
Описание
Это хаотичный сборник моих драбблов и отрывков, которые хочется куда-то деть, вытащив из тени.
Примечания
Метки будут добавляться впоследствии.
XIX. Из-под нар (1941–1945)
14 февраля 2023, 01:59
Какое бы ни было время дня, пропитанная человеческими сновидениями и страхами самодельная кровать всегда оставалась в полумраке. Я этому полумраку настойчиво не верил, и посреди ночи вскакивал и проверял, не тянется ли ко мне чёрная, как копоть, рука из-под наров, чтобы утянуть в бешеную пустоту. Но там всегда оказывалось пусто, и меня охватывал глубокий стыд за такие ребяческие страхи. Впрочем, я быстро засыпал – война научила ценить такую возможность.
Когда чья-нибудь чужая рука захочет вдруг проникнуть в эти строчки, прикоснуться к ним, как к воде у водопада – значит, нет больше новых авторских следов на его родной земле. Я не найду в себе сил сознаться. Пускай я буду гадом, но я хочу умереть с чистым перед властью именем. Уже не совестью, но хоть чья-нибудь совесть в этом мире чиста?
В землянках, где расстояние мерялось шагами, всегда был свет. По возможности была еда. Случалось, что было тесно, но никто этого не ощущал, и неровный свет огонька на их лицах всегда очерчивал выскобленную Войной серьёзность. Я замечал юные, но уже огрубевшие пальцы, крепко сжимающие самокрутку. Я проникал тонким гвоздиком в выбитые дырки глаз, в опустевшие зрачки, всегда пожирающие душу на тысячу миль вперёд.
Я оттягиваю момент. Я отвлекаюсь, я очень много хочу сказать. Неприлично много. Мне кажется, я напишу первые четыре буквы – и нестерпимый, болезненный вихрь снова взовьётся во мне колючей пылью, и я попросту задохннусь. Карандаш начинает дрожать. Кто не решается? Я или моё тело, пережившее столько насилия? Моя душа больше не плачет, не рыдает – она воет и гудит, и я не представляю, что сокрыто в этом вое.
Сейчас я засыпаю под соседские голоса, под детский плач, под завывания назойливых собак. Под шелест ветра, собственные шорохи и дыхание. Как мало это отличается от... того. И там содрогались испуганные голоса, выл кровожадный пёс, хрипело моё собственное дыхание в промёрзшей груди. Я точно не умер? Я не уверен. Каждое утро я вскакивал в ужасе, потому что ночью забывался и засыпал. Я в таком же ужасе обнаруживал, что жив, и что ночью беспамятствовал. Я боялся слова "спать", потому что из временного безмятежного счастья оно превратилось в бессознательный тугой и вязкий мрак, громыхающий вечностью над самым ухом.
Напротив меня спал жуткий человек. Когда он засыпал, он становился трупом. Свинцовым хрупким трупом, которого можно было переломать, как сухую веточку, из которой давно испарился весь сок. Постаревшие губы, впалые остатки щёк, растресканная морщинами кожа и грубые, тощие руки. Тени впалых глаз дразнили меня пустотой, но я боялся отвернуться. Здесь вместо страшных чёрных рук была эта пустота пристальных глазниц, готовых сожрать меня в любую секунду.
Однажды он захрапел. Я не спал, я вздрогнул. Сипло–хриплое, больное, почти лихорадочное кряхтение, застрявающее где-то в горле, колебалось, шуршало, гундело...
Надзиратель его увёл. Увёл – и всё. Если сейчас, в вашем настоящем, об этом ужасе хотя бы шепчут – вы поймёте меня.
Утром я снова умер от ужаса. Ночью я просто умер, тихо и незаметно, утром – непродыханно и припадочно.
Мимо меня прошла девочка. Когда-то девочка, пока Война не стёрла её милые, неотточенные ещё черты. В её глазах, за гибельными тоннами пережитого оцепенения и горя, кипела молодость, но – мимо меня прошла старуха.