Вернутся к фанфику

Вьюжно

22 января 2026, 22:54
      Как в вашей душе откликается снег? Нет, не те белоснежные покрывала, что застилают всё после тихого снегопада, наполняя вас духом зимы и предвкушением праздника, не тот снег, что падает медленно, позволяя рассмотреть каждую кристаллическую звёздочку. Позвольте перефразировать. Что вы думаете о самой что ни на есть свирепой метели за окном, когда природа сбрасывает маску умиротворения и являет свою дикую, необузданную сущность?       Когда отсиживаешься дома, закованный в стенах собственного мирка, безумный танец снежинок за толстым, не пропускающим холод стеклом, превращающим внешний мир в подобие старой немой киноленты, завораживает. Это безопасное соприкосновение с хаосом, где можно восхищаться его мощью, не чувствуя его прикосновения. Но что, если вы оказываетесь не зрителем, а участником этого ледяного спектакля? В самом его эпицентре, где граница между небом и землёй стирается, а реальность растворяется в белой, воющей мути?       Ветер дует не порывами, а постоянным, низким, изматывающим воем. Он не свистит — он стонет, упираясь в стены и углы, и эти стенания проникают сквозь любые преграды, заполняет уши густой ватой звука, от которой хочется кричать, лишь бы отгородиться от ошеломляющего, давящего гула. Весь снег — и тот, что падает с неба бесконечным потоком, и тот, что уже лежал на земле, притворяясь покорным и неподвижным, — поднимается в яростный бунт. Он летит не вниз, а горизонтально, почти параллельно земле, превращаясь в миллиарды ледяных игл, точащих всё на своём пути.       Мысли в такую погоду — как поднятые ветром снежинки: кружатся бешеным вихрем, сталкиваются, крошатся, не давая уцепиться ни за одну, не давая собраться, сосредоточиться. Ты пытаешься ухватиться за идею, за решение, за спасительную нить воспоминания, но кратковременный замысел тут же срывается с крючка сознания и уносится потоком других, таких же мимолётных, колючих и бесполезных. Окружение смешивается в сплошную белую крутящуюся стену, лишённую деталей и перспективы. Внутри — ни покоя, ни ясности, только тот же слепящий вихрь сомнений и страхов. Видимость спускается до жалких нескольких метров, знакомые дома и деревья превращаются в размытые, неясные серые силуэты в этой белой мути, будто стыдясь своего очертания. На внутреннем горизонте — всё та же белая мгла, безжалостно заметающая казавшиеся такими устойчивыми цели, планы и убеждения. Находиться на улице не просто неприятно — это болезненно и опасно: снежная крупа бьёт по лицу с силой мелкой дроби, царапая кожу, холодный ветер пробирает до самых костей, вытягивает тепло изнутри и сбивает дыхание, оставляя во рту привкус беспомощности. Все дороги и тропы заметает за считанные минуты, как и ваши следы стираются с лица земли так же легко, не позволяя вернуться назад, назад к теплу и свету.       Остаётся только этот глухой, давящий гул тревоги, заполняющий всё пространство внутри черепа, вибрирующий в грудной клетке. Ощущение, будто стоишь на месте, зарывшись в себя, а весь мир вокруг яростно, бессмысленно и бесконечно кружится в танце самоуничтожения. Выхода не видно, и кажется, что так будет всегда. Схожесть вьюги с внутренними переживаниями колоссальна, почти мистична. И хоть раз каждый из нас это переживал, оказываясь в ловушке собственного персонального бурана. Но не стоит бояться. У этих состояний есть ещё одно, ключевое сходство: выход ищут не снаружи, там, где бушует слепая стихия, а внутри — пережидают, затаившись, пока не улягутся самые яростные порывы, и пытаются сквозь пелену метели разглядеть хоть один неподвижный, незыблемый ориентир, точку опоры в рушащемся мире.       Алфёдов такой ориентир, такой спасительный маяк в своём личном шторме, нашёл совсем недавно. Вот только маяк этот был до неприятного подвижен, своенравен и непредсказуем. Поэтому — быстрее. Шаг за шагом, глотая колючий воздух и не оглядываясь. Пока чужая рука не успела дотянуться до массивных дверей храма, за которыми маячила мнимая безопасность и реальная несвобода.       Он вцепился в смуглое запястье, выступавшее из грубого рукава пальто, как тонущий за соломинку — с отчаянной, иррациональной надеждой, и резким, коротким рывком потянул Джаста назад, к началу обледенелых ступеней крыльца.       Сердце сделало кульбит, когда студент поддался его руке слишком легко, буквально полетев на землю. На неизвестных самому себе рефлексах Алфёдов сделал неловкий выпад вперёд, успевая обхватить крупное, но на удивление не такое уж массивное туловище и помогая Джасту приземлиться на ноги, а не на спину. В голове пронеслась короткая, истеричная мысль:       «Неужели он такой лёгкий?.. Он же выше меня на пол головы, шире в плечах…»       Это несоответствие между зримым образом и физическим ощущением вызвало странную, щемящую тревогу.       Но размышлять, анализировать это впечатление было некогда — время, песок в разбитых часах, сыпалось сквозь пальцы с неумолимой скоростью. Взгляд метнулся к узкому замыленному окну рядом с дверью, за которым из стороны в сторону сновали размытые силуэты. Времени было в обрез, его остатки исчислялись не минутами, а ударами пульса в висках. Хотя сколько именно его осталось — Алфёдов не знал, и это незнание жгло изнутри. В сознании услужливо, с жестокой чёткостью вспыхнул образ Санчеза — худощавого, вездесущего дьячка с вечно искрящимися нездоровым любопытством глазами. Как минимум этот разгильдяй потеряет его из виду через минуту и начнёт всем трубить, задавать вопросы, тыкать носом, куда не надо. Надо действовать. Сейчас.       Периферийным зрением он уловил движение со стороны Джаста — тот попытался выровняться, открыл рот, чтобы что-то сказать, протестовать, спросить. Алфёдов немедля, почти грубо, приложил палец к своим пересохшим губам, приказывая молчать. Студент замешкался, глаза его расширились на мгновение от непонимания, но, встретившись со взглядом Алфёдова — взглядом, в котором читалась не просьба, а отчаянная необходимость, — подчинился, лишь шумно, облачком пара, выдыхая в морозный воздух. Диакон сделал полшага, сокращая и без того ничтожное расстояние между ними, и дёрганым, неловким движением притянул чужую, тёплую руку, вкладывая в ладонь выстраданную, смятую записку — крошечный картонный прямоугольник, ставший вдруг невероятно тяжёлым.       Краткое, мимолётное прикосновение его ледяных, почти нечувствительных пальцев к живой, тёплой коже Джаста ощутилось как внезапный ожог — не болью, а контрастом, шоком от чужого тепла. Алфёдов одёрнул руку, когда уголок картона впился в кожу, но почти сразу, превозмогая странный импульс, снова накрыл чужие пальцы своими, загибая их в кулак вокруг послания, запечатывая его в теплоту чужой ладони.       Утвердительно, больше для себя, хмыкнув, диакон отступил на шаг, создавая иллюзию дистанции, и поднял взгляд, пытаясь прочесть что-то на лице студента. Джаст прищурился, оценивая сжатую руку, и слегка, опасливо разжал пальцы, рискуя уронить записку на небольшой слой мокрого снега. Алфёдов уже открывал рот, чтобы остановить его, шикнуть, но студент, словно почувствовав этот немой порыв, сам сжал кулак крепче, решительнее, не разглядывая содержимое. В его зелёных, теперь сосредоточенных глазах мелькнуло понимание — не полное, но достаточное, чтобы осознать необходимость секретности.       Холодный ветер, пробирающийся под рясу, всколыхнул её подол, вынуждая поёжиться всем телом. Диакону вдруг дико захотелось рассмотреть черты лица напротив подробнее, запечатлеть их в памяти, может, даже пошутить, насчёт чужой хмурой, сосредоточенной серьёзности, сбросить напряжение, но внутренний голос, холодный и безжалостный, напомнил ледяным лезвием: время утекает, песчинки вот-вот иссякнут.       Поэтому, грубо нарушая личное пространство в очередной раз, он вцепился в плечи Джаста и, прикладывая меньше силы, но больше отчаянной решимости, развернул его лицом к выходу со двора, к калитке, ведущей в мир, свободный от этих каменных стен. — Эй, подожди же! — слова студента, несмотря на хмурый, насупленный вид, звучали не с приказным тоном, а с недоумением, смешанным с зарождающимся беспокойством. — Давай, иди уже!.. — Алфёдов чуть не подавился мокротой, подступившей к горлу, сдерживая рвотный позыв, вызванный и холодом, и диким нервным напряжением.       Студент поддавался его толчкам в спину всё так же рискованно легко, пошатываясь на скользком снегу, вынуждая Алфёдова периодически вцепляться в грубую ткань пальто, чтобы удержать парня от падения, от нелепой травмы здесь, на пороге. Он чувствовал себя смешно и жалко — как мальчишка, пытающийся выгнать слишком заботливую мать из своей комнатки.       Он так увлёкся этой странной, почти абсурдной игрой в толкание, что пространство вокруг волновало всё меньше — тревожные тени за окном, нависающее здание храма, свист ветра. Впереди был только этот до ужаса вёрткий, непредсказуемый ориентир, за которым нужно было следить, которого нужно было направлять. А под ногами — скользкий от инея и влажности булыжник, из-за которого стопы иногда предательски проскальзывали.       И тут Джаст в очередной раз клюнул носом вниз, сделал вид, что споткнулся, так сильно и естественно, что Алфёдов, обманутый, инстинктивно вытянул руку, чтобы схватить его за воротник, удержать. Но ладонь встретила пустоту. Джаст не споткнулся, а юркнул вперёд, резко, с кошачьей ловкостью оборачиваясь на месте. Диакон не ожидал этого подвоха, споткнулся сам на озябших неповоротливых ногах и, рефлекторно хватаясь за всё подряд, случайно, со всей дурацкой нелепостью, врезался лицом в ключицу Джаста.       Удар был несильным, но ошеломляющим. Алфёдов осознал, насколько продрог, насколько его тело стало чужим, деревянным, только когда почувствовал, что готов обмякнуть, растаять от внезапного, обжигающего тепла чужого тела, приблизившегося всего на миг. Он отпрыгнул назад, как от открытого огня, прикрывая лицо рукой, будто вспышка тупой, быстро проходящей боли в переносице взаправду его волновала, а не эта жгучая, постыдная слабость. — Погоди, сейчас мы поговорим. — Джаст снова нахмурился, наклонился чуть ближе, заглядывая прямо в глаза, пытаясь поймать и удержать бегающий взгляд.       Зелёные глаза приковывали. В них сейчас читалась твёрдая решимость, и Алфёдову на миг показалось, что он может утонуть в этой глубине, забыть обо всём. Но внутренний голос, его личный надсмотрщик, рявкнул внутри: время не просто утекает, оно уже истекло. Он заставил себя отвернуться, разорвать этот опасный зрительный контакт.       «Санчез уже наверняка заметил моё отсутствие. Он как псина, чует любое моё отклонение от графика».       Он с болезненной яркостью представил, как неугомонный дьячок материализуется под боком из-за колонны, без конца забрасывая нескончаемыми вопросами.       «Или ещё хуже...»       Мысль пронзила его холоднее ветра. Казалось, он пробыл на морозе вечность: пальцы давно онемели, глаза слезились, размывая мир, но от этой одной мысли внутри всё похолодело, будто лёд тронулся по жилам. Диамкей. Тот уж точно не простит безделья, самовольства, нарушения порядка. Особенно ему. Особенно Алфёдову. — Только... не забудь про это, хорошо?.. — голос его сорвался на хриплый шёпот. Он потянулся и снова, уже в который раз, схватил напряжённое запястье, ощущая, как чужое, живое тепло неотвратимо перетекает в его промёрзшую кожу, и это ощущение было одновременно мучительным и блаженным.       Джаст опустил голову, снова прищурившись на свой сжатый кулак. Было видно, как работают скулы, что тот обдумывал что-то, собирался что-то сказать, спросить, потребовать объяснений. Но Алфёдов не мог этого допустить. Никаких слов. Не было на них времени.       Он одёрнул руку, снова погрузив её в леденящий холод, и ухватился за хлипкую, скрипучую калитку, чтобы толкнуть её, вытолкнуть Джаста прочь со двора, на свободу. — Сегодня мы закрыты! — он произнёс это громко, чётко, почти официально, игнорируя дикое, подкатывающее к горлу желание прокашляться, выплюнуть ком ледяной тяжести.       И, не глядя на Джаста, не позволяя себе увидеть выражение его лица — возможные обиду, гнев или недоумение, — Алфёдов резко отвернулся и быстрым, почти бегущим шагом направился обратно, внутрь храма, унося с собой на одежде запах мороза и отчаянное биение сердца под рясой.       Когда тяжёлые двери захлопнулись за его спиной с глухим, почти бесшумным стуком, а пары безразличных глаз соскользнули с его промёрзшей фигуры, надоедливый, лихорадочный жар сменился холодным, липким адреналином, заливающим жилы. Этот маленький, ничтожный кусок картона сжёг в нём всё дотла: страх, стыд, последние остатки рассудка и осторожности. Теперь внутри была лишь вибрирующая, как натянутая до предела струна, пустота.       Алфёдов на автомате начал искать в полумраке притвора знакомую белокурую макушку Санчеза, вливаясь во всеобщую, размеренную суету, пытаясь стать частью фона. Однако вездесущий дьячок, обычно как банный лист прилипающий к нему, сейчас не попадал в поле зрения. Его руки, механически перекладывавшие книги с полки на полку, содрогнулись мелкой, предательской дрожью. Не от остаточного страха или холода, а от нервного сброса, от опустошающего выхлопа после пережитого напряжения. Он чувствовал себя тонкой, хрупкой оболочкой, внутри которой бушевало невидимое глазу торнадо из обрывков мыслей, образов и внезапных сожалений.       «Он же прочитает?.. А что, если нет?» — эта мысль порезала ураган с внезапной ясностью, обнажая всю подавляемую, тщательно скрываемую панику.       Тихий, парадоксально твёрдый голос в голове, его второе «я», ответил без колебаний:       «Но он ведь не разжал ладонь. Он спрятал её. Ему самому интересно. Должно быть интересно». — Алф! Эй, земля вызывает Алфёдова, приё-ём! — голос Санчеза, звонкий и назойливый, как писк комара, пробился сквозь внутренний вихрь и звон в ушах.       Алфёдов вздрогнул всем телом, едва не уронив массивный старинный требник. Перед ним, словно из-под земли, выросло знакомое худощавое лицо с выражением живого, ненасытного любопытства в светлых глазах. Прятаться от собственного сыщика долго не вышло. — Тебя и на мгновенье нельзя оставить. Отвёл взгляд всего лишь на секундочку, а ты уже свинтил куда-то! — Санчез оглядел его с ног до головы, сканирующим, оценивающим взглядом. — Ты мне лучше скажи, чем это ты там занимался на улице. Пробыл там от силы пару минут, а уже успел поболтать со своим фанатом? Я видел в окне, ты что-то ему втюхал. Что это было? Смирился, что он не хочет ставить свечку, и решил самому её купить? Или, может, любовную записку передал? — он фыркнул, явно довольный своей шуткой.       Вопросы, легкомысленные и колючие, били по оголённым, обожжённым нервам. Звенящая пустота внутри начала стремительно заполняться густым, едким негодованием. Оно вырвалось наружу прежде, чем он успел надеть привычную маску безразличия или отшутиться. — Не твоё дело, Саш, — голос его был низким, осипшим от холода и напряжения, чужим даже для его собственных ушей. — Твоя прямая обязанность — те самые свечи менять и полы мыть, а не за мной по пятам шпионить. Не лезь не в своё хоть где-то, хоть раз в жизни.       Он видел, как на всегда оживлённом лице дьячка вспыхнула сначала искренняя обида, а за ней — полная растерянность, будто он получил пощёчину от друга. Но Алфёдову сейчас было всё равно. Ведь он точно не разглядел чужую смену эмоций. Ему было всё равно на всё. Он грубо взял требник, резко развернулся и вышел в коридор, оставив Санчеза в ошеломлённом, непривычном молчании.       Остаток дня прошёл в странном, отрешённом полусне. Руки сами выполняли заученные действия, ноги ходили по известным маршрутам, губы шептали священные тексты, но сам он, его сознание, была где-то далеко, витала над этим всем, холодным и безучастным наблюдателем. Каждый громкий звук, каждый неожиданный стук заставлял сердце болезненно замирать. Рука невольно, снова и снова, тянулась к карману рясы, где угадывался твёрдый корпус телефона, но он каждый раз, стискивая зубы, приказывал себе оторвать её. Внутренний голос, теперь звучавший как голос разума, твердил одно, как мантру: нужно терпение. Ждать. Молчание — тоже ответ.

***

      Маленькая квартирка встретила его невыносимой, спёртой духотой и невидимой грязью. Алфёдов мог поклясться, что ощущал каждую пылинку в воздухе, каждую неровность на потёртом линолеуме. Поэтому, несмотря на жжение в перетруженных мышцах и липкую, ватную усталость, обволакивающую всё существо, он отчаянно, почти с яростью, принялся наводить порядок: тёр поверхности до блеска, переставлял книги по высоте, пытался сесть за отложенные курсы повышения квалификации. Но тело кричало, молило, требовало одного — завалиться в постель и провалиться в небытие. А мысли, назойливые и беспощадные, возвращались к одному и тому же пункту, как заезженная пластинка: звонок. Почему он молчит? Молчание ведь — не знак согласия. Молчание — это пытка неизвестностью.       Он лёг спать рано, потушив свет, но сон, желанный и целительный, не шёл. Он лежал на спине в полной темноте, прислушиваясь к натянутой, звенящей тишине крошечной квартиры, выискивая в ней особый, ожидаемый звук вибрации. Свободная рука прижимала телефон к груди, прямо к сердцу, иногда приподнимая экран, чтобы синим светом осветить потолок и убедиться — ничего, пустота. Но телефон молчал, упорно, демонстративно, и впервые за долгое время эта тишина не ощущалась как привычная, правильная, безопасная. Она давила.       Он ёрзал, ворочался, включая телефон и наблюдая, как в синем свечении утекают минуты, складываясь в часы. В голове, помимо его воли, проигрывались диалоги, которые могли бы состояться, которые он выстраивал, как бусины на нитку. И он заснул только под самое утро, когда измождённый мозг наконец смог приказать телу отключиться, а мысли — отступить, раствориться в предрассветных сумерках.       Суббота началась с жестокого, беспощадного осознания, что тело взбунтовалось всерьёз и по-настоящему. Проснулся он не от будильника, а от ломоты во всех костях, будто его переехал каток, и глухого, настойчивого гула в голове. Горло было исцарапано изнутри, как наждачной бумагой, каждый глоток отзывался болью. Лёгкие отзывались свистом, влажным, пугающим хрипом при каждом вдохе. Пришлось, стиснув зубы, принять горькую правду: он болен. Серьёзно болен. Но мысль отпроситься, позвонить и сказать, что не выйдет, даже не возникла. Долг, расписание, обязанности — это была единственная железная скоба, стягивающая рассыпающиеся части его воли в подобие целого.       На работе, кто бы мог подумать, всё валилось из рук с удручающим постоянством. Кадило, обычно такое лёгкое и привычное, едва не выскользнуло из дрожащих, слабых пальцев. Текст в требнике расплывался перед глазами, плясал чёрными строчками, и он щурился, моргал, пытаясь поймать ускользающий фокус. Он стоял у аналоя и чувствовал, как грубая шерстяная ткань рясы натирает кожу, превращая каждое движение в мучение. А внутри, под кожей, разгорался нездоровый, сухой жар, лихорадочный огонь, пожирающий остатки сил. Санчез кружил вокруг, как стервятник, пытаясь поймать его взгляд, что-то сказать, но Алфёдов упрямо смотрел в книгу, в пол, в стену — куда угодно, только не на него. — Алф, ты… выглядишь реально ужасно, — наконец не выдержал Санчез, подойдя почти вплотную и понизив голос до шёпота. — Тебе плохо? Может, домой? — Не сейчас, — сипел Алфёдов, даже не глядя на него. — Пожалуйста. Отстань.       Это дрожащее, хриплое «пожалуйста» прозвучало не как просьба, а как последнее, отчаянное предупреждение, за которым последует срыв.       Но падение, физическое и моральное, было неизбежным. В какой-то момент, когда он нёс тяжёлый подсвечник по скользкому каменному полу, мир внезапно накренился, поплыл, а пол ушёл из-под ног. Он едва успел схватиться за деревянный косяк двери, до боли стискивая пальцы, чувствуя, как подкашиваются колени. И в этот момент, сквозь пелену слабости, он почувствовал на себе взгляд. Не любопытный, не беспокойный.       Тяжёлый, пронизывающий, до ужаса знакомый. Диамкей стоял в другом конце длинного коридора, разговаривая с кем-то, но его спокойные, всевидящие глаза были прикованы к Алфёдову. Он что-то коротко сказал собеседнику и направился к нему ровным, неспешным шагом, не ускоряясь, и не замедляясь, ровно таким темпом, чтобы извести любого тягучим ожиданием. Его чёрная ряса струилась за ним, как тень. — Алфёдов.       Голос, низкий, шипящий, без единой нотки повышения, прорезал гул в ушах. Тот выпрямился, пытаясь собрать остатки сил, сделать вид, что всё в порядке, что это просто минутная слабость. — Я… всё хорошо, владыка. Просто споткнулся о коврик. — Вы выглядите так, словно ещё раз споткнётесь и отправитесь прямиком в лучший из миров, к нашему общему Создателю, — произнёс Диамкей с лёгким, беззвучным смешком. Его взгляд, аналитический и беспристрастный, скользнул по лицу Алфёдова, по мокрому от холодного пота лбу, по запавшим, лихорадочно блестящим глазам. — Солнышко моё, ты пугаешь прихожан своим видом. Ты больше похож на призрака, чем на служителя. Иди домой. Полечись. Выпей чаю с мёдом. — Но работа… служба вечерняя… Я в порядке, я справлюсь... — Служить в таком виде — неподобающе и неприлично. Ваша работа сейчас — не умереть здесь, у меня на глазах, создав ненужную суматоху. Идите. — Диамкей сделал небольшую паузу, понизив тон. — Это не просьба.       Приказ был произнесён тихо, но в нём не было ни капли сомнения, ни миллиметра пространства для возражений. Алфёдов был больше не в силах держаться, так что он кивнул, не поднимая глаз, и поплёлся к выходу, чувствуя, как взгляд владыки, тяжёлый и оценивающий, провожает его в спину — спокойный, как поверхность озера, за которой скрываются неизвестные течения.       Дома он не лечился. Не мог. Он метался по квартире, как раненый зверь в клетке. По глупому открыл окно нараспашку, впустив морозный воздух, и расхаживал по комнате в одной тонкой футболке, пытаясь заглушить, шокировать внутренний пожар внешним холодом, обжечь лёгкие чистым, колючим воздухом. Главной, единственной мыслью, вокруг которой кружилось всё остальное, был так и не проронивший ни звука телефон. Сначала он отмахивался от этой мысли, гнал её, как назойливую муху. Потом любопытство, смешанное с грызущей тревожностью, взяло верх. Он строил догадки: может, Джаст потерял записку? Может, номер стёрся? А может, он просто передумал, посчитав всё это глупостью? И только когда он пришёл к выводу, что Джаст, наверняка его возненавидел, посчитал навязчивым психом и идиотом, Алфёдов сказал самому себе, резко и грубо, мысленно, заткнуться. Хватит. Терпение.       К вечеру силы окончательно, бесповоротно оставили его. Он рухнул на кровать в потной, мятой одежде, и провалился в тяжёлый, прерывающийся головной болью сон.       Воскресенье стало днём полной, безоговорочной капитуляции тела перед болезнью. Он не мог даже встать с постели. Кашель разрывал грудь на части, каждый вдох был похож на втягивание раскалённой, колючей проволоки, каждый выдох — хриплый, влажный стон. Он лежал на спине, уставясь в потолок, и сознавал с отстранённой, почти клинической ясностью: вот он, предел. Дно. Он сжёг себя дотла, довёл до ручки. Теперь он — просто кусок больной, страдающей плоти, лишённый воли, смысла и надежды. Но странным образом, парадоксально, выходить из этой агонии поскорее, бороться с этим, он не хотел. В этой беспомощности была своя, извращённая свобода от выбора, от ответственности.       И тогда, вечером, когда свет за окном окончательно угас, растворившись в густой синей темноте, и комната погрузилась во мрак, нарушаемый только мерцанием уличного фонаря, зазвонил телефон. Не просто завибрировал — зазвонил настойчиво, громко, разрывая тишину. Неизвестный номер. Простой, ничем не примечательный набор цифр на экране.       Сердце остановилось на долю секунды в немом неверии, а затем настороженно забилось быстрее. Он подскочил на кровати, преодолевая острую боль где-то в затылке и потянувшись к тумбочке, но тело, ослабленное болезнью, предало его. Лёгкие сковал дикий, неконтролируемый приступ кашля. Он содрогался, сгибаясь пополам, тупо глядя на мигающий, зовущий экран. Время утекало, звонок мог оборваться. Палец, дрожащий и влажный, с трудом нашёл кнопку, смахнул вправо, принимая вызов. Он провёл в кашле ещё полминуты, давясь и хрипя прямо в трубку, чувствуя себя унизительно беспомощным, жалким, неспособным даже соблюсти базовые правила вежливости. — ...Алло? — голос его, наконец, сорвался, хриплый, разбитый, едва узнаваемый. Он снова давился и хрипел в трубку, пытаясь отдышаться. — Алло. ...Алфёдов? — раздался тот самый голос. Тихий, немного глуховатый, но узнаваемый до мурашек. С лёгкой, сдерживаемой тревогой. — Это Джаст. Ты… в порядке? Ты звучишь ужасно.       Кашель, будто удовлетворившись произведённым впечатлением, наконец отпустил, сменяясь хриплым, свистящим сипением. Он уткнулся лицом в подушку, пытаясь заглушить хрипы. — Джаст, — выдохнул он с облегчением, в котором была вся накопившаяся за дни напряжённость. — Да. Я. Это... просто простуда затяжная. Ничего страшного. Извини за... э-это.       Тишина в трубке была напряжённой, живой. Алфёдов надеялся, что первым заговорит Джаст, что он что-то скажет, снимет эту неловкость. Но тот молчал, будто взвешивая слова. — Так... Почему ты тогда убежал в прошлый раз? — первый вопрос и сразу щепетильная тема. В голосе Джаста, наконец, послышалась не просто обида, а недоумение, смешанное с лёгким укором. — Ты же мог просто сказать свой номер... нормально. Без всей этой беготн-.. — Не мог. — Алфёдов не выдержил, перебил собеседника на полуслове, — Просто... Нельзя было по-другому. Получилось, что получилось. Лучше так, чем никак. — голос окреп, прозвучав грубовато, защитно.       Из динамика раздалось недовольное шуршание, будто Джаст провёл рукой по волосам или переминался с ноги на ногу. Он, видимо, хотел возразить, привести доводы, но в итоге просто выдохнул, смиряясь. — Короче, — вложил Алфёдов в следующие слова всю возможную серьёзность, стараясь говорить чётко, сквозь хрипоту, — Светское общение у меня на работе не поощряется. Вообще. А ты даже свечку не поставил, не пожертвовал ни копейки. — он не сдержал лёгкого, хриплого смешка, пытаясь сбить напряжение, но в ответ раздалось только короткое, сдержанное фырканье. — Нет-нет, я ничего не предъявляю! Не подумай. Я хочу сказать, что болтать с тобой, вот так, просто, я смогу только по телефону. Если ты будешь приходить «просто поговорить», тебе придётся соблюдать ритуалы, играть роль прихожанина, а не все они бесплатные, пойми. Так что со стороны выходит, будто я, служитель, вымогаю у студента деньги за беседу. Не хорошо это.       Тишина в трубке зазвенела по-новому, наполнившись пониманием. — Понимаю, — легко, почти с облегчением ответил Джаст после короткой паузы. Из трубки послышался краткий, тихий смешок, на этот раз более искренний. — Звонки так звонки. Мне, честно, даже удобнее. Не надо никуда идти.       И после этого стеснённого разговора начались дни нового, странного существования. Алфёдов лежал в своей затхлой конуре, страдая от вынужденного безделья и ломоты во всём теле. Иногда, в приступах странного, мазохистского желания почувствовать жизнь, он стоял перед открытым настежь окном, упиваясь ледяным ветром, обжигающим лицо, пока кашель не сгибал его пополам. А по вечерам, когда очередная чашка горячего чая была выпита, вздрагивал от входящего звонка, который стал точкой отсчёта.       Они говорили, казалось, ни о чём и обо всём сразу. О погоде, о нелепых случаях на улице, о глупых преподавателях и странных прихожанах. Слушать чужие, живые истории из другого, нормального мира было безумно интересно. А слушать этот низкий, бархатный, временами насмешливый голос — ещё интереснее. Это было как глоток чистого воздуха после удушья.       Как-то раз, набравшись смелости, преодолев барьер из гордости и отстранённости, Алфёдов решился спросить то, о чём давно размышлял: — А как… учёба твоя? Ты всё рассказываешь про друзей, про соседей, а у тебя-то самого всё в порядке?       Джаст на другом конце провода запнулся, и пауза затянулась. Но ждать пришлось не долго: из трубки послышался вздох. — Зимняя сессия на носу, — наконец сказал он, и в голосе впервые прозвучала усталость, не физическая, а душевная. — А я, кажется, всё это время страдал ерундой. Я, конечно, не вылезаю из книжек и библиотек, но будто только хуже делаю, путаю себя. Чем больше читаю, тем меньше понимаю. Замкнутый круг какой-то.       Алфёдов не знал, что ответить. Он не был учителем, не разбирался в этих материях. Даже не ожидал, что у Джаста действительно могут быть проблемы. Он понимал, что надо было поддержать, сказать что-то ободряющее. Но что? — Ну… ты… — он сгрёб все отголоски эмпатии и душевной силы в кулак, — Ты справишься. Ты же… умный парень, я сразу заметил. Не волнуйся только. От волнения ещё хуже соображается.       Это прозвучало банально, неуклюже и так по-детски, будто он прочитал эти предложения из какого-нибудь сборника приободряющих фраз. Но в ответ он услышал тихий, но явно искренний смешок. — Что ж ты раньше то не сказал, оракул. Спасибо. Я попробую исполнить сей наказ. — Ну ты понял, что я имел ввиду! — прошипел он, смущённый, но, получив в ответ тёплое «Да-да, я понял, спасибо», смутился ещё сильнее. — Не... Не за что... Чего там...       Прошло ещё несколько дней. Алфёдов всё также не лечился, не ходил к врачу, лишь сжигал температуру парацетамолом. Сонливость стала его вечным спутником, кашель — саундтреком к их вечерним разговорам, которые превратились в единственную отдушину, в островок тепла в ледяном море болезни и одиночества. — Алфёдов, — однажды его очередной приступ кашля прервал голос Джаста, звучавший твёрже, серьёзнее обычного. — Ты точно уверен, что это обычная простуда? Ты кашляешь уже больше недели. Ты хоть что-то пьёшь? — ..Что? Да, конечно, — закашлялся он в ответ, раздражённый этим вторжением в его политику не-лечения. — Чай, и... тёплая вода. Всё по базе, в общем-то. — Чаем бронхит не вылечишь, если он там уже поселился. Лекарства есть? Антибиотики какие?       Вопрос ввёл его в полный ступор. Он тупо смотрел в потолок, пытаясь вспомнить содержимое своей аптечки. —...Нет. Не думаю. Вроде бы аспирин есть...       Грудь снова стиснул долгий, изматывающий приступ кашля. Он согнулся пополам, жадно хватая воздух ртом и хватаясь за грудь, пытаясь утихомирить разрастающуюся по лёгким жжение. — Ты не можешь сам сходить в аптеку? Или хотя бы заказать доставку? — после долгого, красноречивого молчания спросил Джаст, и в его голосе сквозь заботу пробивалось нетерпение. — ..Я? Могу, конечно... Завтра, может быть... — он слабо махнул рукой, хотя его никто не видел.       Неловкий, сиплый смешок не помог разрядить обстановку. Из трубки послышался усталый, глубокий вздох, как будто Джаст принимал трудное решение. — Ладно. Слушай. Я могу принести тебе лекарства. Сам.       Алфёдов запнулся, мозг отказывался обрабатывать полученную информацию. — ..Что? — Скинь мне список, что примерно надо, деньги и адрес. Я сегодня как раз освобожусь, зайду в аптеку по дороге и принесу. — в неспешной речи Джаста послышалась та самая снисходительная мягкость, будто он объяснял что-то очевидное маленькому, непослушному ребёнку.       Внутри у Алфёдова всё съёжилось от внезапной, дикой паники. Джаст. Здесь. В его квартире. Увидит эту конуру, этот бардак, его самого, больного, помятого, жалкого. — Нет-нет, что ты, я сам как-нибудь!.. Спасибо, конечно, но не буду же я тебя беспокоить такой ерундой… — он затараторил, пытаясь отговорить, отшутиться, отвертеться.       Но тело, предательское, заглушило все протесты новым, мощным спазмом кашля, который буквально вывернул его наизнанку, заставляя приподняться с матраса, принять вертикальное положение. В трубке воцарилось молчание, полное невербального укора. А потом раздался тихий, но абсолютно неоспоримый, твёрдый голос: — Скидывай. Список и адрес. — Джаст, помедлив, чуть мягче, но с той же непреклонностью, добавил. — Мне самому надо было сходить в тот район по одному делу. Так что это хороший повод убить двух зайцев. Мне несложно. Правда.       Студент будто знал, куда давить, какие аргументы сработают. Эти последние слова — «мне несложно», «повод» — обманывали больной, измученный мозг, создавая иллюзию, что он не становится обузой, не переходит невидимую грань. Алфёдов хотел отказаться, привести ещё десяток причин, но боль в груди, слабость во всём теле и жуткое, гнетущее одиночество последних дней заставили осознать свою полную, абсолютную беспомощность. Он был как тот несчастный в свирепой метели — без ориентиров и без сил.       Он сдался. Сгорая от стыда и какого-то дикого, щемящего волнения, он отправил короткое сообщение с примерным списком лекарств, которые пришли на ум, и адресом, который он несколько минут переписывал, неуверенный, стоит ли выдавать реальный напрямую. Начался новый ад ожидания, но уже более пугающий. Он метался по квартире, пытаясь навести идеальный, несуществующий порядок в уже чистой, но казавшейся ему убогой берлоге: поправил книги, вытер пыль, которая была только в его воображении, да даже застелил измятую кровать, хотя даже не собирался пропускать будущего гостя внутрь.       Спустя сорок минут, которые показались вечностью, он, помятый, растрёпанный и снова охваченный лихорадочным жаром, стоял у открытого окна в гостиной, вдыхая ледяной, декабрьский ветер, пытаясь утихомирить раскалывающуюся головную боль и сбить температуру хоть внешним холодом.       Резкий, неожиданный звонок в дверь заставил его вздрогнуть всем телом, как от удара током. На слабых, ватных ногах он поплёлся к двери, медленно, будто на эшафот. Остановился перед ней, прислушался к стуку собственного сердца, а затем, затаив дыхание, посмотрел в глазок.       На пороге, в тусклом свете лампочки на лестничной клетке, стоял Джаст. Не призрак, не плод воображения, а самый что ни на есть реальный. Тот что-то высматривал в телефоне, сжимая в другой руке маленький, белый аптечный пакет. На плечах лежали искорки не успевшего растаять снега. Алфёдов отстал от глазка, прислонился лбом к прохладной поверхности двери и медленно, со скрипом, щёлк за щёлком, начал отпирать многочисленные замки. Он всегда закрывался на максимум — два, три оборота, насколько позволял старый, капризный механизм. Это приносило отдалённое, иллюзорное чувство безопасности, крепости. Собравшись с духом, он приоткрыл дверь на щёлку, сомневаясь отворять её дальше. Но заглушив предрассудки, раскрыл дверь почти настежь, впуская в тёплый коридор поток морозного воздуха. — Полегче!.. — ошарашенно пробормотал Джаст, отскочив назад и чуть не поскользнувшись на притоптанном снегу. — Ты что, прибить меня хотел? — ..Прости, — выдавил Алфёдов, спохватившись. Он забыл о дистанции, о нормах, его движения были резкими, нескоординированными от волнения и болезни.       Прикрываясь дверью, как щитом, он присмотрелся. Джаст был в своём потрёпанном пальто, без очков, в сером, простом шарфе, намотанном до самого подбородка. Щёки и шея побагровели от мороза, кончик носа был красным. Даже замёрзший, он выглядел собрано, взросло, ответственно. Алфёдов почувствовал себя рядом с ним ещё более жалким, болезненным подростком.       Он поднял взгляд выше, на лицо. Зелёные глаза, яркие даже в полумраке, были прикованы к нему, изучали его с безжалостной внимательностью. Алфёдов внезапно смутился, сгорел, вспомнив, в каком виде предстал: помятая, старая футболка чёрного, выцветшего цвета, взъерошенные волосы, будто он дрался с кем-то, бледное, осунувшееся за неделю лицо с лихорадочным, нездоровым румянцем на скулах и тёмными кругами под глазами. Кем он был, если не воплощением беспомощности.       Джаст, заметив его смущение, поспешно протянул пакет, демонстративно отводя взгляд куда-то за его плечо, в глубь коридора, давая ему возможность собраться. — Держи. Там почти всё, что ты писал. Некоторого в дешёвом варианте не было, взял аналог, но хороший. Надеюсь, нет аллергии на что-нибудь. Если что, читай инструкции. — Спасибо, — просипел Алфёдов, принимая пакет так, чтобы их пальцы не соприкоснулись вновь. Ощущение было странное, будто он принимает контрабанду, что-то запретное, опасное и спасительное одновременно.       Джаст не разворачивался сразу, чтобы уйти. Он стоял, слегка переминаясь с ноги на ногу. Его взгляд снова скользнул по фигуре Алфёдова, а затем метнулся внутрь квартиры, задержался на чём-то — может, на аккуратных рядах книг на полке, может, на голых, пустых, но чистых стенах. Он тихо, едва слышно вздохнул, и на его губах, обычно поджатых, дрогнула слабая, почти невидимая улыбка, когда он снова перевёл взгляд на бледное, больное лицо перед собой. — Окно, — сказал он просто, одними губами, и в его голосе прозвучала та самая узнаваемая нота — смесь искренней заботы и лёгкого, почти братского укора. — Ты же болеешь. Его надо закрывать. Это, знаешь ли, основы. Не школьник же.       На этом, не дожидаясь ответа, не давая возможности что-либо сказать, возразить, оправдаться, Джаст коротко кивнул, развернулся и зашагал вниз по лестнице, его шаги быстро затихли в глубине подъезда.       Алфёдов постоял ещё с минуту, глупо смотря в тёмный пролёт, на пустое место, где только что стоял человек, потом медленно, почти нехотя, захлопнул дверь. Он застыл в прихожей, сжимая в руке холодный, шуршащий пакет, прислушиваясь к тишине, которая снова сгустилась вокруг, но теперь была иной — не пустой, а наполненной отзвуком только что произошедшего. В голове носился рой мыслей, обрывков, чувств:       «Он видел бардак. Хотя какой бардак? Всё чисто. Но он видел меня. Такого. Какой я идиот, я забыл про внешний вид!.. И это его «Окно».. Он что, пожалел меня? Но я не просил жалости. Не просил вообще ничего».       Паранойя, привычная спутница, снова сжала горло ледяной хваткой. Он стоял так, может, целую вечность, пока внутренний вихрь не начал понемногу стихать, оседая густым, тяжёлым стыдом и какой-то новой, незнакомой теплотой. Взгляд упал на пакет. Он поплёлся на кухню, намереваясь раскрыть «контрабанду», разобрать, что куда, но остановился на полпути. Среди коробочек с таблетками, флаконов с сиропом лежала небольшая, изящная упаковка чёрного чая. Не пакетики, а листового, качественного, чуть дорогого. Того самого сорта, что он позволял себе покупать только в особых, редких случаях, для поднятия духа.       «Я не просил чай», — наивно подумал он, слегка приподнимая картонную коробку. На ней был красивый, стилизованный рисунок. Это был не случайный выбор, не первое, что попалось под руку.       И тут он поднял голову, посмотрел через весь коридор в гостиную, на то самое распахнутое окно. На трепетавшую на ветру светлую занавеску. На тёмный, беззвёздный квадрат ночного неба, в котором отражались огни города.       Растерянность, паранойя, стыд — всё это вдруг отступило, как волна, унося с собой последние ошмётки сил, но вернув какую-то странную, тихую способность просто чувствовать. Свободной рукой он прошёлся по собственному озябшему, покрытому мурашками плечу. Воздух в комнате действительно был ледяным, пронизывающим, но внутри, где-то глубоко в груди, что-то едва заметно, но неотвратимо потеплело. Не жар лихорадки, а другое, мягкое, разливающееся тепло. Может, это и не была та унизительная жалость, которой он боялся. Может, это было что-то другое — тихое, необъяснимое, простое человеческое участие, заставившее сердце сжаться не от страха, а от иного, непонятного чувства.       Он медленно, как во сне, развернулся, сделал шаг по направлению к гостиной. Ещё один. Подошёл к окну вплотную, предварительно бросив пакет с лекарствами и чаем на кухонную полку. Руки сами легли на холодную, покрытую инеем с внутренней стороны раму. За окном по-прежнему гулял ветер, гнал по тротуарам позёмку, мир продолжал свой зимний, неистовый танец.       «Окно, — повторил он про себя голосом Джаста, мысленно, но так ясно, будто тот стоял рядом. — Всё-таки надо закрыть».       И, собрав последние остатки сил, он плавно, с лёгким усилием, захлопнул его. Стук прозвучал оглушительно громко в звенящей, внезапно воцарившейся тишине опустевшей квартиры, отрезав хаос улицы, вой ветра и весь холодный внешний мир. Наступившая тишина внутри была плотной, почти осязаемой, но она не душила. В ней отчётливо, гулко застучало сердце — уже не от тревоги или лихорадки, а от чего-то нового, чего-то, что ощущалось лёгкой теплотой. Ощущение заботы, что медленно заполняло опустошённое пространство внутри, как первый луч солнца после долгой метели.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!