Вернутся к фанфику

Глава 1. Аббат

16 февраля 2026, 17:31
Декабрь 2019 Центральная тюрьма Пуасси стояла в пригороде Парижа, как тяжёлый, старый сейф: снаружи — камень и история, внутри — металл, регламент и тишина, выстроенная по линейке. Когда-то эти стены были монастырём: своды помнили молитвы, узкие коридоры — шорох подолов. Теперь они слышат другое: стук подкованных каблуков, резкий лязг замков, команды, которые не обсуждают. Высокие ограждения, колючая проволока, камеры наблюдения на углах — всё здесь говорило о главной цели учреждения: никто не должен исчезнуть. Здесь держали тех, кто опасен — для общества, для системы, иногда для самой реальности порядка. Длинные сроки. Тяжёлые статьи. Люди, которые умеют ждать, и другие люди – которые умеют ломать. В камере на втором уровне, где воздух всегда пах слабым хлорным раствором и железом батарей, заключённый № 201903417 отжимался от холодного пола. Движения были ровными, экономными — как у человека, который давно понял: в месте, где у тебя забрали почти всё, тело остаётся последним твоим активом, ты ещё можешь управлять им. Он был высоким, худощавым и одновременно подтянутым — не “качком”, а бойцом: сухие мышцы, стальные связки, выносливость, которую не купишь ни диетой, ни дорогим тренером. На коже блестел пот, хотя в камере было холодно. Однако это не мешало ему. Холод, как ни странно, помогал помнить, что он жив. Он закончил очередной подход, сел на пол, скрестив ноги, и закрыл глаза. Несколько секунд — абсолютная неподвижность. Внутри, под рёбрами, сердце отбивало такт. Выдох. Вдох. Ещё выдох. Он выстраивал тишину внутри себя — так же, как когда-то выстраивал процессы в корпорации: без суеты, без лишних слов, без права на ошибку. Тюрьма не обязательно ломает — чаще она сушит. Делает всё лишнее тоньше и жёстче. На его лице это было видно: скулы обозначились резче, под глазами легла тень от недосыпа, губы часто трескались от сухого воздуха и бесконечной воды из-под крана. Тюремный свет и скудная баланда сделали своё дело: кожа его стала бледной, почти прозрачной – как старая бумага. Но в нём не было распада. Скорее — собранность. Сухая, выученная. Движения экономные, без суеты: каждое действие имело смысл, каждое — как маленькое решение. Тонкий шрам на левой щеке не делал его хуже — он просто подчёркивал то, что теперь было главным: опасную ясность взгляда и привычку держать себя в руках. С внутренней стороны правого запястья — татуировка из цифр и знаков, смысл которых был известен только ему. Не украшение. Метка. Напоминание. На шее — серый шнурок. На шнурке — золотое кольцо, больше похожее на старый фамильный перстень. Оно лежало на груди чуть ниже ключиц — там, где обычно чувствуется дыхание, где живёт тревога. Кольцо было разрешено. Остальное изымали при прибытии — быстро, без церемоний, как отнимают у человека право выбирать. Окно-щель в двери камеры открылось с сухим щелчком, и в прямоугольнике появилась пара глаз. Охранник — крепкий, молодой, лет тридцати, с тем выражением лица, которое бывает у людей, привыкших к власти над чужим временем. — Пейрак, тебе опять письмо, — протянул он, и голос его был не злым — скорее, сытым любопытством. И тут же, не удержавшись, с заметным удовольствием вдохнул запах конверта. — М-м… Опять, наверное, твоя жена. От конверта такой аромат… Она у тебя, видимо, красавица. Заключённый медленно поднялся. Без демонстрации. Вытер пот полотенцем, надел тюремную рубашку с коротким рукавом — и только после этого взял письмо из протянутой руки. Он не вскрыл конверт сразу. Положил его на стол так аккуратно, будто это был документ, а не личное послание. Подошёл к умывальнику, открыл кран. Вода была ледяной. Он умылся, провёл ладонями по лицу, задержался на секунду — словно проверял, осталось ли оно его собственным. Охранник не уходил. Он смотрел так, будто наблюдает за редким животным в клетке: интересный экземпляр, необычная порода. — Слушай… — произнёс он и наклонился ближе к решётке. — Почему ты в последнее время перестал открывать письма? Она пишет каждые две недели. А ты ни разу не просил разрешения отправить ей письмо. Хотя можешь — по одному в месяц. Он кивнул на аккуратную стопку в углу стола: — Зато пишешь адвокату. Какому-то Маре. И… — охранник ухмыльнулся, — своему бывшему слуге. А ей — нет. Он перевёл взгляд на стену камеры, где висели фотографии: малыш, ещё совсем кроха, и на нескольких снимках — рядом с ним молодая девушка. Светлые волосы. Невероятно яркие зелёные глаза. Улыбка, которой в этом месте не могло быть по определению. — Вон всю камеру увешал, — сказал охранник, и в его голосе прозвучала зависть, почти подростковая. — Эх… Мне бы такую преданность. Моя жена подобным похвастаться не может. Заключённый не отвечал сразу. Пауза затянулась — и в ней было больше смысла, чем в десятке оправданий. Наконец он произнёс ровно, спокойно — так, будто разговаривает не с охранником, а с самой системой: — Вы ведь читаете каждое письмо, которое мне приходит? И каждое, которое я отправляю? Охранник моргнул, будто ему не понравилось, что его поставили на место простой фразой. Заключённый продолжил, не повышая голоса: — Тогда вы знаете, что моя жена гораздо моложе меня. Охранник автоматически кивнул, потому что это действительно было известно всем. — Как вы думаете… — заключённый поднял глаза, и взгляд его стал тяжелее, — справедливо обрекать молодую, красивую женщину на годы ожидания? Он сказал это так, будто спрашивал не совета, а выносил приговор самому себе. И ещё — будто за этой фразой скрывалось что-то большее, чем разница в возрасте. Охранник попытался усмехнуться: — Ну, это не тебе решать… Она же сама… — Здесь решают не только я и она, — перебил заключённый тихо. Он чуть наклонил голову — жест почти незаметный, но от него по коже мог пробежать холод. Охранник замолчал. Он явно не хотел понимать. Но понял. Через секунду щель в дверном проеме закрылась. Щелчок. Тишина вернулась, как крышка на коробку. Заключенный ещё несколько секунд стоял у двери, будто прислушиваясь не к шагам в коридоре, а к собственной мысли: открывать — не открывать. Потом вернулся к столу, взял конверт и сел на край койки. Бумага была плотной, не мятой. Знакомый почерк: ровные строки, чуть наклонённые, как будто рука торопилась, но старалась сохранять порядок. Он провёл пальцем по имени на конверте — не по буквам даже, а по месту, где оно было написано. На мгновение лицо его стало мягче, почти беззащитным. Он осторожно открыл письмо и начал читать. «Любимый мой Жоффрей… Я так и не получила от тебя ни одного письма. Я не сержусь. Я стараюсь понять. Но мне очень нужно хоть что-то — знак, строчка, одно слово, которое будет доказательством, что ты держишься. Я всё равно буду писать тебе. Каждые две недели. Это мой порядок. Моя дисциплина. Моя вера. Нашему малышу уже шесть месяцев. Он растёт быстро — так быстро, что иногда мне страшно. У него твой взгляд — серьёзный, внимательный. И волосы… такие же тёмные. Я отправляю фотографию в каждом письме, чтобы ты видел: мы живём. Мы не исчезли. У нас всё хорошо, правда. Я справляюсь. Я учусь делать вид, что мне не больно. Но не думай, что я стала слабее. Я просто стала другой — той, кто умеет ждать и не падать. Береги себя. Мы тебя очень любим и ждём. Навеки твоя, Анжелика.» Он дочитал до конца и не сразу опустил лист. Слова будто не были написаны чернилами на бумаге— они были написаны на коже. И от этого становилось почти физически больно: в месте, где тебя отучают чувствовать, тебе вдруг возвращают чувство — письмом. Жоффрей поднёс бумагу к губам. Этот жест мог бы показаться слабостью, если бы его видел кто-то кроме стен. Но стены уже видели всё. Стены не смеются. Слёзы не потекли — они просто встали в глазах, как вода под льдом. Он быстро моргнул, будто пытался стереть это из себя, как стирают ошибку в контракте: чётко, без сожалений. В конверте была также фотография, он достал ее не спеша. Мальчик с угольно-чёрными волосами кусал игрушку и смотрел в камеру сосредоточенно, будто уже что-то понимал. На секунду Жоффрей перестал видеть камеру — он увидел возраст, которого у него отняли: шесть месяцев жизни сына, прожитые без него. Он провёл пальцем по краю снимка — осторожно, словно по щеке сына. И тут, почти автоматически, он коснулся шнурка на своей шее. Кольцо лежало холодным металлом на груди — и в этом холоде вдруг проступило то, что он не позволял себе произнести: дом. На столе, рядом с письмом, лежал огрызок карандаша и тетрадный лист — он иногда делал пометки, выписывал мысли, цитаты из книг, письма. Жоффрей взял карандаш, поднёс к бумаге… и замер. Одна строчка — и она будет ждать ещё сильнее. Одна строчка — и он, сам того не желая, привяжет её к своей тени. К сроку. К этому месту. А он уже принял решение — давно, ещё до того, как это стало привычкой. Решение жестокое, почти бесчеловечное. Но единственное, которое он считал честным по отношению к ней. Пусть ненавидит. Пусть считает меня холодным. Пусть думает, что я разлюбил. Лишь бы однажды — перестала ждать. Он опустил карандаш. Не потому, что не было слов. Слова были. Но они были опасны не для него — для неё. Он сложил письмо аккуратно, как документ. Фотографию спрятал между страниц книги — там, где закладка выглядит естественно. И только после этого он встал и повесил на лицо привычную неподвижность. Молчание было его единственным подарком, который он мог ей оставить. Подарком, похожим на наказание. Завтрак приносили в камеры. В металлическом подносе — одинаковый, нейтральный вкус: как стандартная формулировка “в целях исполнения…”. Жоффрей ел механически, не потому что хотел, а потому что держал режим. Режим — это единственное, что в тюрьме ещё принадлежит тебе, если ты умеешь его защищать. Обед проходил в общей столовой. Это было редкое окно, когда камеры открывались и люди становились видимыми друг другу. Не друзьями — функциями: кто опасен, кто слаб, кто ищет союзника, кто ищет жертву. Здесь разговоры были короткими, взгляды — длинными. Когда Жоффрей вошёл в столовую, несколько человек автоматически сделали шаг в сторону. Без демонстрации, без театра — просто инстинкт. В Пуасси репутация формируется быстро. Первые дни после прибытия сюда, его пытались “проверить” двое здоровых парней — типичная процедура: сломать, унизить, поставить метку. Жоффрей не вступал в дискуссию. Он не повышал голос. Он просто действовал. Один ушёл с разбитым носом. Второй — с рукой, которую потом долго фиксировали шиной. После этого вокруг него установилось пустое пространство — невидимый периметр, который уважали даже те, кто ненавидит уважение. Он сел не к “блатным”. Его круг был другой — политические, люди с книжным взглядом, несколько образованных заключённых, которые держались не силой мышц, а силой смысла. Там говорили тише, но думали громче. — Ты сегодня взял книгу… на арабском, Аббат? — спросил кто-то, кивая на томик в его руках. Он коротко кивнул. — Я читаю, чтобы не потерять себя. Здесь почти никого не называли по именам — имена мешали. С прозвищами были проще: они заменяли биографию и одновременно стирали её. Его прозвали Аббатом не из уважения и не из насмешки — из точности. Он держался так, будто привык жить по уставу: молча, ровно, без лишних движений. Садился на пол, как при молитве, не обращал внимания на холод, словно он был частью дисциплины. И носил на шее кольцо на сером шнурке — как реликвию, которую не обсуждают. В бывшем монастыре это прозвище прижилось быстро. И странно подходило ему. Он ел молча. И в какой-то момент поймал себя на том, что не слышит столовую — слышит только хруст игрушки на фотографии, которую он спрятал в книге, и голос из письма: “Я не стала слабее. Я стала другой.” А значит, и ему нельзя было становиться слабее. Из раздумий его вывело появление новой группы заключенных. Совсем юный, щуплый парень лет восемнадцати — с испуганным лицом, пытающийся спрятать за дерзостью страх. Двое татуированных уголовников, тяжёлых, наглых, уже с внутренним распорядком в крови: они шли так, будто столовая принадлежит им по праву. И — темнокожий крепкий мужчина, судя по внешности ровесник Жоффрея, сухой, сильный, со спортивной осанкой. Движения — точные, экономные, как у человека, привыкшего к тренировкам, где каждое лишнее движение может стоить сбоя дыхания. На него столовая отреагировала мгновенно — не словами, воздухом. Темнокожих в Пуасси не любили. Не официально — официально здесь все равны в робах. Но внутри всё было устроено иначе. Персонал относился к ним настороженно и жёстче, чем к другим. Администрация называла это профилактикой: таких чаще досматривали, чаще придирались, чаще проверяли на дисциплину. В объяснениях звучали привычные формулы — бунтарский характер, неподчинение, склонность к конфликтам. На деле всё было проще и грязнее: темнокожих считали неудобными. Они не всегда играли по тюремным правилам, не всегда боялись, не всегда вовремя соглашались — и этим ломали привычную схему управления. Заключённые тоже их не любили — но по другой причине. В тюремной иерархии уважение и безопасность часто покупают не силой, а ресурсом: связями на воле, передачами, деньгами, “гревом”, который греет и кормит. А темнокожие чаще приходили из семей, где делить было нечего, и на воле за них некому было “впрягаться” — ни посылок, ни адвокатов, ни привычной подпитки. С них нечего было взять, их нечем было держать, и при этом многие из них держались прямо. А прямая спина в тюрьме раздражает сильнее, чем кулаки. Темнокожий новенький взял поднос — и свободные стулья возле соседних столов начали исчезать. Кто-то демонстративно ставил на них кружку, кто-то — хлеб, кто-то — просто закидывал куртку, будто это место занято. Несколько человек громко засмеялись — слишком громко, чтобы смех был весёлым. Это был сигнал: здесь тебе не рады. Он оглядел столовую — спокойно, без паники, будто искал своих. Но “их не было Только чужие лица, чужие правила, чужая тишина между словами. И тогда его взгляд зацепился за стол, где сидели Жоффрей и трое его постоянных собеседников. Возле них — свободный стул. Жоффрей заметил это сразу. Он поднял глаза — не надолго, не вызывающе — и коротким взглядом дал понять: можно сесть. Темнокожий мужчина подошёл. Вежливо поздоровался со всеми, сел, поставил поднос аккуратно и, не делая из себя жертву, принялся за еду. Он будто заранее решил: унижаться не будет. Даже если придётся есть стоя. Товарищи Жоффрея поглядывали на новенького с удивлением — здесь редко садились к ним случайно. Но Жоффрей молчал, и этого было достаточно: его молчание часто означало больше, чем чужие речи. Новенький ел минуту, другую, пока взгляд его не остановился на книге — тонкий том, лежавший у Пейрака на коленях. На обложке — арабская вязь и знакомое имя. Он будто взвесил риск — и всё-таки заговорил, понимая, кто здесь главный. — Нагиб Махфуз? — тихо спросил он. — Вы знаете арабский? Жоффрей поднял глаза. В его взгляде мелькнула редкая вещь — не эмоция даже, а интерес, как если бы кто-то вдруг постучал в дверь из прежней жизни. — Да. Знаю, — ответил он ровно. — А вы? У новенького на лице проступила тень облегчения — с ним наконец-то хоть кто-то заговорил. — “Пансионат «Мирамар»”, — сказал он уже увереннее, — я перечитывал несколько раз. Там удивительно точно… про революцию и про то, как общество насильно делит людей на классы. Странно, что такие книги здесь разрешают. Один из политических хмыкнул: — Если бы администрация читала, что мы читаем, она бы запретила половину библиотеки. Новенький чуть улыбнулся — и это была первая нормальная улыбка в столовой, без яда. Жоффрей закрыл книгу пальцем, как закладывают страницу, и впервые за разговор чуть смягчился — не улыбкой, а вниманием. — Как тебя зовут? — спросил он. — Куасси-Ба, — ответил темнокожий мужчина. Имя прозвучало так, будто у него есть история. Жоффрей протянул руку — не театрально, просто по-человечески. — Жоффрей де Пейрак, — произнёс он спокойно, без позы, как факт. — Но здесь все меня зовут Аббат. Куасси-Ба застыл на секунду. Не от восторга — от того, что имя легло на память. Потом крепко пожал протянутую руку. — Я… видел вас в новостях, — сказал он осторожно. — Давно. Тогда вы выглядели иначе. Жоффрей усмехнулся уголком губ — сухо. — Здесь многие выглядят иначе. — Всё равно… — Куасси-Ба покачал головой. — Вы были символом. Человеком, который будто умеет делать невозможное, знаменитый миллиардер, самый богатый человек Франции. Жоффрей усмехнулся: - Был когда-то, сейчас как видите единственное мое богатство это тюремная роба и книга из библиотеки. - Вы можно сказать мой кумир - продолжил Куасси-Ба - я восхищался вашими успехами, вашей способностью делать деньги буквально из воздуха. Жоффрей усмехнулся: - Если бы я родился несколькими веками раньше, за такие способности меня бы сожгли на костре! Пейрак вдруг вспомнил как мать рассказывала ему о его предке, который жил в семнадцатом веке, он был очень богат и из зависти его обвинили в колдовстве и приговорили к сожжению на костре. Лишь в последний момент король помиловал его. "Как символично" - подумал Пейрак. — У вас необычное имя, — сказал он уже деловым тоном, как будто фиксировал вводные. — Откуда вы? Куасси-Ба собрался, словно готовился к рассказу, который он уже произносил не раз — и каждый раз заново решал, сколько правды можно выдать миру. — Абиджан, — ответил он. — В шестнадцать приехал во Францию на соревнования по кикбоксингу. Меня заметил тренер, предложил остаться. У нас дома… шансов построить карьеру почти нет. А я из многодетной семьи. Он на секунду замолчал — так, словно увидел перед собой не столовую, а другое место и другой свет. — Судя по тому, что вы здесь, — осторожно спросил Жоффрей — карьера не сложилась? Куасси-Ба коротко кивнул. — Через три года травма. Серьёзная. Пришлось уйти. Потом — подработки: охрана, курьер, решение вопросов. Ничего романтического. Пейрак смотрел внимательно. — А сюда за что попали? Куасси-Ба улыбнулся без радости — одними губами. — Взяли с пакетом. Наркотики. Я вёз клиенту как курьер. И да… — он поднял взгляд, и в этом взгляде было то самое человеческое: просьба о понимании. — Я правда не знал, что внутри. У меня нет привычки заглядывать в чужие пакеты. Глупая принципиальность, да? Жоффрей не стал не  оправдывать его , ни читать мораль, вместо этого задал только один вопрос, который в тюрьме важнее всего: — Сколько? — Семь лет, — ответил Куасси-Ба. — Два уже отсидел. Суд… оставил возможность замены срока штрафом. Но сумма — как издевательство. Мне таких денег не заработать даже за две жизни. И он вдруг громко рассмеялся — коротко, резко, будто смех был единственным способом не сорваться. — Забавно, — сказал он. — Франция любит говорить о равенстве. Но цифры в приговоре обычно говорят об обратном. За соседним столом кто-то демонстративно плюнул в его сторону — не попал, конечно, но смысл был понятен. Другие переговаривались, бросая взгляды: “Аббат” сидит с чёрным. “Аббат” разговаривает. “Аббат” не стесняется. Один из “блатных” громко, чтобы слышали, процедил: — Этот Аббат точно ненормальный… дерётся как дьявол, читает философию… и дружит с чёрными. Кто-то фыркнул: — Дьявол он, а не человек. Пейрак не повернул головы. Он только перевернул страницу в книге — спокойно, как ставят подпись под решением, которое не обсуждается. И Куасси-Ба понял главное: рядом с этим человеком можно сидеть. Можно молчать. Можно выжить. С этого дня они начали держаться вместе — за обедом, на прогулке, в редкие минуты, когда тюремный воздух позволял говорить. Они шли рядом и обсуждали то, что здесь почти никто не обсуждал: книги, схемы, память, цену свободы. И чем с большей ненавистью на них смотрели, тем ровнее становилась их походка — словно тюрьма пыталась давить, а вместо этого только цементировала союз.

***

Прогулочный час в тюрьме строгого режима Пуасси мало походил на отдых. Это был регламентированный выброс кипящей энергии за стены, где под прищуренным взглядом камер на вышках и в мертвых зонах между ними за минуты решались вопросы статуса, долгов и личных войн. Жоффрей де Пейрак и его новый, неожиданный союзник Куасси-Ба, которого за его гордую осанку и флегматичную силу в блоках, несмотря на его национальность, уже окрестили «Базой», размеренно шагали по асфальтовой дорожке. Их молчаливое товарищество, рожденное взаимным уважением умов и общим отчуждением от тюремной стаи, было внезапно разорвано приглушенными издевательскими выкриками и сдавленным всхлипом. У глухой бетонной стены, возле заграждения для занятий спортом, разворачивалась отвратительная сцена. Огромный, с глобусами мышц под нательной майкой, верзила по прозвищу «Мясник» припер к стене тщедушного новичка. Его жилистые руки с черепами на костяшках рвали дешевый спортивный костюм, а похабные оскорбления, сопровождаемые плевками на асфальт, сыпались градом. Еще четверо его бригады, в таких же майках и тренировочных штанах, образовали живое кольцо, ухмыляясь и блокируя жертве путь к отступлению. Парень, лицо которого было белым от паники, отбивался тихо и отчаянно, его попытки оттолкнуть нападающего были смехотворны на фоне той грубой силы. — Эй! Концерт окончен. Отвалите от него. Голос Жоффрея прозвучал негромко, но с такой ледяной, неоспоримой повелительной интонацией, что хохот моментально стих. Громилы оглягулись с изумлением, быстро сменившимся наглой усмешкой. Увидев лишь двоих — де Пейрака, чья подтянутая фигура и внимательный взгляд выбивались из тюремного образа, и молчаливого Куасси-Ба — они приободрились. Логика тюремного двора была примитивна: пятеро проверенных в разборках авторитетов против двоих одиночек, один из которых слыл слишком умным, а второй — слишком молчаливым. Мясник, обнажив кривые, желтые от табака зубы, швырнул парня на покрытие из резиновой крошки и тяжело ступил навстречу. От него пахло потом, дешевым дезодорантом и агрессией. — Слышь, аристократ! — прохрипел он, растягивая слова. — Иди свои книжки почитай. Не лезь, куда не просят. А то по зубам получишь, гнилые они у тебя или фарфоровые, нам пофиг. Или… — он ехидно оглядел Жоффрея, — сам такой же сладкий? Компании не хватает? Его пацаны загоготали. Жоффрей не сделал ни шагу назад. В его черных глазах вспыхнули холодные искры, а губы тронула едва уловимая, без тени юмора улыбка, обнажив безупречно белые зубы. — Единственное, что ты будешь трогать следующие годы, «Мясник», — это станок в мастерской, — парировал он четко, голос резал воздух, как лезвие. — Или бетонные блоки на стройке тюремной столовой. А теперь отойди. Последний раз вежливо прошу. Ярость багровым приливом залила лицо верзилы. Его кулак, сжатый в привычную для уличной драки дулю, взметнулся для короткого, сильного удара сбоку. Но Жоффрей не стал уворачиваться. Он сделал резкий, экономичный шаг внутрь атаки, его движения были выверены и точны. Он поймал запястье нападающего, провернул кисть под неестественным углом, и сухой, неприятный щелчок сустава огласил пространство. Вопль Мясника был искренним и полным ярости. Этого было достаточно. Четверо остальных, опомнившись, кинулись в атаку. Один из них, цепкий, с тюремным тату на шее, успел вскочить Жоффрею на спину, обхватив его горло в локтевой сгиб. В глазах потемнело, в ушах зазвенело. Сдавленное горло не пропускало воздух, а в это время другой бандюган бил его в бок, в почки и печень, стараясь пробить на износ. Острая, тошнотворная боль заставила мир поплыть. И в этот миг железная хватка на его горле внезапно ослабла. Жоффрей, собрав волю в кулак, рванулся в сторону и коротким, точным апперкотом с силой, рожденной адреналином и холодной яростью, врезал подбородку ближайшего нападающего. Обернувшись через плечо, он увидел Куасси-Ба. Тот бился не как уличный боец, а с устрашающей эффективностью, в которой угадывались четкие, отработанные до автоматизма приемы. Его удары локтями и основанием ладони были резки, точны и сокрушительны. Именно он, словно разъяренный леопард, сорвал с Пейрака того, кто душил его. В их с Жоффреем взглядах на долю секунды мелькнуло нечто важное — мгновенное, полное понимание и признание. Братство по оружию, рожденное здесь и сейчас. Через минуту другую все было кончено. Пятеро зачинщиков лежали на резиновом покрытии, кто, скрючившись от боли в животе, кто, зажимая окровавленный нос. Жоффрей, тяжело дыша и прижимая ладонь к горевшему огнём боку, и Куасси-Ба, лишь слегка запыхавшийся, стояли над ними. А у стены, съежившись и пытаясь  прикрыть рукой разорванную майку, стоял спасенный парень. В его глазах, полных слез, читался шок и безмолвная, не верящая благодарность. На шум, наконец, среагировала охрана. С вышки прозвучала резкая сирена, и к месту события подбежали трое надзирателей в бронежилетах, с дубинками в руках. Старший, сержант с каменным лицом и именным бейджем «Дюваль», окинул взглядом поле боя. Его взгляд скользнул по побежденным, по дрожащему новичку и жестко остановился на Жоффрее. — Опять ты, Аббат? — голос сержанта был ровным, профессионально-бесстрастным. — Претендуешь на звание тюремного зачинщика? И нового приятеля в свои разборки втянул? — Он кивнул на Куасси-Ба. — Эти люди пытались совершить акт насилия над новым заключенным, сержант, — произнес Куасси-Ба. Его французский был безупречен, с легким, почти неуловимым акцентом, и это, казалось, заставило сержанта на мгновение нахмуриться. Он предпочитал иметь дело с обычным сбродом. Сержант сделал вид, что не слышит оправданий. Протокол тюрьмы был прост: массовая драка — общая вина. Беспорядок был здесь главным врагом. — В ШИЗО! — отрезал он, обращаясь к конвоирам. — Обоих зачинщиков на трое суток. И эту компанию, — он брезгливо ткнул дубинкой в сторону завывающего Мясника, — тоже, как придут в себя. Развести по камерам. Нового — в медпункт. Жоффрей перевел взгляд на Куасси-Ба. Штрафной изолятор - камера-одиночка с бетонным полом и стальной дверью, был испытанием. Но в этом молчаливом взгляде, которым ему ответили, уже не было сомнений. Они перешли черту, защитив того, кто не мог защититься сам. И теперь, против всей бездушной системы Пуасси, они были вместе. Это стоило трех суток в кромешной тьме. Визуализацию и закулисье фанфика вы найдёте в Telegram:@angelique_joffrey (введите ник в поиск).

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!