Через реки, горы и долины

Джен
В процессе
NC-21
Через реки, горы и долины
К. Зонкер
автор
Описание
2020 год, Павлозаводск. Учительница музыки, жестоко убивает детей. Сидевший санитар морга пытается не воплотить в жизнь свои мечты о насилии. Его любовница на досуге сжигает в лесу мертвых животных, а следователь, который расследует серию убийств, и сам в глубине души немного маньяк. 1969 год, альтернативный Третий Рейх. Пока молодой гауптманн СС хочет стать таким же, как его дядя - каратель из айнзатцгрупп, сидевший гангстер с еврейскими корнями намерен отомстить берлинцам за Холокост.
Поделиться
Содержание Вперед

Глава 6

1969 год, 25 января Пробуждение заставило Рудольфа устыдиться своих пьяных замыслов. Взглянув на них со здоровым скепсисом, он пришел к выводу, что штурмманна Страшко лучше не вешать и уж точно не сжигать – надо было всего лишь собрать доказательства его дегенеративных наклонностей и доложить обо всем в ВФХА, соблюдя тем самым законность процедуры. Съездив на кладбище, возле которого его ночью рвало, Рудольф убедился, что похоронены там солдаты вермахта. Пышные еловые венки жались к гранитным надгробьям, отмеченным свастикой, на голых ветвях березовой аллеи сидели красногрудые снегири, а в хрустальном воздухе несмело подрагивал снегопад. Преодолев скрипящие сугробы, Рудольф выбрался с кладбища, отряхнул фуражку от снега и принял еще одно мудрое решение: больше никогда с Менгеле не пить. Декадентские речи коменданта действовали на пьяное сознание Рудольфа не лучшим образом, внося в его мысли неприличествующий офицеру СС хаос. Паульмунд тем временем продолжал свое флегматичное существование, и даже надвигающийся День космонавтики не мог ничего изменить. Концлагерь "Сибирь-2" буднично функционировал, снабжая гау Гитлерштадт мебелью, спецодеждой и гробами, а под апатичными лучами зимнего солнца тускло поблескивали спирали колючей проволоки и зарешеченные окна кирпичных бараков. Эсэсовцы в черных шинелях, придурки с белыми повязками и заключенные в полосатых робах перемещались по территории лагеря, как сонные мухи, и разговаривали на особом волапюке, который сочетал в себе немецкую грамматику, русскую брань и криминальное арго, перенятое от евреев-ашкенази. Лагерфюрер[47] еженедельно проводил всеобщий шмон, капо[48] старались избегать кипиша, чтобы не лишиться с трудом добытых привилегий, а идейные воры с символикой Советской России на желтушной коже снисходительно отзывались о фраерах. Пребывание в восточном концлагере плохо сказывалось и на охраняемых, и на охраняющих. [47] заместитель коменданта [48] старосты из числа заключенных Однако ранним утром следующего дня Паульмунд было уже не узнать. То, с чем не справился государственный праздник, оказалось под силу убийству. Жители одного из бараков, скопление которых гнездилось около пожарной части, обнаружили у себя во дворе труп задушенного гитлерюнге, онемеченного прибалта двенадцати лет. Правая нога отсутствовала, а на синюшном лбу темнела цифра "3", небрежно написанная химическим карандашом. В свежем выпуске региональной газеты "Паульмундер адлер", который появился в киосках Остпресс наряду с "Фолькишер беобахтер" и геббельсовской "Ангрифф", убийство упомянуто не было. - Не хочу казаться пораженцем, барон, но я прожил здесь достаточно долго и могу с уверенностью сказать, что раскроют это дело нескоро, - с равнодушием философа констатировал Менгеле, которого Рудольф отыскал в комендатуре. - В прошлом году, например, когда началась распутица, в лесу нашли труп коммивояжера. Убит еще до зимы, семнадцать ножевых ранений в области груди, бумажника нет. И что вы думаете? Убийцу так и не нашли. - Хотел бы я иметь вашу память, - без тени улыбки произнес Рудольф. - Не язвите, барон. В Паульмунде всего три достопримечательности: театр, набережная и мой концлагерь. Здесь что угодно может стать поводом для пересудов. Особенно нераскрытое убийство. Скучно тут. Завершением и без того нервозного дня стало ЧП: на вечерней перекличке недосчитались политического заключенного, который убирался в лазарете. На территории лагеря его не обнаружили, однако взяли след натасканные овчарки, с которыми прочесывали заснеженный лес эсэсовцы, и незадолго до полуночи избитого беглеца доставили обратно. В инспекторские обязанности Рудольфа входила лишь хозяйственная часть, однако Менгеле предложил ему понаблюдать за допросом, и Рудольф согласился. Ему хотелось приобрести хотя бы жалкое подобие опыта, с которым вернулся в Германию дядюшка Альберт. - Так и знал, что вы не откажетесь. В вас течет прусская кровь, - весело оскалился Менгеле и приказал следовать за ним. Проходил допрос в подвале политического отдела – узкого здания из серого кирпича, которое тянулось вверх на три этажа и возвышалось над административным сектором, как готическая капелла. Сам подвал имел казенный вид, пробуждающий в посетителях низменные страхи: горели неестественной белизной галогеновые лампы, стены были выкрашены темно-синей эмалью, а охристый кафельный пол дышал холодом. Шевеля искаженными конечностями, по кафелю ползали семь черных теней. Одна из них принадлежала сутуловатому гестаповцу в штатском, который вышагивал из стороны в сторону и по-русски задавал беглецу вопросы. Тот висел под потолочной балкой и отчаянно выл от боли, терзающей вывернутые руки. Босые ноги едва касались пола, простоватое юношеское лицо пестрело гематомами, а в грязных волосах неопределенного цвета засыхала кровь. На груди полосатой куртки виднелась бирка с красным винкелем. Похлопывая по ладони резиновой дубинкой, перед беглецом стоял оберштурмфюрер Олендорф, нарциссичного вида брюнет с холодными глазами и заломленной набок фуражкой. В углу флегматично курили две надзирательницы, одетые в юбки, жакеты и пилотки цвета фельдграу. Штурмманн Страшко ходил по подвалу кругами и снимал происходящее на фотоаппарат "Лейка". Рудольф с недовольством осознал, что попадал в кадр уже не раз. - Взгрей эту скотину, Олендорф! – выкрикнул гестаповец, услышав вместо ответа сдавленный плач. Олендорф с равнодушным видом ударил беглеца по почкам. Тот задергался на веревке и едва не потерял сознание. Фрау Вольф, чванливая надзирательница с пепельно-белым каре, бросила окурок на пол и раздавила его сапогом. Фройляйн Магалл, напоминавшая телосложением подростка, убрала за ухо золотистый локон и скучающе вздохнула, будто стояла в длинной очереди за льготным мясом. Менгеле сидел на крашеной скамье, которая тянулась вдоль стены, и постукивал кончиком хлыста по сапогу, скорее успокаивая себя, нежели запугивая других, а его безразличный взгляд, отягощенный странной осоловелостью, увязал в прокуренном воздухе подвала. Рудольф занимал другой конец лавки, с которого открывался хороший обзор, и тактично делал вид, что не замечает смятения коменданта. - Следующий, - сухо приказал Менгеле. Олендорф отступил в угол, и к беглецу тяжелыми шагами подошла фрау Вольф. Сняв с ремня дубинку, она грубо ткнула его в живот. Гестаповец повторил свой вопрос, однако ответа не дождался. Фрау Вольф сноровисто взмахнула дубинкой, и беглец, получив удар в пах, вновь задергался на веревке и принялся выть, как раненое животное. Штурмманн Страшко улыбнулся и щелкнул фотоаппаратом. Незатейливый садизм фрау Вольф не казался Рудольфу чем-то аномальным: надзирательницы, родившиеся в маргинальных семьях, относились к заключенным с большей жестокостью, чем их порядочные сослуживцы. Страшко же заочно был для Рудольфа отталкивающей фигурой, пусть даже его жертвами становились только заключенные. То, что прощалось немцу, для славянского коллаборанта было пороком. Глядя на широкоскулое лицо Страшко с мясистым длинным носом и чуть выпуклыми серо-голубыми глазами, Рудольф замечал признаки вырождения и холодный рыбий взгляд, который никак не мог принадлежать здоровому человеку. Сознаваться беглец начал, когда за дело взялась фройляйн Магалл. Выслушав признание до конца, Менгеле сообщил Рудольфу, что сбежал заключенный, спрятавшись в грузовике с гробами, которые нужно было доставить в паульмундское похоронное бюро. Судьба беглеца была очевидна. Теперь он мог покинуть концлагерь лишь через трубу крематория. Когда измученное тело сняли с балки и унесли в лазарет, где ему предстояло скончаться от сердечной недостаточности, Рудольф застегнул шинель и побрел обратно в гостиницу. Он намеревался поспать хотя бы несколько часов, а после завтрака побеседовать о Страшко с кем-нибудь из хозобслуги. Недопонимания Рудольф не опасался: в придурки обычно брали заключенных, которые говорили по-немецки. Проснувшись незадолго до рассвета, Рудольф с неохотой выполз из-под пары стеганых одеял. От чугунной батареи исходил жар, противостоящий колючему холоду северных пространств, а чернильно-синие сумерки за окном медленно выцветали до серой прозрачности. В коридоре шаркала шваброй уборщица, а в соседнем номере громко говорил по телефону чиновник из управления СС, который прибыл в концлагерь пару часов назад – на это указывали его недовольные реплики. С аппельплаца доносилось гулкое эхо собачьего лая. - Застряли в снегу. Нет, он еще жив. Слушаюсь, штурмбаннфюрер, - чеканил за стеной гнусавый голос, но потом перешел на бытовой тон. – Комендант говорил про какие-то гробы, у них договор с похоронным бюро… Позевывая, Рудольф выглянул в окно. Под одним из фонарей стоял оберштурмфюрер Олендорф и держал на поводке овчарку, которая лаяла вслед грузовику, исчезающему за воротами КПП. "Едут на фабрику", - догадался Рудольф и отошел от окна. Сделав зарядку и побрившись, он с облегчением подметил, что выглядеть стал бодрее. Впечатление портили лишь залегшие под глазами тени, однако свежая рубашка табачного цвета, выглаженное галифе и начищенные сапоги исправили положение, придав облику Рудольфа плакатную суровость. Расстегнув на рубашке одну пуговицу, он положил в карман галифе пачку сигарет "Нордманн", которые считались дорогими даже в Берлине, и на этом приготовления закончились. Рудольф подошел к телефону и заказал в номер завтрак: омлет с ветчиной и чашку кофе. Еду пообещали принести через двадцать минут. Не находя себе места от смутной тревоги, Рудольф погрузился в кресло и задумался. Олендорф и Магалл, которых упоминал в своем рассказе Октав, пытали беглеца с бюрократическим равнодушием, а вот Страшко своего довольства не скрывал и вел себя, как ребенок, дорвавшийся до йольских подарков. Выводы напрашивались неутешительные: либо Страшко, находясь в одном помещении с инспектором из Берлина, не притворялся нормальным, либо притворялся - по мере своих психических возможностей. Осторожный стук в дверь заставил Рудольфа вздрогнуть. Принесли завтрак, и сделала это Татьяна Нобель – темноволосая горничная с несуразным лицом, в котором сочетались внешние признаки множества низших народов. - Благодарю, фройляйн, - изобразил Рудольф ласковую улыбку. Нобель беззвучно прошла к столу, где блестела черным лаком пишущая машинка, и поставила поднос с едой в бледный квадрат света, отбрасываемый окном. Пахло подгоревшим мясом, и перебить этот запах не мог даже терпкий аромат кофе. Неодобрительно покосившись на Нобель, Рудольф заметил на рукаве её полосатого платья небольшое пятно от яичного желтка, однако свои претензии решил не озвучивать. Когда Нобель учтиво поклонилась и приготовилась уходить, Рудольф поймал её взгляд, вынул из кармана пачку сигарет, отливающую синим, и молча её продемонстрировал. Нобель застыла на месте, как ледяная фигура. Вежливое выражение смугловатого лица сменилось натужной гримасой, а обветренные губы нервно дрогнули. - Мне запрещено принимать подарки, герр гауптштурмфюрер, - сказала она по-немецки. Рудольф поморщился, услышав грубое русское произношение, однако Нобель этого не заметила. Она с нескрываемой жадностью смотрела на пачку сигарет и явно подсчитывала в уме, на какие роскошества лагерной жизни её можно было обменять. - А это не подарок. Я хочу задать вам несколько вопросов, - серьезно произнес Рудольф. Хлопнула дверь соседнего номера, и по коридору, трубно сморкаясь, прошел эсэсовский чиновник. Нобель дождалась, пока шаги утихнут, и лишь затем нерешительно протянула руку. Рудольф положил на подставленную ладонь пачку сигарет, и та мгновенно скрылась под широким поясом передника, тонущего в пышных рюшах. - Что вы хотите знать, герр гауптштурмфюрер? – спросила Нобель, подавшись вперед. - У вас в библиотеке когда-нибудь работал мишлинге из Франции? Асоциал, картавый, в очках? – небрежно поинтересовался Рудольф. Следовало начать издалека, чтобы не выдать своего истинного интереса. - Я здесь всего полгода. При мне таких не было. - Дело в том, фройляйн, что недавно этот мишлинге подал на оберштурмфюрера Олендорфа официальную жалобу, - солгал Рудольф. – И не только он. К сожалению, им следовало жаловаться, пока они находились в лагере, чтобы можно было зафиксировать травмы, но я прекрасно понимаю, чем это было бы чревато. Потупившись, Нобель вцепилась ломкими пальцами в передник и перешла на шепот: - Я с герром Олендорфом не сталкивалась, но соседка по комнате видела, как он запугивал хозрабочего, который с ним не поздоровался. Герр Олендорф оскорблял его и делал вид, что собирается натравить на него собаку… - Очень хорошо, - кивнул Рудольф. - Также этот мишлинге упоминал штурмманна Страшко, который избивал его и фотографировал. Нобель вскинула голову. Её карие глаза желчно блеснули, а на щеках заиграл бледный румянец гнева. Рудольф насторожился. - В чем дело, фройляйн? - Наш нынешний библиотекарь – тоже мишлинге, - многозначительно произнесла она, - он постоянно ходит в синяках, а иногда хрипит. Он говорит всем, что простужен. Но я в это не верю. К тому же, у Бори начал дергаться глаз… - О ком вы говорите? - О библиотекаре. Его зовут Борис Рубинштейн, он из советских евреев. Попал сюда в начале осени, за убийство. Он убил мясника-колониста, который переехал сюда из Пруссии. Мясник спал, а Борис четыре раза выстрелил в него из ружья. Дважды в туловище и дважды в голову. Рудольф холодно нахмурился. Ему не очень-то хотелось приближаться к мишлинге, который возомнил себя бытовым мстителем, однако благо отечества было превыше личных антипатий. - Вы свободны, фройляйн. В ваших же интересах никому о нашем разговоре не сообщать. Если я доложу, что вы приняли от меня сигареты, то поверят мне, а не вам. - Конечно, герр гауптштурмфюрер. Хорошего вам дня, - натянуто улыбнулась Нобель. Отвесив еще один поклон, она вышла из номера так быстро, словно её кто-то преследовал. Дверь закрылась, и в тишине коридора растворился лихорадочный стук каблуков. Наскоро съев пережаренный омлет с хрустящими угольками бекона, Рудольф подавил в себе желание проветрить номер, надел полный комплект униформы и отправился с рабочим блокнотом в культурхауз. Заключенные разбрелись по цехам еще два часа назад, так что библиотекарь Рубинштейн был обречен на одиночество до самого вечера, и помешать доверительной беседе с ним мог разве что лагерный персонал. Придерживаясь прежней тактики, Рудольф не пошел прямиком на второй этаж, где располагалась библиотека, а заглянул перед этим в актовый зал, где удачно застал старосту культурхауза – седеющего русского в годах, осужденного за политическое преступление. Владимир Исаев, бывший главред "Паульмундер адлер", получил красный винкель и шесть лет концлагеря за тираж еженедельного номера, один из заголовков которого приписывал Германии истерическую миссию вместо исторической. Где-то с полчаса Рудольф задавал Исаеву каверзные вопросы о художественной самодеятельности, а тот, сбиваясь с литературного немецкого на лагерный диалект, расхваливал трудолюбие музыкантов и драматические таланты актеров. Когда Рудольф направился к лестнице, ведущей на второй этаж, Исаев облегченно выдохнул и даже не стал узнавать, куда Рудольф идет и зачем. Чтобы попасть в библиотеку, нужно было миновать узкую лестничную клетку, выкрашенную в дымчато-серый цвет, и длинный коридор такой же унылой палитры. Бетонный пол с коричневым крошевом мозаики, гармошки батарей, покрытые коростой эмали, и узорчатый тюль на широких окнах лишь подчеркивали неживую пустоту коридора. За одной из трех железных дверей отрывисто стучали барабанные палочки и бравурно гудели трубы, наигрывая марш, отдаленно напоминающий "Эрику". Заметив на дверях таблички, Рудольф вчитался в остроконечные готические буквы. Театральная секция, музыкальная секция… Библиотека располагалась в самом конце коридора, и её дверь была распахнута настежь. Рудольф расстегнул зимнюю шинель, тепло которой становилось в помещении невыносимым, и под оглушительный треск барабана прошел вперед. Переступив металлический порожек, Рудольф оказался в читальном зале, наполненном студенистым светом январского утра. Казенную серость помещения сглаживали потертый линолеум цвета сухой пшеницы и неказистая мебель лагерного производства. Со стены взирал на читательские столы портрет Геббельса, а возле окна, занавешенного всё тем же узорчатым тюлем, ютился стол библиотекаря. Проход, зияющий в дальнем углу, вел в смежную комнату с книжными шкафами. Слабо пахло хлоркой для мытья полов и дешевым одеколоном "Альпы", который можно было купить на любой станции Остбанна. В читальном зале не было никого, даже Рубинштейна. "Отлынивает, свинья", - не без злорадства подумал Рудольф и подошел к библиотекарскому столу. За белесой паутиной тюля возвышалась труба крематория, из неё валил черный дым. Рудольф понял, что вчерашний беглец скончался от естественных причин, и осмотрел лежащие на столе предметы. Ящичек с читательскими билетами, заполненными от руки, тюбик канцелярского клея, застиранный носовой платок, в темной клетке которого угадывались следы крови… Рудольф недоуменно моргнул. За стеной раскатисто громыхнула медь, и лагерный оркестр заиграл "Лору". В смежной комнате мягко зашуршали шаги. Выпрямившись, Рудольф приготовился к встрече с Рубинштейном. Шорох валенок, ступавших по линолеуму, становился всё громче, и наконец в проходе показался худосочный мишлинге, который прижимал к груди стопку истрепанных книг. Заметив постороннего, мишлинге вскрикнул и непроизвольно отшатнулся. - Имя-фамилия, - лаконично поинтересовался Рудольф. - Борис Рубинштейн, - с хрипотцой ответил мишлинге и положил книги на стол, накрыв ими окровавленный платок. На выцветших корешках слабо просматривались фамилии Зайдель и Беренс-Тотеноль[49]. [49] писательницы, которые были популярны в Третьем Рейхе в 30-ых годах Рубинштейн стоял в потоке бледного света, как одеревенелый, и бесцельно поправлял темно-русые волосы, волнистой прядью ссыпающиеся на лоб. Худое землистое лицо, настороженные серые глаза и заостренный нос делали его похожим на галку, а полосатая роба и черный пиджак с нарукавной повязкой были новыми, но сидели на Рубинштейне мешковато, как на садовом пугале. Бирка с зеленым винкелем и личными данными лишь усиливала отталкивающее впечатление: восемнадцатилетнему убийце предстояло прожить в концлагере до конца семидесятых. Рудольф осмотрел голую шею Рубинштейна, однако не заметил ни синяков, ни царапин, ни странгуляционной борозды. - Почему ты такой напряженный? – прямо спросил он. Допрашивая мишлинге, можно было не ходить вокруг да около. - Сложности адаптации, герр гауптштурмфюрер, - ответил тот по-немецки, и его левый глаз нервно дернулся. - Какие, например? Штурмманн Страшко? - Герр штурмманн? – опасливо переспросил Рубинштейн. – А что он такого сделал, что им интересуются в Берлине? И как я могу об этом знать, если сделал? - Ты мне вопросом на вопрос не отвечай. Я, между прочим, ради тебя стараюсь. Не совсем, конечно, но если ты не будешь мне лгать, то твоя жизнь тоже станет намного приятнее. - То есть, вы доложите обо всём начальству, герр штурмманн получит выговор, а я сразу же после этого вылечу в трубу, - сардонически усмехнулся Рубинштейн. - Если не начнешь говорить сейчас, то администрация узнает, что ты пытался на меня напасть. Понятно тебе, сволочь? – парировал Рудольф. Он еле сдерживался, чтобы не выбить наглому мишлинге пару зубов. Ход оказался удачным. Рубинштейн поник, словно ему на плечи взвалили тяжелую шпалу, и уставился на свои валенки. - Мне всё понятно, герр гауптштурмфюрер, я расскажу… - пробормотал он. Рудольф довольно хмыкнул, однако ему тут же представилось, как Рубинштейн деловито перезаряжает ружье, чтобы еще раз выстрелить в развороченную голову теплого трупа. Чувство превосходства испарилось, как стеклянная роса под зноем полудня. Оркестр за стеной сбился на атональную какофонию, вслед за которой раздался многоголосый смех. "Как бы этот жиденок не добрался до Страшко раньше меня…" – засосало у Рудольфа под ложечкой. Отцу нужно было предъявить арестованного дегенерата, а не мертвого. Сдвинув левый рукав пиджака, Рубинштейн продемонстрировал Рудольфу щуплое запястье, изуродованное мелкими ожогами. Розоватые рубцы, темные бляшки коросты и лопнувшие волдыри теснились друг к другу, как клопы в непотревоженном гнезде. - Что это такое? – поморщился Рудольф. Раны неряшливый мишлинге не бинтовал, и самые свежие из них окружала красноватая кайма раздражения. - Каждый понедельник, после банного дня герр штурмманн приходит в библиотеку, избивает меня, а потом придушивает локтем… - отрешенно заговорил Рубинштейн, удерживая на весу дрожащую руку. – Около пяти минут я нахожусь без сознания, и в это время герр штурмманн меня фотографирует. Когда я прихожу в себя, он тушит об мою руку окурок и уходит. Это было уже двенадцать раз. Завершив свой краткий, но обстоятельный рассказ, Рубинштейн вернул рукав на место и снова поправил волосы. Рудольф сел на ближайший стул и попытался собрать из полученных показаний складную версию. Первым пришло осознание, что Октав, скорее всего, пережил нечто подобное и каким-то чудом вернулся в Европу уравновешенным – пожалуй, даже слишком уравновешенным. Затем возникло непрошеное подозрение: о наиболее постыдных моментах Рубинштейн вполне мог умолчать, справедливо полагая, что ему не поверят или вовсе сочтут виновным. Следовательно, и Октав… - То есть, он тебя только душит и фотографирует? Больше ничего? – спросил Рудольф. Его голос прозвучал скорее обескураженно, чем веско. - Больше ничего, - мрачным эхом повторил Рубинштейн. - Почему ты так в этом уверен? Пока ты находишься без сознания… - Господи, да нет же! Вы думаете, что я умственно отсталый? – вскинулся Рубинштейн, и его глаза почернели от злобы. - Неужели вы не понимаете, что всё гораздо хуже? Герр штурмманн говорит, что не собирается меня убивать, потому что сюда редко этапируют мишлинге, но… - …он может убить тебя случайно, не рассчитав силу, - продолжил за него Рудольф и задумался. Чем больше он узнавал, тем запутаннее становилась ситуация. - Именно так, - кивнул Рубинштейн. - Ты видел фотографии? - Да. Герр штурмманн иногда их мне показывает. Синяки, кровь, ноги в башмаках… Ничего эротического. Он снимает, как криминалист в морге. Пытаясь игнорировать нестройный гул оркестра, доносившийся из-за стены, Рудольф тяжело вздохнул и помассировал пальцами переносицу. Рубинштейн, судя по его живой реакции, говорил правду. Страшко был не просто первертом, а весьма осторожным первертом с купированной совестью и искаженным эстетическим чувством. Нельзя было допустить, чтобы подобный психопат, к тому же, славянского происхождения, продолжал службу в рядах СС. - Герр штурмманн однажды сказал мне, что я хороший эрзац, - обронил вдруг Рубинштейн. - Эрзац чего? – занервничал Рудольф. Аморфное подозрение не желало облачаться в слова, оставаясь мучительным фантомом. - Я не спрашивал. Возможно, это была шутка, - буркнул Рубинштейн. – Можете не волноваться, герр гауптштурмфюрер, о ваших вопросах никто не узнает. Я убийца, а не идиот. Ощущение нереальности обволакивало Рудольфа, погружая его в абсурдистский спектакль по мотивам Кафки, насквозь невротичного еврейского писателя, которому повезло умереть до большой чистки. На первый этаж Рудольф вернулся, спустившись по лестнице чуть ли не бегом, а раболепное прощание Исаева, который нес в актовый зал охапку праздничных венков, не вызвало у него ожидаемой улыбки. Остановившись на бетонном крыльце культурхауза, Рудольф стряхнул с себя вяжущий морок и вновь увидел мир, пронизанный порядком. На крышах мужских бараков серебрился снег, монотонно лязгали ледорубы хозобслуги, а промозглый ветер сносил в сторону административного сектора темные клочья крематорского дыма. Учуяв в воздухе сладковатый смрад, Рудольф порадовался тому, что форточку перед уходом все-таки не открыл. День космонавтики прошел в рабочих хлопотах. Сопровождаемый Гельмутом, Рудольф бродил по мужскому сектору, вызывая нервозность то у блокфюреров[50], пытающихся выставить лагерную жизнь в лучшем свете, то у сосредоточенных капо, под показным оптимизмом которых проступал глубокий бытийный страх. Заключительным аккордом стал праздничный концерт в культурхаузе, после которого Рудольф вернулся в гостиницу и занялся отчетами. [50] староста блока из числа эсэсовцев На смену мареновому закату пришла тяжелая мгла. В беззвездном небе заворочались лучи прожекторов, а студеный воздух наполнился хриплым лаем собак, который отдаленно напоминал придушенный голос Рубинштейна. Включив телевизор, Рудольф переоделся в теплую пижаму и забрался под одеяла. Сумрак скрадывал углы номера, искажая его дневные пропорции, а светло-коричневый колер стен казался в темноте грязно-рыжим, как размокшая глина. По выпуклому экрану телевизора ползали серые волны помех. Они накатывались то на угловатый логотип регионального канала "Ост-Сибирь", то на танцующих в круге прожектора сестер Фляйш – двух молодых певиц нордического типажа, которые целомудренно покачивали складками баварских сарафанов и пели о первой любви. За музыкальной передачей последовал выпуск местных новостей. Улыбающаяся дикторша с пышным начесом докладывала об экономических достижениях Рейха, и её округлое балтийское лицо поминутно сменяли кадры, на которых золотились хлебные степи Туркестана, сверкали солнечным светом курорты Украины, мерно покачивались сизые волны Остланда… Рудольф медленно сползал в омут сновидений, где дробились на фарфоровые осколки нефтеносный Кавказ, индустриальные гау Московии и шумящие леса Сибири. Подергивались яркие кадры, на которых поседевший Геббельс, профессионально играя старческим голосом, обращался к переполненному Дворцу спорта. Изможденный патриарх, некогда бывший юным провинциалом из Рейнланда, обеими руками опирался на трибуну с имперским орлом и предрекал Германии освоение Луны. На старомодном пиджаке Геббельса поблескивал золотой партийный значок. Одеяла навалились на Рудольфа, как мерзлая земля. Слабо взмахнув трясущейся рукой, Геббельс констатировал паралич американской демократии, и праздничная речь затерялась в хаосе нутряного шума. Гремел медью торжественный марш, монотонно выла, как монструозный орган, артиллерийская канонада, крепли грубые инородные голоса. Исполненный достоинства баритон пел о Европе, а радиодиктор, гудящий, как иерихонская труба, зачитывал новостные сводки, в которых упоминались Берлин, капитуляция и Сталин. Тяжело простонав, Рудольф перекатился набок и зарылся лицом в подушку. Геббельс окинул взглядом восторженную толпу и стал выше ростом, превратившись в грузного чернобрового старика, увешанного орденами и медалями. Сквозь суматошный хор шумов прорвался шамкающий голос, звуки которого смешивались в славянскую абракадабру. Рудольф страдальчески промычал во сне. На пиджаке грузного старика недобро блестели золотисто-желтым пятиконечные звезды. *** Под протяжный вой ветра в ночном небе медленно шевелились тучи. Мутное бельмо луны освещало землю, покрытую тонким слоем снега, безлюдные дороги Ораниенбурга, пролегающие между еловыми хребтами, и концлагерь Заксенхаузен, который возвышался на левом берегу озера Лениц. Сквозь лесополосу, минуя редкие фонари и рекламные щиты, неспешно ехал синий "ситроен". На выпуклом капоте тлело лунное серебро, желтые веера фар перекрещивались друг с другом, освещая ровный асфальт, а в зеркале заднего вида отражался полумрак салона. Опознание водителя затрудняли кожаные перчатки и черная шляпа, которые скрывали от мимолетных взглядов кривизну пальцев, семитский нос и сидящие на нем округлые очки. Октав Леопольд Гаже, - мишлинге второй степени, бывший узник концлагеря и последний представитель семьи Либерман, - внимательно вглядывался в сумеречный ландшафт. День космонавтики достиг апогея. Почти все жители Ораниенбурга находились сейчас в Берлине, а наиболее удачливые из них внимали Геббельсу, выступающему с речью во Дворце спорта, и лишь сотрудники Заксенхаузена, которым не повезло с рабочей сменой, изредка возникали у дороги, как блуждающие призраки. Одни стояли с вытянутой рукой в ожидании попутной машины, а другие шли к станции, надеясь успеть на последний поезд, но объединяло их всех одно - желание поскорее сбежать от непогоды. Миновав поворот, над которым нависал красный щит с рекламой "Нескафе", Октав заметил неподвижный мужской силуэт, очерченный бледным конусом фонаря. Прищурившись, Октав рассмотрел мужчину и разочарованно вздохнул. На обочине голосовал эсэсовец, одетый в черную шинель и фуражку: одна его рука держала пухлый портфель, а другая была вскинута в римском салюте, будто эсэсовец приветствовал невидимого партайгеноссе. Ни секунды не раздумывая, Октав проехал мимо. Подбирать такого попутчика было бы опрометчиво. Никто из семьи Кляйн о намерениях Октава не знал, а если бы и знал, то явно их не одобрил бы, потому что первостепенной задачей для группировки были эсэсовцы из влиятельных семей, одним из которых являлся Рудольф фон Штакельберг - младший сын столичного гауляйтера и побочная обязанность Октава. Вот уже полгода безалаберный Штакельберг каждые выходные покупал у него кокаин и ежемесячно посещал "Лебенсборн", где спаривался с очередной расово чистой немкой. За это время он наплодил как минимум шестерых бракованных отпрысков. И хотя наблюдать за деградацией Штакельберга было приятно, Октав с горечью осознавал, что последнее поколение имперских мишлинге вымрет гораздо раньше, чем нацисты осознают масштаб проблемы. Невозможность дожить до этого будущего тяготила Октава сильнее, чем его стертое прошлое. В бирюзовой темноте обозначились серые пятна, и Октав, вынырнув из раздумий, сбавил скорость - совсем немного, чтобы его маневр остался незамеченным. Пятна двигались навстречу, обретая с каждым метром черты живых существ, и совсем скоро в желтоватом свечении фар затрепетали, как сонные бражники, три шинели цвета фельдграу. Это были надзирательницы, которые брели в сторону станции и настороженно оглядывались. В зимних потемках тускло переливались мертвые головы, а на форменных ремнях, следуя за движениями ног, угрожающе покачивались резиновые дубинки. В компании подозрительного вурма надзирательницы явно не нуждались. "Ситроен" скрылся за пеленой сумрака, и путешествие Октава продолжилось. По каскадам еловых лап катились невидимые волны. Скованное льдом озеро искрилось под лунным светом, как осколок звездного неба, а в туманной дымке дальнего берега вяло шевелил прожекторами Заксенхаузен. Октав поправил черепаховые очки, сползшие с переносицы, и стиснул зубы так сильно, что у него заныла челюсть. Отступать было некуда. Октав не сомневался, что инспектор Нейдорф откажется от ставшего бесполезным информатора, как только арестуют груз из Амстердама, а бегство в Соединенные Штаты провалится, обернувшись позорным арестом в аэропорту и последующим суицидом в тюремной камере. Представив свой синюшный труп, засунутый в петлю ссученным сокамерником или безликим надзирателем, Октав с шипением втянул в легкие воздух, будто ему на горло легла призрачная рука. "Не для того я столько вытерпел, чтобы сдохнуть, как собака на живодерне", - совладал с собой Октав и выдохнул. Ощущение удушья исчезло. Плавно изогнувшись, дорога устремилась в иссиня-черную даль, где тлели хрупкие огни фонарей. В их апатичном сиянии покачивалась зыбкая человеческая фигура, и чем различимее она становилась, тем сильнее Октав осознавал, что выбрал правильный маршрут. По заснеженной обочине, путаясь в ногах, как оживший кадавр, брел юный штурмманн СС. Расстегнутая куртка парусом хлопала на ветру, черное кепи косо сидело на белобрысой голове, а перекошенное лицо не выражало ничего, кроме пьяной прострации. Октав сглотнул и впился в штурмманна тяжелым взглядом. Над кнопкой тормоза повис остроносый ботинок. Оставляя на влажном снегу витиеватую цепочку следов, нетрезвый штурмманн волочил за собой скошенную тень и вряд ли смог бы оказать сопротивление. Однако ровно в ту секунду, когда Октав уже готов был подобрать попутчика, на темном горизонте расцвела пара белых огней. - Да чтоб тебя! – пробормотал Октав и убрал ногу с кнопки тормоза. Штурмманн остался позади, превратившись в крохотную деталь пейзажа, а белые огни разбухли и оказались фарами ярко-красного "фольксвагена", который ехал по встречной полосе. Проводив косым взглядом его отражение в зеркале заднего вида, Октав с неохотой поехал дальше. Работая на семью Кляйн, он твердо усвоил, что свидетелей следует либо избегать, либо уничтожать, и последнее всегда сопровождалось хлопотами. Лишняя грязь в планы Октава не входила. Он должен был вернуться в Берлин до рассвета, чтобы не вызвать ничьих подозрений. В лесной чаще клубились холодные тени, одна пустынная развилка сменялась другой, а фонари то исчезали в январской мгле, то замерзшими цветами нависали над дорогой. Когда впереди синими мазками обрисовался рекламный щит "Nivea", на котором спортсменка в полосатом купальнике бежала сквозь прибрежные волны, Октав осклабился, но тут же напустил на себя угодливый вид. Под рекламным щитом, явно привлекая к себе внимание, махала рукой молодая надзирательница. Серые полы шинели бились об голенища сапог, из-под локтя отсвечивала красным лаком сумка, а льняные волосы едва доходили до подбородка. Из оружия у надзирательницы была только резиновая дубинка. "Час дома, час в дороге. Успею", - прикинул Октав. Он подъехал к одинокой женщине и приоткрыл окно. - Подбросишь до Зоо? Дам двадцать марок, - с улыбкой выпалила надзирательница сквозь сжатые зубы и тут же поморщилась, будто за рулем сидел тифозный больной. На образцовом нордическом лице проступила гримаса отвращения, а с серой пилотки на Октава оскалилась мертвая голова. - Я не возьму с вас денег. Мне и самому нужно на Зоо, - понимающим тоном произнес Октав. Он осознал, что ему крупно повезло. Станция метро "Зоологический сад" была одним из тех мест, где отоваривались берлинские первитинщики, а надзирательница, судя по трясущимся пальцам и черным монетам зрачков, была такой же бодрой, как Гитлер в свои последние годы. Октав открыл переднюю пассажирскую дверь и тут же почувствовал, как пробирается под пальто холодный воздух. Надзирательница мелькнула в свете фар и заняла предложенное место, наполнив салон сладковатым лилейным ароматом. Октав поежился. У него перед глазами встал эфемерный образ фрау Зоммерфельд. - Ты ведь толкач, да? – фамильярно спросила надзирательница, убрав пилотку в сумку. – Если еврей ездит на дорогой машине, то он точно толкач. - Я фармацевт, - уклончиво ответил Октав. Заметив, что он грассирует, надзирательница хихикнула: - Ты прям как врач Эшпай, из той комедии про свадьбу. - С меня его и писали, - отшутился Октав, ничем не выдавая своей досады. На фильм "С приветом из Штутгарта" он успел сходить еще в премьерные дни, и карикатурный образ еврея Эшпая, которому государство запретило работать по профессии, смешным Октаву не показался. В тот вечер он выпил больше чем обычно, а потом всю ночь практиковался в стрельбе. Беззлобно посмеявшись над самоуничижительной шуткой Октава, надзирательница положила сумку на колени и уставилась в заоконную мглу. "Ситроен" тронулся с места, набрал скорость и поехал по направлению к Берлину. Октав был спокоен и готов ко всему, а заряженный "вальтер", наручники и шприц с кетамином лишь подкрепляли его уверенность в успехе. Вскоре в потемках замаячила уходящая вглубь леса грунтовка, и Октав счел это место весьма подходящим. "Интересно, бьет ли она хефтлингов, как та сука Магалл? Наверняка бьет", - подумал он, сворачивая под черные своды лесополосы. - Куда мы едем? – поинтересовалась надзирательница, выдавливая из себя улыбку. - В Берлин. Так короче, - любезным тоном солгал Октав. Жертва оказалась слишком внимательной. Надо было срочно что-то предпринять. Октав затормозил под ближайшим деревом, на лобовое стекло с шуршанием улеглись еловые ветви, и тускло освещенный салон наполнился паучьими лапами теней. Время растянулось, как горящая резина. Надзирательница медленно валилась на дверь, лакированная сумка сползала по бедру, готовясь упасть, а трясущаяся рука заторможенно тянулась к дубинке. Октав выхватил из кармана "вальтер", и надзирательница, увидев направленное на неё дуло, застыла в нелепой позе. Время возобновило свой ход. Сумка с глухим стуком упала под сиденье. - Ни с места, - пригрозил Октав. Он надеялся, что надзирательницу не придется усыплять – это убило бы всё веселье. - Что тебе… Октав извлек из другого кармана наручники и кинул их надзирательнице на колени: - Застегни себе руки за спиной, если не хочешь, чтобы я прострелил твой правильный череп. Двигаясь с крайней осторожностью, надзирательница трясущимися пальцами заковала левое запястье и умоляюще взглянула на Октава. Под широкими полами шляпы грязно-желтыми огоньками поблескивали очки. Надзирательница поникла, завела за спину обе руки, и в повисшей тишине звонко щелкнул второй браслет. Октав убедился, что его приказ выполнен, и лишь затем спрятал "вальтер". - Разве тебе в детстве не говорили, чтобы ты не садилась в машину к евреям? – вкрадчиво спросил он. – Если бы меня вдруг решил подвезти эсэсовец, я бы лучше пешком пошел. - Что тебе надо? – задрожал у надзирательницы голос. - Тебе всю жизнь внушали, что евреи несдержанные и похотливые. Но насиловать тебя я не собираюсь. Это варварство. Мне нужно кое-что другое. Услышав последние слова, надзирательница коротко всхлипнула, и её лицо стало белым, как свечной парафин. - Убивать тебя я тоже не собираюсь. Я хочу, чтобы ты выслушала историю моей жизни. Затем я покончу с собой, а ты сможешь идти куда угодно, - объяснил Октав. – И забрать мой первитин тоже сможешь. Я хотел его распродать, но он мне больше не нужен. - Легавые поймут, что ты был не один в машине, они рано или поздно выйдут на меня… - пробормотала надзирательница, мелко стуча зубами. Октав хмыкнул. Иной реакции от наркоманки и не ожидалось. - Во-первых, это произойдет не здесь, а у меня дома. Я живу возле озера. Во-вторых, никого они искать не будут. Кому охота расследовать самоубийство мишлинге? Так что все двести граммов достанутся тебе. Считай это компенсацией за то, что ты согласилась меня выслушать. Я невыносимый собеседник. - Может ты тогда?.. - Нет. Побудешь в наручниках. Ключ у меня в кармане, заберешь его, когда я умру, - отрезал Октав, предугадав вопрос. – И помни, что если ты начнешь звать на помощь, то я застрелю и тебя, и свидетелей. Понятно? Бледная надзирательница судорожно закивала. Довольный собой, Октав сдал назад и выехал на дорогу. Кончики пальцев покалывало, как это бывало раньше, когда юный Октав ходил по злачным аптекам Лемберга, не желая являться на танцы трезвым. Он вскинул подбородок и горделиво произнес: - Меня зовут Октав Леопольд Гаже. Но мама называла меня Гершель. Надзирательница закусила губу. Из-за туч вышла луна, окатив синевато-черные просторы фосфорическими бликами. На дорогу выползли искривленные тени дорожных знаков и подслеповатых фонарей. - Моя бабушка была певицей и выступала в парижских кабаре. Мама всегда говорила, что я унаследовал бабушкину внешность, и я верил ей на слово, потому что родился уже после того, как бабушку убили твои коллеги. От неё не осталось даже семейных фотографий. Словно её никогда не существовало. - А твоя мать? Она выглядела иначе? – несмело спросила надзирательница и съежилась, будто ожидая удара. Октав усмехнулся. Теперь он понимал, какое чувство с самого рождения сопровождало изнеженного сверхчеловека Штакельберга, что закипало в сердце оберштурмфюрера Олендорфа, когда он шутки ради натравливал на хефтлингов свою овчарку, и почему комендант Менгеле с таким смакованием рассказывал прибывающим этапам о лагерном крематории. - Маме повезло с внешностью. Светлые волосы, голубые глаза, вздернутый нос… - с тоской в голосе произнес Октав. - Когда всё началось, она вступила в фиктивный брак с каким-то французом и взяла его фамилию. Поначалу это помогало, однако в гетто маму всё равно переселили. - У тебя немецкая челюсть, - ляпнула надзирательница. Она не могла пересилить свою временную говорливость и поэтому выражалась учтиво, чтобы не навлечь на себя застарелый гнев. Вот только наспех придуманная лесть несла в себе издевательский подтекст, самой надзирательницей даже не осознаваемый. - Мой отец нацист. Я переехал к нему, когда мне было тринадцать. Меня в тот год стерилизовали, - помрачнел Октав и язвительно добавил. - Сумасшедший фанатик решил, что мы должны исчезнуть с лица земли, а немцы обязаны плодиться на благо фатерлянда, как тараканы. - Мы не… - Гитлер утверждал, что народные массы подобны женщине. И у меня складывается впечатление, что эта женщина совсем не разбирается в мужчинах. Похоронив бесноватого психопата, она тут же упала в объятия хромого карлика. - Зачем ты меня оскорбляешь? – заплакала надзирательница, не выдержав насмешек. – Тебе разрешили жить… - Убив моих родственников и сделав меня бесплодным! А ты еще смеешь спрашивать, почему я тебя оскорбляю?! – сорвался на крик Октав. Втянув голову в плечи, надзирательница умолкла. За малахитово-черной грядой ельника мелькнуло обледенелое озеро. Октав тяжело вздохнул, и у него в памяти всплыла давно забытая иллюстрация из детской книги тридцатых годов: молодой еврей в очках прижимал связанную корову к полу, держа её за перекошенную морду, бородатый шойхет[51] в черной шляпе рассекал ножом коровье горло, а мощная струя артериальной крови брызгала в подставленные ведра. Октав покосился на сгорбленную надзирательницу и пожалел, что сегодня придется обойтись малым. [51] забойщик скота в еврейской общине - Плохо быть мишлинге и жить в гетто, но гораздо хуже быть мишлинге и жить в Лемберге, - продолжил он, поддавшись приливу недоброго веселья. – Мачеха относилась ко мне холодно, а брат из "Лебенсборна" вел себя, как обычный гитлерюнге, то есть, называл меня Поганкой. Но дальше этого дело не заходило. Отец запрещал им издеваться надо мной. Я прожил с ним пять лет, но так и не понял, что сподвигло его на такую гуманность. - Наверное, он любил твою мать… - И поэтому взял меня в дом, где жил другой его сын, начитавшийся штрайхеровских книжонок про врачей-насильников, ушлых адвокатов и шойхетов! – воскликнул Октав, путая языки. - Подумать только, притащить мишлинге в Лемберг! Он должен был оставить меня в Париже! Когда я работал в аптеке, этот хохол отказывался повышать мне зарплату! "У меня проблемы с судебными приставами", "у меня заболела сестра", "у меня заболела собака"… Я что, хуже собаки? Смысл незнакомых слов от надзирательницы явно ускользнул, однако переспросить она не решилась и лишь потупилась, избегая горячечного взгляда Октава. - И кому я вообще задаю этот вопрос? Само собой, ты считаешь, что я хуже собаки. Хуже чертовой собаки! Поняв, что он слишком распалился, Октав замолчал. Надзирательница сидела с поникшей головой и боялась даже пошевелиться. Октав был убежден, что с самого начала поездки она смотрела на него через осколок кривого зеркала и видела перед собой картавящего выродка в черных одеждах, крючконосое существо с жадным ртом и черными, как уголь, глазами… - Ты похожа на певицу, - с издевкой произнес он. - На какую? – машинально спросила надзирательница, не поднимая головы. - Да на любую. Светлые волосы, голубые глаза и арийская внешность. Эти живые пособия с кафедры расовой науки вызывают у меня еще большее отвращение, чем факельные шествия, а от слащавых шлягеров про размножение меня начинает тошнить. Вы поете либо о пушечном мясе, либо о том, как хорошо рожать пушечное мясо. А дегенеративным почему-то считается "еврейское искусство". Надзирательница хлюпнула носом и вновь расплакалась. Октав попытался представить себя в её шкуре, но вместо этого вспомнил сухой воздух лагерной библиотеки, собственное прерывистое дыхание, растворяющееся в обморочной мути, и табачную вонь, смешанную со свежестью одеколона "Альпы". Октав приготовился к очередному приступу удушья, однако впервые с декабря ничего не ощутил. - Не бойся, я почти закончил, - глумливо утешил он плачущую надзирательницу, - скоро я избавлю тебя от своей компании, и тебе больше не придется выслушивать жалобы свихнувшегося жида. Сужаясь и переходя в грунт, дорога постепенно спустилась на пологий берег. За еловыми стволами мертвенно переливался озерный лед, а в поросли можжевеловых кустов таился небольшой дом с черными окнами, арендованный на имя Йозефа Рихтера. "Ситроен" остановился перед коваными воротами, и желтоватый свет фар, просочившись сквозь завитки ограды, блеклыми мазками лег на дорожку, ведущую к крыльцу. Ветер пронзительно выл, дергая за красные ленты йольский венок над дверью, а праздничные гирлянды из шишек, висящие поверх окон, жалобно стукались об стекло. В голом саду тут и там виднелся кашеобразный снег. К удивлению Октава, сбежать надзирательница не пыталась. Пока он отпирал ворота и парковался во дворе, она лишь несмело оглядывалась и ерзала в кресле, но не говорила ни слова. Когда Октав галантно взял надзирательницу под руку и провел её в дом, ответом на это стала не брезгливая гримаса, а тихая благодарность. Кажется, надзирательница действительно рассчитывала остаться в плюсе, хотя ни грамма первитина в доме не было. Близорукие глаза Октава медленно привыкали к сумраку дома, а с запотевших очков неспешно испарялась белесая дымка. Дойдя до порога гостиной, Октав остановился и схватил надзирательницу за локоть, чтобы та раньше времени не ушла вперед. Когда дымка исчезла, Октав с облегчением увидел косой штрих лунного света, в котором отпечатывались две вытянутые тени. На кофейном столике поблескивала стеклянная пепельница. - Садись. Диван там, - приказал Октав и мягко толкнул надзирательницу в сторону столика, рядом с которым, хорошенько приглядевшись, можно было заметить очертания чего-то объемного. Слабо переставляя негнущиеся ноги, надзирательница уткнулась животом в подлокотник, вслепую его обошла и рухнула на диван, тут же занывший пружинами. Хромая мужская тень исчезла во мраке гостиной, и через несколько секунд налился приглушенным светом малиновый торшер. Непроглядная пустота сменилась голубыми обоями в цветочек и задернутыми шторами, а в большом зеркале отразился полынного цвета диван, на котором сидела обессилевшая надзирательница со скованными за спиной руками. Повернувшись к ней, Октав расстегнул пальто и достал из кармана пиджака черепаховый портсигар. Лязгнула зажигалка, вздрогнул язычок огня, очертив тенями строгое лицо с хищным птичьим носом, и к потолку, спотыкаясь об полы шляпы, потянулся сизый дым. Надзирательница поежилась и плотно сдвинула колени. - На чем мы остановились? – едко поинтересовался Октав. - И не надо делать такое лицо. Я же говорил, что я невыносимый собеседник. - На певицах… - тихо сказала она. - Точно, - улыбнулся Октав, обнажив ровные зубы. – Больше всех остальных меня раздражают сестры Фляйш. Манекенщицы, которым медведь на ухо наступил, поют о любви, изображают пасторальных крестьянок и отплясывают народные танцы. Когда я переключаю каналы и случайно натыкаюсь на их выступление, я представляю, как выпускаю им кишки, и невольно вспоминаю о бабушке. Пытаюсь понять, что она чувствовала в последние мгновения своей жизни… Подойдя к кофейному столику, Октав стряхнул пепел и опечаленно посмотрел на надзирательницу сверху вниз: - Сестры Фляйш, конечно же, умрут в комфортабельной палате "Шарите", а моей бабушке такое уже не грозит. Её забрали в Аушвиц, и она исчезла без следа. Когда американцы опубликовали фотографии газовых камер, трупов и крематориев, я понял… Исчезла моя бабушка действительно без следа. Надзирательница искривила губы, сдерживая то ли плач, то ли порыв отвращения. Её зрачки уже не были такими большими, и теперь можно было разглядеть синие кольца радужки. - Чудовищное лицемерие. Сначала вы травите людей газом, как паразитов, а потом утверждаете, что у евреев патологическое чувство юмора, - разочарованно произнес Октав. Затянувшись, он выпустил дым надзирательнице в лицо. - Я такого не говорила… - Не говорила. Но ты так считаешь. Знаешь, мне довелось сидеть в концлагере, где находился один из таких крематориев. В конце войны там сжигали восточное население. Евреев, коммунистов, партизан… И у меня, наверное, слегка помутился рассудок, потому что когда я вернулся в Европу, то еще несколько месяцев чувствовал запах гари. Ты даже представить не можешь, как это было мерзко. Одежда, еда, одеколон – всё пахло паленой человечиной… Вязкую тишину разорвали прерывистые рыдания, перемежаемые невнятным шепотом. Надзирательница содрогалась всем телом, как мучимая тошнотой кошка. - Почему ты плачешь? Вы победили. Это я должен плакать. Отложив сигарету в пепельницу, Октав сел на диван. Все шесть чувств будто обострились, и он с небывалой ясностью осознал, что в полуметре от него конвульсивно рыдает молодой организм, способный выносить нескольких здоровых детей. Кончик сигареты тлел в пепельнице алым светлячком. - Я тоскую по миру, которого никогда не видел, - произнес Октав, в упор глядя на надзирательницу, - я не знаю, как тогда жили люди, потому что мама не желала даже вспоминать об этом. Я не знаю, каким был тот мир, зато знаю, как он исчез. Надзирательница оторопело уставилась на Октава. Льняные волосы неряшливо висели вдоль бескровного лица, с заплаканных глаз черными потеками струилась тушь, а искусанные губы беззвучно шевелились. Октав расплылся в довольной улыбке: - Ты наверняка знаешь, что "Циклон-Б" был создан на основе цианистого калия, который является солью синильной кислоты, синтезированной из синей краски оттенка "берлинская лазурь"… - Зачем ты мне об этом рассказываешь? Перестань! Больше никого не травят! – горестно простонала надзирательница. Октав промолчал. Вытащив из кармана пиджака металлический цилиндр размером с мизинец, он открутил крышку и продемонстрировал надзирательнице стеклянную ампулу с белым порошком. Надзирательница растерянно моргнула. - Самоубийство – удел трусливых, - злорадно произнес Октав, держа ампулу в левой руке. – А я не трус. Сегодня мы с тобой поменяемся местами. Во взгляде надзирательницы проступило тяжелое осознание. Испачканное тушью лицо уродливо исказилось, предвещая крик, но Октав ударил надзирательницу кулаком по виску и повалил на диван. Не мешкая ни секунды, он осуществил то, к чему так долго готовился. Разжав обмякшей надзирательнице рот, Октав вложил в него ампулу с цианистым калием и несколько раз, поудобнее ухватив белокурую голову, щелкнул чужими челюстями. Лязгнули зубы, раздался тихий хруст. Синие глаза распахнулись и остекленели. - Finster zol dir vern[52]! - торжествующе выпалил Октав. Встав с дивана, он отошел в сторону, чтобы лишний раз не дышать ядовитыми парами. [52] "Чтоб тебе принадлежала тьма!" (идиш) Надзирательница умирала. Тело билось в судорогах, из легких вырывались надсадные хрипы, а некогда бледное лицо покрывалось патиной румянца. Стоя в трех шагах от гибнущего организма, Октав запечатлевал в памяти каждое мгновение чужого удушья и чувствовал, как умирает что-то не только перед ним, но и внутри него. Лицо надзирательницы превращалось в грязно-розовую маску с черным зевом рта, где поблескивало кровью стеклянное крошево, а глаза цвета берлинской лазури заволакивал предельный ужас. Через минуту судороги прекратились, а вместе с ними исчезло и воодушевление Октава. Сделав робкий шаг, он без сил опустился на диван и уставился в одну точку. Окурок дотлевал, помигивая красноватым огоньком. Опомнившись, Октав посмотрел на наручные часы с крокодиловым ремешком. Стрелки близились к двум. Под ремешком виднелась бледная россыпь сигаретных ожогов, окаймляющая запястье. Октав нахмурился и вернул рукав на место: ему не хотелось лишний раз смотреть на ожоги, которыми штурмманн Страшко завершал каждый свой визит. Было этих визитов двадцать семь, и Октав помнил всё до мельчайших подробностей, хотя Страшко, ведомый анатомическим любопытством, стремился к обратному. Октав поправил перчатки, и его губы изогнулись в усталой, но довольной улыбке. Самая сложная часть плана осталась позади. Теперь труп надзирательницы нужно было выбросить в лесу, чтобы его в ближайшие дни обнаружили грибники, а затем немного выждать и встретиться с Хайни, который так гордился своим немецким происхождением.
Вперед