днем, быстро загорел и кашель мой вскоре почти прошел. Воздух здесь был такой дивный! Чтобы доказать наглядно, какой там был живительный воздух, все приводили в пример одну англичанку, приехавшую в Палермо месяц назад. Она, якобы, была совершенно больна нервами и так слаба, что почти не могла стоять на ногах. Теперь же играла в теннис, танцевала и гуляла, сколько влезет. Пример это для меня был, конечно, утешителен, да только с трудом верилось, честно сказать, что я смогу пойти по стопам той англичанки.       Первую неделю я скучал безумно. Хотя был со мною мой милейший Лайминг, который трогательно за мною ходил, все же, живя так далеко от друзей и близких, хотелось иногда поговорить по душам, поделиться мыслями. И вот, находясь в полной невозможности ни завалиться в офицерское собрание, не явиться попросту, без приглашения к кому-либо из полковых приятелей, ни даже приехать поездом в 7.20 к обеду в Царское, я рассылал бесчисленные глупейшие cartolina postale, и строчил изуверской длины письма, не считаясь со временем, которое потребуется моим респондентам, дабы дешифровать мои каракули.       Вскоре приехали в Палермо граф и графиня Коковцовы. Мы с ними делали долгие интересные прогулки, смотрели занятные вещи и вели скучнейшие беседы. Однажды учинили большое путешествие на автомобиле. Поехали смотреть развалины старого греческого храма и театра V века до Рождества Христова. И вот, идя там пешком, я вдруг страшно ясно вспомнил наши прогулки с Ники, пожалел, что он всех этих картин не знает, и, в сущности, так мало где был за пределами России. И вслед за этим подумалось вдруг без всякой связи: что сказал бы на это Феликс? Поморщился бы презрительно, что все это мелко и не такое он, мол, видал, или же замер во взволнованном восхищении, приложив к губами палец: «Тише, Митя, помолчи! Не спугни мгновение!»       Меж тем, здоровье мое становилось день ото дня лучше. Что главное было приятно – это что не только физическое здоровье улучшалось, но и нравственное тоже. Во время моего пребывания в Петербурге все эти первые месяцы четырнадцатого года, у меня страшно упало именно это нравственное здоровье. Я стал раздражителен и глуп. Потерял самого себя из собственной команды, что было очень неприятно. Теперь же дело, как будто, пошло на лад.              Публика здесь, впрочем, была довольно скучная. Одна морда хуже другой. Чорт знает, что такое. И между всей этой дряни жила одна пара профессиональных танцоров, дающих сеансы каждый день во время чая, и французская кокотка, которая, вероятно, искала покровителя. На бесптичьи и жопа соловей – говорят.       Имелся здесь большой и довольно приличный оперный театр. Пели замечательно хорошо. Я был там пару-тройку раз на спектаклях и мне очень понравилось. Но все же, не имея подле себя ни единой родной души, я прямо изводился от одиночества, отравлявшего редкие минуты удовольствия, которые удавалось урвать теперь от жизни. Италия, с ее пышной и щедрой природой, с ее изобилием красок, с ее переполненностью жизнью и страстью, сквозящей всюду – в улыбках случайных встречных, в манящей походке проходящих мимо дам, в густом смехе, без пола и возраста, доносящемся издали, когда я пытался читать на балконе своих апартаментов, звучащем как-то особенно ласкающе в медово-теплом воздухе, − все это должно было бы, кажется, пробить себе дорогу к исцелению, исподволь утешать, отвлекая и развлекая. Но нет. Все это до странности резко дисгармонировало с моим душевным настроем, и сердце мое отторгало эту благость, этот сладкий чудодейственный бальзам.       Мысли мои то и дело возвращались в Петербург. Я представлял себе Ники, сидящего в своем кабинете под висячей лампой. Я думал о том, что там теперь встречали румынского принца, приехавшего, кажется, свататься к Ольге. Я думал о том, как примет его она… Воображал себе ее задумчивое меланхоличное лицо. Я силился понять, задевает ли меня это сватовство, пытался уловить, не встрепенулось ли во мне хотя некое подобие ревности? И я думал о том, как там здоровье Аликс, которую оставил я совсем развалиной. Про Алексея даже думать было страшно, чтобы не сглазить и я, признаюсь, грешным делом иной раз тихонько молился о его здравии. От сестры, кажется, разобиженной на меня нашим натянутым расставанием, я не имел никаких известий с самого того дня, что она уехала из Петербурга в Грецию. Впрочем, я и сам все еще злился на нее преизрядно, и тоже ей не писал.       От Феликса, разумеется, тоже не было вестей. Я вел бесконечные диалоги с собой, от души понося его последними словами, воображая, что мог бы сказать ему при встрече, и досадуя, что не высказал всего этого тогда, в Париже. И, конечно, когда я не был душою в Петербурге, сердце мое, истекая кровью, на всех парусах стремилось к нему. Как там проходил его медовый месяц? Я, разумеется, надеялся на полный между ними крах, как в плане альковном, так и в плане общежития. Но воображение рисовало всякое, в зависимости от того, с какой ноги я встал в каждый конкретный день.              Дни в Палермо тянулись ужасно медленно. Лайминг, единственная моя компания, осточертел мне, наконец, хуже горькой редьки. Я сбегал от него куда и когда только мог. Но, поскольку и я был ему единственной компанией, давалось это непросто. По-счастью, он, по стариковской привычке, рано ложился спать, а я засиживался допоздна в ресторане нашего отеля, оттягивая отход ко сну, как только можно. Знал, что все равно буду до утра ворочаться в мучительной бессоннице, которая изводила меня с самого начала года и, вопреки обещаниям Федорова, не думала проходить в Италии под целительным влиянием здешнего воздуха.       Так было и в тот вечер. Я уже собирался подняться к себе, но решил выкурить последнюю перед сном папиросу на террасе. Пока я хлопал себя по карманам в поисках зажигалки, как по волшебству из-за плеча моего показалась чья-то рука, поднесшая мне огонь. Полагая, что это официант, я машинально поблагодарил, полуобернувшись и почти не глядя, но тут мой благодетель обнаружил себя в полной мере, подсев за мой стол, еще договаривая фразу, заменившую ему приветствие: «Вы не возражаете?..»       Выглядел он, как должен выглядеть истый итальянец (темные вьющиеся волосы, черные миндалевидные глаза, полные яркие, смешливые губы, смуглая кожа) но говорил на чистейшем английском.       − Разумеется, нет, − пробормотал я в ответ, полувопросительно-полувозмущенно глядя на него.       Он рассмеялся и протянул мне руку:       − Меня зовут Паоло, Паоло Меррит, − представился он. – Простите мою бесцеремонность, но я наблюдаю за вами не первый день, и мне показалось, что вы до смерти скучаете и нуждаетесь в компании.       − Дмитрий… − представился я, обезоруженный его обаятельной улыбкой и бесхитростным смехом настолько, что и не подумал злиться на грубейшее нарушение этикета.       − О, не продолжайте! – замахал он руками, − Давайте сохраним ваше инкогнито и не позволим вам согрешить ложью. Ведь я так и так знаю ваше настоящее имя. Я владелец этого отеля, − пояснил он в ответ на мой удивленный взгляд.       − Что ж, вы меня раскусили, − натужно улыбнулся я. – Я, в самом деле, пользуюсь здесь чужим именем, и в самом деле умираю от скуки. Скажите, здесь всегда такая тоска?       − Ну что вы! Обычно много хуже, − заверил он, и снова захохотал, да так заразительно, что я не мог не поддержать его, причем, смеясь искренне впервые, кажется, чуть ли не с прошлой весны. – Я вижу, мы вас впечатлили, − Добавил Паоло. Однако же, долг гостеприимства велит мне хотя бы попытаться исправить положение. Скажите, могу я пригласить вас к себе на виллу? Не бог весть какое развлечение, конечно, но хоть декорации смените. Ваш сторожевой пес это одобрит?       − Благодарю вас, − ответил я. – Я что-нибудь придумаю, чтобы утихомирить его ворчание. Только, умоляю, не приглашайте и его. Нам с ним, честное слово, нужен перерыв в общении.       − Клянусь, что не стану, − Паоло приложил ладонь к сердцу с комической серьезностью. – Стало быть, завтра… скажем, в шесть вечера будьте готовы, я за вами заеду. А теперь не смею вас задерживать. Сейчас уже слишком поздно или слишком рано для настоящего знакомства. Доброй ночи, Дмитрий.              **       Он заехал за мной не по-итальянски пунктуально. Мы неслись по горному серпантину в его открытом моторе, ветер трепал волосы, солнце дуло вовсю, воздух, пропитанный запахом близкого моря, которое здесь было повсюду, оставлял соль на губах, которые отчего-то вдруг сами собой стали складываться в блаженную улыбку.       − «Меррит» − это ведь не итальянская фамилия, правильно? – спросил я, перекрикивая шум мотора и ветра.       − Английская, − кивнул Паоло.       − Но выглядите вы как стопроцентный итальянец, − добавил я. – Признаюсь, я несколько заинтригован.       − Тут нет никакой загадки. Моя мать была итальянка, а отец англичанин. Он приехал сюда на отдых, но настолько влюбился в остров и в мою будущую мать, что осел.       − Я, кажется, понемногу начинаю его понимать, − бросил я, чтобы сделать Паоло приятное.       − Правда? – недоверчиво дернул бровью он, пугающее внимательно глядя на меня и совершенно забыв о дороге, которая петляла змеею над головокружительным ущельем. – По-моему, вы лукавите. И это ни к чему!              Вилла была изумительна. Белоснежная, с рыжей черепичной крышей, она утопала в зелени, в ароматах гибискуса, роз и пиний. С одной стороны она почти упиралась в крутое каменистое взгорье, с другой ее надежно скрывал от прогулочной аллеи и пляжа густой, полу-запущенный, но совершенно очаровательный старый сад. Во внутреннем дворике бил небольшой фонтан, тихое урчание которого нарушал только стрекот неведомых насекомых. Здесь было необыкновенно тихо и уединенно. Вот, куда следовало попасть мне с самого начала для исцеления моих недугов, а не в ту сутолоку незнакомцев, изведенных обществом друг друга и только и вынюхивающих очередную сплетню, чтобы хоть чем-то занять свой досуг!       Я уселся в плетеное кресло под сенью кипариса и вдохнул полной грудью запах нагретой хвои и смолы, прислушиваясь к себе, не начнется ли кашель. Но легкие благодарно отозвались на этот глубокий вздох.       − А где же другие гости? – поинтересовался я.       − Ну, может быть, в следующий раз, − неопределенно пробормотал Паоло. – Вам здесь нравится?       − Очень, − улыбнулся я.       − Я страшно этому рад, − быстро отозвался Паоло. − Хотите погостить у меня несколько дней?       − Я полагаю, это будет не вполне удобно, − замялся я, опешив от его внезапного приглашения.       − Кому? Мне или вам? – уточнил Паоло, по-птичьи склонив голову на бок.       − Я имел в виду вообще… − растерянно пробормотал я.       − Я не знаю никакого Вообще. И знать не хочу, − решительно отрезал он.       После обеда, к которому мы оба почти не притронулись (стоял удушающий зной), принесли холодное белое вино, фрукты, сыры и свежайший хлеб с изумительно хрустящей корочкой.       − Вы, должно быть, к такому не привыкли, ваше высочество. Но в Италии все вот так, немудрено. И принято считать, что в этом ее прелесть. Не знаю, как вы, а я с этим смирился. Давайте сегодня пить как итальянцы.       − Давайте, − согласился я, отламывая ломоть хлеба. − И, умоляю, без титулов!       − Даже здесь? – солнечно улыбнулся он. − Ведь нас никто не слышит.       − Особенно здесь. Когда нас никто не слышит.       − Жаль, − отозвался он, глядя в сторону на плещущуюся в фонтане воду. − Ваш титул к вам идет. И мне просто нравится его произносить.       − Поверьте, от него одни проблемы, − посетовал я.       − Я бы спросил, какие, но ведь это будет, пожалуй, навязчиво? – проговорил он с неожиданной серьезностью.       Я промолчал, изрядно приложившись к бокалу с вином, которое оказалось восхитительно прохладным и ароматным.       ‒ Вы только что предложили быть проще, а я предлагаю вам не говорить сегодня о серьезном, ‒ ответил я, сполна насладившись послевкусием первого глотка.       ‒ Отличная идея! ‒ легко согласился он. ‒ Да здравствуют глупости! Обожаю их говорить, а еще больше – делать!       **       Я разглядывал портрет очень красивой дамы, висевший над камином. В ней четко обозначен был истинно итальянский тип: большие миндалевидные глаза, оливковая кожа, чувственные алые губы и странный вызов в сдержанной изящной позе.       − Какая красавица, − восхитился я вслух. – Страшно представить, сколько сердец она разбила.       − Это моя мать, − пояснил Паоло, оказавшийся вдруг у меня за спиной, очень близко. Слишком близко. – Я обожал ее. Она умерла, когда мне было семь.       Я дернул головой, чтобы посмотреть ему в лицо, но в этот момент он через мое плечо потянулся ко мне, его дыхание опалило мне шею, а потом легчайший поцелуй коснулся кожи в том же месте.       − Я все ждал, когда же вы перестанете делать вид, что не понимаете, ради чего я на самом деле вас сюда пригласил, − пробормотал Паоло у самого моего уха глухим низким голосом, от которого по телу моему пробежала внезапная и непрошенная дрожь возбуждения.       Я с усилием сглотнул, замер, онемел. Это, кажется, вселило в него уверенность, потому что второй поцелуй был уже настойчивей. А потом я почти с ужасом почувствовал, как его ладонь легла мне на ягодицу, жадно ее огладив.       − Прошу вас, прекратите, − прошептал я одними губами. В горле у меня пересохло, язык не слушался.       − Это почему? – спросил он, деликатно и осторожно разворачивая меня к себе лицом. – Не отказывайте себе в том, что вам сейчас больше всего нужно, − просто сказал он, тем же тоном, каким предлагал закусывать вино хлебом и сыром.       − С чего вы взяли, что мне это нужно? – я ненавидел себя, но никак не мог посмотреть ему прямо в глаза, и отводил их с мальчишеской стыдливостью.       − Внимательно наблюдал за тем, на чем останавливается ваш взгляд.       − Паоло, это лишнее, ‒ со всей возможной твердостью сказал я.       − Вот еще! Очень даже нет! ‒ возразил он таким тоном, будто я изрек какой-то нелепейший вздор.       − Я сказал – нет! ‒ обрубил я, добавив стали в голос, чтобы не оставалось сомнений.       − Да почему же, черт вас возьми?! – вдруг вспылил он.       − Я просто не могу, ‒ выдохнул я, уже мягче, опустив плечи, как будто на тот мой решительный тон ушли все силы без остатка.       − Да что со мной не так?! – он отступил на шаг, как купец, показывающий товар лицом. – Я не требую от вас никаких там чувств. Но мы оба могли бы славно провести время, − резонно заметил Паоло.       − Дело не в вас, дело во мне, ‒ примирительно пояснил я.       − Вернее, в нем, − разочарованно ухмыльнулся он. – Здорово же он по вам проехался.       − В нем? Кого вы имеете в виду?       − В нем, в нем, − уверенно заявил он. – Ведь непременно должен быть он. Тот, из-за кого вы тут страдаете. Поверьте, я сразу понял, что вы не только легкие сюда поправлять приехали. Кашель ваш давно прошел. А вот разбитое сердце, обыкновенно, оживает куда как медленней. Ну что ж, расскажите же мне о нем. Давайте. Мы вряд ли когда-нибудь снова увидимся. А вам выговориться полезно. Что в нем такого особенного, что такой, как вы, явился сюда почти что при смерти?       Я поколебался, потом решительно заговорил, осознав, что и в самом деле, пожалуй, больше его не увижу.       − Особенного? А что особенного в солнце? Но под его лучами все оживает, все тянется к нему. Вот и когда он рядом, ты будто согрет лучами солнца, тебя будто теплом окутывает, и все весело и радостно, и все просто и понятно, и все на свете легко. Но стоит ему отвернуться, как тебе начинает казаться, что в мире и вовсе нет ничего больше, ничто не имеет значения, ничто не имеет ценности, и нет ничего такого, ради чего стоило бы продолжать эту волокиту, и тебя буквально бьет дрожь от холода, потому что ты понимаешь, в мире нет и не буде больше тепла.       − Знаю этот тип людей, − покачал головой Паоло. − Опасней нет никого на свете. От таких надо бежать стремглав, едва они появятся на горизонте. Откуда, думаете, берется их тепло и свет? Они пьют его из тех, кого приманивает этот дружелюбный обман. Они питаются чужой кровью, а потом отбрасывают от себя людей, как пустые оболочки, когда там больше нечего пить, нечем насытиться. Бегите от него. Не оборачивайтесь. И никогда не жалейте, что так легко отделались.       − Но разве можно убежать от любви, когда она идет за тобой по пятам и всегда догонит, как бы ты ни был быстр? – пожал я плечами.       − То, что вы описываете, это не любовь – это болезнь, − категорично заявил он. − Вы ведь сюда исцелиться приехали? А исцеление не придет, пока вы не позволите жизни подхватить себя, преподносить новые сюрпризы, дарить новые открытия, напитываться новыми впечатлениями. Так позвольте мне стать таким впечатлением, такой эмоцией, таким сюрпризом. Всего одним из тех многих, что, поверьте уж, еще будут у вас в жизни, когда изгоните его призрак. Я большего от вас не прошу. И, уж поверьте, я отличный целитель. Ну, считайте, что я не более, чем сладкая микстура, после которой все пойдет на лад.       С этими словами он сделал шаг ко мне. И я его не оттолкнул. ** В спальне, куда он, − держа за руку, будто для того, чтобы я не передумал и не сбежал, провел меня темными коридорами, в спешке натыкаясь на мебель и чертыхаясь, − стояла ужасающая духота, и хотя Паоло распахнул настежь окно, ночь была безветренная и облегчения это не принесло. Зато налетели из темени крупные и пыльные ночные бабочки, и все докучливо бились о плафон ночника невесомыми своими тельцами в тщетной попытке совершить самоубийство. Глухой этот тихий, неритмичны стук досаждал необыкновенно, досаждало и колебание теней, производимое их метанием и мельтешением. Руки Паоло жадно, со знанием дела, скользили по моему телу, покрытому испариной, и от того, как все более жарким и шумным становилось его дыхание, у меня прямо захватывало дух, делалось не по себе, почти до жути. Вместе с тем, я жаждал продолжения, и все более включался в эту игру, убеждая себя при том, что нужно остановить, прекратить ее немедля. Он трепетно целовал мои ключицы, плечи, грудь, дразнил языком и губами соски, о стыдной чувствительности которых я доселе и не подозревал. Он слизывал капли пота, стекавшие по моим, обозначившимся от тяжких вздохов, ребрам, ощутимо прикусил меня за бок, а потом перевернул на живот.       − Что ты собираешься сделать? Что ты де… − в ужасе выдохнул я.       − Хочу тебя как следует вылизать, прежде чем… − с глухим смешком отозвался он.       − Ты спятил! – возмущенно перебил его я. – Это, между прочим, мой зад!       − Да что ты?! – дернул бровью он с сатанинской усмешкой и, сильно вытянув широкий язык, нырнул им между моих ягодиц.       Я всхлипнул, задрожал всем телом, выгнулся, не то ускользая от него, не то устремляясь навстречу, сам не понимая, чего я, собственно, хочу. ** Когда все закончилось, мы долго лежали с ним молча. Я был благодарен ему за это молчание, за то, что не тормошил, не приставал с вопросами. Я прислушивался к себе и все отчетливее улавливал чувство непреодолимой гадливости. Что я наделал? Зачем? К чему, за что так подло распорядился своим телом?! Ведь оно, кажется, ни в чем передо мною не провинилось!       Когда утром я вернулся в отель, и Лайминг, потерявший меня, устроил мне разнос, как в старые добрые времена, я даже не стал отбиваться. У меня попросту не было на это сил. К тому же, я ощущал такую громадную вину перед самим собой, что эта выволочка была мне прямо кстати. Георгий Михайлович просто сделал мне одолжение, взяв на себя то, что должен был исполнить я сам.       Оказавшись в своем апартаменте, я первым делом забрался в невыносимо горячую ванну и долго тер себя мочалкой, чуть не расцарапав кожу в кровь, безуспешно пытаясь содрать с тела ощущения прошедшей ночи. Тогда я поклялся себе, что более никогда не вступлю в связь такого рода. Довольно! С противоестественными влечениями я покончу раз и навсегда. Это с самого начало было ошибкой, нелепой блажью, возможной только с Феликсом, с ним одним! Каким же идиотством было полагать, что кто-то другой может заменить его, что с кем-то другим все эти бугровские эскапады вообще имеют смысл! То, что с ним было так же естественно, как дышать, с другим обернулось грязью, о которую я испачкался, как будто бы навсегда. И от того, что Паоло оказался столь опытен, что на раз-два-три сумел растравить мою чувственность чуть не до потери сознания, на душе делалось только гаже.       Тем же вечером мы с Лаймингом спешно покинули Палермо.