Вернутся к фанфику
Безоблачно
5 марта 2026, 19:01 Выздоровление — процесс неблагодарный. Он не похож на переломный момент в кино, где герой открывает глаза, драматично глубоко вздыхает и с новыми силами встаёт с постели под торжественную музыку, обязательно роняя пафосное: «Я справился!». Настоящее выздоровление — это вязкое, унизительное болото, из которого выбираешься по миллиметру, ненавидя собственное тело за предательство, а себя — за глупость, которая до этого предательства довела.
Алфёдов обнаружил это на третьи сутки после визита Джаста.
Он всё-таки закрыл окно. Сразу после того, как стихли шаги на лестнице. Стоял у подоконника, крепко сжимая оконную ручку, и смотрел, как занавеска медленно опадает, лишённая сквозняка. Потом взгляд упал на брошенный пакет. Пришлось его разобрать. Пришлось прочитать инструкции к лекарствам. Пришлось выпить первую таблетку.
Мимолётное, почти чужеродное ощущение проявленной заботы испарилось так же быстро, как и возникло. Теперь это больше походило на капитуляцию, постыдную сдачу позиций: словно он вернулся в родительский дом, и его снова поймали на чём-то неподобающем.
Лечение, как выяснилось — дело не только неблагодарное, но ещё и чудовищно скучное.
Три последующих дня ничего не менялось. Кашель всё по-прежнему выворачивал наизнанку, температура прыгала, не желая задерживаться на какой-то одной отметке, а слабость накатывала волнами, вынуждая ворочаться в постели и глухо кряхтеть от боли в ломивших суставах.
Алфёдов, который всю сознательную жизнь считал, что организм — это просто механизм при душе, который надо заправлять топливом раз в день и иногда смазывать, столкнулся с жестокой реальностью: механизм категорически отказывался работать на холостом ходу и Божьем слове. Это бесило.
Таблетки Джаст принёс правильные, и это бесило тоже. Антибиотики, сироп от кашля с приторно-дурацким вкусом мёда и ещё что-то, от чего Алфёдова клонило в сон почти мгновенно, стоило только принять препарат. Пить это не хотелось. Но он пил. Молча, послушно, повинуясь выученному в родительском доме рефлексу. Шальные мысли «перестать», разумеется, посещали его разгорячённую голову: нырнуть обратно в пучину самобичевания, где можно было легально отвлечься от всех проблем и неурядиц — звучало до обидного заманчиво. И однажды он уже был почти готов. Только вот телефон лежал рядом и, вопреки ожиданиям, не молчал. Джаст звонил чуть ли не каждый вечер.
Алфёдов попытался снова быть колючим. Отвечал сухо, пытался выразить всё своё недовольство одной лишь интонацией, даже язвил уже в открытую — и, надо признать, выходило у него это виртуозно. Любой самый добросердечный человек давно бы махнул на него рукой, бросив пару ласковых напоследок. Но либо Джаст не был так прост, как он думал, либо была в нём своего рода жилка мазохиста. Потому что с каждым новым разговором Алфёдов с удивлением замечал: студент не отступает и не мнётся, как было задумано, а напротив — раскрепощается. И Алфёдов, кажется, стал не просто свидетелем, а самым настоящим провокатором этого процесса.
Сначала, после первых ядовитых слов диакона, чужой тон окреп — исчезли и так редкие, стеснительные запинки, Джаст заговорил так, будто заранее знал, что хочет сказать, о чём спросить и как парировать его колкости. Позже, мысленно возвращаясь к их разговорами, Алфёдов понимал: тот совсем осмелел, и вина за это лежала целиком на нём самом.
Острые комментарии появлялись в их беседах всё чаще, становясь чем-то привычным, почти ритуалом. Но самое страшное, наверное, было в том, что Алфёдов переставал воспринимать их перепалки, как попытки отгородиться. Ему начинала нравится эта игра, и, незаметно для себя, он втягивался по-настоящему: давал волю своему колкому языку, своей язвительной натуре, которую так долго и старательно хоронил под слоями нравоучений и показного смирения. Только теперь — не чтобы оттолкнуть или обидеть, а просто, чтобы показать, доказать самому себе: он ещё не совсем жалок, он ещё на что-то способен.
Но каждый раз, когда Алфёдов был уверен, что точно одержал победу в словесной дуэли, вся его гордость за победу рассыпалась в прах от почти не слышного смеха на том конце провода. И от этого предательски тёплого, совсем не обиженного согласия с его мнимым превосходством, но только в этот раз, что лишало последних сомнений, перезвонит ли он завтра. Потому что Алфёдов знал — перезвонит.
И каждый раз, когда споры утихали, Джаст неизменно спрашивал: «Ты пьёшь лекарства?» — и это не было душащим контролем. Это было беспокойством. А от настоящего беспокойства отмахиваться почему-то не хотелось.
Однако тело, видимо, решило, что диакону рано расслабляться. Утром четвёртого дня Алфёдов проснулся с ощущением, что на него надет тяжёлый, мокрый тулуп, который всю ночь напролёт усердно месили скалкой. Однако, словно сжалившись над и так плохо соображающем священнослужителем, ноющую боль в костях заменили на скрежет плохо смазанных шарниров. Температура спала. Медленно, неохотно, оставив после себя липкую, изматывающую слабость, от которой любое движение требовало нечеловеческих усилий, будто он поднимал не руку с градусником, а многотонную бетонную плиту.
Он лежал на спине, глядя в потолок, и прислушивался к себе с мрачным любопытством человека, наблюдающего за медленным, некрасивым разрушением собственного дома. Впервые за полторы недели его не бросало то в жар, то в холод, но пока это было единственным достижением. Кашель всё ещё сидел в груди — правда, не раздирающий, сковывающий спазмами, а глубокий, саднящий, напоминающий о себе при каждом вдохе. Голос, и без того хриплый, сел окончательно, превратившись в сиплое, глухое подобие себя прежнего.
«Хорош, — подумал он без особой злости, просто констатируя факт. — Долечился».
На пятый день он впервые за долгое время почувствовал голод. Не тот навязчивый, требующий немедленного утоления, а тихий и осторожный, будто организм пробовал на вкус саму идею существования. Алфёдов заставил себя встать, дойти до кухни и включить чайник. Каждое движение давалось с трудом: ноги казались ватными, колени угрожающе подгибались, а воздух в комнате по ощущениям был слишком разрежённым.
Всё же успешно добравшись до кухни, он понял, что готовить сейчас точно не в состоянии, а ждать курьера и тем более открывать ему дверь в таком виде — и подавно. Но хотя бы здесь судьба решила ему подыграть: в шкафу нашлись чудом уцелевшие несколько пачек лапши быстрого приготовления, которые валялись у него нетронутыми, наверное, около месяца. Заварив одну пачку, он сидел над тарелкой, вдыхал пар и чувствовал, как внутри медленно разгорается крошечный огонёк — не температуры, а самой обычной, примитивной жизни.
«Значит, не помру», — отстранённо отметил он и принялся есть.
***
Шестой день стал днём малых побед. Он принял душ. Не на скорую руку, чисто с гигиенической потребностью, а полноценный, сменяя температуру воды от обжигающе горячей до ледяной, пока кожа не покрылась мурашками, а лёгкие не запротестовали новым, но уже более слабым кашлем. Стоя под тугими струями, он смотрел, как вода уходит в слив, унося с собой недельную липкость, испарину и, кажется, часть той тяжести, что осела где-то под рёбрами. Закончив, он долго стоял перед запотевшим зеркалом в ванной, разглядывая собственное отражение. Запавшие щёки, тёмные круги под глазами — не модные, с намёком на томную усталость, а настоящие, синюшные, залёгшие глубоко. Влажные волосы, падали на лоб неопрятными прядями. Он поморщился, попытался по привычке откинуть их вбок, но волосы не слушались. Устало хмыкнув, он просто провёл по ним рукой, заправляя их назад, и отлип от зеркала. Однако он поймал себя на мысли, что не чувствует привычного раздражения от собственной внешности. Апатия, поглотившая его последние месяцы, маленькими шагами отступала, возвращая возможность дышать спокойно. На седьмой день кашель почти исчез. Осталось лишь сухое, навязчивое покашливание, которое появлялось, когда он забывал дышать ровно. Голос начал возвращаться — хриплый, иногда срывающийся, но уже не тот беспомощный шёпот, которым он говорил с Джастом.***
Девятый день. Слабость наконец отступала. Пальцы вновь обрели твёрдость, шея не ныла тупой болью, а колени больше не обещали подогнуться в самый неподходящий момент. Он чувствовал, как с каждым днём становится легче дышать, легче двигаться, легче — без оговорок и «почти» — существовать. Он начал понемногу есть нормальную еду, перестал заваривать лапшу и начал заказывать доставку, которую наконец мог встретить сам. Проветрил квартиру — на этот раз не фанатично распахивая окна настежь, а разумно, просто чтобы выстудить застоявшийся, спёртый воздух. Телефон лежал на тумбочке. Иногда Алфёдов брал его, смотрел на экран и листал уведомления. Один раз открыл диалог с Джастом — пустой, если не считать отправленного адреса и сухого «скинул». Вдруг ему захотелось что-то написать. Пальцы несколько раз начинали набирать бессмысленное сообщение, но затем стирали его. В итоге Алфёдов отложил телефон в сторону. «Ещё рано», — сказал он себе. И сам не понял, что именно имел в виду. Рано для чего?***
На одиннадцатый день Алфёдов проснулся и не почувствовал привычной тяжести в груди. Не той, болезненной, от кашля, а той, внутренней, что поселилась в нём задолго до простуды. Он не осознал этого сразу — просто вдохнул, выдохнул, и лёгкие послушно наполнились воздухом, без сопротивления, будто кто-то убрал заслонку, о существовании которой он уже успел и позабыть. Он приподнялся на кровати, прислушиваясь к миру. Тишина. Не звенящая или тревожная, а спокойная, почти мирная. Нарушаемая разве что редкими стуками из соседних квартир или приглушённым голосами с улицы. — Ну, вот и кончился отпуск, — сказал он вслух. Голос прозвучал насколько возможно ровно, прерываясь извечной хрипотцой. Но это было его обычным состоянием. Здоровым состоянием.***
В храм он вернулся спустя примерно две с половиной недели после начала болезни. Спустя недели, которые вместили в себя ещё несколько звонков, одну случайную, тут же испуганно стёртую улыбку в телефонную трубку и три безуспешные попытки сесть за курсы. Ноутбук с так и не закрытыми вкладками по веб-дизайну сиротливо лежал на краю стола — Алфёдов проводил кончиками пальцев по холодному корпусу устройства, пару раз открывал крышку и в конечном итоге неизменно откладывал. Сначала — работа. Оплачиваемая работа, от которой зависело его существование. Утро встретило острым, морозным солнцем — тем самым, декабрьским, безжалостно ясным, от которого слепнут глаза и хочется спрятаться обратно под одеяло. Но Алфёдов не прятался. Он стоял у порога, вдыхал колючий воздух и смотрел на знакомые очертания здания, на купола, припорошённые снегом, и чувствовал знакомую усталость от осознания объёма работы, который только предстоит выполнить. Но под этим рабочим фасадом угадывалось какое-то ещё одно чувство. Он соскучился. Мысль пришла неожиданно, даже как-то некстати. Алфёдов мысленно хмыкнул: соскучился по изматывающей работе, по этим давящим стенам, по удушливому запаху ладана и воска, который въедается не просто в одежду, а в саму кожу. По суете, по службам, по тяжести кадила в руке. По неблагодарным и нахальным взглядам некоторых «воистину просвящённых». Но, ладно, чего уж греха таить, по Санчезу, он действительно скучал. В храм он зашёл с чёрного хода, как привык: толкнул тяжёлую дверь, и храм принял его обратно, растворил в своём полумраке, позволяя стать частью привычного ритма. Первое, что он увидел, — согнутую спину Санчеза, угрожающе нависшую над подсвечником с мокрой тряпкой. Тот сосредоточенно пытался оттереть застывший воск, бормоча себе под нос что-то неразборчивое и явно ругательское. — У кое-кого, как всегда, руки из жопы растут. — констатировал Алфёдов, подходя ближе. Санчез дёрнулся, слегка задев жалобно звякнувшее ведро, и резко обернулся. Ведро качнулось, выплёскивая небольшую лужицу мыльной воды на каменный пол. Глаза его в золотистом свете десятков свечей казались ярко-жёлтыми, хищно прикованные к фигуре нарушителя спокойствия. Но спустя секунду, его хмурое и сосредоточенное лицо расплылось в такой искренней радости, что у Алфёдова на мгновенье кольнула совесть. — Алф! — воскликнул Санчез, напрочь забыв про воск и подскакивая с места, — А-... Ты... это... — голос его внезапно заскрипел, прозвучав недоверчиво. — Снова при исполнении, да. — закончил за него Алфёдов. Санчез не отрывал от диакона глаз. В его взгляде мешалось то облегчение, то обида, а иногда и странное, искреннее недоумение. — Ты же это… — Санчез мотнул головой, будто отгонял наваждение, — Болеешь же. Я думал, ты ещё неделю проваляешься. Или две. Ты же почти никогда отпуска не берёшь, да и выглядел ты… ну, знаешь. — М-м-м... Не очень. — подсказал Алфёдов. — Диамкей меня призраком обозвал. — Ну да. — Санчез потупился, опустил взгляд на железное ведро. Помолчав, добавил уже твёрже: — ...Я вообще думал, ты на меня злишься. Я просто помочь тебе хотел, следил, чтобы ты не грохнулся где. А ты... Он не договорил. Алфёдов отчётливо помнил свои слова, бездумно срывавшиеся с языка тогда, в приступе слабости и злости на весь мир. Совесть молчавшая всю болезнь сейчас вцепилась мёртвой хваткой, напоминая мерзким голосом его: «Не твоё дело», или жалкое «Отстань»; или заставляла вспомнить недоумённое лицо Санчеза, выглядевшее так, будто он получил пощёчину. — Саш, — со вздохом сказал Алфёдов. Санчез поднял голову. Его обычно ехидное, насмешливое лицо источало серьёзную настороженность. — Я болел, — Алфёдов говорил медленно, понимая, что просто вытаскивает из глубины мыслей глупые оправдания. — И, видимо, тяжело. А ты маячил очень рядом, и меня это бесило, и-... Короче. Прости. Тишина. Где-то за стеной послышались шаги — начиналась утренняя уборка. — Ты серьёзно? — лицо Санчеза исказилось искреннем шоком. Однако уголки его губ предательски подрагивали. — Извиняешься? — А ты просто глухой или ещё и тупой? — не сдержался Алфёдов, но повторно извиняться и не думал. Санчез моргнул. Потом его лицо медленно, как рассвет, озарилось улыбкой — сперва робкой, потом всё шире, до яркой, во все тридцать два. — Ну Алф, ну ёлки-палки! — выдохнул он и, запнувшись о несчастное ведро, едва не разлив его окончательно, зашагал навстречу, разводя руки для объятий. — Я уж думал, владыка тебя прикопал где-нибудь за двором, чтобы ты не позорил своим болезненным видом прихожан, или ты просто меня решил динамить! А ты, оказывается, человек! — Не обнимай меня. — предупредил Алфёдов, выставляя руки вперёд, как физическую преграду. — Да больно надо! — Санчез отступил, резко складывая руки на груди, но улыбался так, будто его только что отпустили на бессрочный оплачиваемый отпуск. — И я не прихожан позорил, а нас. Да и вообще, если бы Диамкей меня прикопал — ты бы первый обрадовался. Место диакона свободно — бери не хочу. — Ну, место — это да, — задумчиво протянул Санчез, но глаза его продолжали сиять. — Но я же не планирую прям строить карьеру здесь. Да и к тому же, с тобой веселее. Почти все остальные здесь совсем кислые, а ты хоть и сволочь, но сволочь привычная. — Ох, вот оно как. Ну, чтобы ты знал: ты тоже не подарок, — фыркнул Алфёдов и, помедлив, приблизился к Санчезу, выхватывая у того несчастный подсвечник, — Давай его сюда, бестолочь. У тебя вода уже по всему полу. — повертев инструмент в руке, диакон добавил: — Как ты вообще додумался воск тряпкой оттирать? — Мне нечем было его отколупывать. Я думал, он размокнет, типа, и я смогу его оторвать. — беспечно бросил Санчез, с энтузиазмом придвигаясь чуть ли не вплотную. Первые несколько секунд Алфёдов молча оценивал объём предстоящей работы. Потом Санчез, всё же не выдержав, принялся расспрашивать его о «выходных». Алфёдов отвечал сухо и кратко, избегая любых унизительных подробностей: а унизительными были буквально все, особенно телефонные звонки, так что дьячок не получал никаких внятных ответов. Долго испытывать его не стали — Санчез переключился на свои истории и сплетни, которых у него, казалось, был бесконечный запас. Алфёдов слушал. Не перебивал. Не обрывал на полуслове. Просто стоял, борясь с застывшим воском и пятном неизвестного происхождения, и давал Санчезу выговориться, изредка вставляя свои фирменные: «ага», «да ладно», «ну ты даёшь». И это было странно — беспрерывный поток по-прежнему утомлял, голова кипела от информации, заставляя оттирать грязь агрессивнее, лишь бы избавиться от стресса; но желания отгородиться не возникало. Сейчас всё это было... терпимо. К тому же, он сам признал свою вину — а вину нужно заглаживать. Так что приходилось молчать и играть роль хорошего слушателя. Даже если бо́льшую часть информации он пропускал мимо ушей, не силясь её запомнить. Самое удивительное: Санчез успевал не только сказки рассказывать, но и каждый неправильный звук, издаваемый Алфёдовым, комментировать. В том числе это и касалось каждого его чиха. От пыли диакон чихал часто — и каждый раз получал развёрнутую лекцию о вреде самолечения и о том, что народная медицина в лице бабушки Санчеза знает толк в заговорах от любой хвори. — Я серьёзно, Алф. Она мужика одного с того света вытащила. Только святой водой и молитвой. Ну и настойкой, конечно. — на последних словах Санчез понизил голос до ехидного шёпота. — На трёх травах, рецепт секретный. Ну и естественно, так как у тебя есть невероятные связи — в лице меня — я, так уж и быть, могу раскрыть тебе этот таинственный рецепт. Тебе бы не помешало. — Мне бы не помешало меньше тебя слушать, — вздохнул Алфёдов, но подсвечник уже сиял чистотой, а на душе было подозрительно спокойно. Санчез приглушённо хихикнул, любуясь блестящим под дрожащими огоньками подсвечником в чужих руках. Вдруг, он слегка повернул голову и снова заглянул прямо в глаза. — И всё-таки ты слишком добрый. Что, болезнь голову совсем отбила? — Соскучился просто, — внезапно для самого себя, коротко, и не долго думая, ответил Алфёдов. — А теперь пошли. Пора работать. И всунув чистый инструмент в чужие руки, направился в ризницу, оставив Санчеза стоять посреди коридора с ошеломлённым видом.***
Утро пролетело незаметно. Алфёдов работал — и работа спорилась. Он двигался быстро, уверенно, как надо, как был обучен. Без той скованности, что преследовала его последние месяцы. Руки работали на автомате: поправить подсвечник, разжечь кадило, положить ладан — ровно столько, сколько нужно, не больше. Он носил тяжёлые книги, не обращая внимания на натяжение в мышцах; помогал коллегам, игнорируя их подозрительные взгляды; принимал записки и подавал свечи. Слова службы срывались с языка привычно, без запинки, но он ловил себя на том, что не все они произносятся машинально — некоторые вновь обретали смысл, какое-то значение лично для него. Это уже было не забытое чувство. Это было что-то, что он успел вспомнить, сумел сохранить где-то в глубине, но слишком боялся выставлять напоказ. Даже самому себе. Но зацикливаться на этом не хотелось, да и времени не было. Он продолжал работать, успевая следить и за Санчезом, возвращая того к исполнению прямых обязанностей; отвечал на вопросы прихожан — и делал это как всегда отстранённо, но вдруг начал стараться смягчить тон, звучать не сухо, а хотя бы просто лаконично. Прихожан было немного. Но всё же кое-кто выделился: одна пожилая женщина, которая появлялась в церкви настолько регулярно, что Алфёдов даже умудрился запомнить её лицо, задержалась у его подсвечника дольше обычного, а уходя, вдруг сказала: — Вы сегодня светитесь, батюшка. Прости, Господи, не батюшка ещё, но светитесь. Алфёдов растерялся. Он совсем не ожидал ни симпатии, ни внимания. Точно не от прихожан, которых он вряд ли нормально запомнит. Алфёдов смущённо пробормотал что-то невнятное про хорошее самочувствие и отсутствие температуры, хотя она никак не могла знать о его болезни. Женщина кивнула, выслушав его лепет, но взгляд у неё всё равно остался лукавый, понимающий то, чего сам Алфёдов не понимал. Санчез, услышавший этот обмен любезностями, едва не подавился собственной слюной. — Светится он, — просипел он, давясь смехом. — Алф, ты слышал? Ты! Светишься! В смысле, я всегда знал, что у тебя лампочка в одном месте, но чтоб аж бабушки замечали... — Заткнись. — устало оборвал его Алфёдов. — И иди работай. Санчез продолжал дрожать от плохо удерживаемого смеха, но, при этом, смотрел на Алфёдова с каким-то новым, изучающим выражением, будто впервые увидел в нём что-то интересное. Или будто заметил, наконец, то, что ускользало раньше.***
«Работа работой — а обед по расписанию». Это точно про Санчеза. Никаких сверхурочных, никаких лишних телодвижений — ровно то, за что платят. Смелая и, в принципе, логичная позиция. Хотя не без исключений... Но о них мы, может, узнаем позже. Или узнаем сейчас, но пропустим мимо. Потому что сейчас Санчез тащил Алфёдова в подсобку на обеденный перерыв. — Обедать давай. Вместе. — объявил он тоном, не терпящим возражений. — Зуб даю, ты неделю питался чем Бог пошлёт, а Бог, судя по твоему лицу, посылал одни сухари. Санчез, как обычно, сразу полез в общий небольшой холодильник, гудение которого уже давно приелось и игнорировалось. Когда Алфёдов по привычке сел в свой уголок, дьячок уже стоял перед ним, держа в руках свой излюбленный пластиковый контейнер. Необычным было содержимое: в этот раз оно выглядело обильнее, чем Алфёдов помнил. Стоило Санчезу открыть крышку — запах домашней еды, которую он успел разогреть, ударил в чуткий нос. Алфёдов только хотел сказать, что не голоден, но аромат нормальной еды, которой он, казалось, не видел целую вечность, спровоцировал желудок, заставляя Алфёдова побыстрее сжаться, лишь бы урчание его организма не было замечено. — Откуда? — спросил он, пытаясь отвлечь внимание. — Мать передала, — Санчез, усаживаясь напротив, хитро прищурился, однозначно всё услышав, — Я сказал, что мой дражайший коллега болеет, она и расщедрилась. Хорошего сотрудника должно быть много, а меня, как и тебя, видишь ли, я считаю не достаточно, — театрально заявил Санчез, указывая однако только на самого себя. — поэтому, если не доешь свою порцию, которая для тебя отдельно, я доем. Но это не значит, что ты должен её не съесть. Давай-давай, не стесняйся. Алфёдов пристыженно взял протянутую порцию, молча принимаясь за еду. Санчез, ещё толком не усевшись, начал обед с продолжения рассказов о своих злоключениях. Истории были, как всегда, одна абсурдней другой, перемежались громкими восклицаниями и театральными взмахами рук. Алфёдов слушал вполуха, согласно кивая, но в основном следил за собой, стараясь не налегать на еду под чужим взглядом, хотя было это невероятно сложно. Домашняя еда была необычайно вкусной. Санчез запнулся на середине фразы, вдруг потянувшись куда-то назад. — Чуть не забыл. Он обернулся назад к Алфёдову, ставя на стол потёртый термос с чаем и сразу продолжая свой рассказ. Алфёдов знал, что там будет простой чёрный чай, всегда без сахара, с присущей ему горечью заварки. Алфёдов любил сладкий чай, но Санчезу никогда этого не говорил. Всегда отмалчивался и пил горький, горячий чай, стараясь не морщиться. Алфёдов уже потянулся за термосом, когда телефон в кармане его рясы коротко завибрировал. Он вытащил его, бросив взгляд на вспыхнувший экран. И замер. Он смотрел на сообщение, и время вокруг словно замедлилось, загустело, позволяя утонуть в моменте. Он не видел этого имени много лет. Достаточно много, чтобы почти забыть о существовании этого человека. После выпускного они обменивались сообщениями чуть ли не каждый день, но пауза сначала затянулась неделей, потом месяцем, а затем — вечностью. — ...а она мне говорит: «Санчез, ты вообще Устав читал?» А я ей: «Я этот Устав на зуб пробовал, там ничего не написано про то, что дьячку нельзя...» Алф? Ты меня слушаешь? Алфёдов не ответил. Слова Санчеза лились мимо. Он на них кивал, но не слышал. Он смотрел на экран, и пальцы сами провели по стеклу, открывая сообщение. Короткое. Неожиданное. И в груди разливалось тягучее тепло ностальгии. Ответить? Сейчас? Надо бы. Но Санчез говорил, Санчез ждал реакции, но Алфёдов был уже не здесь. Он был там, на той стороне экрана, где кое-кто спросил его — не «как работа», сухо и по-деловому. А по-родному немногословно и без объяснений: «Приютишь?» — Алфёдов! — громкий возглас Санчеза прорвался сквозь ватную тишину. — Алло! Ты вообще слушаешь? Алфёдов вздрогнул, наконец, поднял голову. Санчез смотрел на него с открытой обидой и недоумением. Его руки замерли с недоеденным бутербродом, а на лице застыло выражение жестоко обманутого человека. — Я тут распинаюсь, распинаюсь, а он в телефоне сидит, — голос Санчеза дрогнул. — Я, между прочим, про скандал с огарками рассказываю! Там такое было! А тебе... тебе вообще неинтересно, да? — Нет, я... — Ладно, — Санчез резко дёрнул плечом, опуская голову так, что выкрашенная чёлка скрыла лицо. — Забей. Там всё равно не так важно. Алфёдов посмотрел на него: Санчез молча жевал бутерброд, не поднимая взгляда. И эта тишина неожиданно была хуже любых упрёков. Она чувствовалась реальной. Алфёдов видел его напряжённую спину, нервные пальцы, перехватывающие еду; слышал совсем тихие вздохи, которые дьячок наверняка пытался заглушить. Вдруг он почувствовал укол совести — он сделал больно. Сам же знал, как это неприятно, когда тебя не слушают, игнорируют, не дают высказаться. Но он ведь не специально, не со зла. Просто по привычке. По многолетней привычке отгораживаться от всех, не впускать, не подпускать, не придавать себе значения. — Саш, — тихо позвал он. Санчез не поднял головы. Только неопределённо дёрнул плечом. — Саш, посмотри на меня. Медленно, с явной неохотой, Санчез исподлобья посмотрел на Алфёдова. Яркие глаза даже в тени блестели, отражая свет где-то за окошком. И Алфёдов вдруг понял, что никогда по-настоящему не слушал его истории. Только кивал для вида. А смотрел свысока, всегда поддерживая дистанцию. Алфёдов открыл рот, собираясь выдать очередное оправдание, но слова не шли. Он так и сидел, не зная с какой стороны подойти. Санчез, видя это, только вздохнул. — Да я ничего. Просто… ну. Разговариваю с тобой, а ты… — буркнул он, снова опуская голову. — Я больше не буду. Алфёдов выпалил это быстрее, чем обработал. И это было, наверное, самое глупое и неуклюжее «извинение» в его жизни. Санчез поднял глаза, полные удивления, и несколько раз моргнул. Обида на его лице сменилась сначала недоверием, потом растерянностью, а в конце концов — чем-то тёплым, что заставило его лицо расплыться в робкой улыбке. — Обещаешь? Алфёдов помедлил. Обещать такое было глупо. Он не умел быть внимательным, не умел присутствовать в разговоре, не умел подбирать слова или свободно выражать свои чувства. Вся его жизнь, наверное, и свернула куда-то не туда именно из-за его неумения. Но Санчез смотрел на него так, будто от ответа зависело что-то очень важное. — Постараюсь, — сказал Алфёдов. И этого оказалось достаточно. Он опустил глаза к всё ещё включённому телефону, к непрочитанному сообщению. Палец завис над экраном. — ...Кто это? — тихо спросил Санчез, кивая на телефон. — Друг старый? — Да. Очень старый. — И что напишешь? Алфёдов помолчал. Потом выключил телефон и закинул назад в карман. Да, он не умел, многое не умел. Но один раз можно постараться научиться. — Ничего. Потом ему отвечу. Не сейчас. Санчез удивлённо приподнял бровь, но ничего не сказал. Только подвинул к нему остывший чай. — Ешь давай, — хмыкнул он. — А то опять заболеешь, светило наше хрустальное.***
Остаток дня прошёл в привычном рабочем ритме. Алфёдов нёс службу, и голос его — всё ещё чуть сиплый, с привычной хрипотцой — звучал ровно, уверенно. Он чувствовал лёгкость, которую всё время пытался спрятать, и сейчас не хотел её хоронить глубоко внутри. Это не было эйфорией. Это было ровное, спокойное удовлетворение: руки делают нужное дело, а голова не цепляется за тревоги. Он читал Евангелие, и слова не спотыкались о вихрь мыслей. Он кадил, и кадило не угрожало выскользнуть из пальцев. Он принимал исповедь у пожилой женщины, которая плакала, что-то бормотала, — он не разобрал, что именно — и Алфёдов не нашёл правильных слов; сказал первую заученную фразу, что взбрела в голову, но прихожанка почему-то ушла просветлённая. Он разобрал старые требники, которые откладывал месяцами, под аккомпанемент болтовни Санчеза. Переписал расписание свечных пожертвований, которое всё тот же Санчез вёл в своём фирменном безалаберном стиле. Даже помог одному из алтарников починить кадильную цепочку — и, кажется, не наломал дров, хоть пальцы и подрагивали от неловкости и напряжения. Диамкей появился в притворе бесшумно, как всегда. Алфёдов не сразу заметил его присутствие — только почувствовал знакомый тяжёлый взгляд на спине и вздрогнул, когда голос, пропитанный змеиной шепелявостью, бесшумно возник прямо за спиной. — Выздоровели, как я погляжу. — сказал он. Это было даже не вопросом, это было утверждением. «Ну, конечно. Как же без него». Алфёдов обернулся, приготовившись к обычному ледяному замечанию или очередному уроку смирения. Диамкей стоял в двух шагах, сложив руки на груди. Светлая, расшитая золотом ряса струилась до пола, губы растянулись в хорошо знакомой усмешке, а глаза смотрели пристально, изучающе. Напротив Диамкея ты был словно подопытный, посаженный на операционный стол. Казалось, все твои эмоции — как на ладони, все инструменты, которые будут использованы, — перед тобой. Никаких секретов. Но на самом деле — ты и понятия не имел, каковы его истинные мысли и намерения. Лицо — выжженная опытом и работой маска, за которой, кажется, ничего и нет. — Да, владыка. Спасибо, что отпустили. — А я не отпускал. Я выгнал. Чтобы народ не распугивал. — поправил Диамкей, хмыкнув от своей же шутки, — Но это хорошо. Будьте осторожнее в следующий раз. А то ты выглядел совсем неважно. Нельзя же так с собой. — неожиданно мягко закончил своё наставление епископ. Алфёдов не знал, что ответить. Хотел уже промямлить что-нибудь наподобие: «Хорошо, постараюсь», но ответ не требовался. Диамкей, спустя несколько секунд пристального изучения, где его карие глаза скользили по бледному лицу, задерживались на серых глазах, спускались к напряжённым рукам — произнёс фразу, от которой сердце пропустило удар. — Что-то снова изменилось, — медленно протянул Диамкей, прищурившись. — Мне кажется, или вы снова стали... более живым. Это был не вопрос. Он выделил последние слова неспроста. Алфёдов молчал, перебарывая желание отвести взгляд. Куда угодно: в пол, на потолок, в сторону, — всё бы сгодилось, лишь бы не в читающие душу глаза. Нельзя. Нельзя проявить неуважение. Нельзя вспоминать о вечере в келье, об упрёках Диамкея по поводу Джаста. Алфёдова будто обухом по голове ударили: его снова раскусили, что он чувствует себя как-то не так. Не так апатично, не так утомлённо. Спалили с поличным, что ему, кажется, легче. Только легче, за пределами церкви. «О чём я вообще думаю?» Алфёдов осознал, что пауза затягивается, а его тревога нарастает. Ещё чуть-чуть — и он прямо здесь заблокирует Джаста и удалит его номер. — Хотя, может, это просто температура спала, и вы, наконец, перестали видеть призраков? — Диамкей улыбнулся шире, выглядя почти дружелюбно. — Наверное, владыка. — быстрее, чем нужно, выпалил Алфёдов. Диамкей кивнул — коротко, почти благословляюще — и растворился в полумраке храма. Больше он ничего не сказал, оставил после себя только тишину, слабый запах ладана и непривычное послевкусие — не то чтобы одобрения, а скорее отсутствия привычного неодобрения. Алфёдов шумно вдохнул холодного воздуха, расслабляя сжатые кулаки. Он сам не заметил, что почти не дышал.***
Домой он вернулся в десятом часу — усталый, голодный и очень сонный. Квартира встретила его тишиной и тем самым больничным запустением, которое он сначала упорно пытался исправить, а потом сдался. Алфёдов постоял в прихожей, неторопливо оглядывая пространство: осевшая пыль на подоконнике, разбросанные листки бумаги с его необдуманными каракулями, стопка брошенных книг на столе и чашка на тумбочке с засохшими остатками чая. — Бардак, — произнёс он вслух. Вздохнув, он принялся переодеваться. Куртка отправилась на вешалку, тяжёлая ряса — в шкаф. Он включил свет почти везде, открыл окно, игнорируя возникший в голове образ Джаста. Он всего лишь проветрить на пару минут. Желание рухнуть в кровать прямо в помятой одежде было почти непреодолимым, и он уже почти поддался порыву, но повторный осмотр жилища взбудоражил в нём отвращение. Он сам навёл весь этот бардак и теперь ещё собирается спать в нём? Да это неуважение к самому себе. Алфёдов не стал откладывать. Помыл руки, умыл лицо, пытаясь смыть липкую сонливость — получилось так себе — и достал тряпки. Лучше не выспаться, зато быть довольным собой. Процесс пошёл медленно, но верно: кухня, коридор, комната. Он двигался методично, почти медитативно, водя тряпкой по поверхностям. И с каждым протёртым углом, с каждой убранной вещью он чувствовал, как дышать в квартире становилось легче, а вязкое раздражение отступало. Пыль на книжных полках требовала особой тщательности. Он снимал каждый том, проводил пальцем по корешку и ставил обратно. Книги были для него тихим увлечением. Раньше родители часто заставляли его читать различные произведения, позже пересказывая их. Это бесило. Но со временем он привык, адаптировался. А когда съехал, начал сам коллекционировать книги с некоторой страстью, тратя значительную часть зарплаты на редкие издания, которые затем годами стояли нетронутыми. Он впервые за долгое время взял один из них — потрёпанный томик Бродского — и просто держал в руках, рассматривая. Алфёдов прищурился. Надо признать, и эту страсть ему навязали родители. А ему не хватило духа заменить хобби чем-то своим. А почему он вообще считает, что хобби — это обязательно? Он мотнул головой и поставил книгу на место. Делать ему нечего — книги рассматривать. Его ещё ждут полы. К полуночи квартира сияла. Уборка заняла часа три. Алфёдов еле стоял на ногах посреди комнаты, оглядывая результаты трудов, но зато чувствовал странную, почти детскую гордость. Всё блестело, пахло чистотой и радовало глаз. Он уже собирался лечь в постель, но тело покрылось мурашками, и Алфёдов вспомнил про открытое окно. Закрыв его, он позволил квартире наполниться своими запахами: слабым запахом моющих средств, ещё не выветрившимся запахом холода и запахом... мандаринов. «Ах, да. Точно». Мандарины он купил днём в безымянном ларьке по дороге из храма, сам не зная зачем. Просто увидел ящик с яркими оранжевыми плодами, вспомнил, что через неделю Новый год, и застыл, поражённый скоротечностью времени. Пенсионерка, заметившая его смятение, сразу принялась его обрабатывать, мол: «Помоги старушке, порадуй себя и близких на Новый Год... Мои мандарины самые вкусные, без косточек, домашние...» Дальше он слушать не стал. Задела женщина его совесть, и он взял килограмм, лишь бы уйти от её цепких глаз. Теперь они лежали на кухонном столе горкой, источая тот самый запах, который, наверное, у любого человека ассоциируется с чем-то одним: детством, праздником, надеждой. Алфёдов взял один, начал чистить. Пальцы быстро намокли от сока, ногти забились рыжей кожурой. Он ел дольку за долькой, наслаждаясь кисловато-сладким вкусом, стоял у окна и смотрел на заснеженный двор. «Может ёлку в этот раз купить, — подумал он вдруг. — Совсем небольшую. Искусственную. Не хочу потом убирать». Мысль была настолько чужеродной, что он хмыкнул вслух. Он не наряжал ёлку где-то лет пять, с тех пор как съехал от родителей. Считал это бессмысленной суетой, навязанной традицией, лишней пылью в доме. Но сейчас, глядя на мандарины и на чистую квартиру, он остро захотел — именно захотел, без всяких «надо» и «положено» — чтобы в его квартире тоже было празднично. Он выкинул кожуру, вымыл руки, с особым усердием пытаясь избавиться от рыжего налёта под ногтями, и полез в шкаф. В глубине полок он наткнулся на старую, забытую коробку с новогодними игрушками — он заприметил её ещё когда только заселялся. Аккуратно достал её, поставив на стол, и сразу открыл. Содержимое коробки было небогатым: мишура, старая гирлянда и немного ёлочных игрушек. Глаз тут же зацепил красный шар с выцветшей золотой каймой. Щедрый слой матовой краски отражал тёплый свет лампы на потолке комнаты. Сразу видно — украшение было не из дешёвых. Он долго рассматривал ёлочный шарик на свету. За окном крупными хлопьями падал снег. Медленно, лениво, красиво — завораживающее зрелище. Алфёдов повесил шар на оконную ручку, стараясь не порвать позолоченную ниточку. Глупо, абсурдно, но он заглушил внутренний протест. Взял из коробки ту самую ветхую гирлянду, с опаской воткнул её в розетку, и она зажглась — не все лампочки, но достаточно, чтобы комната наполнилась неровным, живым светом. Он стоял посреди этой иллюминации, держа нагревающуюся гирлянду, и смотрел на эту дурацкую и мигающую картину перед собой. «Ну и тупость. Не хватало мне ещё квартиру спалить и эпилепсию словить». Он выдернул гирлянду из сети, аккуратно смотал её и убрал назад в картонную коробку; а саму коробку — закинул в шкаф также далеко, как она и лежала прежде. Однако где-то под сердцем ему было не противно, а хорошо. Не идеально, совсем не празднично, просто хорошо. Но он этого не признает, даже если красный ёлочный шарик так и остался висеть на оконной ручке нетронутым.***
Новый год Алфёдов не праздновал. Ну, то есть как — не праздновал. Он признавал его существование, смирялся с неизбежностью корпоративов и ночных гуляний за стеной, не дающих спать по ночам, но сам участия не принимал. Ёлка в его понимании была зелёным безобразием, занимающим полкомнаты, а гирлянды — визуальным шумом. В этом году у него всё сломалось. Или, может, что-то починилось. Разговоры коллег о грядущем празднике, пестрящие рекламы на баннерах и ёлки на каждом углу — всё это на протяжении нескольких дней было сенсорным шумом, от которого не скрыться. Сдавшись к тридцатому декабря, он зашёл в первый попавшийся строй магазин и купил маленькую искусственную ёлку, едва достающую до колена. Поставил на пустой подоконник и потратил полтора часа, расправляя каждую веточку так, чтобы те лежали идеально. Алфёдов отступил на шаг, чтобы оценить. Выглядело убого. Без какого-либо украшения — ещё и уныло. Всё же пришлось опять лезть за дряхлой коробкой. Гирлянду он так и не повесил, но игрушки и мишура на ёлку отправились. Он даже завис на секунду, поражённый тактильным ощущением старой, неколючей мишуры, но, опомнившись, продолжил. Готово. Алфёдов смотрел на своё скромное творение, и внутри поднималось что-то очень неловкое, но радостное. Точно те самые новогодние эпизоды детских мультфильмов. Хотя, до той самой атмосферы было ещё очень далеко. «Может, интерьер попробовать...» — промелькнула мысль. Он не был дизайнером, — по-крайней мере, точно не сейчас, — не имел вкуса и понятия не имел, как правильно украшать жильё. Всё, что у него было, — это смутные клишированные воспоминания из детства и интуиция, на которую, в этот раз, он решил положиться. Так что на новогоднее чудо он не рассчитывал. Единственное, что изменилось в интерьере его аскетичной квартиры, помимо ёлки, — ещё одна пушистая мишура, которую он в зоне досягаемости и ваза с еловыми ветками, купленная на рынке у очередной бабули. Копаясь в измученной коробке, он наткнулся на старые открытки, перевёрнутые вверх тормашками, — тоже советские, с пейзажами природы, зайцами и белками. Подобрал их, провёл пальцем по шершавой поверхности. Внезапно он задумался: кто мог жить здесь до него? Кто оставил эту коробку? Праздновали ли они так же, скромно? Была ли это дружная семья или одинокий человек под звук салютов и бой курантов? Жалеет ли тот человек о потерянной коробке, если ещё жив? Он мотнул головой и аккуратно положил открытки назад, отправляя коробку в шкаф. Алфёдов окинул взглядом квартиру — она напоминала очень нелепую иллюстрацию. Будто маленький ребёнок попытался срисовать полноценную картину, но оказался слишком ограниченным в своих способностях. Это было… странно. Непривычно. Но неожиданно уютно. — Идиотизм, — сказал он вслух, но ничего не убрал. Хотя и убирать было особо нечего. Вечером позвонил Джаст. Прямо когда Алфёдов пытался сварить глинтвейн по рецепту, подсмотренному в интернете. Экран потух в неподходящий момент и сменился входящим звонком. Алфёдов растерялся, но сбрасывать, к тому же в такой день, было бы не культурно. Он схватил телефон, оставив напиток остывать, и сел за стол. — С наступающим, — сказал Алфёдов в трубку и сам удивился: он никогда не поздравлял первым. — С наступающим, — ответил Джаст после паузы. — Ну, как день у тебя прошёл? — Какой из? Алфёдов застрял в своих мыслях, не сразу осознав, чем руководствовался, когда так отвечал. Возможно, тем, что они эту неделю почти не созванивались, только переписывались пару раз, — новогодняя суета поглотила всех. Его вопрос прозвучал глупо. Он услышал, как Джаст запнулся. И от этого Алфёдову стало неловко за свою рассеянность. — ...Да забе- — Давай о всех. — нашёлся студент. Теперь запнулся Алфёдов. Первой идеей было подначить Джаста, мол, взрослых не перебивают, но тот прозвучал так заинтересованно и серьёзно, что сделай он так взаправду — ему бы стало стыдно. Алфёдов перевёл взгляд на свою убогую ёлку, на мигающие за стеклом огни чужих квартир, на отражение собственного лица в тёмном окне — и это лицо, кажется, улыбалось. — Да я, считай, только квартиру украшал, и то, не очень, — сказал он. — А чего ж ты так? — Я не праздную Новый Год. Джаст замолчал. И молчал так долго, что Алфёдов уже приготовился к шутке или к наигранно снисходительному: «Ты сам себе противоречишь». Но в трубке раздалось тихое: — Тогда хорошо, наверное, что в этот раз решил по-другому. — А чего хорошего? — искренне удивился Алфёдов. — То, что ты… — голос оборвался. — Ладно. Не важно. Алфёдов не понял. Уже хотел уточнить, о чём Джаст только что посекретничал, но тот не дал ему времени. — А что насчёт работы? У вас же наверняка есть новогодняя служба или типа того. Неужели в праздник работаешь? — Ну... не прям служба, но да, — тяжело вздохнул он. — Сегодня многих, конечно, отпустили пораньше, но завтра и послезавтра вечером у нас мессы. Справедливости ради, они небольшие — максимум час. Но, всё равно, срывать нас с праздника ради этого часа, на который то и ходят единицы... Не очень приятно. Он слышал, как на том конце издавались вздохи: видимо, Джаст не мог определиться с ответом. — Ну, что тебе сказать... Удачи, у меня-то каникулы, — с тихим смехом ответил Джаст. — Хочешь, могу отдохнуть за тебя тоже? — Ох, спасибо за невероятно выгодное предложение, но, пожалуй, откажусь. А то совсем распустишься. — Алфёдов только недовольно хмыкнул. Диалог лился сам собой. Темы находились легко, а безобидные споры на самые бессмысленные вещи стали не просто привычкой, а самой ожидаемой частью их разговоров. Алфёдов отвечал колкостью на колкость и получал не обиду, а новый острый аргумент. А когда спор заходил в тупик, он, как-то сам по себе, растворялся, перетекая в новое обсуждение. Алфёдов сидел на кухне, пил горячий пряный напиток, который всё-таки довёл до ума, и чувствовал, как внутри разливается удовольствие: всё под контролем, происходит по его желанию и просто ощущается... приятно. Никто не заставляет слушать, не упрекает за рассеянность и медлительность, а наоборот — повторяют и объясняют лишний раз. Это было... непривычно. Непривычно хорошо. Когда звонок завершился, Алфёдов посмотрел в окно. Где-то на периферии сознания он понимал, что за простым удовлетворением от хорошего вечера, прячется давно забытое предвкушение. Предвкушение завтрашнего дня. Будто завтра действительно случится что-то волшебное. Только он не верил в чудеса. Но в эту ночь, когда за окном кружил снег, а в груди тихо, настойчиво пульсировало что-то живое, он позволил себе просто ждать. Ждать чего-то, потому что в этот раз — это не в тягость. Ждать боя курантов, даже если встретит его в одиночестве. Ждать момента загадать желание, которое толком не сформулирует. Ждать поздравление президента, зная, что тот скажет всё то же самое. Он позволил чему-то тёплому, смутному, невысказанному — точно возникшему недавно, но ещё слишком хрупкому, чтобы идентифицировать и не спугнуть — занять место под рёбрами вместе с этим предвкушением. «Пусть так и будет», — подумал он и встал из-за стола.***
Утро тридцать первого декабря выдалось таким же, как и любое другое: грохот из квартиры соседа, топот ребёнка сверху, трель будильника, который он снова забыл отключить. Но это не помешало Алфёдову наслаждаться свободным днём. Выключить звенящий будильник, чтобы отоспаться и никуда не торопиться — уже роскошь. Он сидел за столом, допивая сладкий чай, смотрел в окно на детей, пытающихся слепить снеговика, грел руки о слегка обжигающую кружку. Солнце светило лениво, висело высоко, поддерживая всеобщую умиротворённую идиллию и намекая вернутся в кровать. Алфёдов сделал последний глоток ещё не остывшего чая, сразу помыл кружку, чтобы глаза не мозолила, и вернулся в спальню. Заправленная постель выглядела заманчиво, но вместо того, чтобы устроиться на ней поудобнее, он подошёл к заваленному макулатурой столу, отодвинул пару мешающих листов в сторону и сел за компьютер. Курсы ждали. Алфёдов открыл ноутбук, включил видеоурок, запустил редактор кода. Пора брать себя в руки. Сколько он не занимался? Произносить это даже в мыслях было вульгарно, достаточно знать, что это позор для его трудовой квоты. Экран послушно осветил его лицо синеватым светом. Строки ложились на монитор, пальцы стучали по клавиатуре — неловко, медленно, со страхом ошибиться. Но это было… интересно. Веб-дизайн. Основы вёрстки. CSS-анимация. Мир за окном жил своей жизнью: вдалеке проезжали машины, где-то лаяла неугомонная собака, а сосед сверху опять включил телевизор слишком громко; но Алфёдов не замечал. Он был занят — впервые за долгое время он был занят своим и узнавал новое. Он не заметил, как пролетели два часа. Осознал, только когда голова загудела чересчур сильно, а в коде накопилось столько ошибок, что проще было начать заново. Алфёдов закрыл ноутбук, проведя рукой по волосам, будто это могло помочь остудить голову, и выглянул на улицу. Уже вечерело. Алфёдов тяжело вздохнул, поднимаясь со стола. А теперь его ждёт работа.***
Рождественская служба выдалась долгой, изматывающей, но приятной. Храм тонул в золоте и работе. Сотни свечей дрожали в полумраке, иконы мерцали; хор пел так пронзительно и торжественно, что мурашки бежали по коже; и прихожане, пришедшие несмотря на мороз, сновали между собой. Алфёдов нёс службу наравне со всеми, стоял у аналоя, чувствуя, как голос окреп, а движения обрели уверенность. Он смотрел в лица прихожан, — усталые, просветлённые, живые — заглядывал в глаза коллег — измотанные, воодушевлённые — и чувствовал себя частью чего-то огромного, единого. Санчез был рядом, но при этом носился по всей церкви угорелым зайцем: успевал свечи поправлять, шёпотом материться, когда их почти ронял, на клиросе подпевать, подавать кадило и путаться в собственном подряснике. Однако улыбка на него лице сияла так радостно, что Алфёдову невольно хотелось улыбнуться в ответ, каждый раз, когда их взгляды пересекались. Диамкей же служил с тем особым, величественным, отрешённым спокойствием, которое завораживало и внушало трепет одновременно. Его голос, низкий и ровный, заполнял собой всё пространство, не требуя микрофона. Алфёдов смотрел на него и понимал: сейчас он не испытывает страха. Только уважение. После службы, когда прихожане разошлись, а свечи погасли, Алфёдов задержался у иконы Богородицы. Не молился — просто стоял, глядя на тёмный, строгий лик. — Алф, ты домой-то собираешься? — Санчез бесшумно подкрался сзади уже в пальто и в шарфе. — А то последний автобус через пятнадцать минут, я на остановку побегу. — Поезжай, — сказал Алфёдов. — Я пешком. Санчез посмотрел на него с подозрением, но спорить не стал — только махнул рукой и выскочил в морозную ночь. Алфёдов остался один. — С Рождеством, — сказал он совсем тихо. Постоял ещё минуту, собираясь с мыслями, потом перекрестился на тёмный алтарь и вышел на улицу.***
На следующий день, наконец-то, официальный выходной. Алфёдов проснулся поздно, — всё-таки не забыл отключить будильник — долго валялся в кровати, глядя в потолок, а потом принял решение. Давно пора. Книжный магазин. Он не был там… давно. Несколько месяцев? Год? Когда его хобби всё ещё было коллекционирование книг, он ходил часто, просиживая часы, выбирая издания. А потом как-то забросил. Поэтому тянуть было нельзя. Он быстро оделся: белый свитер, штаны потеплее, куртка — и выскочил за дверь. Нужная дорога проходила мимо городского парка. Снег, покрывшийся тонкой ледяной коркой, громко хрустел под ногами. Алфёдов, сутулясь от пробирающегося под воротник ветра, шёл по тротуару, поглядывая на гуляющих. Несмотря на холод, людей было много: кто-то сидел на лавочках, кто-то медленно шагал по улице, а кто-то стоял группками, громко разговаривая. Алфёдов только глубже зарывался носом в воротник свитера и отводил взгляд себе под ноги. Книжный магазин встретил его теплом и запахом пыльной бумаги — тем самым, особенным, от которого щемило сердце. Алфёдов прошёл мимо продавщицы, не осмелившись кивнуть, и направился к дальней части зала. Он проходил между стеллажей, касался пальцами корешков: вот, старые издания по литургике, здесь философия и психология... А вот и нужный раздел. Типичные книги для чайников, самоучители. Современные технологии. Компьютерная литература. Он медленно, бросив неуверенный взгляд на продавщицу, словно боясь осуждения, углубился в ряды. Пёстрые обложки рябили в глазах, взывая к себе, манили многообразием. Алфёдов удивился ассортименту такой литературы: яркие картинки, броские названия среди серьёзных фолиантов выглядели... специфично. Он подошёл к к полке, заприметив интересную книгу. В книжном раздался приветственный звон колокольчиков — видимо, кто-то ещё зашёл, но Алфёдову не было интересно. Он провёл пальцами по глянцевому корешку, вытащил. Типичное руководство для новичков — то, что нужно. Алфёдов перевернул книжку, разглаживая целлофан, в который она была упакована. Краткое содержание едва читалось. Он подносил книгу ближе к лицу, щурясь, и жалел, что не взял с собой очки. За стеклом пошёл мелкий снег — наверняка закончится меньше чем через час. Но несмотря на трудности, это было то, что он выбрал сам, и это вызвало чистое, детское любопытство. А пока есть желание — почему бы не попробовать?Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!