Вернутся к фанфику
Глава 5
28 февраля 2026, 21:36 Голос Нанами, объяснявшего тонкости партитуры, звучал откуда-то издалека — невнятный гул, похожий на шум машин с улицы внизу. Годжо не слышал слов. Он слышал лишь вибрацию, тот глубокий, резонирующий тембр, что преследовал его во снах уже несколько недель. Он был так послушен и тих. Старательно соблюдал неписаные правила. Держал дистанцию, проглатывал шутки, делал вид, что память о руках Нанами на своей руке не впиталась в кожу намертво. Он думал: если быть терпеливым, Нанами сократит расстояние. Но дирижер отступил, оставив Годжо в подвешенном состоянии, умирать от голода по прикосновению, о котором он теперь боялся даже попросить. И вот Нанами здесь, говорит о музыке, будто три недели назад мир не сошел с орбиты. Абсурдность происходящего — нелепая, сводящая с ума ситуация — была невыносима. Неужели Нанами правда думает, что можно вот так войти после недель ледяного молчания и делать вид, будто между ними всего лишь вопросы динамики? Неужели он считает Годжо машиной, которую можно включать и выключать, а его чувства — досадной помехой вроде сломанного метронома? Гнев врезался в грудь шипом, но под ним скрывалось нечто более жалкое: ноющая потребность, чтобы его увидели. Не как солиста. А как человека, который разваливается на части и до ужаса боится, что единственный, кто умеет собрать его обратно, сейчас снова уйдет.
Он следил за пальцем Нанами, постукивающим по партитуре, — длинным, изящным, тем самым, что ощупывал узлы мышц на его предплечье. Он помнил это ощущение: большой палец, вдавливающийся в центр ладони, — живое давление, более реальное, чем все, что он испытывал годами. Он хотел этого прикосновения снова. Хотел с ненасытным голодом, перед которым отступали гордость и стыд. Риск отказа был огромен: Нанами мог уйти и больше никогда не заговорить с ним вне рабочих рамок. От этой мысли становилось страшно. Но сидеть здесь, в дюйме от того, чего он хотел больше всего на свете, и ничего не делать — это была смерть иного рода. Осознанно Годжо развернулся корпусом к Нанами. Движение было плавным, почти незаметным — так хищник переносит вес перед прыжком. Он поднял руку, пальцы мелко дрожали, и потянулся не к партитуре — к лицу Нанами. Годжо видел, как тот замер — объяснение Брамса оборвалось на полуслове. И заметил, как за линзами очков мелькнула тревога. Это была точка невозврата. Пальцы оказались прохладными, когда они коснулись тонкой дужки очков. Он снял их с религиозным благоговением и положил на партитуру, словно священную реликвию.
Без очков лицо Нанами лишилось последнего слоя брони. Глаза — теплого карего оттенка — распахнулись в изумлении. Годжо подался вперед — сердце колотилось о ребра в паническом ритме. Он прижался губами к острой изящной линии скулы Нанами. Кожа была гладкой, прохладной, отдавала едва уловимым запахом дорогого мыла. Годжо замер на мгновение, ожидая, что Нанами вот-вот оттолкнет его. Но тот не шелохнулся. Сидел неподвижно, как статуя: тело окаменело, дыхание поверхностное. Осмелев от отсутствия сопротивления, он повел губами дальше по лицу Нанами. Он целовал висок, уголок глаза, где собирались тонкие морщинки, когда Нанами сосредоточен. Каждое прикосновение было мольбой, тихим актом поклонения. Он наносил на карту запретную территорию, занимал ее с нежностью, совершенно несвойственной его натуре. Наконец он добрался до рта. Замер, губы в дюйме от губ Нанами — воздух между ними спрессовался от предвкушения прикосновения. Губы Нанами были тонкой строгой линией — рот, привыкший отдавать приказы, а не принимать поцелуи. Смелость Годжо почти покинула его. Но тут он увидел, как веки Нанами дрогнули и опустились — безмолвная капитуляция, сокрушившая остатки его сдержанности. Он преодолел последний промежуток и прижался губами к губам Нанами. Это было робкое прикосновение кожи к коже, вопрос, заданный шепотом. Нерешительный и целомудренный.
Реакция оказалась неожиданной. Целую мучительную секунду ничего не происходило. А потом мир взорвался. Тело Нанами, до этого неестественно неподвижное, пришло в движение с пугающей скоростью и силой. Партитура слетела с журнального столика, разлетевшись по полу, когда руки Нанами рванулись вперед. Но они не оттолкнули Годжо. Одна рука стиснула его горло — не сдавливая, но сжимая мертвой собственнической хваткой, запрокидывая голову. Вторая вцепилась в бедро, пальцы впились в мышцу. Одним текучим движением Нанами толкнул его назад, опрокидывая на мягкие подушки дивана. Воздух вышибло из легких, когда спина Годжо врезалась в подлокотник. Прежде чем он успел среагировать, над ним навис Нанами — яростная тень на фоне тусклого света. Рука на горле держала его, не давая двинуться. Годжо поднял взгляд — в глазах поплыло — и увидел, что «Железный дирижер» разбит вдребезги. Его лицо застыло маской темного голода. Профессиональная отстраненность исчезла, испепеленная жаром от провокации. Глаза расширены, зрачки заняли почти всю радужку, он смотрел на Годжо не как на коллегу — как на задачу, которую нужно решить физически. В груди Годжо вспыхнула паника — животный страх перед потерей контроля, перед тем, кто сильнее, — но мгновенно, неразрывно сплавилась с ослепительным уколом возбуждения. Вот она. Та самая сила, которая дает отпор. Тот самый монстр, которого он тыкал палкой месяцами, — наконец проснулся и оскалил зубы. Давление на горле было пугающим, отрезвляющим — и до омерзения эротичным. Руки Годжо взметнулись вверх, пальцы впились в ткань рубашки, удерживая, цепляясь за жизнь, пока тишину номера пожирал оглушительный рев крови в ушах.
Весь мир Нанами сжался до точки соприкосновения их губ. Прикосновение — легче пера, разительный и сводящий с ума контраст с грубой энергией, обычно определявшей Годжо. Это была мольба на языке кожи, и от этой дерзости — от чистой просчитанной уязвимости — по телу Нанами пробежала дрожь, более мощная, чем любой выкрикнутый выпад. В одинокие часы после напряженной репетиции его воображение рисовало Годжо, лишенного высокомерия, податливого и уступчивого. Но в его фантазиях всегда была власть, прорыв сквозь шум к тишине под ним. Он никогда не представлял этого благоговейного подношения. Нежность была оскорблением. Стратегическим шедевром, превращением мягкости в оружие. Это значило, что Годжо на каком-то интуитивном уровне понимает: человека, одержимого контролем, ломают не сопротивлением. Ему предлагают то, что он не способен интеллектуализировать. Годжо вкладывал поводок ему в руку и бросал вызов: возьми. И в этом единственном безмолвном жесте все стены, что Нанами возвел вокруг своего желания — профессионализм, дисциплина, самоотречение, — рухнули, обратившись в пыль. Ярость, неотличимая от похоти, захлестнула его.
— Ты этого хотел, Сатору? — пробормотал Нанами, и собственный голос показался ему чужим — низким гортанным хрипом. В вопросе не было доброты. Это было обвинение, требование признания. Он поставил акцент, усилив хватку на горле Годжо ровно настолько, чтобы вырвать резкий сдавленный вдох. — Ты понятия не имеешь, что творишь.
Годжо всхлипнул — коротко, почти беззвучно. Не от боли, не от страха. От чистого, невыносимого облегчения.
Нанами отпустил бедро, и пальцы поползли медленно, осознанно вверх по его телу. Он чувствовал мелкую дрожь в мышцах Годжо, когда ладонь скользила по тонкой ткани футболки, очерчивая изящную линию ребер. Ладонь замерла чуть выше тазовой косточки, большой палец провел по мягкой чувствительной коже живота.
— Ты безрассуден. Ты несдержан. И ты до ужаса громкий.
Слова Нанами хлестали, как плеть. Каждое наблюдение — точный разящий удар, вспарывающий Годжо, обнажающий исступленную суть его желаний. Этот перечень его пороков должен был бы оскорбить. Но в устах Нанами, в этом контексте, под тяжестью его тела, припечатавшего Годжо к дивану, слова не были оскорблением. Они были признанием в любви. Его видели. По-настоящему, полностью видели. Не только его талант, но и тот хаос, что питал этот талант. И человек, видевший это, не испытывал отвращения. Он был заворожен. Он был голоден.
Встречный порыв — дерзкий, безрассудный — захлестнул Годжо. Он не пассивная жертва, которую препарируют и каталогизируют. Он участник. Конечно, страх никуда не делся — он пел в венах будоражащим высоковольтным током, — но капризная, провокационная сердцевина его натуры отказывалась гаснуть окончательно. Это он начал. Это он выманил чудище из клетки, и позволить сожрать себя без боя он не собирался. На приливе адреналина Годжо выгнул бедра навстречу — откровенное вызывающее движение в ответ на давление колена Нанами. Руки, все еще вцепившиеся в его плечи, скользнули выше, пальцы зарылись в идеально уложенные светлые волосы дирижера. Он сжал руку, пытаясь притянуть голову Нанами вниз, доказать, что он не просто податливая кукла.
— Ты слишком много говоришь, Кенто, — выдохнул Годжо сиплым сбившимся шепотом, с трудом выговаривая слова от давления на горло. — Для человека, который любит тишину.
Это был глупый ход. Попытка перехватить инициативу у человека, который только что продемонстрировал, что не намерен уступать ни дюйма контроля. И ответ последовал мгновенно — унизительно действенный. Нанами не стал сопротивляться. Вместо этого он использовал инерцию, перетекая весом с грацией. Рука, сжимавшая горло Годжо, разжалась, но тут же скользнула вниз, ладонь плашмя легла на грудь, припечатывая к дивану с усилием, не требующим напряжения. Воздух вышибло из легких — резко, беспощадно. Годжо дернулся, пытаясь вдохнуть, но давление на грудную клетку не позволяло расправить ребра. Попытка доминировать провалилась, даже не начавшись. Он все так же был прижат, все так же в ловушке, и его жалкий бунт лишь позабавил пленителя.
— Убери руки, — предупредил Нанами.
Годжо замер. Секунду в нем боролись гордость и инстинкт самосохранения. Потом пальцы, все еще сжимавшие светлые пряди, медленно разжались. Руки упали на диван по обе стороны от головы — жест покорности, от которого внутри все перевернулось сладкой, унизительной волной.
Нанами посмотрел на него сверху вниз, без тени впечатления.
— Ты здесь не дирижируешь, Сатору. Ты потерял это право в тот момент, когда до меня дотронулся. Лежи смирно.
Свободной рукой Нанами подцепил край футболки Годжо. Он задрал ткань вверх, скомкав под мышками, открывая бледную кожу прохладному воздуху номера. Годжо вздрогнул — по торсу пробежала рябь мурашек, мышцы живота рефлекторно сократились под взглядом Нанами. Глаза скользили по линиям ребер, по неглубокой впадине пупка и наконец остановились на плоских розовых сосках. Они уже затвердели, выдавая возбуждение Годжо, даже когда он смотрел на Нанами снизу вверх вызывающими глазами. Для человека, столь громкого, столь экспансивного в движениях, тело Годжо оказалось картой скрытых утонченных чувствительных зон. Нанами протянул руку — движение плавное, почти ленивое, — и сомкнул большой и указательный пальцы на левом соске. Он ущипнул резко и внезапно, без предупреждения. Годжо вскрикнул, выгнувшись на диване так, что лопатки оторвались от подушек. Из горла вырвался сдавленный звук — не то стон, не то всхлип.
— Блядь, Кенто! — прошипел он, дергаясь в хватке, но Нанами даже не шелохнулся. — Больно!
— Правда? — голос Нанами был лишен сочувствия, ровный, почти скучающий. Он не разжал пальцев. Наоборот, покатал чувствительную горошину между пальцами, чуть скручивая, смешивая острую боль щипка с медленным давящим трением. — Ты невероятно чувствителен здесь.
Он отпустил сосок, оставив его красным и пульсирующим, и тут же заменил пальцы ртом. Склонил голову, горячее дыхание скользнуло по влажной раздраженной коже на секунду — жестокий тизер, — и он сомкнул губы. Сосать он начал не сразу. Сначала языком — широким, плоским — медленно, влажно провел по чувствительной вершине. Годжо всхлипнул — высокий сломленный звук, вибрирующий на губах Нанами. Дыхание сбилось, превратилось в рваные, поверхностные вдохи, которых не хватало, совсем не хватало. Перед глазами все поплыло — комната, тусклый свет, темный силуэт Нанами — все смешалось в акварельную муть. Годжо цеплялся за единственное, что еще удерживало его в реальности: горячий рот на своей коже.
Нанами обвел языком ареолу, дразня самый краешек соска, ощущая, как тот твердеет еще сильнее, умоляя о большем трении.
— Ты... ты садист, — выдохнул Годжо, бедра поднялись в бесполезной попытке тереться о бедро Нанами. — Ты слишком этим наслаждаешься.
— Я просто дотошен, — пробормотал Нанами ему в кожу, и вибрация послала по телу Годжо новую волну дрожи. Он шире открыл рот, втягивая сосок.
Он ощущал, как Годжо рассыпается под ним. Вызов таял, сменяясь отчаянной бессвязной нуждой. Нанами сосал сильнее, втягивая щеки, забирая чувствительную плоть глубоко в рот, язык быстро бил по кончику. Он слышал, как сердце Годжо колотится о его губы — бешеный ритм, вторящий хаотичному шуму, что заполнял сейчас голову пианиста.
Но одной точки было мало. Нанами хотел перегрузить его. Утопить каждую мысль в мозгу Годжо, пока не останется ничего, кроме ощущений. Не поднимая головы, он переместил свободную руку — ту, что не держала пианиста на месте, — на второй сосок. На этот раз он использовал ногти, легко скребя по вершине, прежде чем с силой ущипнуть.
Годжо тут же откинул голову в подушки, рот распахнулся в беззвучном крике. Ноги дернулись, спутываясь с ногами Нанами, но вырваться он не мог — оказался в ловушке между болью от пальцев и горячим всасыванием рта Нанами. Он отстранился с влажным звуком, оставляя сосок блестящим и красным, резко выделяющимся на бледной коже.
— Сатору, — позвал его Нанами, голос хриплый. Он ждал, пока голубые глаза Годжо — затуманенные, с расширенными зрачками — сфокусируются на нем. — Ты весь дрожишь только потому, что я коснулся твоей груди. Что же с тобой будет, когда я доберусь до остального?
Голос дирижера — низкий интимный рык у самого уха — стал физической субстанцией, вибрацией, что миновала слух Годжо и резонировала глубоко в костях. Ему хотелось ответить, выдать остроумную дерзкую реплику, доказать, что он еще не сломлен окончательно. Но горло перехватило, легкие все еще не могли оправиться после штурма чувств. Все, на что он был способен, — сдавленный беспомощный звук, полувсхлип-полувздох, более красноречивый, чем любые слова.
Вид собственного распада, отражающийся в темном удовлетворении в глазах Нанами, замыкал петлю возбуждения. Чем сильнее он ломался, тем больше Нанами, казалось, хотел его, и чем сильнее его хотели, тем быстрее он разваливался. Пугающая, затягивающая воронка, и он был уже слишком глубоко, чтобы даже думать о том, чтобы вынырнуть. Нанами, кажется, уловил этот сдвиг — момент, когда последние остатки сопротивления Годжо рассыпались в прах. Он чуть отстранился, давая пианисту пространство для дыхания, но хватки не ослабил.
В полумраке берлинского номера тело Годжо светилось — бледное, почти фарфоровое, с синеватыми тенями во впадинах. Теплый свет от торшера у дивана ложился на кожу длинными золотистыми полосами, подчеркивая каждый изгиб, каждую линию. Ребра проступали под тонкой кожей при каждом сбитом вдохе. Грудь, только что истерзанная ртом и пальцами, горела алым — контрастные мазки на белом холсте. Годжо казался не живым человеком, а мраморным изваянием, ожившей грезой какого-то безумного скульптора.
— Ты — произведение искусства, — пробормотал Нанами, и в голосе его звучало почти жестокое восхищение. — Весь этот шум, а под ним ты сложен, как танцор.
Рука Нанами скользнула ниже — уверенная, не терпящая возражений. Он подцепил пальцами пояс спортивных штанов Годжо и сдернул их с бедер и стройных ног единым, почти небрежным движением. Ткань бесшумно упала куда-то на пол, за пределы видимости. Годжо сжался инстинктивно, но тяжелое бедро, прижимающее его к дивану, не дало даже попытаться закрыться. Он остался лежать — беззащитный, нагишом перед человеком, который все еще был одет с иголочки, в свежей рубашке и брюках, словно только что сошел с подиума.
Его полувозбужденный член, до этого упиравшийся в мягкую ткань штанов, дернулся на свободе. Головка налилась густым красным, набухшие вены проступили на стволе — тело выдавало реакцию с беспощадной честностью, которую Годжо был не в силах скрыть. Новая волна стыда накрыла его с головой. Он должен был быть воплощением мужественности — уверенным, опытным, властным. Вместо этого он был дрожащим месивом, распластанным на диване. Каждая клетка кричала о тревоге: мелкая дрожь в бедрах, судорожные вдохи, сбитый пульс, который, казалось, можно было увидеть сквозь кожу.
Взгляд Нанами упал на член Годжо, и в груди его прокатился низкий насмешливый звук.
— Ты посмотри на это, — сказал он тоном, сочащимся снисходительным сочувствием. — Столько разговоров, а ты даже нормальной эрекции для меня не можешь добиться. Нервничаешь, Сатору? Или это еще одна часть тебя, которая отказывается подчиняться?
Он протянул руку и щелкнул ногтем по головке члена Годжо — резкий болезненный толчок, от которого тот взвизгнул.
— Жалкое зрелище, — слово ударило пощечиной — осознанным, расчетливым выпадом по эго. Но в следующую секунду рука Нанами сомкнулась на стволе члена — хватка твердая и теплая, — и оскорбление мгновенно превратилось в обещание.
Годжо выдохнул — судорожно, со всхлипом, — и выгнулся вперед, ища большего контакта, большего давления. Он ненавидел себя за эту реакцию. И хотел еще. Хотел, чтобы Нанами продолжал говорить этим тоном — снисходительным, собственническим, уничтожающим. Хотел развалиться под ним окончательно, без остатка. Но Нанами резко отпустил член, оставив Годжо скулить в протесте, и повернулся к черной кожаной сумке, валявшейся у стола. Он порылся в ней, отодвигая нотные листы и спутанный зарядной кабель, пока рука не сомкнулась на маленьком пластиковом флаконе. Дорожный флакон лубриканта — такие часто продают в аптеках аэропортов. Ну конечно.
— Как предусмотрительно с твоей стороны. Похоже, ты явился подготовленным к чему-то.
Годжо не ответил. Горло сдавило, язык прилип к нёбу. Оставалось только смотреть — широко распахнутыми, влажными глазами — как Нанами открывает флакон зубами, сплевывая колпачок на пол. Звук пластика, ударившегося о паркет, прозвучал нелепо громко в тишине номера. Нанами выдавил щедрое количество прохладного скользкого геля себе на ладонь. Вид блестящей смазки на длинных пальцах дирижера послал по телу Годжо укол чистого, испуганного предвкушения. Он смотрел, не в силах отвести взгляд, как Нанами растирает гель между пальцами, согревая.
Он переместил вес, сползая с груди Годжо и устраиваясь между его ног, раздвинув их коленями.
— Дыши, — сказал Нанами, прижимая кончик указательного пальца к тесному колечку входа. И затем, с медленным, осознанным и совершенно безжалостным давлением, начал проникать внутрь.
Приказ дышать звучал жестокой насмешкой. Легкие Годжо словно парализовало, воздух застрял в груди в тот миг, когда первое давление коснулось туго сжатых мышц. Ощущение было настолько чужеродным, настолько вторгающимся, что на целую секунду сознание просто выключилось. Весь шум, весь лихорадочный внутренний монолог исчез, сменившись одной-единственной острой точкой фокуса. Это реально. Это происходит. Годжо пронзила жгучая, обжигающая стыдливость, смешанная с ударом молнии восторга — такой интенсивной, что граничило с болью. Бедра оторвались от подушек, тщетно пытаясь спастись от неумолимого давления. Свободная рука Нанами сразу же стиснула его ногу, припечатывая к дивану с силой.
— Расслабься, — пророкотал голос Нанами, низкой вибрацией проходя сквозь диван прямиком в кости Годжо. Палец преодолел начальное сопротивление, скользнув в тесную горячую глубину.
— Кенто, подожди... — Годжо застонал. Ощущение было сокрушительным: острая растягивающая наполненность, почти невыносимая.
— Подождать чего? — пробормотал Нанами, голос холодный, хотя большой палец начал выписывать медленные успокаивающие круги на бедре Годжо. — Ты невероятно узкий. Настолько узкий, что это почти проблема.
Он прекратил движение внутрь, позволяя телу Годжо привыкнуть. Мышцы спазматически сжались вокруг пальца — судорожное непроизвольное сокращение.
— Ты когда-нибудь делал это? Или просто прошло очень, очень много времени? Ты ощущаешься... нетронутым. Девственным.
Унизительность этого наблюдения накрыла волной жара, но жар этот устремился прямиком в пах, заставляя наполовину твердый член налиться кровью сильнее. Прежде чем Годжо успел осознать оскорбление, к первому пальцу присоединился второй, надавливая на уже растянутый вход. Давление удвоилось, и на этот раз звук, вырвавшийся из горла Годжо, было раненым рыданием.
— Блять, ты слишком... это слишком! — выдохнул он, и собственный голос показался далеким и жалким. Голова заметалась по подушкам, тщательно выстроенная персона уверенного любовника разлетелась на миллион осколков. Он был всего лишь скулящим существом, которого разбирал на части человек, получавший от этого процесса какое-то извращенное удовольствие.
Нанами проигнорировал мольбу. Костяшки пальцев уперлись в мягкую плоть ягодиц, когда он медленно протолкнул второй палец глубже. Затем они слегка согнулись, надавив на чувствительную внутреннюю стенку, — и боль внезапно, чудесным образом, прострелила разрядом чистого наслаждения. Годжо выгнулся дугой, рот распахнулся в долгом дрожащем стоне — абсолютно непроизвольном. Нанами начал двигать пальцами — ритмичные раздвигающие движения, которые гладили и давили на ту самую скрытую точку. Годжо потерялся. Он теперь стонал открыто, бессвязно, нуждающе, бедра толкались навстречу чужой руке, желая поймать ощущение.
— Ты очень нежный, — заметил Нанами, голос — низкое мурлыканье. — Словно тонко настроенный инструмент. Нажимаю здесь... — он согнул пальцы, оказывая прямое давящее воздействие на простату Годжо, — ...и ты издаешь для меня этот прекрасный звук.
Перед глазами Годжо вспыхнул белый свет, тело забилось в конвульсиях вокруг пальцев, мышцы сжимались и разжимались в жестоком беспомощном спазме. Член Годжо дернулся, выплескивая на собственный живот теплые липкие струи спермы — скудно, почти жалко, потому что он даже не был толком возбужден, но тело не выдержало. Это было слишком, слишком рано — перегрузка цепей, оставившая его задыхающимся, дрожащим и абсолютно опустошенным.
Но Нанами не закончил. Едва волны удовольствия начали стихать, к входу прижался третий палец.
— Не надо, пожалуйста. Кенто, я не могу... — слова вывалились наружу, лишенные всякой гордости. Мысль о том, что его растянут еще сильнее, наполнят еще полнее, была одновременно пугающей и единственным, чего он хотел.
Финальным решительным толчком Нанами вогнал третий палец внутрь. Годжо почувствовал, как из глаз потекли слезы — слезы благодарности, чистого ощущения. Нанами замер так на долгое мгновение — три пальца погружены глубоко внутрь. Он склонился ниже, губы коснулись влажного от пота лба Годжо.
— Сатору, — прошептал он. — Ты абсолютная лужа из слез и стонов, и все, что я использовал, — пальцы. Ты кончил, просто оттого, что до тебя правильно дотронулись.
Он снова начал двигать пальцами — медленное глубокое движение, от которого дыхание Годжо сбилось. Затем, с мучительной медлительностью, он начал выходить. Пустота, последовавшая за этим, ощущалась физической агонией — холодная пустота там, где только что горела наполненность. Нанами смотрел на него, на губах играла слабая улыбка.
— Похоже, тебе все-таки понравилось, — пробормотал он.
Нанами вытер пальцы о белоснежный велюр дивана — жест небрежного осквернения, от которого у Годжо перевернулся желудок. Он наблюдал, как Нанами расстегивает брюки с неторопливой, почти деловитой эффективностью. Вид дирижера, все еще столь формально одетого сверху, хладнокровно готовящегося трахнуть его прямо на диване в гостиничном номере, являл собой картину столь глубокого дисбаланса в их отношениях, что по телу Годжо прошла новая волна жара. Он был полностью голым, разбитым и раскрытым, тогда как Нанами оставался фигурой власти, лишь приспосабливающим униформу для необходимой, хоть и неопрятной задачи.
Нанами не стал полностью снимать брюки. Просто спустил их вместе с боксерами, высвобождая член из ткани. Тот оказался именно таким, как Годжо представлял в своих самых постыдных фантазиях: толстый, тяжелый и почти клинически совершенный. Нанами не воспользовался смазкой. Он просто плюнул себе в ладонь — грубый, почти оскорбительный жест — и смазал себя. Его не заботил комфорт Годжо. Это не был акт обоюдного удовольствия. Это был акт обладания, и трение было частью наказания.
Он разместился между ног Годжо, дрожащих так сильно, что они едва держались врозь. Схватил Годжо за лодыжки и потянул ноги вверх, заставляя их согнуться так, что колени оказались возле груди. Позиция была унизительно уязвимой — раскрывающей, задирающей бедра, чтобы обеспечить Нанами максимально глубокий доступ. Годжо чувствовал широкую горячую головку его члена, давящую на истерзанный вход, — тупое требовательное давление, обещавшее боль и наполненность, которые он не был уверен, что переживет.
— Пожалуйста, — прошептал он, уже не понимая, о чем именно молит.
— Пожалуйста — что? Пожалуйста, остановиться? Или пожалуйста, наконец-то заткнуть тебя?
Он поймал взгляд Годжо — безмолвный приказ смотреть, — и одним толчком вошел в него до конца. Крик, вырвавшийся из горла Годжо, был ужасным — сырой звук боли и экстаза, исторгнутый из глубин души. Он чувствовал, что растянут до абсолютного предела, наполнен настолько полно, что не осталось места для мыслей, для чего угодно, кроме мучительной реальности Нанами, погруженного в него по самую плоть. Слезы текли по лицу неудержимо, тело сотрясала жестокая всеобъемлющая дрожь.
Нанами оставался неподвижен, позволяя давлению гореть в теле Годжо. Он сжимал лодыжки мертвой хваткой, не давая вырваться из этого ощущения. Дыхание вырывалось рваными всхлипывающими вздохами. Медленно начальная острая боль начала утихать. Тело начало сдаваться, тугие мышцы неохотно уступали Нанами. Годжо чувствовал каждый тяжелый дюйм — сплошной горячий вес, пригвождающий его к дивану. Но едва он расслабился, Нанами двинулся. Толчок был осознанным, вгонявшим его глубже, вырывая сдавленный стон при каждом движении внутрь.
— Ты все еще такой узкий, — выдохнул Нанами сквозь зубы, слова давались с трудом. — Сжимаешь меня так, будто боишься, что я уйду.
Он подался вперед, опираясь руками на диван по обе стороны головы Годжо.
— В этом дело, Сатору? Ты боишься снова остаться пустым?
Годжо смотрел на него снизу вверх — и мир сузился до этого лица. Золотистые пряди, обычно идеально уложенные, упали Нанами на лоб, касаясь бровей, закрывая глаза от лампы. В полумраке номера, с раскрасневшейся кожей и приоткрытым ртом, он казался не дирижером, а кем-то другим — почти таким же потерянным, как и он сам. Годжо хотел прикоснуться к этим волосам, откинуть их, увидеть глаза. Но руки не слушались — они вцепились в подушки дивана с такой силой, что костяшки побелели. Нанами толкнулся грубее — мощный удар, врезавшийся в чувствительный узел простаты. Сознание Годжо взорвалось вспышкой — с губ сорвался тягучий беспомощный вой, и его полутвердый член, лежавший до этого безжизненно на животе, дернулся, выплескивая тонкую струйку прозрачной смазки на кожу. Пальцы, вцепившиеся в велюр, сжались так, что, казалось, ткань сейчас порвется.
— Ах, Кенто, сильнее...
Слова вылетали сами — бесстыдная, нуждающаяся молитва. Он умолял о наказании, которого так боялся, жаждал силы, которая ломала его. Нанами подчинился. Темп ускорился, медленные осознанные толчки перешли в неистовый движущий ритм. Годжо ощущал, как внутри нарастает давление — тугой скручивающийся узел невыносимого удовольствия. Он был близко, так близко. Чувствовал, как второй оргазм ползет вверх по позвоночнику, приливная волна ощущений, грозящая утопить его.
— Я... я сейчас...
— Еще нет, — приказал Нанами и с финальным толчком замер. Внезапное прекращение движения было особой пыткой. Годжо повис на краю пропасти, наполненный до разрыва, тело вопило о разрядке. — Ты кончишь на мою руку. Я хочу это чувствовать.
Он опустил руку, сомкнул пальцы вокруг напряженного члена Годжо и начал работать — быстро и твердо, в идеальной синхронности с медленными осознанными толчками внутри. Двойная стимуляция оказалась слишком сильной. Годжо даже не успел предупредить, не успел вдохнуть. С разрушенным гортанным криком его накрыло: оргазм жестокой конвульсией, выплеснувшей горячие густые струи спермы на руку Нанами и себе на живот. Сила разрядки Годжо стала финальным спусковым крючком. С низким гортанным рыком Нанами отпустил себя, он вышел почти до конца и вонзился в последний раз, изливаясь глубоко внутрь. Тело сотрясла дрожь — крупная, неконтролируемая, — и он замер, прижимаясь лбом к плечу Годжо. А потом силы покинули его. Нанами рухнул сверху — весь его вес мертвым сокрушительным грузом, лицо зарылось в ложбинку шеи Годжо.
В комнате воцарилась тишина, нарушаемая только их прерывистым дыханием и бешеным измученным биением двух сердец. Долгое время никто из них не шевелился. Годжо лежал безвольно под ним, тело дрожало в остаточных спазмах оргазма, сознание — блаженно пустой вакуум. Ему было спокойно. Тревога исчезла. Осталась только тяжесть Нанами сверху, влага между ног и на животе, и остаточное призрачное ощущение наполненности. Он чувствовал себя опустошенным, использованным — и абсолютно, полностью в безопасности. Чужое сердце билось где-то у его груди — быстро, но ровно, успокаивающе. Адреналин, питавший их столкновение и перекрывший въевшуюся, клеточную усталость после перелета, начал отступать, словно волна, оставляя после себя крушение — спутанные конечности и липкую кожу.
Дыхание все еще восстанавливалось — глубокие, рваные вдохи медленно синхронизировались с неровным ритмом Годжо. Осознание того, что они натворили — сам масштаб, безрассудство происшедшего — начало оседать внутри тяжелым камнем. Нанами был все еще полностью одет: рубашка, влажная от пота, неприятно липла к спине, брюки расстегнуты и спущены — то, что еще час назад привело бы его в ужас. Сейчас же он чувствовал себя слишком тяжелым, чтобы пошевелиться, пригвожденный к месту апатией, столь же эмоциональной, сколь и физической. Он приподнял голову — движение потребовало осознанного усилия воли.
Годжо выглядел разрушенным. Конечности раскинуты в свободном, безвольном беспорядке, грудь вздымалась неглубокими толчками, кожа бледная, со следами прилившей к ней крови и красноватыми отпечатками хватки Нанами. На животе подсыхала сперма — откровенное, зримое свидетельство того, что Нанами напрочь потерял контроль. При виде этого в нем мелькнуло сложное чувство: собственническое удовлетворение и тут же — насущная, практическая потребность в порядке. Он медленно, с усилием, вышел из Годжо — тело пианиста дрогнуло и тихо всхлипнуло от потери наполненности. Нанами поморщился, чувствуя, как по внутренней стороне бедра стекает влага.
— Вставай, — прохрипел он. Голос звучал так, будто им провели по гравию. Нанами с усилием сел, суставы хрустнули, и, поморщившись, поправил брюки. Ткань ощущалась тесной и мерзкой. — Тебе нужно в душ, Сатору. Мы не оставим этот... бардак на обивке.
Годжо издал долгий, ноющий стон, зарываясь лицом в подушку.
— Нет, — пробормотал он, слова тягучие, тяжелые от сна. — Не могу. Ноги не работают. Просто дай мне умереть здесь. Это хорошая смерть.
Нанами поднялся, слегка покачнувшись, когда кровь отлила от головы. Сказался джетлаг — накатила волна головокружения.
— Я пытаюсь тебе помочь, — сказал Нанами. — Если ты уснешь так, кожа будет чесаться, и ты будешь ныть всю завтрашнюю репетицию. А у горничных возникнут вопросы, на которые я не хочу отвечать.
Понадобилось приложить удивительно много усилий, чтобы стащить Годжо с дивана. Пианист был мертвым грузом, мышцы превратились в кисель, он ныл, протестуя, пока Нанами тащил его в вертикальное положение. Ноги тут же подкосились, колени стукнулись друг о друга, и он обмяк, привалившись к груди Нанами, зарываясь лицом во влажную рубашку.
— Ты тиран, — пробормотал Годжо в ткань, руки вяло обвились вокруг талии Нанами, чтобы не сползти на пол. — Жестокий тиран-чистюля.
Нанами не ответил, только обхватил Годжо за талию и практически поволок в ванную. Путь превратился в неуклюжее шарканье: пианист тяжело наваливался на него, голое тело — теплое и плотное — прижималось к боку. В ванной резкий свет люминесцентных ламп ударил по глазам. Нанами усадил Годжо на закрытую крышку унитаза, и тот немедленно сник, уронив локти на колени, спрятав лицо в ладонях. Он помог снять с него мятую футболку. Включил душ, скрупулезно регулируя температуру, пока пар не начал заполнять маленькое помещение, запотевая зеркало. Сам он раздеваться не стал. Просто закатал рукава, игнорируя плачевное состояние своей рубашки, и повернулся к Годжо.
— Залезай, — тихо приказал он.
Когда тот не пошевелился, Нанами вздохнул — вздох усталого терпения — и, потянувшись, снова поднял его, за руку завел в душевую кабину.
Нанами остался стоять снаружи, у стеклянной двери, просунул руку, чтобы подать мыло, и смотрел, как вода стекает по широким плечам пианиста. Годжо прислонился лбом к прохладной кафельной стене, позволяя воде хлестать по спине, глаза закрыты. Он выглядел уязвимым, лишенным всякой защиты — человек, сведенный к самым базовым физическим потребностям.
— Мойся как следует, — негромко произнес Нанами, перекрывая шум воды. — Возьми мочалку.
Он наблюдал, как Годжо неуклюже подчиняется. Когда вода наконец стихла, дирижер уже ждал с большим пушистым полотенцем. Как только Годжо вышел, слегка дрожа, несмотря на пар, Нанами закутал его, энергично растирая плечи и спину, чтобы высушить. Пианист стоял, полуприкрыв глаза, позволяя обращаться с собой, как с ребенком.
— Ты не помылся, — заметил Годжо, голос звучал немного яснее, хотя все еще был сиплым от усталости. Он протянул руку, влажная ладонь коснулась измятой рубашки Нанами. — Ты сам весь грязный, Кенто.
— Я помоюсь в своем номере, — сказал Нанами, перехватывая его ладонь и отводя в сторону, хотя и не сразу отпустил. На секунду задержал пальцы в своей — те самые пальцы, которые отказали три недели назад, те самые пальцы, которые он поклялся защищать. Он выпустил руку и досушил волосы Годжо маленьким полотенцем, взъерошив белые пряди, так что они встали дыбом хаотичными иголками. — А теперь — в кровать.
Он провел Годжо из ванной к огромной двуспальной кровати, откинул хрустящее белое покрывало. Тот забрался без слов, свернулся на боку, прижимая подушку к груди. Он казался маленьким на этой широкой постели — разительный контраст с фигурой, которая на сцене затмевала всех. Нанами натянул одеяло, подоткнув его вокруг плеч. С минуту он постоял, глядя на человека, который месяцами был источником его раздражения и одержимости.
Веки Годжо дрогнули, приоткрылись, останавливая на нем затуманенный взгляд.
— Останься, — прошептал Годжо.
Одно-единственное слово повисло в воздухе — хрупкое и тяжелое.
Нанами ощутил дикое желание сорвать с себя одежду и забраться в тепло, рядом с ним. Позволить тишине накрыть их обоих, позволить себе наконец-то перестать думать, просто быть — быть рядом, быть частью этого спутанного клубка тепла и усталости. Но он не мог. Ему нужно было переварить случившееся. Требовалось вернуть собственный центр тяжести, прежде чем снова существовать на орбите Годжо. Иначе он потеряет себя окончательно.
— Нет, — ответил Нанами, голос мягкий, но уверенный. — Мне нужно идти. А тебе — спать. У нас репетиция в десять.
Коридор, к счастью, был пустым. Двери лифта сомкнулись за ним с тихим шипением, отрезая от тепла номера, от запаха Годжо, от всего, что только что произошло. Кабина поползла вверх, отсчитывая этажи мягкими толчками. Нанами смотрел в пол, на свои туфли, все еще безупречно начищенные, — единственное, что в этом хаосе сохраняло видимость порядка. Зеркало напротив он игнорировал. Не хотел видеть собственного отражения — растрепанного, с влажной от пота рубашкой, с глазами, в которых, он знал, еще плещется только что пережитое. Тело ломило, каждый мускул ныл от непривычного напряжения. В голове бушевал ураган противоречивых императивов. Инстинкт требовал вернуться, разум требовал анализа, а тело — только одного: упасть и забыться.
Он был главным дирижером. Он отвечал за тур, за оркестр, за репутацию. И он только что переспал со своим солистом в разгар турне. Это была катастрофа в ожидании момента, когда она разразится. Лифт качнулся, двери открылись на восьмом этаже. Нанами оттолкнулся от стены и направился долгим путем к своей комнате — коридор тянулся бесконечной чередой дверей, каждая — чья-то чужая жизнь, чей-то порядок. А в его собственной жизни только что рухнули все опоры. Но когда он уже почти дошел до номера, единственное, что он чувствовал на самом деле, — это призрачное послевкусие кожи Годжо на языке. Тепло, оставшееся там, где они соприкасались. И ужасающее осознание того, что тишина в его собственном номере будет оглушительной.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!