Вернутся к фанфику

4. Немного солнца и немного меда. Кай / Чунмен, Бэкхен / Чунмен. NC-17

10 октября 2026, 10:24
Каждый раз, когда на Фивы опускалась сотканная из россыпи звезд и виноградных лоз ночь, в покои молодого господина Чунмена пробирался мальчишка. Льняная туника шуршала, пока Чунмен стаскивал ее с тела юноши, попутно целуя выступающие косточки на обнаженном плечике. Бэкхен игриво смеялся и прятал взгляд, чувствуя, как от прикосновений господина тяжелеет в паху. Запястья Бэкхена пахли шафраном и медом – Чунмен всегда терялся от этого аромата, он никак не мог понять, как эти два элемента могут сосуществовать друг с другом. Эти запястья он нежно сжимал в одной руке, заводя их над головой трепещущего на ложе барда. Чунмен целовал его лениво, скользя языком по скуле, обводя контур губ и спускаясь к тонкой шее, где нервно билась жилка. Терпения барда хватало ненадолго: он дрыгался, обхватывал мужчину ногами за талию и притягивал к себе, увлекая во влажный неряшливый поцелуй, моля как можно скорее овладеть им. За полтора года их уже не тайной для дома связи Чунмен приноровился к поспешности любовника, но порой… Порой, когда Бэкхен засыпал на его груди , Чунмен вспоминал ЕГО. Высокое и мускулистое тело, что отливало бронзой на свете солнца. Мышцы, что плавно перекатывались на спине, пока он возделывал землю. Чунмен тогда бесцельно бродил по отцовскому саду, якобы размышляя, а на деле - пытаясь привлечь к себе внимание Чонина. Это была связь, за которую Чунмена высмеивали еще много лет после. Никак у членов аристократической семьи не укладывалось, как отпрыск уважаемого гражданина мог возлежать с обычным грязным рабом. А Чунмен не просто возлежал. Он, кажется… Кажется… Кажется, это было давно. Шесть лет назад, когда имение отца располагалось в северной части полиса. Когда у Чунмена только-только начали пробиваться усы, а пах по утрам наливался свинцовой тяжестью. От Чонина пахло потом и грязью. От его потрескавшихся полных губ - оливковым маслом и каштаном, и это был лучший вкус, который когда-либо вкушал Чунмен. Не было ничего предосудительного, чтобы спать с рабами - просто об этом никто не говорил вслух. Плохо было, что Чунмен позволил прорасти этой связи подобно терновнику в сердце. Кажется, Чонин не любил его. Да и способен разве раб на такое высокое чувство, каждый раз задавался этим вопросом Чунмен. Но, когда Чонин раздевал тогда еще тощего и неловкого Чунмена, когда обхватывал бедра и усаживал на себя, позволяя уткнуться в собственную шею, когда проталкивал толстый язык в рот молодого господина, - становилось все равно на любовь. В один из дней, когда отец отправился на заседание совета для обсуждения вопроса боевых потерь во время последнего похода, Чунмен под предлогом починки ложа зазвал к себе Чонина. Он слышал, как делали это другие мужи их страны. Прочитал трактаты, как вести себя с мужчиной, играл со своей плотью и догадывался, как это надо делать с чужим человеком. Но, когда Чонин переступил порог его покоев, вся бравада пропала. Чунмен застыл посреди покоев, не в силах вымолвить ни слова. По толстым губам Чонина заструилась змеиная улыбка. - Раздевайся, господин. Разум кричал возразить наглому рабу, поставить его на колени и заставить вымаливать прощения, но вместо этого молодой господин только обреченно вздохнул и принялся стягивать хитон, который никак не подавался его рукам. Чонин, не вытерпев, шагнул к нему, сорвал ткань и, развернув к себе спиной, повалил на ложе. Чунмен кричал и отбивался, выворачивал руки и нестерпимо скулил, умоляя остановиться, но Чонин не знал пощады. - Что ж вы плачете, господин, сами ж давно нарывались. Плоть Чонина разрывала изнутри, вызывала животный жар, из-за чего Чунмен прокусил губу до крови. Но тут раб остановился, всем телом лег на спину хозяина и принялся исцеловывать его шею и макушку. Его член стал двигаться медленно, и Чунмен вздрагивал уже не от боли, а от острого, саднящего удовольствия, от которого пальцы на ногах поджимались. Молодой господин затрясся всем телом, прежде чем белесое семя выплеснулось и испачкало простыни. Чонин же продолжал двигаться, и Чунмен тихо скулил, чувствуя, как волна удовольствия сменяется зудящим трением. Чонин излился внутрь. У Чунмена, как у господина, было полное право наказать раба за запятнание тела, но он остался безвольно лежать, чувствуя, как семя вытекает, пачкая бедра, как член дрожит от недавнего извержения и как кружится голова будто от прогорклого вина. – Вы очень красивый, господин, - прошептал Чонин, натягивая хитон. Чунмен молчал, размазывая слезы по лицу. - Что ж вы молчите? Скажите, что я тоже красивый. – ... Тоже красивый... Чонин криво усмехнулся. Присел перед хозяином на корточках и проговорил: – С этого дня я только ваш раб, да? Отдайте это распоряжение отцу. А пока пойдемте, вымою вас в купальне, мое семя нужно вымыть из вас. Отец, как и всегда, предпочитал закрывать глаза на странные увлечения сына, уверенный, что, как только отрочество выжмет из себя все соки, сын преобразится в уважаемого гражданина, обзаведется семьей и возьмет в руки управление делами полиса. Поэтому Чунмен после занятий риторикой бежал к виноградным полям отца, хотя “уважаемому гражданину негоже бежать, Чунмен”. Пачкал ступни в грязи от сдавленных виноградных листьев и навоза, рвал подол хитона, зацепившись за ветку. А потом замирал, завидев Чонина. Он срезал серпом гроздья и осторожно клал в корзину, сортируя перезрелые и спелые ягоды. Чунмен пробирался, словно трусливый ягненок к нему, боясь пискнуть. Ему нравилось наблюдать, как работает Чонин. Как по его шее катится пот, как раб одергивает прилипший к телу хитон. – Негоже аристократу под палящим солнцем шляться. Ваша белая кожа сгорит. Станет, как у меня. – А мне нравится… твоя. – Идите в дом, скоро ваш отец должен вернуться. Начнет беспокоиться. – Но я… я могу пока тут побыть… мне сказали, посмотреть… – Кто сказал? – Надсмотрщик. – Если б надсмотршик и сказал, то точно не вам. Чонин с ухмылкой подбрасывал крупную ягоду. Убедившись, что рядом никого, притягивал к себе молодого господина и проталкивал виноград в его рот. Сжимал ягоду, чтобы она лопнула, и соком вымазывал губы Чунмена. Затем припадал губами к испачканному рту, вбирая остатки сока. Чунмен невнятно что-то стонал в ответ. Потом Чонин вел его в купальню, натаскивал воды и обмывал грязные ступни господина в розоватой воде. Смазывал маслами каждый пальчик, разминал по четверть часа ступни и снова промокал их в чистой воде. Близости они могли предаваться и возле виноградного поля, и в хлеву, и в покоях Чунмена и его родителей. В амбаре, едва прикрыв дверь, бесстыдно развалившись на сене, Чунмен со слезами на глазах заглатывал плоть Чонина, размазывая слюни на своем лице. Чонин что-то отчаянно шептал и стонал, оттягивая локоны юноши, а потом валил его на сено и брал. И Чунмен терпел эту боль, потому что нуждался в ней как в воде, и всячески старался оттянуть конец, наслаждаясь моментами, когда тело Чонина терлось о его, как его бедра ударялись о его ягодицы, как его руки грубо сжимали его запястья. После Чунмену всегда было стыдно, и он желал, чтобы Чонин как можно скорее исчез. Но начинался новый день, новая волна возбуждения, и все шло по кругу до тех пор, пока Чонин не слег с лихорадкой. – Ты даже не можешь… – спросил тогда робко Чунмен. – По мне не видно, господин? – перебивал раб, облизывая потрескавшиеся в кровь губы. И Чунмен в который раз убеждался, что никогда не любил его Чонин. И Чунмен старался к этому снисходительно относиться, потому что рабы не знают такого возвышенного чувства. – У тебя красивые ресницы, – помолчав, Чунмен добавил. – Почему ты перестал говорить мне это? Что я красивый. – У вас и без меня есть и будут люди, которые будут говорить вам об этом сотню раз на день. Чонин сгорел за две недели. Его обмыли, закутали в льняной саван и понесли за город. Отец приказал слугам не говорить Чунмену, чтобы он не сорвал занятие по риторике. Уже ночью, когда все легли спать, а дом окурили от запаха умершего, Чунмен побежал к месту погребения. Там, упав на свежую землю, сидел до рассвета и перекатывал в руке ягоду винограда. Слез не уронил. Так, по крайней мере, сказал матери. Но в собственной шкатулке дома спрятал горсть земли с могилы Чонина. Чунмен стал уважаемым гражданином, как требовал того отец. Договаривался о поставках зерна с торговцами, участвовал в обсуждении военных походов и укреплял положение полиса на арене. Его даже приглашали на симпосии, которые Чунмен не очень любил, потому что вино дурманило и вызывало странные образы из прошлого. Чунмен не вспоминал Чонина. Правда. Не вспоминал его смуглой кожи, блестевшей на солнце, словно щит, выкованный из бронзы. Не вспоминал его темных жадных губ и черных волос, что блестели лучше, чем у любого аристократа. Бэкхен беспокойно заворочался, сопя заложенным носом. Разлепил глаза и уставился на сидящего рядом господина, что перекатывал в пальцах виноград. Чунмен мягко улыбнулся. Бэкхен подполз и уткнулся носом в живот мужчины. Руки Чунмена скользнули по его макушке, огладили светлые волосы. Сердце странно трепетало, пока он разглядывал осоловелые глаза барда. Хотелось целовать и гладить Бэкхена бесконечно, спрятать в коконе рук и не выпускать за пределы имения. Никогда. – Чего вы так рано встали? Кошмар? – улыбнулся бард. – Да-да… кошмар. – Тот самый, с рабом? Которого кобыла затоптала? – Да-да… тот самый. Бэкхен хмыкнул и повел носом по локтю господина, выпрашивая нежность. Кажется, Чунмен забыл ЕГО. Как и всех, что были и будут после.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!