Вернутся к фанфику
Перелом
24 сентября 2026, 16:09 Следующее утро началось не с кофе.
Оно началось с резкого запаха хлорки, который сочился из ванной и пробирался сквозь неплотно закрытую дверь, смешиваясь с застоявшимся потом на простынях. Агрессивный химический запах уже давно въелся в ноздри и пальцы, не планируя отступать ещё несколько дней точно. Алфёдов лежал на спине с мокрой тряпкой в руках и предчувствием неминуемого суда — тем особым странным привкусом, который возникает во рту, когда знаешь: сегодня решится что-то важное. Всё вокруг теперь казалось до невыносимого грязными: влажная от схватившей его ночью духоты ткань листа к лопаткам, а воздух в квартире стал до невозможного жарким и пыльным. Окна были плотно зашторены, но даже сквозь тяжёлую ткань пробивался тусклый, болезненный утренний свет. Алфёдову казалось, что он просыпается не в своей постели, не в своей квартире, а в самом дальнем и пыльном уголке какого-нибудь забытого чердака, где воздух спрессован годами.
Он открыл глаза за полминуты до того, как взвыл будильник. Тело уже замерло в струнку по старой привычке, — напряжённое, готовое к бою, — а мозг, прокручивая утренний паттерн, запустил лихорадочную работу, словно старый проржавевший двигатель, к которому уже давно не притрагивалась. Он сел, потирая лицо ладонями, счищая с себя остатки тягучего сна. Тёр, пока кожа не начала гореть, и только тогда окинул комнату мутным взглядом. Вчерашний хаос — пара разбросанных вещей, которую он поленился убрать, грязная кружка с засохшими разводами чая, скомканная одежда на спинке стула — сейчас казался не просто беспорядком. Это были вещественные доказательства. Улики его никчёмной, неустроенной жизни, разложенные перед «следователем» как на ладони. Каждая смятая футболка, каждая пылинка кричали о том, что он не справляется. Что он в глазах родителей — самозванец, который лишь притворяется взрослым и состоятельным человеком.
«Прибраться», — скомандовал он себе коротко и жёстко, заставляя сонное тело подняться с постели.
Следующие полтора часа прошли в маниакальной деятельности. Он пылесосил, вдавливая щётку в ворс ковра будто лично его ненавидел, пока тот не начал скрипеть, а ворсинки не вдавились в пол ровными линиями, словно свежескошенная трава. Натирал полы, выкидывал пустые бутылки и пластиковые упаковки, менял полотенца в ванной. За каждым движением стояла одна-единственная цель: доказать матери, что он — взрослый, состоявшийся человек, а не тот потерянный мальчик, которого когда-то, сдали на хранение в церковную службу, как ненужную вещь. Каждое движение было пропитано этим отчаянным желанием показать, что он справляется, что он не развалился под тяжестью жизни, что он сдержал каждое своё слово, когда-то данное, когда зубами вырвал себе автономию.
Грубое, дребезжащее жужжание рассыпалось по деревянной столешнице, заставив Алфёдова вздрогнуть. Телефон на столе завибрировал. Сердце ёкнуло и пропустило пару ударов, прежде чем Алфёдов заглянул в телефон, надеясь там увидеть кого угодно, — Санчеза, Святого отца, даже ошибочный вызов от коллеги из соседнего прихода, — лишь бы не материнский номер.
Экран засветился давно забытым набором цифр.
«Алфёдов я сегодня к тебе приеду где-то рядом с обедом. Надеюсь ты не забыл».
Алфёдов перечитал сообщение три раза. Потом финальный четвёртый, пока не убедился на все сто процентов, что он не перепутал цифры, и номер действительно не материнский. Что номер принадлежит тому, о ком он подумал прямо сейчас. Потом перевёл взгляд на часы. Обед всего через несколько часов. В это же самое время... сюда явятся родители.
— Ну нет,.. — Алфёдов выдохнул эти слова в пустоту квартиры, — Да ну нет... Ну мог он выбрать ещё более неподходящее время, блять!? — прошипел он сквозь зубы.
Мысль застряла в голове занозой, почти физически болезненной, — он схватился за лоб, потому что почувствовал, как виски реально начали пульсировать глухой болью — он отошёл от телефона и прикрыл глаза. Они встретятся. Скорее всего пересекутся прямо перед его дверью, если не раньше. Родители, которые видят в нём только переписанную, выверенную копию их религиозной картины мира, и кто-то из прошлого. Тот, кто видел его неправильным: пьяным, глупым, влюблённым, скандальным — совершенно и уж точно не святым. Тот, кто помнит, как он падал, смеялся и плакал, когда думал, что никто не видит.
Он стоял посреди сияющей чистотой квартиры, и тишина давила на него, как бетонная плита.
Он так и не придумал, какую ложь состряпать на этот случай.
***
Стук в дверь прозвучал как молоток судьи о резонатор. Точно его смертный приговор. Ровно три негромких, но хозяйских удара. Их ритм, скорость, силу — абсолютно всё Алфёдов знал наизусть и никогда бы ни с чем не спутал. Его мать никогда не стучала иначе. Только размеренно, не прикладывая лишних усилий, с непоколебимой уверенностью, что ей откроют в ту же секунду, потому что её появление — событие первостепенной важности. Алфёдов подошёл к двери, сглотнул сухой ком в горле, прокашлялся в кулак, чтобы никто не услышал, и натянул на лицо улыбку приветливого сына — ту самую, которую носил уже много лет, даже когда матери не было рядом, ведь в церкви все мы — дети Божьи, а дети Божьи должны улыбаться, какими бы гнилыми ни были их души. Он медленно открыл дверь. — Сынок! — стоило открыть дверь, как мать поспешила перешагнуть порог, широко разводя руки для объятий. Её лицо сияло той самой дежурной радостью, которая всегда предшествовала выговору. — Ну, наконец-то свиделись. Она обняла его быстро, почти формально, но Алфёдов чувствовал, как её взгляд уже скользил по нему, оценивая, записывая каждую деталь в свой внутренний блокнот: не похудел ли, не запустил ли квартиру, не забыл ли зажечь лампаду перед иконой в дальнем углу. Она видела всё: даже чистоту, сияющую вокруг, воспринимала как что-то подозрительное. Отец вошёл следом молча, неся в руках пластиковую переноску — хлипкая; по ощущениям, одно резкое движение и ручка оторвётся. Изнутри доносилось сдавленное мяуканье. И этот звук резанул по нервам сильнее, чем любой упрёк, сразу сдавливая сердце забытой жалостью. — Вот твой Семён, — отец поставил переноску на пол, и та глухо стукнулась о линолеум, от чего Алфёдову захотелось закрыть глаза. Бедное животное. Он уже совсем забыл о нём. — Мы уезжаем. Надолго. Так что оставляем кота на тебя. — Уезжаете? Куда? — переспросил Алфёдов, до паники надеясь, что никто не увидел, как радостно дрогнули его уголки губ. — Да, по делам. — мать уже разделась и вешала пальто на плечики, и Алфёдова кольнуло: она всегда знала, где что лежит в его квартире, лучше него самого. — Мы же тебе писали... забыл? — Не писали. — ответил он, и в голосе проскользнула едва заметная дерзость, которую он тут же подавил. — Ну, значит, мы забыли. Засуетились. — она вздохнула так глубоко и тяжело, будто весь мир лежал на её плечах, и этот вздох был полон укоризны и снисхождения одновременно. — Вот мы кота и привезли. Ты же не против? Алфёдов посмотрел на переноску. Семён внутри выпучил глаза — полные ужаса и непонимания — и выглядел так, словно его только что приговорили к смертной казни. В этом взгляде было что-то до боли знакомое. — Не против, — выдавил он, потому что слова «против», как и любого другого вида отказа, в его лексиконе при родителях не существовало. Они прошли на кухню. Мать тут же открыла холодильник, не спрашивая разрешения. Тихо цокнула языком — этим знакомым, ледяным цоканьем, которое одним звуком уничтожало всю его уверенность и превращало обратно в нашкодившего подростка. Алфёдов хотел сам наложить еды, но не успел проскочить первее, и теперь потерял очки доверия. — Вечно у тебя одна гречка да кетчуп. — сказала она с брезгливой жалостью, захлопнув холодильник и по-хозяйски доставая привезённые контейнеры. Она игнорировала его попытки помочь, подать тарелки, накрыть на стол. Сейчас она была здесь главной. Когда еда была разогрета и оказалась на столе, она, пригласив отца занять место и только после сев самой, приступила к главному. — Ну, рассказывай, Алфёша, как работа? Алфёдов стиснул зубы. Так называла его только мама, и это уменьшительно-ласкательное «Алфёша» резало слух. Итак, вот он. Священный вопрос, на который нельзя ответить правдой. В ней всегда было что-то «не так», что-то всегда не устраивало родителей. То недостаточно вдохновенная интонация, то его недостаточная преданность делу, которую они выдумывали сами же. Всегда чего-то было недостаточно. Его было недостаточно. Но и солгать — тоже гиблое дело. Слишком нелепая ложь приведёт к трёхчасовой лекции о смирении и послушании, об уважении к старшим и о том, что обман — это страшный грех. — Всё хорошо, — Алфёдов сел напротив, сложив руки на коленях, как послушник перед исповедью. — Епископ доволен? — Да. — А Святой отец? — Он тоже. Всё хорошо, мам. — «Всё хорошо», — передразнила она, но без злобы, скорее по старой привычке, которая никак не давала о себе забыть, — А как службы? Не отлыниваешь? Не грубишь прихожанам? Ты же знаешь, мы тебя не просто так туда пристроили. Душа должна трудиться. Отец твой, — она кивнула в сторону мужа, который уже нашёл на столе вчерашний номер церковной газеты. — тоже начинал с этого. Служение облагораживает. «Пристроили», — мысленно повторил Алфёдов, и это слово обожгло изнутри. Как какое-то непослушное животное. Как какое-то ненужное животное. — Всё хорошо, — повторил он уже в третий раз, не сдержав толики раздражения в голосе, глядя в точку над маминым плечом. Куда угодно, но не в её глаза, потому что её взгляд вытягивал все силы, оставляя пустым и беспомощным. — Нормально со мной разговаривай. — прищурилась она, и от этого прищура страх отдался где-то в затылке, — И лицо попроще сделай. Ты чего сегодня такой дёрганный? Нет, ты, конечно, у нас всегда дёрганным был, но сегодня какой-то ты слишком уж нервный. Или... Она не договорила, но Алфёдов понял. «Или» означало всё самое страшное: грех, сомнения, неправильные мысли, которые точат душу изнутри. Но не как волны точат камень, принося миру новый пейзаж, а как мыши точат зерно в амбаре — принося только голод и запустение. В этот момент зазвонил телефон, не давая матери закончить мысль вслух. Экран засветился знакомым контактом. Алфёдов вздрогнул. Палец уже потянулся принять звонок по привычке, но он успел себя одёрнуть. От вида этого небольшого набора букв кровь сначала прилила к лицу, согревая щёки предательским румянцем. А потом — когда осознание ситуации настигло мозг — мгновенно отхлынула, оставляя после себя ватную пустоту в голове и ледяной холодок в кончиках пальцев. Джаст. «Нет. Не сейчас...» Родители уставились на него. Мать — с жадным любопытством, не теряя ни малейшей возможности пробраться в его личную жизнь, а отец настороженно выглянул из-за газеты, будто учуял чужака в их размеренной немноголюдной жизни. — Кто это? — спросила мать тоном, не терпящим ни лжи, ни возражений. «Друг. Скажи "друг". Старый друг. Нет, не старый, им все они не нравились. Скажи "Новый друг". Все нормальные люди заводят друзей. К тому же это же Джаст. Он эрудированный человек, приличный, воспитанный. Он бы точно подошёл под всех их требования, если бы они дали ему шанс», — пронеслось в голове обрывками. Но язык прирос к нёбу. Друг? Для них «друг» — каким бы человеком он ни был, всегда потенциальный соблазнитель, человек без духовного стержня, повод для долгого, мучительного разговора о том, «с кем ты связался» и «почему ты не умеешь находить "правильных" людей». Он не хотел, чтобы Джаст попал под родительский тест. Любой испытуемый всегда был обречён на провал. — Коллега, — выпалил он и сразу же пожалел. — По работе. Лицо матери просветлело мгновенно. Отец удовлетворённо кивнул самому себе и вернулся к газете. Работа — это хорошо. Это святое. Достойная причина, чтобы отвлечься от всех своих дел. — Ну так бери трубку, чего ты ждёшь, — мать с каким-то собственным нетерпением кивнула на всё ещё звенящий телефон. — Не заставляй людей ждать. Это неприлично. Алфёдов дрожащими пальцами нажал «Ответить» и поднёс трубку к уху. Голос предал его так же быстро, как и руки. — Алло, — начал он голосом, перемены в котором напугали даже его самого: этот голос был слишком официальным, как у секретаря на приёме, слишком безжизненным даже для него. — Простите, я не могу сейчас гов- Он чуть не получил оплеуху на месте. Благо, успел увернуться от появившейся перед лицом маминой руки. Та шикнула и посмотрела на него самым убийственным взглядом, по которому всё было ясно: если он сбросит трубку, не поговорив «о работе», весь кредит доверия будет исчерпан и вряд ли когда-либо восстановлен. Пришлось послушаться. — Алло, Алфёдов, что говоришь? — начал Джаст, и его мягкий, спокойный голос попытался разлиться тёплой волной по динамику, но названный не поддался успокаивающему эффекту. Он вытряхнул его тепло из головы, отгораживаясь стеной. Нельзя расслабляться, ещё не время. — Ничего, я слушаю, говорите. — А-.. Что же так официально? — в голосе Джаста проскользнула растерянность. — Ну, хорошо. Я хотел спросить, мы можем сегодня как обычно или-?.. — Я же тебе уже всё рассказывал, — перебил Алфёдов, и его голос стал резким, командным. — с чем опять у тебя проблемы возникли? — А? Эм, Алфёдов, какие ещё проблемы?.. — А? Эм, Алфёдов, какие ещё проблемы? — Джаст явно опешил. — Ты же понимаешь, что у меня не всегда будет возможность так тебе по сто раз всё повторять? Давай уже самостоятельность проявляй. — ... В трубке воцарилась тишина. Мать продолжала сверлить его взглядом, показывая какую-то пантомиму. Что-то про то, что надо говорить менее агрессивно или что-то в этом духе. Но он не особо пытался внимать ей. Единственное, чего он желал в данный момент, — чтобы Джаст проявил свою гениальность и проницательность. Чтобы не счёл его за сумасшедшего с бешеными эмоциональными качелями и не бросил его без их звонков по вечерам и своих глупых игр на внимательность, которые так любил устраивать на прогулках. И — о чудо! — судьба наконец решила смилостивиться над ним за сегодняшний день. За последующие слова Джаста он был готов спеть ему целую одну хвалебную оду. — ..Слушай, Алфёдов, — голос Джаста снова стал тихим и мягким, почти конфиденциальным. — Я не знаю, что происходит и, честно, не очень понимаю. Но если тебе вдруг сейчас просто неудобно говорить и по какой-то причине ты не можешь об этом сказать прямо, — на этих словах диакон чуть ли не выдохнул вслух, сбрасывая напряжение. — то хочешь просто созвониться позже? — Да! — Алфёдов выпалил это слово с такой благодарностью и облегчением, с каким молитвы не читал. Он нажал «Сбросить» моментально, даже не услышав ответа. В наступившей тишине было слышно только как Семён в переноске — так и не выпущенный из своего заточения — тоскливо царапал пластик, придерживаясь своего ритма, явно уверенный, что скоро достигнет свободы. Родители уставились на него глазами полными недоумения. После чего переглянулись, даже не скрывая этого. И в этом коротком взгляде, который они практиковали все свои годы совместной жизни, умещалось всё: взаимопонимание, молчаливое осуждение, оценка и план дальнейших действий. — Алфёдов, — вкрадчиво, почти ласково начала мать, и от этого тона, вся эфемерная радость в душе исчезла без следа. — ты вообще совсем уже? Кто так с людьми грубо разговаривает? Особенно когда это по работе?! Алфёдову уже было плевать, что мать повысила голос. Он сам не понял, но что-то внутри него изменилось. Да, родительские упрёки всё так же ранили, он до сих пор не мог вынести с ними серьёзный спор или разговор. Но если убрать физические проявления его страха, внутри — ему было смешно с себя. Он вчера так боялся, буквально дрожал от одной мысли о том, что ему придётся говорить с ними, а по факту, всё, что они могли сделать — это просто покричать. Квартира давно принадлежала ему. Он был финансово свободен от них. Ему нечего было бояться, но ему было далеко до этого осознания. Потому сейчас, ему оставалось только подыгрывать своему не настоящему страху. — У нас… под моим руководством есть дьячок, — Алфёдов уже не контролировал, что говорил: слова рождались в мешанине паники и кратковременной радости, обретая хлипкую форму где-то на полпути к губам. Он уже не внимал собственной лжи. Фатальная ошибка, — Совсем молодой, неопытный. Вечно звонит по самым пустякам. Я им командую. Вот он и звонил. Дьячок. Сам предложил перезвонить мне позже. Видимо, понял, что по ерунде позвонил, как обычно. Слова «ерунда» и «Джаст», смешавшиеся вместе в голове, вызвали слабый диссонанс на душе, но он сразу же выкинул это ощущение. Сейчас не время думать об этом. Будь бы на месте матери Алфёдов — он бы ни за что не поверил этим словам. Он слишком нервничал, повторял одно и то же, и вообще у него голос дрожал. Мать же замерла. Пауза затянулась на несколько ударов сердца — и Алфёдов был уверен на все сто, что она сейчас увидит эту ложь, проткнёт её насквозь своим всевидящим взглядом и впоследствии разорвёт в клочья, направив свою кару и на сына в придачу. Но потом она медленно улыбнулась. И Алфёдов сначала даже не поверил увиденному. Такая улыбка значила только одно — она купилась. Поверила. Но это нисколько не отменяло того, что проверять она всё равно будет. — Дьячок, значит? — переспросила она, мечтательно отводя взгляд в сторону. — Ну, смотри, сынок. Чтобы с достоинством занимался порученным делом. Не позорь нас. — Не буду, — выдохнул Алфёдов, чувствуя, как капелька пота медленно ползёт по позвоночнику, прочерчивая ледяную дорожку под тканью футболки. Они ещё поговорили минут десять. О коте — кормить не меньше двух раз, сильно не баловать, на кровать не пускать и бла-бла-бла. По-моему, его родители забыли, что в детстве он-то и ухаживал за котом. Хотя ласкали его, наверное, родители больше, чем он сам. За постоянно исцарапанные руки это маленькое существо не очень хотелось лелеять. О квартире — проветривать чаще, смотреть за ней тщательнее, ведь он, оказывается, почти совсем её запустил. И неважно, что мать не нашла ни пыли, ни бардака. Алфёдов уже привык: в её списке причитаний стоял обязательный пункт: «Обесценить все труды и старания, особенно уборку!» Ну и о жизни — не забывать об утренних и вечерних молитвах, о чтении Евангелия, трудиться честно и искренне, ну, и, естественно, не грешить. На последнем Алфёдов приложил все свои оставшиеся силы, дабы не закатить глаза. Да было бы это так просто, когда каждый пятый прихожанин, словно испытание на прочность твоего терпения. Каждое наставление было как гвоздь в крышку гроба его настоящей жизни. Каждое слово заколачивало доску, отделяя его от самого себя. Наконец мать поднялась. Отец, увидев это, отложил газету, и они синхронно двинулись к выходу. — Ну, Господь тебе в помощь, — мать перекрестила его на пороге широким, размашистым крестом. Таким, каким крестят не благословляя, а отгоняя зло. — Не забывай, кто ты есть. — Спасибо, — ответил он так тихо, чувствуя, как внутри кипело раздражение, даже не подумав, а не растворились ли слова где-нибудь в прихожей, не долетев до родительских ушей. Алфёдов поспешил захлопнуть дверь и прильнуть к глазку. Он всегда так делал — смотрел вслед из-за двери, пока родители не скроются за первым углом. Это было не совсем из любви, скорее из тревоги. Из тревоги, что они обернутся, заметят в распахнутом проходе что-то не то и вернутся с новым допросом, новой порцией святой воды для очищения его грешной души. Они дошли до лифта. Мать нажала кнопку, пока отец продолжал ходить за ней хвостиком, как пёс на привязи. Через пару минут — от напряжения у Алфёдова уже начали ломить пальцы, которыми он сжимал ручку — металлическая дверь разъехалась с усталым, но громким застарелым вздохом. Мать, даже не удосужившись посмотреть внутрь, шагнула в кабину и, видимо, врезалась во что-то. Тут же через дверь послышался её повышенный, ледяной голос. — Молодой человек, — услышал он знакомый тон, которым разговаривают с провинившейся прислугой. — Смотрите, куда вы расставляете свои вещи. — Задеть не сложно, уберите, — неловко буркнул отец в поддержку жены, поправляя пальто. Виновник наконец вышел из лифта, и при виде него у Алфёдова чуть не упала челюсть. Тот самый «молодой человек» лет двадцати трёх, его ровесник. И эту информацию диакон знал наверняка. Высокий, стройный, с чёрным пиджаком, который свободно висел на нём, дополняя образ беспечности и вызывающей небрежности. На лице — солнцезащитные очки, полностью скрывавшие глаза. И в этом тусклом, подвальном свете подъезда они выглядели совершенно нелепо. У его ног же стояла дорожная сумка — вся потёртая и явно дешёвая. Видимо, именно её и задели, потому что стоило ему выйти на этаж, как он наклонился отряхнуть свою сумку от несуществующей пыли.. Затем его голова резко повернулась в сторону родителей, пока те ещё не успели скрыться за дверями лифта. Алфёдов готов был поспорить на всё своё жалование, что даже тёмные стёкла очков не могли скрыть такой концентрированной злобы, которой гость одарил его родителей. Мать даже не обернулась, заходя в лифт — она всегда слишком была уверена в собственной неприкосновенности. Отец лишь так же злостно зыркнул в ответ, но всё равно просто зашёл внутрь. Двери наконец закрылись. Лифт уехал, и его металлический гул стих где-то глубоко в шахте. Алфёдов, застывший перед глазком, видел всё это как в замедленной съёмке. И сейчас он не знал — то ли смеяться, то ли плакать. Он боялся признаться самому себе, что сейчас в его душе, под слоем липкой тревоги и раздражения, горело только злорадство. И героем этого чувства был Деб. Его старый долговязый, вечно носящий чёрные очки даже в пасмурную погоду друг. Деб, который в школе одевался так, будто собирался на похороны Сида Вишеса, а теперь выглядел так же — только взрослее и наконец солиднее, если это вообще было возможно. Всё же деловой костюм на взрослом теле, смотрелся лучше, чем на тощем подростке. Деб, оторвавшись от лифта, направился к его двери уверенной походкой. Алфёдов наконец пришёл в чувства и от испуга захлопнул дверь, прижавшись к ней спиной. Что не могло не смутить только прибывшего гостя. — Алф, — подойдя к двери, позвал Деб; голос у того почти не поменялся, остался таким, как в детстве запомнил Алфёдов: довольно высоким, с издевательским тоном. Разве что стал только немного глубже. — Я знаю, что ты там. Спалился уже. Алфёдов всё ещё не до конца управлял своим телом, так что раскрыл дверь очень медленно и через силу. Деб стоял напротив, облокотившись рукой о стену, второй придерживая свою побитую сумку. Алфёдов не отрывал глаз от знакомых солнцезащитных очков, в которых отражался его собственный испуганный силуэт. Только сейчас голова начала переваривать увиденное, и Алфёдов по кусочкам забрал контроль над собственным телом: пальцы наконец разжали дверную ручку, кровь начала приливать к онемевшим пальцам. И диакон медленно, но не так дёрганно, как до этого, шагнул в сторону, освобождая дверной проём. — Ты в порядке? — Деб перешагнул порог и подошёл ближе, и в его голосе прорезалась неподдельное беспокойство. — У тебя лицо... Ещё более бледное, чем я помню. И тут Алфёдов уже не мог больше сдерживаться. Тёплая, широкая улыбка выползла на лицо медленно и неуверенно, а потом тепло от этой радости растеклось по всему телу, смывая всё утреннее напряжение, всю панику и весь липкий негатив. — Давно не виделись, — сказал он хрипло, и в этом хрипе он выдохнул всю накопившуюся усталость. Деб усмехнулся, протянул руку для крепкого рукопожатия, и когда Алфёдов ответил тем же, хлопнул того по плечу, приобнимая. Удивительный объём неироничных сантиментов для Деба. Видимо, долгое время разлуки даже таких циников смягчает. — Слу-у-ушай, — Деб отстранился и, обернувшись в пол-оборота, посмотрел на дверь, которую закрыл за собой. — а это были твои родители, да?.. Алфёдов впал в небольшой ступор, но через секунду уже разочарованно пялился в солнцезащитные очки. Деб от такого сразу выпрямился, ровно как животное, которое при угрозе пытается стать больше и внушительнее. — Нет, ну что ты так на меня смотришь! Откуда ж мне было знать? Я их толком-то не видел никогда, домой ты к себе не приглашал. И вообще, мог бы сказать, что в обед у тебя родители будут, я бы погулял по городу, потянул время. — Ой, всё, Деб, хорош оправдываться, у меня сейчас уши вянуть начнут от всей твоей болтовни. — Алфёдов только махнул на это рукой и отступил на кухню. Не будет же он признавать, что действительно мог предупредить, но просто не подумал об этом.***
Деб, кинув свою сумку где-то в неизвестном Алфёдову месте, также оказался на кухне. Алфёдов уже поставил чайник закипать. Деб немного стянул очки и спрятал глаза под пальцами — принялся массировать веки, словно у него был очень тяжёлый день. Глаз он, как всегда, не показывал. Если не считать тёмных кругов под ними, которые можно было периодически заметить. А ранняя сетка морщин вокруг рта без чёрных очков, захватывающих всё внимание, больше выдавала чужую экспрессивность. — Ну, рассказывай, — Алфёдов сел напротив, сцепив руки на столе. — Надолго приехал? Зачем? И как ты вообще меня нашёл, я же вроде менял номер? Деб отнял руку от лица, сразу возвращая очки на место, и повернулся к Алфёдову. Удивительно, как у него только хватало выдержки всё время носить очки. Правда, толку от этого было мало — его умение демонстрировать свою заносчивость никуда не пропадало, даже за тёмными линзами. — Да я на пару дней всего-то, — коротко бросил Деб, доставая из внутреннего кармана смятую афишу и расправляя её на столе. Бумага была помятой, в некоторых местах потёртая и с загнутыми краями. Видимо, проносил он её с собой долгое время. — Завтра концерт, на который я очень давно хотел попасть. После него я сразу назад уеду. А переночевать негде. Я из-за билета на мели сейчас немного и тратить деньги на гостиницу будет сильным ударом по моему кошельку. Вот и вспомнил, что ты тут обитаешь. Адрес старый, но ты ж у нас человек привычки. «Человек привычки». Алфёдов горько усмехнулся про себя. Деб понятия не имел, насколько это меткое определение. Человек, который живёт по расписанию, которое ему навязали, уже несколько лет. Человек, который боится даже шагу лишнего сделать без приказа. — Оставайся, — сказал он, даже не думая, — А-то за отказ мстить мне будешь ещё примерно всю жизнь. — на этих словах Деб посмеялся, приговаривая: «Это уж точно». — Но ты так и не сказал, как ты нашёл мой номер. — А? А, да я ж знаю, что тебя родители в церковь работать засунули. Я и попытал удачу в ближайшей к этому адресу церкви. Позвонил, поспрашивал: «работает ли здесь Алфёдов», и какой-то очень гиперактивный парень выхватил телефон и с радостью отдал мне твой номер, как услышал, что я твой старый знакомый. — Тц. — ответственность за сохранение конфиденциальности на Санчеза возлагать категорически нельзя. — За просто так? — Ну, не за просто так. Он уж очень выпрашивал в доказательство какую-нибудь твою постыдную историю. — Деб не сдержал хитрой улыбки. Алфёдов впал в кратковременный ступор. А потом набросился на Деба с расспросами, требуя рассказать, что именно тот ляпнул болтливому дьячку. Они проболтали ещё с полтора часа. Хоть первые тридцать минут Деб только и уворачивался от агрессивных вопросов диакона. Но когда атмосфера устаканилась, первое, о чём они заговорили, стало музыкой. Громкий, агрессивный стиль — тот самый, который Алфёдов не слушал уже много лет. Потом об общих знакомых — кто женился, кто уехал, кто пропал без вести. И на последок о том, как смешно Деб в пятом классе упал с турника и потом ломал комедию, что руку сломал, хотя на самом деле травма не тянула даже на ушиб. Алфёдов почти расслабился — впервые за этот единственный бесконечный день. Когда стукнуло полвосьмого, он уложил гостя в зале, показал, где что лежит, и отправился в свою комнату, выслушивая шутки, что даже маленькие дети так рано не ложатся. Действительно даже дети так рано не ложатся, Алфёдов согласен. Но спорить сил не было. После родителей сил не было ни на что. Так что он зашёл в спальню, выключил свет, аж телефон сразу отложил на тумбочку и лёг. И только закрыв глаза, уже погружаясь в дрёму, вспомнил. Джаст. Он так и не перезвонил, не удосужился и написать. Даже не подумал о нём за весь этот длинный, вымотавший его день. Имя Джаста лежало где-то на самом дне сознания под толстым слоем усталости и паники, не в силах всплыть. «Ничего, — подумал он сонно, проваливаясь в вязкую темноту. — Завтра. Завтра обязательно перезвоню». Завтра в его понимании не наступило.***
Церковь встретила Алфёдова привычным холодом. Знакомые высокие своды, от которых эхо отражалось с задержкой, словно каждый звук предварительно нужно было оценить, взвесить его цену, прежде чем отпустить. Но звук уже возвращался искажённым и забытым своим создателем. Позолота, которую он за всё это время уже возненавидел всей душой — безвкусная, в некоторых местах облупленная, — и он хорошо знал в каких именно, ведь его самого не раз запрягали эти уродливые дыры закрашивать. Позолота, купленная на пожертвования старух, отдавших своим последние деньги, в надежде, что их вклад заметят и оценят, но все плевать хотели на это. И запах ладана — сладкий, но от этого удушающий. У Алфёдова от него после рабочих дней почти всегда болела голова. Он надел рясу, перекрестился по привычке, не вкладывая в жизнь и капли смысла, и вышел на службу. Санчез ждал его у алтаря. Дьячок выглядел несвойственно дёрганым — покусывал губу, нервно поправлял алые заколки в волосах, лихорадочно перебирал чётки, словно пытался что-то сосчитать, но постоянно сбивался со счёта. Его пальцы дрожали, и Алфёдов заметил это сразу, моментально напрягаясь. Случилось что-то очень страшное, если сам Санчез, обычно беспечный и легкомысленный, настолько испуган. — Что с тобой?.. — начал Алфёдов, когда они отошли в боковой придел, подальше от чужих глаз, в тень массивной колонны. — Ничего, — резко оборвал его Санчез, и это короткое «ничего» прозвучало острее всех его предыдущих слов. — А вот ты... не знаю. Что ты такого натворил, что епископ Диамкей после службы хочет поговорить. Опять. Так ещё и со мной. Алфёдов напрягся так, что тонкие восковые свечки в руке надломились — так же, как его хрупкая уверенность. — О чём? — Этого он не сказал. Но сказал прийти. — он сделал небольшую паузу и сглотнул. — Обоим. Служба тянулась бесконечно долго. Алфёдов механически делал то, что положено: кадил, читал, кланялся — но никакой мысли, никакой идеи вложено не было. Голова была абсолютно пуста. Диамкей хочет поговорить. Это не к добру — никогда добром разговоры с ним не заканчивались. Они всегда заканчивались унижением. К вечеру, когда прихожане разошлись и скамьи опустели, оставляя после себя только запах пота, духов и старого дерева, Алфёдов и Санчез постучались в дверь епископской комнаты, боязливо оглянувшись друг на друга. — Войдите, — раздался будничный, скучающий голос Диамкея. Внутри за всё время, которое Алфёдов умудрялся избегать приглашений на «разговор», абсолютно ничего не поменялось. Пахло всё тем же старым деревом, воском и сухими травами. Атмосфера строгости никуда не пропала и не потеряла и толики своей силы. Диамкей стоял у окна, спиной к ним, заканчивая портрет абсолютной власти. Руки были плотно сцеплены за спиной. Голова — чуть наклонена, как у человека, находящегося в тяжёлых раздумьях. Он смотрел на улицу, на серое, затянутое дождевыми тучами небо, но видел, конечно, только своё отражение в тёмном стекле — и оно, видимо, его вполне устраивало. — Алфёдов. Санчез. — Он повернулся плавно, как удав перед броском. — Долго ждать себя заставляете. — Простите, владыка, — начал было Алфёдов, Санчез косо покосился на него, но Диамкей поднял ладонь — и этот жест отрезал все возможные объяснения. — Не об этом речь. Они оба застыли, и наступившая пауза затянулась. Тишина давила на уши почти физически. Слышно было, как монотонно тикают старые настенные часы где-то в углу. Алфёдов любил тишину, честно. Любой шумной, даже самой весёлой вечеринке он предпочёл бы тихий и спокойный вечер в одиночестве. Однако келья епископа была единственным местом, где он терпеть не мог отсутствие шума. Он что угодно был готов отдать, лишь бы в этом кабинете можно было услышать что-то кроме скользких, обтекаемых речей Диамкея, кроме много тиканья настенных часов и его собственного сбивчивого дыхания. — Я слышал, — продолжил епископ, наслаждаясь каждым словом. — что в вашем приходе... не всё гладко. — У нас всё хорошо, — ответил Санчез слишком быстро, и это «слишком» выдало их обоих. — Я не тебя спрашивал, — отрезал Диамкей. Его прищуренный взгляд задержался на Алфёдове. — Ты. Ты — ответственный. Ты же — мой... надзиратель за дьячками. Не так ли? Сердце Алфёдова пропустило удар. Мозг мгновенно вспомнил вчерашнюю ложь, сказанную матери. Он не ждал, что та так быстро обретёт плоть и кровь и предстанет перед ним прямо сейчас, в этом кабинете, обернувшись против него самого. Всё, что он выдумал, чтобы спастись, теперь возвращалось к нему с процентами. — Так точно, — выдавил он, и голос его сел, превратившись в хрип. Отрицать было бесполезно. Санчез растерянно махал головой, то к Алфёдову, то к Диамкею. Последний же разочарованно вздохнул, приблизился на шаг, и его голос упал до вкрадчивого, почти ласкового шёпота, от которого кровь стынет в жилах. — Алфёдов,.. Мне кажется, ты пользуешься своими полномочиями не совсем... праведно. Я думаю, ты понимаешь о чём я. Алфёдов почувствовал, как пол мягко уходит из-под ног — он это полностью заслужил. Разговор длился ещё десять минут. Десять минут ледяного, уничтожающего монолога. Диамкей не кричал — он был выше этого. Он выдавливал слова, как яд из раны, медленно, со вкусом и, видимо, с наслаждением: про нерадение, про «дурной пример», про то, что «служение — не место для вольностей». Каждое слово попадало в цель, оставляя невидимые, но кровоточащие порезы на коже. Перед тем, как наконец отпустить их и позволить выйти в коридор, Диамкей перевёл взгляд на уже расслабленного Санчеза, и тот сразу натянулся стрункой. — А вам, господин Санчез, я бы дал совет: ведите себя менее вызывающе. И, возможно, вам стоит меньше подыгрывать всяким бзикам нашего диакона. Вы и так позволили себе слишком много вольностей. Дьячок сразу же закивал головой, как болванчик, и после незаинтересованного: «Свободны», почти что пулей вылетел из кельи, не дожидаясь повторения. «А так храбрился передо мной, что Диамкей ему выговоров не делает». — ядовито подметил про себя Алфёдов и сразу заглотил эту мысль куда подальше. — Что это было, Алф? — спросил он шёпотом, оглядываясь на закрытую дверь, за которой остался епископ. В его голосе впервые не было ни злости, ни раздражения, только растерянность и страх. — Почему он назвал тебя надзирателем? Причём тут я вообще? Ты чего-то не договариваешь? — Ничего важного, — отмахнулся Алфёдов, хмуро собирая рясу в сумку, ключи в карман. — Всё нормально. — Не нормально! — Санчез схватил его за рукав, и его пальцы впились в ткань. — Если тебя нужно прикрыть, можно просто попросить, мне это ничего не стоит. Но не надо втягивать меня во что-то и подставлять под удар, даже не предупредив. Я не крыса, Алф. Но и не твоя подстилка, чтобы мной разменивать. Алфёдов скривился и выдернул руку — грубее, чем хотел. — Не втягиваю я тебя ни во что. Я же сказал: «всё хорошо». — однако его «всё хорошо», сказанное сквозь зубы, прозвучало совсем нехорошо. Санчез впился в него взглядом, полным обиды, но Алфёдов не дрогнул. Только сжал кулаки крепче. Вся утренняя злость от встречи с родителями вновь забурлила внутри. — А я только начал думать, что мы действительно стали друзьями. — Саша буквально выплюнул эти слова и, махнув рукой, возвращая свой рукав на место, пошёл в своём направлении, не оборачиваясь. Расстались они холодно, даже не попрощавшись как следует. Алфёдов вышел на улицу, где уже зажглись желтоватые фонари, и побрёл домой по мокрому асфальту, чувствуя во рту привкус лжи — кислый и горький, словно он съел что-то пропавшее. «Плевать!.. Если это всё, что нужно было сделать, чтобы он наконец от меня отстал, то это было проще простого. — Алфёдов цыкнул, смотря себе под ноги. — Почему я вообще обязан объясняться перед Диамкеем за бзики моей мамы? Почему моя мама вообще считает, что она за меня отвечает?! Мне двадцать три, а не три!» Он ускорил шаг.***
Идя домой, Алфёдов всё ещё злился. На родителей — за их вечные попытки решать за него. На епископа — за вопросы, на которые он не хотел отвечать. На Санчеза — просто за то, что тот был втянут во всё это и теперь требовал объяснений. Но сильнее всего он злился на себя. Шаги отдавались по мокрому асфальту с противным хлюпаньем. Фонари расплывались в лужах желтоватыми пятнами, и каждый раз, когда он наступал в воду, отражение дрожало и разбивалось на мелкие куски. Больно знакомая картина. Алфёдов поморщился и сильнее сжал челюсть. Он перестал понимать самого себя. И это было, пожалуй, хуже всего. Он привык понимать себя, знать собственный механизм. Привык знать, что чувствует по той или иной причине. А если возникала проблема — можно было найти её источник, разрешить мысленные вопросы и пойти дальше. Всё легко и просто. Он столько лет жил именно так, что уже почти перестал замечать, насколько сильно держится за эту привычную систему. А сегодня она дала трещину. И дело было даже не в том, что он соврал. Ложь была далеко не первой и, скорее всего, не последней. Родителям он врал, епископу — тоже. Но вот только теперь, шагая по холодной улице, он вдруг понял: хуже всего было то, что врать он начал самому себе. Алфёдов остановился на мгновение, поднял глаза и устало выдохнул. Он даже не был уверен, что не делал этого с самого детства. — ... Почему его вообще это всё так задело? Почему он до сих пор прокручивал в голове этот разговор? Почему перед глазами снова и снова всплывало лицо Диамкея — его взгляд, выражение лица, эта короткая пауза перед тем, как они разошлись? Сколько раз он уже получал от него выговоры, так почему же каждый раз — как первый? Они с Санчезом даже нормально не попрощались. И почему-то от одной этой мысли внутри становилось неприятно тесно. Алфёдов раздражённо провёл ладонью по лицу смахивая призрачный пот. Хотя, это, скорее всего, было простой уличной влагой. «Глупости это всё». Вот и всё. Обычная ситуация. Обычный разговор. Ничего особенного. Он же не собирался всерьёз объясняться перед Диамкеем. Не обязан был. Он никому ничего не должен. Так почему же от этой мысли не становилось легче? Он снова пошёл, теперь ещё быстрее, почти торопливо, будто мог убежать от собственных мыслей, если достаточно сильно ускорится. Столько лет он работал исправно — как швейцарские часы. Точно, спокойно, без ненужных сбоев. Он знал, чего от себя ожидать в ситуации. Знал, где остановиться, потому что не сдержится; что сказать, когда промолчать. Но конкретно сегодня весь его так тщательно выстроенный годами механизм взял и сломался. Просто в какой-то момент перестал работать. И Алфёдов впервые за долгое время понятия не имел, что с этим делать. От этого становилось страшно. Не потому, что он не знал, что чувствует, а потому, что он начинал подозревать: возможно, он чувствует гораздо больше, чем позволял себе признать.***
В квартире было темно и тихо. Деб куда-то исчез — наверное, скитался где-то в городе, по своей старой привычке ходить куда глаза глядят, изучая подозрительные закоулки. Алфёдов вздохнул с облегчением. Ему нужна была эта передышка, с тишиной, которую он может выдержать; нужна была возможность побыть одному и переварить этот день, разложить его по полочкам и попытаться понять, где он свернул не туда. Он занялся тем, что лучше всего отключало его мозг — рутиной. Он прибрался на кухне, помыл посуду, даже решил оказать услугу Дебу и собрал его разбросанные вещи в аккуратную стопку. Загрузил стирку, слушая утробный гул старой стиральной машины. Покормил Семёна, не отказав себе в удовольствии предварительно позлить кота, за что заслуженно получил пару боевых царапин на руке. И наконец сел за дела, раскрыв ноутбук, но ничего не смог сделать. Он сидел, смотрел на пустой слепящий экран ноутбука, и чувствовал, как внутри нарастает тоскливое, липкое одиночество, что вытягивало сил больше положенного. За окном стемнело окончательно. Небо уже почернело, и Алфёдов начал думать, что ляжет спать пораньше, когда в дверь постучали. Он открыл, не спросив: «Кто там?». Уже знал. На пороге ожидаемо стоял Деб, растрёпанный и раскрасневшийся, — Алфёдов не стал задаваться от холода или от спиртного — с большим шуршащим пакетом в руке. Из пакета доносился характерный звон стекла — весёлый, беззаботный и уж очень выбивающийся из этой тишины. — Ты пьян? — Алфёдов всё же задался вопросом, пропуская его в квартиру. — Нет, но планирую стать таковым в ближайший час. — ответил Деб, и голос его был бодр и весел. Он прошёл на кухню уверенной, чуть нетвёрдой походкой. Через пять минут на столе стояли две грязные кружки, наполненные коньяком из пакета. Деб никогда не умел выбирать напитки — всегда брал то, что дешевле и крепче, а на вкус ему было плевать. В этой чужой безалаберности тоже была какая-то странная прелесть — ситуация, где не надо напрягать голову, не надо боятся, можно просто насладиться моментом. — За воссоединение, — Деб протянул кружку. Алфёдов чокнулся. И залпом залил в себя алкоголь. Коньяк обжёг горло, прошёл тёплой, обжигающей волной вниз по пищеводу, разливаясь по телу, снимая напряжение с плеч и лица. На глазах выступили слёзы — хорошие, очищающие, которых не было уже давно. Позволить их себе в церкви он не мог, но мог здесь, на кухне, с человеком, который точно не осудит. — А помнишь, в школе, — начал Деб, нарезая колбасу, которую, скорее всего, сам же и купил, ведь Алфёдов не помнил, чтобы у него вообще была колбаса в холодильнике. — мы все влюблены были в эту... как её? Имя не помню, но помню, что была рыжая. — Из параллели, что ли, которая была? — уточнил Алфёдов, удивляясь, как легко и без усилий, всплыли, казалось, забытые имена. — Да, точно. Я до сих пор не понимаю, как мог весь класс втюхаться в одного человека. Как болванчики ходили за ней, цветы таскали, кто-то даже стихи писал, я слышал. Интересно, она оценила их? — Как идиоты ходили за ней, — поправил Алфёдов. — Всё это было тупо. Никто даже не спросил её, может ей было неудобно от этого внимания? Деб усмехнулся, сделал ещё глоток и продолжил болтать, перескакивая с темы на тему, но слух Алфёдова зацепил некий вопрос, брошенный невзначай, будто между делом. — Да что ты так за неё вступился? До сих пор нравится? — Деб прищурился, глядя на него поверх кружки. Получив немое: «Ты сейчас серьёзно?», Деб фыркнул и сделал ещё один глоток, пряча улыбку в кружке. — А сейчас у тебя как? Есть кто в личной жизни? Алфёдов замер. Коньяк приятно грел грудь, язык развязывался сам собой, слова сами просились наружу. Но стоило упомянуть личную жизнь, как внутри щёлкнул какой-то запретный механизм, словно предохранитель — и заблокировал ответ. — Нет, — сказал он сухо, отрезая возможность для продолжения темы. — Никого. — А жаль, — Деб посмотрел на него поверх кружки, и взгляд у него был какой-то слишком понимающий, внимательный, слишком глубокий. Это было слишком несвойственно Дебу, которого он знал, и это «понимание» вдруг невероятно взбесило диакона. — Это не круто. — И что же именно? — Что нет никого. — Деб пожал плечами, игнорируя чужой те. — Когда в жизни есть человек, с которым ты чувствуешь себя спокойнее, с которым можно расслабиться, быть собой, это же хорошо, нет? Алфёдов резко выпрямился. Шипы, спрятанные глубоко внутри, вылезли наружу мгновенно — как иглы у дикобраза, когда он чует опасность. Он точно почувствовал угрозу своим ценностям. — Никогда бы не подумал, — процедил он, и голос его стал жёстче, — что услышу такое от тебя, Деб. Ты, который всегда был сам по себе, которому: «Никто не нужен», а теперь — «хорошо иметь человека рядом»? Деб не обиделся. На удивление, для такого злопямятного человека, он вообще редко обижался на Алфёдова — привык, видимо, за долгие годы. Либо не считал это чем-то стоящим внимания. В итоге он только пожал плечами и допил коньяк одним глотком, поставив пустую кружку на стол с глухим стуком. — Взрослеем, Алф. Меняемся. Иногда даже к лучшему, если постараться. Алфёдов не ответил. Он смотрел на свои руки, сжимающие грязную кружку — побелевшие костяшки, тонкие пальцы, которые умели кадить и крестить. А что ещё они умели? Алфёдов не нашёл ответа. Что-то очень колкое царапнуло грудь, и он начал думал. Думать о том, что сегодня солгал несколько раз — и каждый раз легко, как дышал. О том, что ненавидит церковь, но боится из неё уйти, потому что быть выброшенным на улицу, без опоры и без смысла — было ещё страшнее. О том, что родители видят в нём мёртвую душу, а друзья — чужого человека. И тут одна мысль, что назойливо всё это время жужжала у него в голове, нашла выход: «А есть ли у меня действительно такой человек?» И сразу же, без паузы и сомнений сердце выбросило имя. «Джаст». Алфёдов не понял, откуда это взялось. Они почти не знакомы, но виделись так много и часто, что создавалось ощущение, будто они друзья с детства. Что-то в его имени — в звуке, в том, как Джаст смотрел на него, говорил с ним, в том звонке, который он так и не принял, — что-то тёплое и одновременно болезненное заныло глухой, тянущей болью в груди. Он вспомнил, что так и не перезвонил. Вспомнил, как грубо было бросить трубку, отрезать нежный голос одним нажатием, никак не объяснившись; как соврал родителям, назвав Джаста «дьячком» — низведя его до роли, которую тот не заслуживал. — Да чтоб вас всех,.. — выдохнул он одними губами. — Что? — не расслышал Деб, наливая себе вторую кружку. — Ничего, — Алфёдов покачал головой, прогоняя наваждение. — Допивай и ложись спать. Мне вставать завтра рано. Он убрал кружки в раковину, решив вымыть их завтра, потушил свет — не обращая внимания на возмущения друга — и ушёл в свою комнату. Улёгшись на твёрдый матрас, он поднял взгляд в тёмный потолок, на котором плясали кривые тени от уличных фонарей. Кот Семён, который всё это время сидел под батареей, вдруг запрыгнул на кровать и устроился у его ног, громко замурлыкав. Прямо как старый трактор, который никак не может завестись, но всё равно упрямо пытается. — Чего это ты? — мягко прошептал Алфёдов, наклонив голову, чтобы взглянуть на питомца. Очевидно не получив ответа, он откинул голову назад на подушку и закрыл глаза. Сон почему-то не приходил. Тело требовало отдыха, глаза слипались, но мысли, словно назло, не собирались затихать. Перед глазами снова и снова всплывали последние два дня: что он сказал, что не сказал, как разочарованно смотрел на него Епископ, как унизительно Алфёдов пытался оправдаться, как разговаривал с родителями и как втянул во всё это человека, который, по сути, вообще ни в чём не был виноват. Все эти воспоминания спутались в голове в один огромный клубок ниток. Стоило потянуть за одну мысль — следом цеплялись ещё две, а потом третья, и четвёртая, и вскоре он уже не помнил, о чём думал изначально. Алфёдов тяжело вздохнул и захотел перевернуться на бок, но услышав возмущённое мяуканье, одумался и недовольно повалился назад на спину. Если он всё равно не может уснуть, значит, нужно хотя бы попытаться во всём разобраться. Пройдёмся по порядку. Он начал мысленно распутывать этот клубок, вытягивая из него один узел за другим: он никогда особенно не любил лгать. Даже когда ложь казалась безобидной, внутри всё равно оставалось неприятное ощущение, будто он сделал что-то неправильно. Совесть цеплялась за каждую мелочь, заставляя снова и снова прокручивать сказанное в голове. Но что ему оставалось? Сказать родителям правду? И что тогда? Он почти физически представил их реакцию: шквал вопросов, недовольство, что он не рассказал об этом сразу же, пачка новых нравоучения и знакомое: «Мы лучше знаем, как тебе будет правильно». И от одной этой мысли внутри неприятно сжалось. Нет, он точно не хотел это выслушивать. Но вот... Разве без этого выговора стало хоть немного лучше? Он солгал, чтобы избежать одного неприятного разговора, одного возможного нагоняя — а в итоге получил гораздо больше. Всё могло закончиться одним спором с родителями, а закончилось холодным взглядом от епископа и чувством всепоглощающей вины. И самое неприятное — Алфёдов втянул во всё это человека, который вообще не заслуживал оказаться в центре его проблем, так ещё и выплеснул своей гнев на нём же. Алфёдов закрыл глаза и медленно выдохнул. — Молодец... — едва слышно пробормотал он самому себе. В нём уже давно не было злости. Только усталость и горечь. Он снова прокрутил в голове события последних дней, уже стараясь смотреть на них не как на отдельные случайности, а как на части одной картины. И постепенно начал замечать то, чего раньше предпочитал не замечать. Он постоянно чего-то боялся: мнения родителей и Епископа; их недовольства. Осуждения. Он привык сначала думать не о том, чего хочет сам, а о том, как это будет выглядеть в чужих глазах. «Можно ли так поступить? Не рассердится ли кто-нибудь? Не скажут ли, что он ведёт себя неправильно? Не разочарует ли кого-нибудь?» — и так каждый раз, когда ему пригодилось выходить из зоны комфорта. Даже если этот комфорт вообще таковым не является. И вдруг эта мысль показалась ему особенно нелепой. Ему двадцать три. Двадцать три года. Он уже давно не ребёнок, которому нужно отчитываться за каждый шаг. Он взрослый, самостоятельный человек. У него есть собственная жизнь, собственные желания, собственные чувства. Так почему же он всё ещё жил так, словно любое его решение должно быть кем-то одобрено? Алфёдов почувствовал, как внутри поднимается странная смесь раздражения и тоски. «Неужели так будет всегда?» — он был в бессилии. Неужели он и в тридцать будет бояться родительского осуждения? В сорок — начальства? А в пятьдесят так — чужого мнения? Неужели он всю жизнь будет отказываться от чего-то хорошего только потому, что кто-то может этого не понять? Образ Джаста возник совершенно естественно. И от него сердце неприятно дрогнуло. Алфёдов не хотел признаваться даже самому себе, насколько сильно его задело всё произошедшее. Ему хотелось бы списать это на случайность, на глупость или на временное помутнение рассудка. Но он уже не мог. Ему нравилось это чувство. Ему нравилось это чужое внимание. Нравилось, что рядом с этим человеком он на какое-то время забывал обо всех этих бесконечных «нельзя», «не стоит», «а что скажут»; что с ним можно было дурачиться и это не считалось чем-то постыдным и «детским». И, может быть, именно поэтому всё происходящее пугало его так сильно. Потому что впервые за долгое время ему уже слишком чего-то действительно хотелось. А хотеть — оказалось страшнее всего. Внутри постепенно становилось тише. Не потому, что он нашёл ответы на все вопросы. Нет. Наоборот — вопросов стало ещё больше. Но теперь хотя бы один из них казался совершенно очевидным: так жить он больше не хотел. Он устал бояться. Устал постоянно оправдываться перед кем-то — даже тогда, когда никто его ни в чём не обвинял. Устал выбирать безопасный путь только потому, что боялся последствий. И, пожалуй, больше всего устал от самого себя — от той своей части, которая каждый раз отступала, едва становилось страшно. Что именно нужно изменить, он пока не знал. Как это сделать — тоже. И какие последствия его ждут, если он действительно начнёт жить иначе, диакон даже не хотел сейчас представлять. Но впервые за эти два дня ему пришла в голову мысль, от которой стало немного легче. «Не обязательно решить всё сегодня». — можно начать с малого. Например, перестать постоянно жить чужими ожиданиями, перестать бояться каждого неодобрительного взгляда и хотя бы раз попробовать спросить себя: «А чего хочу я?» Алфёдов прижал подушку к себе. «Да». Определённо нужно было что-то менять, потому что прежняя жизнь ему больше не нравилась. А со всеми последствиями... Он разберётся потом. Главное — наконец начать жить не из страха, а из собственного желания.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!