Вернутся к фанфику

Закат

6 января 2024, 16:50
«Вряд ли», – эхом всё пробивалось и пробивалось сквозь мутный рассудок Осаму. Нельзя было не мыслить, не вспоминать. Это было похоже на сильную болезнь. Всё испытываемое разом сосредоточилось в сердце, заставляя биться его раз за разом сильнее, быстрее. Юноша даже опасался, что словит инсульт прежде чем успеет насладиться вдоволь этой самой болезнью. Что именно «вряд ли» Дадзай так и не спросил, хоть и действительно желал слышать ответ. Но то противоречило правилам негласной игры в угадайку, в которую они с Достоевский играют непроизвольно, по случаю. Загадка ведь на то и загадка, чтобы её разгадать и получить удовольствие от самого процесса. А что есть ответ? Цифры, буквы – скупые и ненужные, по сути, символы, которые отчего-то многие считают самым главным. ...Первые уроки Осаму только и делал, что жил вчерашним днём. Вот сидел он на паре математики сегодня, а мысли вместо примеров уравнений, алгоритмов и логарифмов, занимали только лишь крепкие объятия с небезызвестным демоном после школы на заднем дворе. Честное слово, хотелось прямо сейчас снова взять и прижать к себе Фёдора, стиснуть его в неразрывном капкане рук и стоять так долго-долго. Но нельзя: до поры до времени нужно притворяться нормальным человеком. Согласно заключённому вчера договору с Достоевским, он, Дадзай, не должен злоупотреблять свободой действий и, главное, не должен обращать чрезмерное внимание на Фёдора. Как жаль, что Осаму всегда не любил слушаться и беспрекословно выполнять чужие наставления! Везде же он да и найдёт лазейку в правилах и всё по-своему переиначит. Так, после долгих уговоров, он смог выпросить хотя бы один телесный контакт и один разговор в день. И Дадзай сам, честно говоря, не в курсе, каким таким чудом ему это удалось, да ещё и так успешно. Вероятно, Достоевский понял, что лучше уж согласиться на эти условия, ибо Осаму сам по себе такой человек – не отъебëтся. А сам же этот человек нарушать свои законы не планировал (пока что, по крайней мере), и потому выбрал для своего сегодняшнего обитания место за третьей партой, рядом с Борькой Филипповым. Почему не за последней с Фёдором? Потому что Дадзай точно знает: сорвётся и бездумно истратит весь лимит контакта на день за первые две минуты общения. А вообще, Осаму стали посещать с недавних пор очень странные мысли. Например: куда же делась его завсегдашняя актёрская натура? Почему все те маски, что он носил всю жизнь, не снимая, всё чаще и чаще стали пропадать с его лица? Где тот японец-весельчак, готовый без умолку болтать о Йокогаме и ни слова не говорить о себе? «У меня такое ощущение, будто мне хочется поделиться всем своим сокровенным с человеком, которого люблю взамен на такое же откровение с его стороны. Но он не прост, и карты не раскрывает. Что ж, и я, пожалуй, не уступлю в этой игре...» – рассуждал над этим он, и всё, абсолютно всё, сводил к неизменному выводу: Это всё результат болезни под названием любовь. В этой самой задумчивости и настроении расставлять по полочкам все свои чувства, Осаму и шёл по коридору школы, особо не обращая внимания на шумный внешний мир. А зря. — ОЙ! – сказали одновременно столкнувшиеся друг с другом люди. Шатен, кстати говоря, вообще не ожидал с кем-либо столкновения тем более с Лилей Синициной. Оба шли и считали своих собственных мысленных ворон. Потому и столкнулись вместе. И (ох, как неловко!) рассыпали на полу листочки, тетрадки и блокнот, которые несла в руках светловолосая девушка с прелестными голубыми глазами. — Дадзай! – удивилась она, его разглядев. – Я и не заметила тебя, прости. — Да это ты меня прости, – парень сконфуженно почесал затылок. – Хожу весь день сам не свой. Прямо поражаюсь: как это я ещё до сих пор во все стены по пути не втемяшился. Лиля, поддерживая шуточный настрой, улыбнулась и тихо рассмеялась, но тут же вспомнила о том, что на полу вообще-то лежат-разлëживаются все её случайно уроненные вещи, и потому незамедлительно опустилась на корточки их собирать. А Дадзай что, не джентельмен разве? Конечно, джентельмен. И даме он уж постарается помочь. Осаму легонько подбирал с линолеума выпавшие листочки с заданиями, распечатки и черновики. А в блокноте он случайно увидел какой-то рисунок: изображён человек, но он не дорисован, и из-за этого не было понятно, что точно этот набросок отображает. — Красиво рисуешь, – держа навесу раскрытый блокнот, прокомментировал юноша. Лиля, завидев свои рисунки в чужих руках, слишком уж спешно их забрала и тут же, от греха подальше, спрятала за спину, будто бы блокнот был тем, что точно никто не должен видеть. Дадзаю это показалось любопытным. — Лиля, а что ты обычно рисуешь? То ведь был набросок? Красивый. А Бараш (ну, Борька), кстати, тоже рисует. Но его художество с твоим и рядом не стоит. Он только в карикатуры умеет. А ты вон как: целое искусство творишь, – не то чтобы Осаму думал подлизаться, чтобы ему всё рассказали – нет. На самом деле, просто хотелось разговорить Синицыну. В конце концов, они так и не поговорили нормально после случая в классе. Вдруг она вообще не захочет больше иметь с ним, Дадзаем, каких-либо дел? Но то ли девушка решила не вспоминать прошлый их разговор, то ли подумала, что примирение будет лучшим итогом, она ответила оппоненту без тени презрения и желания побыстрее уйти: — Прости, но я не могу показать тебе рисунки, – она чуть-чуть отошла в сторону, всё ещё держа за спиной блокнот. – Потому что, если покажу, мне будет очень стыдно. «Весьма прямолинейно», – мысленно сказал Осаму, смотря на красивое лицо девушки, которая намеренно хотела показаться бесстрастной, но её волнение выдавал едва заметный розовый румянец на щеках. — Тогда покажи как-нибудь в другой раз? – лучезарно улыбнувшись, произнёс он. Лиля на это кивнула и вздохнула крайне облегчённо. Но в ту же секунду она подняла на собеседника проницательный всезнающий взгляд и заметила с иронией: — Если бы тебе и правда было это интересно, ты бы не задумываясь стащил мой блокнот и был бы самой настоящей любопытной Варварой, потому что с носом я бы тебя после такого поступка точно не оставила, – Синицына сложила руки, прижимая к груди закрытый блокнот и победно блестя голубыми глазами. Но то было всего-лишь актёрство, безобидная игра в дружеский подъёб, плавно сменившийся на серьёзную речь: – Прости, конечно, но мне очень дороги свои рисунки. И их действительно никому не стоит видеть. Хотя... я обещаю, что подумаю над тем, стоит ли их показывать тебе. — Значит, для меня могут сделать исключение? – юноша слегка удивился, но кроме всё такой же улыбки ничто этого не выдавало. – Я польщëн! — Не сомневаюсь, – девушка мило улыбнулась уголком губ. – Но, кажется, урок через две минуты. Не пора ли идти в класс? Только предлагаю идти нам с тобой раздельно. Если Миша нас вместе увидит, снова ведь ни за что получишь. А мне не хочется тебя побитым видеть. — Ха, и то верно! – воскликнул Дадзай, зажмурившись глазом, с которого полностью ещё не сошёл синяк. Лилю он пропустил вперёд. И тут ему спонтанно захотелось задать ей один вопрос: – Лиль, а почему ты тогда сказала, что я должен быть с Фёдором? Синицына, уже было отошедшая на приличное от него расстояние, застыла и обернулась только спустя пару секунд: — Либо ты сам об этом рано или поздно догадаешься, либо просто сделаешь логичный вывод из того, что узнаешь. «А вопросов всё больше», – в душе Осаму загорелось пламя азарта.

***

На урок Дадзаю пришлось немного опоздать, чтобы создать видимость, будто он и Синицына вообще никак на перемене не пересекались. А тем временем в кабинете, где должны были пройти занятия, происходило что-то неладное: Игорь Дмитриевич вместо учителя стоял на возвышении, а притихший класс его внимательно слушал. — Оп! Здрасьте, Игорь Дмитриевич, – сказал только что распахнувший дверь Осаму, крайне удивившись сей картине. — Здравствуй, Дадзай, – с деловым флегматизмом ответил заместитель директора по воспитательным работам, пристально уставившись на опоздавшего. — Что-то произошло, пока меня не было? – беззаботно и самоуверенно юноша пошёл к своему месту за третьей партой. Боря всё пытался показать хаотичными движениями рук перед лицом, что лучше сейчас помолчать и не выпендриваться. — Нет, мы просто обсуждаем две новости: одну хорошую и одну плохую, – Игорь Дмитриевич сузил внимательные глаза за стёклами очков и продолжил вещать, видимо, с того места, где остановился: – Произошло это из-за смещения уроков у других классов. Учителей свободных нет. Это была хорошая новость. Что касается второй... — Эй, – вполголоса обратился Осаму к Филиппову, – а что происходит, в принципе? — Ш-ш! – шикнул на него тот в отчаянной просьбе сидеть тихо. Но на вопрос ему ответить надо было, и он быстро начеркал что-то на каком-то обрывке бумаги. Дадзай прочёл корявые буквы: «Нас после этой «лекции» домой отпустят. Минус два урока, чувак! Круто ж!!!!» И Осаму на самом деле согласился, что этакое известие действительно стоит того, чтобы немного помолчать без выпендрëжа. Вообще-то у них шёл шестой урок: время, когда вроде ещё учиться много, а домой хотелось так, будто их не в школе, а на электрическом стуле держали все шесть часов. Одухотворëнный сим известием юноша обратился вслух. — Так. Во-первых, хочу сказать, что рисовать классики на этаже школы – является, пусть мелкой и безобидной, но частью хулиганства. Во-вторых, на этом этаже есть камеры, и мне или кому-либо другому ничего не стоит их просмотреть, – Игорь Дмитриевич сделал нужную для осознания паузу. – Рисовали, к вашему сведению, цветным мелом. Вероятно, его взяли в кабинете русского языка Стефаниды Павловны. Вчера там побывало всего четыре класса. Меня, как заместителя по воспитательным работам, попросили провести беседу в каждом из этих классов. К слову, никто так и не сознался в содеянном, – тут мужчина на время прервал свою плавную речь. Взгляд его заскользил по лицам каждого из присутствующих. Дадзаю же показалось, что именно в него дольше всех всматривался руководитель: то ли выяснял его причастность, то ли вынуждал признаться во всëм прямо сейчас. – В любом случае, – продолжил он, – я вынужден до вас это донести. Я не говорю, что подозреваю кого бы то ни было. Но, если среди вас есть те, кто что-либо знает, большая просьба сейчас всё рассказать. Осаму, притворяясь, что совершенно не слушал эту лекцию по воспитанию, водил глазами по классу. В конце концов, глаз его зацепился за Фёдора Достоевского – непроизвольного свидетеля вчерашних событий. Не то чтобы Дадзай считал, что он может его сдать – нет. Просто было любопытно посмотреть на его реакцию. Если демон всё же решит поставить какой-нибудь ультиматум, то это же интереснее, правда? Интеллектуальная игра двух единственных осведомлённых. Но Осаму ждал облом. Фёдор не только не обратил должного внимания к этим недвусмысленным фразам классного руководителя, но и вообще, казалось, не слушал и преспокойно спал (или притворялся) на парте во время «лекции», подложив под голову недавно читанную книгу. Ниспадающие тёмные волосы вороньим крылом закрывали его лицо. Картина буквально: «Я не хочу в этом участвовать, и я вообще не здесь». Дадзай умилëнно улыбнулся. — Полагаю, сказать нечего? – Игорь Дмитриевич сказал это подобно смертельному приговору в суде. Многим присутствующим даже не по себе стало от того, что им нечего было говорить. Так подействовала на них сильная энергетика. – Если нечего, то, пожалуй, продолжу, – он кашлянул, прочистив горло. – Вышеупомянутое художество появилось на втором этаже нашей школы за время второй перемены, когда ваш следующий урок был в соседнем крыле. Это лишь наводит на мысли, но не доказывает. После просмотра камер мы так и так узнаем правду. Так почему же не сознаться честно? – тут уже мужчина не осматривал каждого в классе, а целенаправленно глядел на одного единственного и точно неповторимого в своём роде человека – Дадзая Осаму, который вместо того, чтобы отворачиваться, дерзко смотрел ему в ответ. – Ладно, – немного помолчав сказал классный руководитель, – в таком случае перейду к последнему в этой теме: наказанию, – и вновь пауза (на этот раз театральная). – пойманный за содеянным отправляется к директору, а перед этим извиняется перед техничкой. Хотя, как по мне, это ещё лёгкое наказание. Свой длинный монолог Игорь Дмитриевич закончил философской фразой «всё на вашей совести» и вышел из кабинета, знаком говоря о том, что «лекция» окончена и что можно всем идти по домам. Ученики, всё ещё неимоверно тихие, напряжённо сидели на своих местах и ждали, когда ровные шаги их классного руководителя удалятся на достаточное расстояние. Когда же шаги полностью стихли, все они, как один, повставали со стульев и бегом рванули из класса под разномастный боевой клич по типу «ураааа», «даааа», «юхуууу», «ееее» и «домоооой». Кажется, все решили позабыть слова Игоря Дмитриевича и нарушить все правила поведения разом. «Я собирался сегодня честно признать свою вину за классики. И я бы с удовольствием сделал это, но неожиданно... появились другие планы», – решал про себя Осаму, наблюдая за побегом одноклассников. Он заметил, как Лиля Синицына, последняя, кто выходил из класса, многозначительно на него оглянулась, подмигнула, очаровательно сложив губы в подбадривающей полуулыбке, и убежала за остальными. Шатен, видя сие действо, усмехнулся про себя. Не считая его самого, в классе остался только один человек. Вероятно, Фёдор умышленно не захотел идти домой в числе первых, потому что было ясно: в фойе сейчас происходила та ещё катавасия. Осаму подошёл к четвёртой парте первого ряда и уселся на один из стульев. За пятой всё так же лежал на книге Достоевский. И прежде чем шатен успел хоть что-либо сделать (сказать – нельзя. Уговор насчёт контакта нарушать пока не следовало), Фёдор, не поднимая головы, показал Дадзаю руку с изящно выставленным средним пальцем. Что ж, немые посылы на хуй, а значит и такие же немые разговоры, вполне приветствовались, а потому Осаму перешёл сразу к тому, к чему и хотел: переписке по словарю. «Звучит, а?» – коварно подумал юноша на странную, но донельзя точную формулировку слов, беззастенчиво беря в руки чужой рюкзак и вытаскивая оттуда всегда носимую там тяжёлую книгу. Достоевский на то наконец поднял голову, переставая изображать глубоко спящего, и со вниманием смотрел, как чересчур наглый человек с должной деловитостью умелого шифровальщика поочерёдно раскрывал разные страницы словаря и невозмутимо черкал что-то на вырванном из тетради листочке, в конечном итоге подавая владельцу словаря готовое послание: «548-3% ’’(дëм) 736-2% 423-1# (ский) 206-3! ?:)», что означало на нормальном русском: «Пойдём смотреть ноябрьский закат?:)» Фёдор машинально повернулся в сторону окна, за которым улица была почти что не видна из-за нежно укрывающих стеклянную поверхность белых и серебристых узоров. Единственным признаком того, что за сим морозным великолепием вообще есть хоть какое-то пространство, служил блëклый серо-сиреневый цвет горящего за окном неба. Словно свеча, которая вот-вот затухнет. «Красиво, наверное. А красотой лучше всего наслаждаться там, где она ближе», – подумал Достоевский, отворачиваясь от окна и принимаясь за написание ответа, содержание которого было таким: «187-3€ 400-2¢ 57-3@ ’’’’’(ишься) 548-3% 739-1~ **** 373-3# 311-1^ ’(у) )». Дадзай попробовал перевести, впрочем, уже достаточно бегло ориентируясь по словарю и без проблем определяя слово и его формулировку иногда даже прежде чем найти его на почти что бескрайних просторах книги. Однако один момент пришлось угадывать самому: шестое слово в предложении оказалось без привычного обозначения с цифрами, и было обозначено только четырьмя звёздочками. Переведя до конца, Дадзай понял, почему. Местоимение «мной» не существовало в словаре, кроме начальной своей формы «я», а стирать запятыми и вставлять в скобки нужную форму как-то совсем не логично. Парень прочитал получившееся: «Если не боишься пойти со мной на крышу.)» Осаму сразу уловил ход мыслей и чуть ли не запрыгал от восторга. Его мозг уже во всю рисовал всевозможные романтические моменты с участием влюблённых на крыше: чуткие объятия, тёплое сплетение рук, распитие дорогого вина, поцелуи в мягком свете небесных аметистов. Душе хотелось петь, и желательно настолько громко, чтобы её услышал весь мир. Дадзай от такого практически забыл про уговор и уже было поднялся с места, чтобы с радостным «Пойдём!» вытащить Фёдора на улицу, но вовремя опомнился и остановился. «Ха-ха! Сам чуть не попал в собственную ловушку, – думал Осаму, пытаясь выйти из положения активной жестикуляцией, показывая, что, мол, он не боится и вообще крыши любит. – Что ж ты со мною делаешь?» – обречённо заключил он в мыслях и, поставив руки в боки, аки бесстрашный герой, закончил бессловесный рассказ о том, как он любит крыши и, в особенности, с них сигать. Достоевский даже слегка улыбнулся на эту пантомиму, но тут же снова сделал серьёзное лицо, соответствуя всегда отстранённому и безразличному имиджу. Сложив словарь обратно в рюкзак, они направились прочь из класса. ...Мороз обвивал людские тела, забирал тепло и прямиком доходил к горящим жизнью душам, обжигался и уходил ни с чем. Приятные облачка пара согревали лица, если не уносились юрким ветром, висели в воздухе, словно мутное, но ощутимое доказательство жизни. Дадзаю больших усилий стоило не сорваться и не начать разговор. Всю дорогу он посматривал в сторону идущего рядом Достоевского, которому это молчание давалось явно намного лучше. Шатен вздохнул, тут же поймав лицом лёгкое облачко, всего-лишь на какую-то долю секунды согревшее кожу. ...Самый обычный панельный дом возвышался над заснеженным двором, словно огромное серое изваяние. Ступив на скользкую ступень крыльца, Осаму заметил кодовый замок на подъездной двери. Такой, какой обычно любят ставить для защиты дома. Однако многие так и так знают, что этот замок вскрыть даже легче, чем открутить крышку от таблеток с особой безопасностью для детей. Действительно легче: нужно всего-лишь быть достаточно наблюдательным для того, чтобы заметить потëртости на нужных кнопках. Делов-то! Дадзай без труда подобрал правильную комбинацию и вдоволь тем пофорсил, изображая из себя по меньшей мере великого взломщика. Он широко раскрыл дверь, пропуская вперёд Достоевского. Подъезд, вопреки обыкновениям, пах свежестью ещё не наступившей зимы: ни затхлости, ни сырости, ни даже курева. Откуда-то с этажей принесло вкусный запах домашней выпечки. Лестница, исхоженная и истоптанная ногами многочисленных жителей, тянулась вверх, пролёт за пролётом, будто бы самостоятельно приглашая нежданных гостей пройтись по неровным покоцаным ступеням, забраться в самое жерло человеческой жизни и вознестись как можно выше, соприкоснуться с далёким небом, вдохнуть острый холод и замёрзнуть насмерть. Заманчивая и обманная высота. По правде говоря, Достоевский очень пожалел, что согласился пойти именно по лестнице. Плохая физическая подготовка и слабое здоровье сказались на выносливости, и уже ближе к этажу седьмому стало банально трудно переставлять ноги. Однако упëртость была сильнее, и вскоре, не отставая ни на шаг от Осаму, Фёдор уже смотрел на люк в потолке, закрытый и явно тяжёлый. Но тут, на расстоянии всего в два метра от чердака, с удвоенной силой тянуло вверх. Ведь небо так близко! Дадзай отточенными движениями залез по железной лестнице к люку. Попробовав её поднять, он выяснил, что тот, слава богу, на ключ не закрыт, и теперь единственная его задача заключалась в том, чтобы приподнять тяжеленную крышку люка и откинуть её на грязный чердачный пол. Так Осаму и сделал. И уже через минуту двое молодых парней в полном молчании ходили по чёрному и зловещему чердаку. Свет от фонариков на телефоне упорно резал густую тьму подобно тому, как кухонный нож режет пролежавшееся масло. В свету выступали чёткие контуры держащих крышу балок и проходящих вдоль по помещению труб, обклеенных теплоизоляционным поролоном. На полу рассыпаны мелкие хрустящие под ногами камни, и лежали давно оставленные следы человеческого пребывания – полиэтилен, фантики, вскрытые упаковки из-под бич пакетов и разбросанные тут и там бутылки: от соков до пива и водки. Бродивший взгляд сам собой наткнулся на откуда-то взявшуюся здесь икону. Божья Матерь зацеплена бечевкой за торчащий в одной из деревянных балок кривой гвоздь. Сия картина наводила в голову определённые мысли. Наконец, спустя некоторое брожение по бескрайним и однотипным коридорам чердака, который в этот самый момент был похож больше на лабиринт, путники нашли то, за чем и шли сюда: дверь на крышу с приставленной к ней шаткой деревянной лестницей и яркой щелью, за которой уже вовсю пылал фиолетовый закат. Лестница и правда не внушала доверия, однако, другого хода наверх всё равно не имелось. Дадзай, забравшись на крышу, сразу куда-то делся из поля зрения. Фёдор, решив, что отступать не имеет никакого резона, сделал последний шаг по ступени и вышел из чердака. Ветер, будто бы только того и ждавший, с силой хлынул морозом в лицо. Волосы развевались, одежда колыхалась. Достоевский посмотрел в сторону, куда ранее уходил Осаму. Юноша с тëмно-коричневыми густыми кудрями, в светлых повседневных штанах и в слишком неподходящем для такой погоды лёгком бежевом пальто стоял на возвышении, блаженно прикрыв глаза и широко раскинув руки, словно приглашая весь мир в свои объятия. «Нечестно, – грустно думал Фёдор, смотря на человека, ставшего в позу величественной каменной статуи. – Нечестно быть нечестным». Дадзай приоткрыл глаза и, глянув на застывшего Фёдора, жестом подозвал его к себе. Всё это время шатен стоял практически на самом краю крыши. От падения с девятиэтажки его разделяли лишь низкие проржавевшие поручни, которых, казалось, тронь – и они сами полетят вниз. Чувство, которое так нравилось Осаму, и которому он никогда не мог дать точное описание, и которое логически не вписывалось в обычные человеческие чувства, вновь завладело его разумом, управлением тела. Практически бездумно юноша двинул ногой в сторону обрыва, слегка задев носком обуви старое железо поручней. Достоевский так же встал на самый край крыши. Взгляду открылись прекрасные виды на вечерний город, стремительно погружающийся во мрак скорой, уже почти зимней ночи. Уходящее солнце стремилось окрасить небо перед своим забвенным уходом во всевозможные оттенки красного, оранжевого и розового. Приятный глазу сиреневый цвет мягко разливался над цветной полосой горизонта, словно зонт в дождливую погоду, защищал под нежным куполом яркие краски последних солнечных лучей, так редко выходивших из-под загнавших туч, серо-белых и серо-синих, совсем безжизненных. Этакий холст словившего вдохновение художника. Руки сами собой поднялись и раскинулись в стороны. Ветер с удвоенной силой задул в лицо. Холод остужал больную голову, освежал мысли. Если бы кто-нибудь из проходящих внизу, под девятиэтажкой, людей посмотрел вверх, то увидел бы, как двое парней стояли на краю крыши, расправив руки, аки крылья. Вероятно, прохожие бы тогда позвонили в какую-нибудь службу спасения, или же стали снимать всё на камеру. Вдруг эти двое – очередные самоубийцы? Но так или иначе, всем людям на земле было откровенно всё равно, что там делается наверху. Осаму чуть повернул голову в сторону Фёдора: тот стоял рядом точно так же, как и он, прикрыв глаза, отдавшись во власть ветрам. Дадзай невесомо дотронулся до чужой руки и, не найдя никакого сопротивления, осторожно сплëл тонкие пальцы со своими в крепкий изящный замок. С прикосновением Достоевский почувствовал, как тепло, которого ему никогда не хватало, медленно согревает его ладонь и доходит до самого сердца, уже отчего-то согретого. Казалось, будто бы сердце, всегда спокойное и тихое, именно в этот момент начало биться, словно механизм сломанных часов, который в кои-то веки починили и завели. Дадзай крепче стиснул чужую руку, полностью повинуясь желанию своей души. — Давай спрыгнем? – произнёс он вдруг серьёзно, отчуждëнно глядя на пылающий холодным огнём закат. Внизу под девятиэтажкой дышал и двигался отдельный мир: спешащие домой на обед люди катастрофически мало оглядывались по сторонам и вовсе не смотрели вверх. У каждого из них были свои собственные и только для них особенные дела. — Я не против умереть, – ответил Фёдор после нескольких секунд молчания. – Но смысла я в этом не вижу, – он отвернулся от раскинувшегося впереди города и ушёл с возвышения на краю. Дадзай же, дабы не разрывать физического контакта, последовал за ним, подальше от границы желаемой смерти. Промелькнувшая в сознании мысль заставила шатена ужаснуться самому себе и вместе с тем зарядиться непоколебимой уверенностью в собственном суждении: — То есть в один момент я могу предложить тебе двойной суицид, и ты на него согласишься, если он будет иметь какой-то смысл? Достоевский оглянулся. В его взгляде читалось какое-то знание, и не понять, какое именно. — Скажи, насколько большой смысл имеет для тебя суицид с кем-то? – не ответив, осторожно спросил Фёдор. — Не с кем-то, – Осаму крепче сжал чужие пальцы, смотря в вишнёвые глаза, – а с человеком, которого люблю. И... – он грустно улыбнулся, – да, очень большой смысл. Достоевский, всё также поддерживая зрительный контакт, ответил: — Я согласен умереть с тобой, – начал он, – если у обоих из нас не будет больше никакой тяги к жизни. — Значит, – сообразил Дадзай, – какая-никакая тяга к жизни у тебя всё же есть? Могу угадать, – янтарь его глаз всезнающе блеснул. – Ты видишь смысл в простом существовании? Фёдор приподнял уголок губ в качестве утверждения. — Приходится видеть. Я и так достаточно согрешил. Конечно, меня это не спасёт перед Судом, но хотя бы попытка больше не грешить определëнно зачтëтся. «Получается, от самоубийства его отделяет лишь ещё не покинувшая его вера в Бога», – подытожил себе Осаму и вслух сказал: — И ты после всего этого дерьма в Него веришь? «Этого дерьма» – означало всё когда-то пережитое да и жизнь в целом. Дадзай не форсил тем, что догадывался о былых временах и совершённых делах Фёдора. Он лишь хотел таким образом продолжить тему. Благо Достоевский решил не обращать внимания на дерзость и некорректность. — А что остаётся? Жизнь задыхается без цели. Моя цель – существование во благо веры. Воздух, кажется, стал ещё холоднее. Одежда уже толком не спасала от зябкости тела. На небе ещё горел предпоследней агонией фиолетовый закат с нежными облаками. От ветра развевались волосы и полы длинных одеяний. — Моя же цель, – начал Осаму, ухмыляясь не пойми отчего, – найти смерть тогда, когда я буду кого-то любить и тогда, когда будут любить меня, – его ухмылка стала шире. – Как видно, одна из наших целей должна рухнуть. — Не обязательно, – заметил Фёдор. — Но это маловероятно, – подмигнул шатен. Стоять на крыше из-за ветра стало просто невыносимо. Нужно быть хоть немного ближе к земле. — Давай сядем на эти стулья? – Дадзай указал на совершенно не внушающие доверия проволочные низкие стулья, по всей видимости, сооружённые и оставленные здесь какими-то рабочими. Достоевский молча согласился. Руки парней во всё время ни разу не оторвались друг от друга. Не оторвались и сейчас. Оба юноши смотрели на красоту почти что зимнего заката. Душа сама собой радовалась тому, как уже давно не жалящее теплотой солнце ласково покидало ранее озаряемое им же небо, отдавая честь перистым облакам и наблюдающим за ним людям. — А помнишь ту самую первую шифрованную записку, которую ты мне написал? – внезапно спросил одухотворëнный на ностальгические чувства Осаму и, не дожидаясь ответа, продолжил: – Вот я её отлично помню. «Верните книгу завтра, когда все будут в классе». Я, когда её получил, думал, отчего именно «когда все будут в классе». А на следующий день я сразу об этом догадался. Ты хотел, чтобы за счёт твоей не лучшей репутации меня хотя бы на время оставили в покое те, которые меня избили. Одноклассники бы подумали, что я не так прост, если имею какие-то связи с «психом», как тебя любят величать простые смертные. Но я бы при том ни в коем случае не стал бы изгоем, потому что уже успел со всеми задружиться. Умная, безвредная и, главное, логичная схема. И жертвенности никакой и выгоды тебе тоже. Так вот из этого вытекает такой же логичный вопрос: почему всё-таки ты мне помог? На это я, увы, не хочу отвечать сам, – Дадзай повернулся на стуле в сторону Фёдора. Достоевский не намеревался отвечать сразу, обдумывая то, что сам толком не понимал. Он не знал тогда, зачем попытался спасти от хулиганов выскочку-новенького, ведь действительно выгоды от этого не было абсолютно никакой. Конечно, теперь можно было бы с лёгкостью списать всё на искупление грехов и вытворение добрых дел. Так бы он и сказал любому другому в этой ситуации. Но Дадзай не любой другой. С ним не пройдут такие отговорки. Ему нужна правда и ничего кроме. А правда-то как раз и не понятна. — Не знаю, – честно ответил он наконец, ещё больше уходя в свои мысли. Осаму зачëл в ответ ни сколько фразу, сколько это задумчивое состояние. Вообще-то это выглядело даже мило. Такая серьёзность во всех вопросах иногда даже комична. Однако шатен знал, почему этот вопрос заслуживал именно такого отношения. — Может быть, как-нибудь потом скажешь? – снисходительно, а по правде и вовсе удовлетворённо, отмахнулся он, всё наблюдая за нахмуренным лицом собеседника. – Ничего страшного, если есть затруднения... — Нет, послушай, – Фёдор повернулся к нему, останавливая дальнейшие разглагольствования едва заметным сжатием пальцев. Как бы опомнившись от опрометчивого порыва, он отвернулся обратно на закат, говоря тихо и спокойно, не выдавая душевных терзаний: – Это правда, что я не знаю. И, возможно, сейчас я совру, но не ответить тебе нормально почему-то не могу, – он выдохнул, выпуская облачко пара. – Наверное, дело в том, что меня поразило наше отличие друг от друга в твой самый первый школьный день. Но поразило меня и то, как я посчитал тебя, несмотря на существенные различия, кем-то средни родственной душе, – его прекрасные невыразительные глаза остекленели, словно замëрзший лёд на большой воде. – Я не мог оставить на произвол судьбы такого человека. — Иными словами, – начал, лыбясь до ушей, Осаму, у которого и так сердце невозможно трепетало от факта, что ему-таки удалось, пусть и случайно, вывести на откровения этакого демона, – я всё же был центральной фигурой в твоём чистосердечном порыве помочь? — Не зазнавайся, – оборвал Достоевский его триумф, хотя сам был несказанно рад тому, что он поделился частью своих мыслей с этим человеком, сказал правду, в которой, пусть и не был изначально уверен до конца, но теперь точно уверил себя в том, что это и есть непоколебимая истина, отметая в сторону все ненужные, как казалось сейчас, посторонние мысли. На этой счастливой для обоих ноте, разрешившей большинство их вопросов, они и отправились в путь, с крыши на чердак, а с чердака по лестнице до сих пор пахнущей выпечкой и холодом девятиэтажки на землю. И при том не разрывали сцепленных вместе рук вплоть до того момента, как совсем не пришлось им прощаться. А закат, уже знатно потемневший за это время, медленно угасал, отдавая себя во власть тёмно-синему вечеру. А Дадзай, уходя от дома Достоевского, совершенно точно знал, как сильно будет изнуряться и ныть от ожидания его сердце, в попытке дождаться завтрашнего дня.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!