Вернутся к фанфику

Глава 15

8 июля 2026, 19:00
      В Токио стояли те самые промозглые, стылые дни, когда город казался вымытым дочиста дождями. В квартире царил рукотворный покой, который дирижер выстраивал годами с методичностью истинного перфекциониста. Здесь не было слышно гула столичных магистралей, лишь редкий, приглушенный шорох шин по мокрому асфальту нарушал тишину комнат. Нанами проснулся ровно в семь утра, повинуясь внутренним часам, которые не признавали субботу поводом для ленивого валяния в постели. Он тихо, стараясь не потревожить спящего рядом Годжо, выскользнул из-под одеяла и прошел на кухню, где немедленно занялся приготовлением завтрака. За месяц, прошедший после возвращения из заснеженного Хоккайдо, жизнь дирижера обрела новые, удивительно прочные очертания. Выходные дни превратились в неприкосновенное время, когда внешнему миру закрывался доступ в их личное пространство, а все маски дирижера и звездного пианиста складывались в футляры вместе с инструментами. Годжо все чаще оставался в квартире Нанами, постепенно заполняя ее своими вещами: его любимый сорт чая занял отдельную полку в шкафу, в ванной появилась вторая зубная щетка, а в гардеробной выделилась секция для пианиста. Этот будничный процесс слияния двух жизней происходил без громких слов, но приносил Нанами чувство стабильности, которого он не испытывал уже очень давно.       Шарканье босых ног по паркету заставило Нанами поднять взгляд от пуровера, и его лицо мгновенно потеплело. Годжо стоял в дверном проеме, прислонившись плечом к косяку, его волосы были взлохмачены, торчали в разные стороны непослушными вихрами, а челка почти полностью закрывала сонные глаза. Он был одет в шелковую пижаму Нанами, которая сидела свободно в плечах и груди, но слегка коротковата в рукавах и штанинах из-за его роста. Воротник рубашки съехал в сторону, обнажая левое плечо пианиста и открывая ключицу с глубокой тенью между складками шелка. Нанами почувствовал, как внутри него шевельнулась знакомая, горячая волна. Этот вид — теплый, домашний и невероятно чувственный — будил в дирижере острое желание запустить ладони под податливую ткань и прижаться всем телом к Годжо. Сонная дымка все еще окутывала сознание пианиста, когда он сделал несколько шагов вперед и потянулся лицом к щеке Нанами в предвкушении поцелуя. Его губы уже почти коснулись жесткой щетины на лице дирижера, когда тот выставил вперед ладонь, упираясь пальцами прямо в грудь Годжо.       — Сначала почисти зубы, — произнес Нанами, и в его голосе прозвучала непреклонная дисциплина, которой он обычно усмирял взбунтовавшихся музыкантов на репетициях. — Я не собираюсь целовать человека, который вылез из постели и даже не умылся.       Годжо замер, его глаза широко распахнулись в притворном возмущении.       — Кенто, ты просто чудовище. Я пришел к тебе со всей своей утренней любовью, а ты отвергаешь меня из-за каких-то условностей. Где твоя романтика? — он надул губы, и это выглядело одновременно нелепо и до боли мило.       Нанами лишь хмыкнул, возвращаясь к плите, и его плечи дрогнули от сдерживаемого смеха.       — Бегом в ванную. Твои драматические таланты пропадают зря, — бросил он через плечо, разливая кофе по кружкам.       Годжо еще раз фыркнул, круто развернулся на пятках и направился в сторону ванной комнаты, нарочно громко топая по паркету, чтобы продемонстрировать всю глубину своего недовольства. Однако, как только дверь ванной закрылась за его спиной, маска капризного ребенка мгновенно сползла с его лица, уступая место растерянной улыбке, которая заставила его глаза светиться мягким, внутренним светом. Он подошел к зеркалу, опираясь ладонями о край мраморной раковины, и уставился на свое отражение, словно все еще пытался привыкнуть к человеку, который смотрел на него из зазеркалья. На щеке остался след от примятой подушки, а на шее, чуть ниже уха, темнело небольшое красноватое пятно — безмолвное, горячее воспоминание о вчерашней ночи.       Его мысли невольно унеслись в прошлое, которое теперь казалось ему бесконечно далеким и чужим.       Три года. Три долгих, мучительных года он провел в штате симфонического оркестра, каждый день видя Нанами на расстоянии вытянутой руки и не смея даже надеяться на то, что когда-нибудь сможет оказаться здесь, в его квартире, в его пижаме. Все эти три года Годжо жил в режиме постоянного, изнуряющего напряжения, скрывая под маской самоуверенного гения свою парализующую уязвимость. Он вспомнил, как нарочно провоцировал Нанами на репетициях, как растягивал темп, как спорил о каждой ноте и устраивал мелкие саботажи за пультом — и все это ради одной-единственной цели. Он хотел поймать на себе тот самый сердитый взгляд дирижера, который Нанами дарил только ему одному, выделяя его из всей стодвадцатиголосной толпы музыкантов.       Контраст между его собственной жизнью и жизнью Нанами всегда казался ему пропастью, разделяющей их на два разных биологических вида. Годжо жил в огромном, залитом неоном пентхаусе в Роппонги — районе, где за окнами шумела пьяная толпа, а жизнь бурлила в ритме вечного праздника. Он выбрал это жилье ради панорамного вида, ради ощущения простора и той дерзкой открытости миру, которая помогала ему заглушить внутреннюю пустоту. Но квартира Нанами в благополучном Хироо была полной противоположностью его блестящему склепу. Здесь пахло книгами, хорошим чаем и чистым бельем, по утрам слышался только стук дождя в окна — это было место, созданное для жизни, а не для демонстрации статуса.       Когда он снова вошел на кухню, Нанами как раз раскладывал по пиалам кусочки нежного куриного мяса и моти, которые уже успели покрыться золотистой корочкой под грилем. Годжо подошел к дирижеру со спины, его движения были текучими, словно у кота, выслеживающего свою добычу. Он обхватил Нанами руками за талию, прижимаясь всем телом к его широкой спине. Пианист уткнулся подбородком ему в плечо, чувствуя, как тот на секунду замер под его руками.       — Я чистый, — прошептал Годжо прямо в ухо Нанами, заставляя того сделать глубокий, неровный вдох. — Теперь я могу получить свою порцию утреннего тепла, или мне нужно предоставить письменный сертификат от стоматолога?       Нанами перехватил его за талию, чувствуя, как легко тот подчиняется этому движению, опуская голову, чтобы компенсировать разницу в росте. Дирижер зафиксировал этот момент в памяти со всей дотошностью: теплую кожу на обнажившемся плече Годжо, легкий запах мятной пасты и свежести, исходящий от его губ, и ту детскую доверчивость, которая теперь сквозила в каждом его жесте. Прикосновение губ Нанами к губам Годжо было осознанным, лишенным той неистовой страсти, которая обычно сжигала их в редкие часы свиданий в отелях. Губы пианиста, мягкие и податливые, мгновенно приоткрылись навстречу, впуская теплый язык дирижера, и их дыхание смешалось в один общий выдох. Пальцы Нанами скользнули по спине Годжо, забираясь под рубашку пижамы, оглаживая выступающие позвонки и лопатки, чувствуя, как крупная дрожь пробегает по телу пианиста.       Их совместная жизнь перестала ограничиваться тихой квартирой в Хироо, постепенно захватывая и территорию огромного, сверкающего пентхауса Годжо в самом сердце шумного Роппонги. Для Нанами, привыкшего к строгому порядку, тишине и уединению, визиты в это царство стекла, бетона и света поначалу казались настоящим испытанием для нервной системы. Роппонги никогда не спал: сквозь панорамные окна пентхауса на тридцать седьмом этаже всю ночь проникал приглушенный гул мегаполиса, сирены скорых и разноцветные всполохи гигантских рекламных экранов, превращающие спальню в филиал ночного клуба. Нанами чувствовал себя там чужаком, забредшим на футуристическую землю, где даже кофемашина управлялась через сложное приложение в смартфоне, а минималистичный дизайн мебели исключал любое понятие о традиционном домашнем уюте.       Вопреки всему, дирижер с трепетом осознал, что с каждым новым визитом в Роппонги его раздражение сменялось удовольствием от присутствия там. Годжо в стенах своего дома становился иным: лишенный необходимости поддерживать образ звезды, он позволял себе быть трогательно сентиментальным. Нанами нравилось наблюдать, как пианист варил для них какао по какому-то безумному рецепту из интернета, щедро засыпая напиток маршмеллоу, или как он часами мог сидеть на полу у стеклянной стены, просто глядя на крошечные машины, ползущие по эстакадам внизу. В один из дней Годжо, весь день пребывавший в задумчивом настроении, внезапно извлек из глубин гардеробной покрытый слоем пыли виниловый проигрыватель, который достался ему еще от деда. Это был громоздкий деревянный ящик с медной трубой, выглядевший настоящим анахронизмом среди гаджетов и дорогих акустических систем, которыми был напичкан пентхаус. Пианист достал из конверта исцарапанную пластинку с записями Шопена в исполнении какого-то давно забытого пианиста середины прошлого века и опустил иглу на крутящийся черный диск.       Звуки музыки, пробивающиеся сквозь шипение изношенного винила, заполнили пространство живым и щемящим объемом. Это не было идеальным, стерильным звучанием современных цифровых записей, к которому они оба привыкли по долгу службы. В этой музыке дышала сама история, со всеми ее несовершенствами, царапинами и случайными паузами. Годжо повернулся к Нанами, и его глаза в полумраке комнаты казались блестящими от невысказанных эмоций, в которых смешивались грусть по ушедшему детству и робкая надежда на будущее. Он протянул дирижеру руку, его пальцы дрожали от волнения, а на губах играла просящая улыбка. Призыв был принят без единого слова: Нанами поднялся со своего места, сделал шаг навстречу и притянул Годжо к себе, увлекая его в неторопливый танец прямо посреди гостиной. Пианист положил голову на плечо дирижера, его руки сомкнулись на шее Нанами, а босые ступни то и дело наступали на домашние тапочки, вызывая у обоих тихий смех. Они двигались в такт вальсу, покачиваясь из стороны в сторону перед стеклянным экраном, за которым светились огни ночного Токио. Нанами прикрыл глаза и опустил голову, укладывая щеку на плечо Годжо. Он чувствовал, как пианист по-прежнему слегка подрагивает в его руках, как его пальцы перебирают ворот свитера, и в этой легкой дрожи было столько доверия, что у дирижера сжалось горло.       Нанами никогда бы не подумал, что готов будет променять все блага и собственную независимость ради этого.       Он строил свою жизнь как крепость. Каждый кирпич — отработанный жест, каждый зубец на стене — отказ от очередного приглашения на ужин, каждый ров — дистанция в три шага, которую он держал между собой и миром. Нанами добровольно выжег в себе все, что могло бы напоминать о потребности в ком-то, методично уничтожал ростки привязанности еще до того, как они успевали пустить корни. Он убедил себя, что одиночество — это не цена, а выбор, что свобода от чувств делает его неуязвимым, а любая близость — это клетка, в которой люди медленно съедают друг друга, оставляя после себя лишь усталость. Он видел слишком много распавшихся браков среди коллег, слишком много слез за кулисами после разрывов. Он боялся собственного счастья, потому что боялся его потерять. Но когда он держал в объятиях пианиста, Нанами вдруг понял, что все его крепости были выстроены из песка. Одна улыбка Годжо — и стены рухнули. Одно прикосновение — и ров превратился в дорогу. Он чувствовал себя не плененным, а найденным. Там, где он ожидал увидеть клетку, оказалось небо, а там, где он боялся боли, оказалась полнота. «Я стал тем, кого высмеивал», — подумал Нанами, но в этой мысли не было ни капли горечи. Он чувствовал лишь благодарность за то, что жизнь подарила ему этот банальный, до смешного предсказуемый момент уюта, о котором он никогда не осмеливался мечтать.

***

      Дождь стучал по окнам репетиционного зала, превращая пейзаж за стеклом в размытое марево. Музыканты собирались медленно, неохотно доставая из футляров скрипки и альты, но привычного гула, состоящего из смеха и обсуждения планов на выходные, сегодня не было слышно. Вместо этого в воздухе висело липкое напряжение, которое заставляло людей говорить приглушенными голосами и слишком часто оглядываться на входную дверь. Каждый шорох шагов в коридоре заставлял скрипачей замирать с поднятыми смычками, словно они ожидали появления не дирижера, а судейской коллегии. Когда дверь репетитория наконец распахнулась, впуская внутрь Годжо, разговоры смолкли мгновенно, оборвавшись с неестественной резкостью. Несколько флейтистов поспешно уткнулись в свои пюпитры, делая вид, что чрезвычайно заняты изучением аппликатуры во второй части концерта Рахманинова, хотя эта партитура была выучена ими до дыр еще в европейском турне. Годжо направился к своему роялю, стараясь сохранять на лице выражение высокомерного безразличия, которое всегда служило ему надежной броней от мира.       Он чувствовал, как десятки любопытных взглядов провожают его, скользя по его фигуре и задерживаясь на левой руке. Перчатка, которую он не снимал даже во время настройки инструмента, теперь казалась окружающим не средством от спазмов, а каким-то вызывающим знаком отличия, тайным шифром, понятным только двоим. Мей Мей, сидевшая на своем обычном месте в глубине группы скрипок, проводила пианиста долгим взглядом, в котором не было привычной иронии — только сопереживающая тревога своему другу. Она качнула головой, жестом указывая Годжо на шушукающихся музыкантов, но тот лишь демонстративно проигнорировал ее. Слухи, лавиной покатившиеся по оркестру после того, как кто-то из перкуссионистов заметил Нанами, выходящего из машины Годжо в пяти кварталах от здания NHK ранним утром, теперь обрели плоть и кровь. Люди не просто шептались за их спиной. Они начали перестраивать свое отношение к музыке и репутации, которую Нанами выстраивал годами.       Нанами вошел в зал за две минуты до начала, и его появление заставило репетиторий погрузиться в такую мертвую тишину, что стал слышен даже шум капель, стекающих по окнам. Он двигался с военной выправкой, которая всегда заставляла музыкантов подтягиваться, но сегодня в его фигуре читалась какая-то особенная жесткость. Тот не бросил ни одного взгляда в сторону рояля, словно Годжо вообще не существовало. Дирижер поднялся на подиум, положил перед собой партитуру, поправил манжеты рубашки, и лишь после этого поднял глаза на оркестр. Напряжение, сковавшее музыкантов, было настолько осязаемым, что Нанами почувствовал его физически, словно плотную стену, вставшую между его дирижерским пультом и оркестровыми группами.       — Доброе утро. Мы начинаем со второй части. Обратите внимание на баланс между струнными и солистом в районе тридцать четвертого такта. Мне показалось, что на концерте в Вене мы сильно зажали темп, лишая пианиста возможности дышать.       Как только музыка началась, Нанами понял, что этот день станет для них испытанием на прочность. Оркестр не звучал: инструменты вступали небрежно и с опозданием, словно музыканты сознательно проверяли границы терпения своего руководителя. Вторая скрипка, Судзуки, пожилой музыкант, который всегда с трудом переносил появление молодых талантов в оркестре, играл с пассивной агрессией, затягивая фразу и заставляя всю группу струнных звучать вязко. Нанами чувствовал, как внутри него начинает закипать гнев. Он опустил палочку, обрывая звучание на полуслове, и этот внезапный обрыв заставил несколько медных духовых издать хриплый звук, который тут же затих в наступившей тишине. Взгляд Нанами уперся в скрипку, и в этом взгляде было столько презрения, что Судзуки невольно отвел глаза, делая вид, что поправляет мостик на своем инструменте.       — Господин Судзуки, — произнес Нанами, и его голос, лишенный всяких эмоций, прозвучал в тишине зала подобно удару бича. — Мне казалось, что за тридцать лет работы в этом коллективе вы научились отличать легато от обычного нежелания двигать смычком в темпе, указанном автором. Если у вас возникли проблемы с координацией или вы не успеваете за солистом, я могу порекомендовать вам взять несколько дней отдыха за свой счет. Оркестр не может позволить себе звучать как любительский ансамбль из провинции только потому, что кто-то из музыкантов сегодня не в духе.       Слова дирижера упали в зал тяжелыми камнями, заставив многих музыкантов покраснеть от смущения. Судзуки лишь плотнее сжал губы, его пальцы вцепились в гриф скрипки, но он промолчал, понимая, что Нанами абсолютно прав с профессиональной точки зрения. Нанами перевел взгляд на рояль, где Годжо сидел, опустив голову и глядя на свои руки, лежащие на коленях. Пианист не шевелился, его плечи были напряжены, а под прядями волос невозможно было разглядеть выражение его лица, но Нанами видел, как сильно дрожат его пальцы в серой перчатке. Эта дрожь, вызванная не физической усталостью, а тем психологическим давлением, которое Годжо пытался игнорировать все утро, отозвалась в груди Нанами тупой болью.       — Десять минут перерыва, — объявил Нанами. — Настройте инструменты. Тон плывет у всей группы деревянных.       Он направился к выходу из зала, стремясь как можно скорее покинуть пространство, заполненное шепотом и неприязнью. В коридоре, ведущем к дирижерской комнате, было пусто, лишь тусклые лампы освещали стены, создавая ощущение больничного коридора. Он уже почти дошел до двери, когда из-за угла показалась фигура Идзичи, который выглядел бледным и испуганным.       — Маэстро, — Идзичи подбежал к нему, его руки сжимали кожаную папку с документами, а очки съехали набок. — Нам нужно поговорить. Это касается некоторых слухов, которые сейчас ходят среди музыкантов. Я бы не стал беспокоить вас по пустякам, но ситуация выходит из-под контроля. Кто-то видел... точнее, утверждают, что видели, как вы выходили из машины Годжо-сана около его дома в Роппонги на прошлой неделе. И вчера на парковке...       — Идзичи, — Нанами остановился, оборачиваясь к менеджеру, и его фигура показалась Идзичи скалой, готовой раздавить любого, кто посмеет перейти черту. — Я очень ценю вашу заботу о репутации коллектива. Но если вы собираетесь тратить мое время на обсуждение сплетен, то я вынужден буду напомнить вам о ваших прямых обязанностях. У нас через две недели запись на радио, а баланс звука в зале все еще не отрегулирован. Займитесь делом.       — Но маэстро! — Идзичи умоляюще заглянул ему в глаза. — Это не просто сплетни. Музыканты начинают говорить о фаворитизме. Они говорят, что Годжо-сан получает лучшие сольные партии и поблажки на репетициях только потому, потому что у вас с ним... Если эти слухи дойдут до попечительского совета, это уничтожит все. Руководство не станет разбираться, кто прав, а кто виноват. Они расторгнут контракты с обоими, чтобы избежать скандала в прессе.       Слова попали в цель, заставив Нанами на секунду замереть. Он понимал, что Идзичи прав. Вся та хрупкая, прекрасная иллюзия безопасности, которую они с Годжо так бережно выстраивали в тишине квартиры в Хироо, сейчас рушилась под ударами суровой токийской реальности. Общественное мнение в Японии было безжалостным, особенно в такой традиционной сфере, как классическая музыка, где репутация значила гораздо больше, чем талант. Одно неверное движение, одна фотография в прессе или официальная жалоба от обиженного музыканта вроде Судзуки — и все, что они строили годами, превратится в пепел.       — Я услышал вас. Я приму меры. Больше этот вопрос не подлежит обсуждению. Идите.       Идзичи кивнул, его плечи поникли от облегчения, и он поспешно ретировался обратно по коридору, оставляя дирижера в одиночестве. Нанами постоял несколько секунд, прислонившись лбом к закрытой дверце, пытаясь вернуть себе самообладание. Ему хотелось закричать, разбить палочку о стену и просто уйти, забрав с собой Годжо, подальше от этого города, от этих людей и от вечной необходимости прятаться. Но он понимал, что не имеет права на слабость. Он был лидером этого коллектива, и именно на его плечах лежала ответственность за жизнь и карьеру человека, которого он любил больше жизни.       Нанами знал, что рано или поздно это случится. Он всеми силами пытался выстроить вокруг их отношений тени — но реальность оказалась грубее любых его ожиданий. Одна улыбка, один жест, и вот уже весь оркестр перешептывается за спинами, а менеджеры наверняка уже сидят и прикидывают, как спасать контракты. «Я не могу его защитить», — с горькой ясностью осознал Нанами, заходя в пустую гримерку. Он думал, что способен удержать мир в руках — как оркестр, как каждую ноту, как каждый взмах палочки. Но слухи оказались быстрее. Они не подчинялись дирижерскому жесту. Они жили своей жизнью, и эта жизнь грозила смести и его карьеру, и без того шаткое положение Годжо, который уже не раз попадал в скандальные сводки. Нанами закрыл глаза на мгновение. Он не боялся за себя. Он боялся за пианиста, чьи руки сейчас дрожали на коленях так, что он не мог взять аккорд.       Как только Нанами покинул репетиционный зал, пространство наполнилось зловещим гулом голосов. Музыканты не спешили расходиться на объявленный перерыв, они сбивались в кучки у пюпитров, бросая косые взгляды в сторону одинокой фигуры у рояля. Мей Мей опустила скрипку на колени, проведя подушечкой пальца по лакированному деке своего бесценного инструмента.       Как концертмейстер, она знала об этом коллективе гораздо больше, чем следовало бы знать простому музыканту. Токио, несмотря на внешний лоск, на самом деле представлял собой тесный террариум, где каждый боролся за выживание с жестокостью зверя. Мей Мей давно научилась цинично оценивать человеческие слабости, понимая, что в этой индустрии репутация строится годами, а разрушается за одну секунду из-за глупого, неосторожного шепота в кулуарах. Домыслы роились, словно разбуженные осы — они жужжали, кружили и жалили, проникая в самые темные углы сознания, где логика уже не могла ничего противопоставить их мерзкому гудению. Любой роман внутри оркестра, особенно между главным дирижером и ведущим солистом, воспринимался коллегами как прямая угроза их собственной стабильности. Стоило появиться хотя бы намеку на фаворитизм, как вчерашние соратники превращались в судей, готовых смешать с грязью любого, кто посмел нарушить негласные правила.       Она перевела взгляд на Годжо, который продолжал сидеть на банкетке.       Левая рука пианиста, обтянутая терапевтической перчаткой, заметно дрожала. Эта перчатка, ставшая для Мей Мей главным доказательством их связи, сейчас казалась ей мишенью, нарисованной прямо на ладони ее друга. Она видела, как Судзуки что-то нашептывал своему соседу, и в его глазах читалось торжество человека, дождавшегося падения своего соперника. Все внимание Годжо было устремлено на закрытую дверь, за которой только что скрылся Нанами, и в этом взгляде читалось такое отчаяние, что Мей Мей мгновенно поняла его намерение. Он собирался броситься следом за дирижером на глазах у изумленного оркестра, чтобы потребовать объяснений или просто прижаться к нему, наплевав на все правила приличия. Это было бы самоубийством, окончательным и бесповоротным признанием всех тех слухов, которые сейчас ядовитым туманом расползались по залу.       Мей Мей среагировала с той самой точностью, которая делала ее лучшим концертмейстером в стране. Уже через секунду она оказалась рядом с роялем, преграждая Годжо путь своим телом. Ее пальцы легли на плечо пианиста, вдавливая его в сиденье банкетки. Годжо поднял на нее взгляд, и у Мей Мей сжалось сердце от того, сколько растерянности было в этом взгляде. Он выглядел как человек, у которого только что отобрали единственную опору в жизни, оставив его стоять на краю обрыва.       — Он ушел, Мей. Он ушел с таким лицом, словно я совершил что-то ужасное, — голос Годжо дрожал, ломаясь на каждом слоге. — Я должен поговорить с ним, должен объяснить, что это не моя вина, что эти слухи... Я ничего не делал для этого...       — Я знаю, что ты ничего не делал, — Мей Мей опустилась на край банкетки рядом с ним. — И Нанами это знает. Но он сейчас делает то единственное, что может спасти вас обоих — он держит дистанцию. Он защищает тебя, глупый ты мальчишка, а ты пытаешься разрушить все своей импульсивностью.       Она окинула зал взглядом, где музыканты продолжали делать вид, что не замечают их разговора. Мей Мей прекрасно понимала всю сложность ситуации, в которой оказались эти двое мужчин, столь дорогие ее сердцу. В мире классической музыки, где каждый шаг контролировался спонсорами и чиновниками из министерства культуры, подобные романы всегда заканчивались трагедией. Она сама за свою долгую карьеру видела десятки таких историй: блестящие карьеры ломались из-за одной записки, талантливые люди оказывались выброшенными на обочину жизни. И сейчас, глядя на Годжо, она понимала, что не может позволить этой машине раздавить его талант и ту редкую, чистую любовь, которую они с Нанами обрели среди этого хаоса.       — Я на вашей стороне, Сатору. С самого первого дня, когда вы только начали обмениваться этими взглядами на репетициях, я знала, чем это закончится. И я ни разу не выдала ваш секрет, хотя поверь мне, мне предлагали очень приличные деньги за любые подробности личной жизни нашего дирижера. Вы двое создаете невероятную музыку, когда вы вместе, и я не позволю этим занудам из оркестра уничтожить то, что делает наш коллектив лучшим в стране.       Годжо смотрел на Мей Мей, и его рот приоткрылся, а в глазах плескалось что-то между изумлением и благоговением. Он ожидал сочувствия, может быть, снисходительной улыбки или вежливого кивка, но не этого — не той решимости, которая сейчас звучала в каждом ее слове, не того огня, который загорелся в ее взгляде, когда она говорила о защите их тайны. Мей Мей поднялась, оправив платье, и ее жест был настолько естественным и властным, что внимание оркестра мгновенно переключилось на нее.       — Господа, перерыв окончен, — произнесла она, и ее смычок с сухим стуком опустился на пюпитр, заставляя скрипачей занять свои места. — Мы должны быть готовы к возвращению маэстро, и я не потерплю больше ни одной фальшивой ноты.

***

      На кухонном острове остывал ужин, к которому никто так и не прикоснулся. Напряжение, принесенное из репетиционного зала, сгустилось, заполнив собой все углы дома. Нанами сидел на барном стуле, подперев голову ладонью, и неотрывно следил за каждым движением пианиста. Годжо удерживал левой рукой бутылку темного стекла, а в правой сжимал рычажный штопор, пытаясь вогнать спираль в упругую пробку. Движения пианиста были неловкими, словно он выполнял сложнейшую хирургическую операцию, требующую предельной концентрации всех сил. Нанами видел, как напряглись мышцы на шее Годжо, как воздух со свистом вырывался из приоткрытого рта при каждом усилии. Это не была обычная неловкость человека, не умеющего открывать вино. Это была обреченная попытка доказать самому себе, что его тело все еще подчиняется его воле. Внезапно спираль штопора с резким скрежетом соскользнула с горлышка бутылки, едва не распоров кожу на ладони пианиста. Годжо судорожно вздохнул, его правая рука дернулась в сторону, и штопор покатился по мраморной столешнице. Но самым страшным было не это.       Нанами с тихим ужасом увидел, как пальцы левой руки Годжо, которые только что удерживали бутылку, начали неестественно сжиматься внутрь, превращаясь в скрюченный замок. Большой и указательный пальцы прижались к ладони с такой силой, словно их сводила судорога. Пианист замер, его плечи мелко задрожали, а голова опустилась так низко, что волосы полностью закрыли его лицо, оставляя видимым лишь острый изгиб челюсти. Этот приступ дистонии, спровоцированный утренним стрессом, был сильнее всех предыдущих, которые Нанами доводилось наблюдать. Дирижер поднялся со своего места мгновенно, но его движения были лишены суеты или паники, которые могли бы еще сильнее напугать пианиста. Нанами забрал бутылку, отставляя ее в сторону, и перехватил руку Годжо, которая все еще содрогалась. Кожа пианиста была холодной, покрытой испариной, а мышцы предплечья казались твердыми, словно они превратились в кусок застывшего гипса.       — Тише, Сатору, — он усадил Годжо на стул, а сам опустился перед ним на одно колено прямо на пол. — Не пытайся сопротивляться судороге, этим ты только делаешь хуже. Просто дыши.       Нанами положил кисть пианиста на свою широкую ладонь, удерживая ее мягко, словно это была хрупкая птица со сломанным крылом, и начал круговыми движениями массировать основание большого пальца. Его прикосновения были уверенными, теплыми и глубокими. Он знал анатомию руки не хуже профессионального физиотерапевта, понимая, где именно проходят перенапряженные сухожилия и какие точки нужно стимулировать, чтобы снять блок. Он чувствовал, как под его пальцами перекатываются воспаленные мышцы, и этот контакт отзывался в его собственной груди болью.       Нанами продолжал массировать ладонь, но боковым зрением он заметил что-то, отчего его дыхание на мгновение остановилось. На белоснежной футболке Годжо, там, где она лежала на коленях, расплывалось пятно. Одно. Второе. Третье. Слезы падали одна за другой, бесшумно, без единого всхлипа, и Нанами смотрел на эти круги, расползающиеся по ткани, и чувствовал, как мир будто погружается во тьму. Он видел Годжо смеющимся, видел его раздраженным, видел его играющим с такой страстью, что зал взрывался овациями. Видел, как Годжо задыхался от стонов и лишь тогда плакал от удовольствия в постели, но никогда он не видел его раздираемым горем. Этот человек, всегда такой яркий, громкий и уверенный в своей исключительности, сейчас сидел перед ним и проливал слезы, потому что его руки, его бесценные руки, отказывались ему подчиняться.       — Я не могу больше, Кенто. Зачем ты возишься со мной? Я обуза для тебя. Из-за меня в оркестре ходят сплетни, а теперь еще и это. Я скоро не смогу сыграть даже простую гамму. Что ты будешь делать со сломанным пианистом, который тянет тебя на дно?       Голос Годжо сорвался на последних словах, превратившись в ломающийся шепот. Пианист кусал губы до крови, пытаясь сдержать рвущиеся наружу рыдания, но его тело, истощенное напряжением и страхом перед будущим, больше не могло защищаться. Он чувствовал себя раздавленным внезапной слабостью своего главного инструмента, который всю жизнь кормил его и давал ему право на существование в этом мире. И в этом его состоянии, в этой обнаженной уязвимости, Нанами вдруг увидел то, что пряталось за годами показной самоуверенности: испуганного ребенка, который боялся, что его выбросят, как только он перестанет быть полезным. Внутри Нанами поднималась волна ярости и нежности одновременно. Ярости на сплетников, на Идзичи, на мир, который не давал им просто быть. И нежности — к этому человеку, который сидел сейчас перед ним и называл себя обузой.       — Хватит, — тихо, но с такой силой, которая мгновенно заставила Годжо замолчать, произнес Нанами. — Никогда больше не смей говорить мне эти глупости. Твои руки не сломаны. Мы найдем врачей, изменим график, сделаем все, что нужно. Но я никогда не оставлю тебя одного. Ты — моя музыка. Единственная музыка, которую я хочу слышать до конца своих дней.       Дыхание пианиста постепенно выравнивалось. Нанами не прекращал своих движений, продолжая разминать онемевшие мышцы предплечья, чувствуя, как под его пальцами узел распадается, возвращая плоти былую мягкость. Каждая связка на этой изящной кисти была ему знакома до мельчайших подробностей, словно он изучал сложнейшую партитуру, где не допускалось ни единой фальшивой ноты. Годжо прислонился виском к плечу Нанами, позволяя себе полностью обмякнуть в объятиях. В его левой руке, которая еще несколько минут назад казалась чужой и мертвой, постепенно восстанавливалось нормальное кровообращение, принося с собой покалывающее тепло в кончики пальцев. Он верил каждому слову дирижера, верил с той безоговорочной, слепой преданностью, на которую способны только люди, заглянувшие в черноту собственной гибели и нашедшие там спасительную руку.       — Все хорошо, теперь все позади, — он приподнял Годжо за плечи, заставляя его выпрямиться. — Нам нужно поесть. Если ты сейчас ляжешь спать на пустой желудок, завтра проснешься с мигренью. Сиди здесь, я принесу нам теплый чай и что-нибудь легкое.       Оставив Годжо на стуле у кухонного острова, Нанами принялся за неторопливые хлопоты, которые помогали ему окончательно вернуть мысли в привычное, рабочее русло. Запеченная рыба на тарелках уже успела полностью остыть, покрывшись тонкой корочкой, поэтому дирижер без сожаления отодвинул блюдо в сторону, решив приготовить нечто более простое и легкое для желудка. Он достал из шкафа кастрюлю, налил туда очищенной воды и насыпал горсть круглого риса, решив сварить простую рисовую кашу с добавлением мелко нарезанного имбиря и зеленого лука. Этот нехитрый рецепт, который его мать всегда готовила ему в детстве во время простуды, обладал способностью быстро восстанавливать силы и согревать тело изнутри. Когда ужин был закончен, а пиалы были уже отправлены в раковину, Нанами обнял Годжо за талию, помогая ему подняться со стула и направляя его шаги в сторону спальни. Годжо заснул мгновенно, стоило его голове коснуться подушки.       Но сам Нанами не спешил ложиться рядом. Его разум, привыкший к планированию и анализу, требовал немедленных, практических действий по спасению их совместного будущего. Сегодняшний приступ мог стать лишь началом череды более серьезных проблем, если не найти правильный подход и не перехватить инициативу, пока болезнь не укоренилась окончательно. Он сел на самый край матраса, у ног спящего Годжо, и взял с тумбочки планшет, экран которого мгновенно вспыхнул синеватым светом. Нанами принялся методично, страницу за страницей, изучать медицинские форумы и сайты ведущих неврологических клиник. Он понимал, что обычные врачи из государственных клиник вряд ли смогут предложить что-то действительно эффективное, кроме банальных успокоительных и рекомендаций сменить сферу деятельности. Ему нужен был лучший специалист, человек, который понимал специфику работы пианиста и мог вернуть Годжо контроль над руками без хирургического вмешательства.       Через полчаса упорных поисков его взгляд зацепился за статью в авторитетном немецком журнале «Neurologie», написанную руководителем специализированного центра реабилитации музыкантов в Берлине. Статья была посвящена успешному опыту лечения фокальной дистонии кисти у концертирующих музыкантов с использованием инновационных методик сенсорной перенастройки и микротоковой терапии. Нанами внимательно прочитал каждый абзац, чувствуя, как внутри него начинает разгораться пламя надежды: описанные симптомы пациентов с точностью до мелочей совпадали с тем, что происходило с Годжо. Он на несколько секунд прикрыл глаза, позволяя себе представить это будущее. Он видел их обоих в Берлине — серое небо над крышами, кафе с запахом свежей выпечки и они вдвоем, идущие по мощеным улочкам к клинике. В его воображении Годжо уже не дрожал от боли, а шагал рядом, засунув руки в карманы пальто, и его губы кривились в той дерзкой усмешке, которую Нанами так любил.       Он представлял, как пианист будет ныть о больничной еде, как будет флиртовать с медсестрами, чтобы выпросить себе лишнюю чашку кофе. Нанами уже мысленно планировал, где они снимут квартиру — с большими окнами и обязательно с настоящим роялем, чтобы Годжо мог возвращаться к музыке без давления, в своем собственном темпе. Он представлял, как они вернутся в город, в котором началась их запутанная, полная недомолвок история. Он бросил Годжо в том гостиничном номере, не обернувшись, просто испугавшись той силы, которую пианист начал в нем пробуждать. И теперь Нанами думал о том, как найдет в себе мужество сказать Годжо то, что не сказал тогда: что он был трусом, что он сбежал, потому что не знал, как быть с кем-то по-настоящему, потому что легче было сбежать в привычное одиночество, чем признать, что Годжо стал ему нужен больше воздуха.       Пока Нанами был полностью поглощен своими поисками клиники, Годжо на другой половине кровати начал беспокойно ворочаться, словно его сон потревожили воспоминания. Он перекатился на бок, его левая рука, лишенная привычного тепла ладони дирижера, начала слепо шарить по пустой половине матраса в поисках опоры. Не найдя того, что искал, пианист недовольно застонал во сне, его брови сдвинулись к переносице, а дыхание снова стало неровным. Он приоткрыл один глаз, и его затуманенный сном взгляд остановился на силуэте Нанами. Годжо протянул руку вперед, пальцы зацепились за халат дирижера.       — Прекрати работать, — пробормотал Годжо. Он сильнее сжал пальцы, утягивая дирижера за собой на мягкие подушки. — Мне холодно без тебя, и этот твой экран светит прямо в глаза. Хватит спасать мир, хотя бы на одну ночь. Просто побудь со мной.       Нанами отложил планшет на тумбочку и скользнул под одеяло. Пианист тут же прижался к его груди, утыкаясь носом в изгиб шеи. Нанами обнял его одной рукой за плечи, а другой начал мягко перебирать спутанные серебристые волосы. Годжо что-то невнятно пробормотал в ответ, уже проваливаясь в сон, и его рука на талии Нанами ослабла, пальцы разжались, оставляя только легкое прикосновение. Он еще несколько минут лежал неподвижно, слушая, как ветер за окном стихает, как где-то вдалеке затихает гул ночного города, и гладил волосы Годжо, пока веки не начали тяжелеть. Перед тем, как провалиться в сон, в его голове пронеслась одна молитвенная мысль. Мольба божествам, чтобы завтрашний день принес им покой.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!