С6

25 января 2024, 23:06
      Ломит.       Бесконечно сильно ломит.       Ощущения, будто переломали все кости. Свернули шею. Раскрошили в пыль. Больно. Так сильно больно, что он жмурится, ощущая, как боль обнимает его своими железными тисками. Ему больно, а он может только дышать глубоко. Только медленно и не шумно. Просто потому что ломит. Просто потому что ощущение, что ему каждый позвонок раздробили. Шея не поворачивается почти.       И все, что он ощущает, — это страх.       Страх липкий. Такой животный. От него сердце колотится как автомат, что стреляет без продыху. Глотка от страха болеть начинает. Кажется, что кто-то залез ему в горло грязными руками и раскурочил все в мясо ржавым ножом, а потом посыпал все это кровавое месиво морской солью. Ни вдохнуть, ни выдохнуть. Никак просто. Просто никак. Только эти непонятные ощущения. Только эта тишина и стук собственных мыслей о кору черепной коробки. Все, что он чувствует, будто парализует. Будто все не его.       В жизни такого не было.       В жизни страх не дышал ему в затылок так часто и громко своим холодным, почти ледяным дыханием.       Ужас. Кромешный ужас в тишине затаившихся надежд. Хочется просто закрыть глаза и заснуть, чтобы потом, проснувшись, понять, что это все — не более, чем его самый страшный кошмар. Хочется буквально оказаться чертовым идиотом, который видит все настолько плохо, что не различает реальности. Чимин не молится. Чимин не согревает себя ложным чувством, что его вот-вот спасут. Нет, он лишь сжимает зубы сильнее. Сильнее, потому что боль начинает подниматься все выше. Все ниже. Распространяться со скоростью света, грозя разбить его на кусочки как хрупкую вазу. Разорвать на лоскутки как ненужную половую тряпку.       Темнота.       Все, что он видит, — это темнота.       И боль.       Боль красная и холодная.       Не такая, как та, с которой он уже сроднился. Не такая, как та, с которой он уже подружился. Не такая. Эта его пытает своими холодными лапами, сжимая сердце крепко-крепко своими острыми пальцами-крючками, поселяя в нем тревожность. Тревожность, которая мелкими иголочками оседает на поверхности каждого органа, будто грозясь стать раком. Будто грозясь Чимина еще больше травмировать. А ему от этой тревожности больно. Он ощущает, как кровь замораживается в красный лед и как ему становится невыносимо. Он ощущает, как мерзнет тело. Ощущает так много из того, что не должен. Так много из того, от чего его клялись защитить. Вот оно.       Разрушимость человеческих обещаний в действии.       Даже не пришлось каких-то неведомых усилий прикладывать, чтобы он наконец-то понял, что люди не имеют права обещать того, что выполнить не могут. Горло парализует. А руки, что не связаны, не могут и пошевелиться. Пальцы стали деревянными. Не гнущимися ни в одну из сторон. Будто он гребанное Пиноккио и вот-вот у него отрастет огромный нос. Кукла деревянная, которая, как оказалось, все еще умеет чувствовать. Куклу напугали и она вдруг вспомнила, что еще жива.       Поэтичность нерассказанных сказок в этот самый миг кажется еще более изысканно-нежданной.       И в венах будто бы пруты стальные. И не гнутся больше позвонки. Казалось бы, надо вспомнить, как он к этому пришел, а в голове только страх. А в голове только мысли, что пугают еще больше, чем должны. Ему бы сбежать, не прикован ведь. Он чувствует эту мнимую свободу, а вслед за ней туман. Туман, который затмевает все вокруг. Туман такой, что сквозь него не различишь ничего. Даже размытых силуэтов не видать. Только темнота и ломка, дробящая затылок.       Только ощущение неизбежного конца.       Страх, который заставляет чувствовать себя живым и видеть цену там, где она была мизерно смешна. Там, где она была мизерно нужна. Чимин в своей беспомощности задыхается. Задыхается в запахах, что вокруг как улики разбросаны тут и там. Он ничего не видит, но запахи разрывают напополам. Запахи отвратительные. Чимин клятву дает, что больше никогда не будет слушать аромат морского бриза. Чимин готов за себя все, что угодно, предложить, лишь бы только вот отсюда, блять, сбежать. Хочется заснуть и не просыпаться больше никогда.       Хочется так много и одновременно всего лишь одного.       Хочется сбежать так далеко от этого ужаса, душащего до чернеющих на белоснежной коже синяков.       Чимину страшно. Чимину больно. Чимину кажется, что его кусают змеи то тут, то там. Кажется, что по позвоночнику ползут тысячи червей, жаждущих его сожрать. Они склизкие. Противные. Холодные и с острыми зубами. Они царапают его нежную кожу, а ему почти что на разрыв. А дальше темнота и чьи-то шепелявые слова, как флешбеком в голове. Чимин готов променять укусы этих тварей на укус конкретно одной единственной, которой удалось сердце отравить. Но даже первой буквы имени сказать не может. Позвать его ради собственного спасения не может. Никого из них на самом деле не может позвать. Просто потому что он один.       Просто потому что никому не нужен.

***

      Что-то выталкивает.       Что-то выбрасывает.       Будто кто-то ударом нежным будит его. Ударом куда-то в солнечное сплетение. Таким нежным, что его разрывает от боли. Крошит на мелкие пылинки. Кажется, будто все разломилось. Та чернота разрушилась. Упала с его громким резким вдохом. Глаза улавливают лишь подсветку дорогой машины и шум ламп снаружи. Он даже головы повернуть не может, но на ощупь трогает ручку, что должна дверь перед ним отворить. Чуть нажимает онемевшими пальцами и ощущает, как она поддается без особых усилий. Открыто.       Это тоже бьет по голове как кувалдой. Облизывая губы, еле-еле дыша, он распахивает дверь.       Кое-как передвигает оловянными ногами как стойкий солдатик. Как Щелкунчик в балете, где он всю жизнь грезил сыграть главную роль. Голова кружится так, будто весь мир вокруг него вращается волчком. Будто мир — это не шар, а неугомонное животное, пытающееся поймать себя за свой собственный хвост. Этакая змея, что себя на вкус может попробовать. Высоко. Единственное, что в полубреду он понимает.       Слишком высоко.       Ноги не могут коснуться пола, а у него нет ебучих сил на то, чтобы приложить мизерные усилия. Скупая слеза проливается и падает дальше вниз по сухой коже. Ему слишком больно. Ощущение, будто кто-то проломил ему голову, сломав все кости черепа. Ощущение, будто там зияющая дыра, через которую можно рассмотреть все содержимое его черепной коробки. Тошно. Больно. И он, своих конечностей не чувствуя, кое-как становится на землю. Кое-как, а внутри только истеричный припадок и желание зареветь от собственного унижения.       Он никогда в жизни не чувствовал себя настолько деревянным.       Даже тогда, когда ему связки рвали ради идеального поперечного шпагата в академии. Он даже тогда чувствовал себя лучше, чем сейчас. Хочется закричать на все помещение, что это тело не его. Что это уродство природы не ему принадлежит. Просто потому что Пак Чимин — это в первую очередь тот, кто не контролирует собственную жизнь, но тело подчиняется каждому его слову. Хочется просто осесть на пол и свернуться клубочком на этом холодном бездушном бетоне.       Только вот Чимин не привык сдаваться.       Он идет кое-как, пошатываясь, узнавая знакомые ориентиры. Все как во сне. В тумане, что его до сих пор душит своими ледяными щупальцами. Чимин будто действительно переместился из своего тела в чье-то чужое, потому что это как на шарнирах. Потому что это как безвольная кукла, ему почти не подчиняется. Он с тяжелым вздохом поднимает руку. Кое-как. С усилиями, которые стоят ему очередного приступа аневризмы где-то в голове. Пальцы не сгинаются. А рука только трясется в бессилии.       Ему всего лишь нужно ввести код.       Всего лишь нажать на четыре гребанные цифры, а он и это сделать не в силах.       Он и этого, блять, не может.       Он даже кожей не ощущает, что он весь в крови и одежда грязная. Он ничего не ощущает. Только желание закрыть глаза и погрузиться обратно в сон, где его ждет только пустота. Он смутно слышит писк нажимаемых кнопок. Будто из-под толщи воды раздается звук разблокированной двери.       А дальше шаги, которые даются слишком вымученно. И желудок сжимается в конвульсии. Мир все еще кружится в ебучем вальсе. А голова слишком тяжелая для его хрупких плеч. Он сам слишком тяжелый для самого себя. Слезы. Опять текут неконтролируемые слезы. Даже не злые. Просто бессильные. Просто такие, что разрывают ему сердце. И опять тот же шепелявый голос, молвящий лишь одно.       Ничтожество.       Только это слово крутится как заевшая пластина. Как давно исцарапанный в одном определенном месте диск. Он нажимает на кнопку вызова лифта и буквально падает на стену, кое-как опираясь на нее дрожащей рукой. Чимину слишком сложно. Слишком больно. Все как в театре теней, где света практически нет. А вокруг него пляшут размытые образы.       Он, держась за двери, стены, кое-как заходит в лифт. Кое-как находит нужную кнопку, буквально на ощупь выбирая нужную выпуклую цифру. Нажать. Остается только нажать. И это дается с огромным трудом. Он не слышит ничего. Ничего, даже жужжания ламп, что обычно раздражают отнюдь не идеальный абсолютный слух. Все вокруг плывет.       Мир превращается в акварель, в которую по ошибке добавили слишком много воды, и она размокла, как самая дешевая краска.       Поплыла, создавая причудливые цвета и образы.       Зрение больше похоже на мутное стекло. Кажется, словно кто-то вшил ему в глаз пленку, что мешает мир рассмотреть, увидеть так ярко, как и раньше. Все больше теперь похоже на безрадостное пятно, что его окружает и поглощает медленно. Будто специально издеваясь. Чимин то ли стоит, то ли висит где-то в воздухе. Единственное, что ощущается слишком реально, — это тяжесть собственного тела, которое он раньше ненавидел и изводил до седьмого пота. Единственное, что кажется вполне реальным, — это боль, которая распространяется от затылка и до самых кончиков пальцев, где кожа особенно тонкая и чувствительная, прямо как лепестки изящной розы. Его пришибает к полу каждое движение головой. Каждый неконтролируемый порыв откинуть ту назад.       Это буквально кажется хождением по мукам.       Буквально кажется чем-то, что слишком запредельно для человека. Кажется, еще чуть-чуть, и кровь хлынет по всему затылку, задней стороне шеи, пачкая все белоснежное в отвратительный ало-кирпичный цвет. И раздастся запах железистый, что обязательно вызовет приступ неконтролируемой мигрени. Обязательно этот запах вызовет сальто желудка и конвульсию кишков.       Его тошнит так сильно, что терпеть почти что невыносимо.       Вся эта круговерть вперемешку с болью вызывает желание залезть в холодный душ, чтобы очиститься от этой грязи.       Он чувствует подступающую прямо к горлу желчь и сглатывает с огромным усилием, лишь бы только не вывернуть здесь все органы наизнанку. Кажется, что внутри у него не органы. Не кровь. Не вены. Не кости. И уж точно не сухожилия. Кажется, что в него запихнули килограммы комьев грязи. Кажется, что их утрамбовали так, что ему придется распороть себя от шеи до паха, лишь бы только своими ручонками выгрести всю эту размокшую землю из себя.       Как же тошно.       Тошно настолько, что белый или желтый свет, он, увы, понять, какой именно, не может, раздражает. Вызывает приступы почти эпилептического припадка, будто прямо сейчас он замертво упадет и начнет биться головой о грязный пол лифта с пеной у рта. А упасть ведь ему и правда хочется. Упасть и погрузиться во тьму слишком желанно. Сил не хватает просто. Он опять оказался слабаком. Опять слишком много взял на себя и не рассчитал сил. А кости все ломит. Кости все болят, будто его и правда били несколько часов к ряду железной кочергой.       Звон, оповещающий, что он приехал туда, и мольбы внутри о том, чтобы он только не ошибся. Первый шаг дается слишком трудно, но он терпит, крепко стиснув зубы. Нужно всего лишь идти по прямой. Никуда не сворачивать. А дальше ему подскажет ушибленный об стены бетонные лоб. Идея хороша. Только Чимин понимает, что пленка на глазах и без того мутная начинает темнеть. Начинает меркнуть, а ему нужно еще чуть-чуть. Хотя бы для того, чтобы упасть на собственный коврик возле собственной квартиры. И в этой почти что темноте он различает какие-то мутные силуэты. Какие-то слова.       Но не слышит.       Не видит.       Ему просто нужно прямо.       Просто нужно дойти до двери и ввести код.       Просто нужно идти и не останавливаться, потому что мир и так уже слишком темный.       Потому что мир вокруг и так уже начал сгущаться вместе с воздухом, который и так трудно вдыхать.       Силуэты все ближе, а лампы будто выключаются с каждым его шагом к заветной цели. Мир начинает вращаться еще сильнее, такое чувство, набирая скорость как в разгоне до сотни миль за парочку секунд. Голоса становится все труднее различить, но гомон, бьющий по ушам, все громче. Громче и громче. Громче и громче. Будто выкрутили всю катушку громкости до максимума. И он закрывает глаза, чтобы моргнуть. Но они больше не открываются. Он падает в темноту, ощущая своим деревянным телом прикосновения, и хочется закричать, чтобы его не трогали.       Не трогали, потому что все начиналось точно так в том кошмаре.

***

      Воздуха не хватает.       Легкие горят огнем.       А ему кажется, что кто-то его топит, держа за шею, лишь бы только не выбрался из воды. Лишь бы только сдох, набрав в легкие побольше ледяной воды. Страх. Первое, что ощущается слишком ярко, — это страх. Он не притуплен как в машине или где он там просыпался в самый первый раз. Этот страх, кажется, может потрогать каждый желающий, всего лишь пробив кости грудной клетки и пальцами дотронувшись до чувства, от которого у него опять все немеет. И впрямь как кукла, если бы только куклы могли чувствовать что-то похожее на то, что его на части разрывает с оглушительным треском.       Он, может быть, дорогая кукла, но какая-то слишком дефектная, потому что чувствовать еще не разучился.       Сердце как пулемет расстреливает его изнутри, раня своими ударами как свинцовыми горячими пулями. Больно. От собственного страха блядски больно. Ощущение, будто кто-то ему ножом разрезает каждое сухожилие и высасывает каждый хрящ. Это слишком мучительно. Слишком даже для него. Чимин мучиться привык, не кисейная барышня.       Жизнь его не ласкала и не целовала на ночь в детский лобик.       Жизнь его гнула и ломала, заставляя зубами вдираться в жесткие условия существования.       Жизнь заставляла его зубы не раз ломать, буквально показывая, что если он не приложит усилий, то сломаются ни какие-то там кости, а он сам.       Только Чимин все-таки сломался. Разрушился как замки самых известных королей и королев. Чимин теперь злая королева разрушенного королевства внутри себя. Жизнь учила. Прививала каждый урок насильно. Настолько жестоко, что на его душе оставались чернющие синяки. А Чимину все было по боку. Чимину просто хотелось жить. И даже собственные травмы не причиняли столько боли. Весь переломанный еще в процессе обучения в академии, он вдруг не в состоянии пережить того, что в затылок будто вшили что-то инородное. Чужое настолько, что организм не гнушается вытравливать любыми доступными способами.       Он приходит в себя с громким стоном. Настолько громким, что возникает желание закрыть самому себе рот, предварительно зашив его самой жесткой проволокой. Перед глазами лишь свет.       Лишь тишина и больше ничего.       Он даже осмотреться не может, потому что шею беспощадно ломит. Потому что кажется, будто иголки изнутри разрывают каждый сосуд и он вот-вот умрет. Сжимает зубы. Даже не боится, что раскрошит. Похуй ему, если надо, то новые вставит. Если надо, все деньги за это отдаст. Одиночество окутывает колючим одеялом, и до него наконец доходит, что он в собственной квартире.       Бояться больше нечего.       Но перед глазами стоит та темнота. Стоит то количество запахов, что душили. Что просто убивали его медленно, забираясь в легкие как угарный газ, гарантируя молниеносную смерть от интоксикации. Где-то внутри он надеялся, что убьют его хотя бы быстро. Надеялся только на это. Ведь спасать его кому-то просто без надобности. Таких, как он, найти слишком просто. Таких, как он, слишком много и одновременно слишком мало. Собственная сучья гордость не дала сдаться воле того, кто хотел забрать его себе, даже не заплатив. Чимин, может быть, и кукла, но определенно слишком дорогая для того, чтобы ее забирали вот так, не оставив и деревянного гроша.       Взгляд слишком медленно поднимается наверх. Еле-еле волочится, чтобы, чуть отведя глаза в сторону, увидеть капельницу и что-то мутное в ней. А дальше рука. Синяя рука, потому что синяк на стыке вен. Прямо там, где локоть. Иголку он не чувствует, но создается мерзотное ощущение, что он гребанная подушечка для металлических кровопийц.       И так сильно хочется выдернуть.       Хочется поранить самого себя, чтобы увидеть кровь. Чтобы капельки начали бисериться и литься прямо на белоснежное одеяло. Чтобы увидеть доказательство, что он все еще жив. Что грязи никакой на самом деле в нем нет.       Хочется просто убедиться…       Посмотреть хоть одним глазком.       Узреть, что все это — только бред сумасшедшего и в него никто силой не запихивал килограммы грязи.       Чимин как эхом слышит чужие шаги и звук открытой двери. Как эхом до него доходит, что он больше не один. И приходится взгляд оторвать. Приходится мучительно и со скрежетом отрывать свои мысли и желания от ебучих тонких вен. Он переводит взгляд на того, кто стоит перед ним. Врач. Самый обыкновенный врач в белом халате, что смотрит на него не как на звезду огромной сцены, где софиты сияют словно звезда, а как на человека, которому нужна помощь. Он подходит к капельнице и отсчитывает капли, еле-еле шевеля губами. И ему кажется, что он уйдет просто промолчав. А Чимин просто стерпит эту тишину как нечто, к чему давно привык. Как нечто, что уже не требует усилий таких, от которых лопается кожа на руках.       — Как вы себя чувствуете, господин Пак? — надо же.       Еще не забыли, что он живой.       Надо же, еще не забыли, что он совсем не кукла.       Или это все — лишь фальшь притворная да никому ненужная?       Или это все — лишь забота об инвестициях, что в него были вложены и отработаны почти с лихвой?       Ему не отвечать. Ему бы промолчать. Закрыться от всех на многочисленные замки, что будут защищать от проникновения под кожу, прямо в душу, где страх бьется невольной птицей. Ему бы натянуть на себя доспехи тяжелые из железных лат, чтобы больше никто не смог наносить удары. Только он не может. Ему просто будет хуже. Просто если не откроет свой рот сейчас, то имеет все шансы с этой кровати никогда не сойти и забыть об этом фарсе с группой. Забыть обо всем, что пусть и не прельщает, но дает мнимую свободу, заключенную в узкий круг стальных наручников. Поэтому он лишь губы облизывает и понимает, что те совсем сухие. Как старая шершавая бумага проживших не один век книг.       — Воды… — единственное, что получается выдохнуть.       Оказывается, язык занемел.       Как будто вкололи анестетик прямо туда. В вену, что находится под ним специально, чтобы он не мог всего кошмара рассказать. Но ведь все равно ничего не знает. Все равно ничего не помнит. Для него это только страх и постоянная темень-ночь. А горло слова обдирают. Острыми когтями вдруг режут. И ощущение, будто он месяцами не говорил и прожил узником всю жизнь.       Время.       Чимин не знает, сколько времени все это длилось.       И глаза начинают бегать в поисках хотя бы часов, не помня, что в собственной комнате он наотрез отказался вешать часы и календари. Отказался просто для того, чтобы не видеть, как это самое время утекает сквозь пальцы как родниковая вода, которую только зачерпнешь, и она сразу просачивается сквозь щели туго сомкнутых пальцев. Врач уходил один, а вернулся со стаканом воды в руке и черным пятном по левую сторону. Менеджер, которого он узнает сразу.       — Сколько? — как только последняя капля стекает ему в рот, он отдает стакан. Как только в рот попадает живительная влага, он сразу понимает, что может хотя бы говорить, а не беспомощно сипеть. И опять в голосе эта сталь, которая из него, кажется, не выльется никогда.       Он спрашивает о времени, которое было упущено по его же тупости.       Он спрашивает о времени, которое он не помнит.       Он спрашивает о времени, которого, увы, не знает.       И не знает, полегчает ли от того, что узнает, буквально заставив сказать, потому что на людей прекрасно умеет давить своим стервозным взглядом. Хотя откуда там стервозность-то в глазах, там только усталость мировая и страх, который, кажется, ничем не скрыть.       — Неделя. Плюс сутки на то, чтобы вы пришли в себя, — не спасает.       И даже не помогает.       Лишь сильнее прижимает к кровати, которую он выбрал просто посмотрев на картинку из модного журнала. Не помогает, а прибивает еще сильнее.       Неделя прозвучала как приговор.       Он не знает, что все это время происходило.       Растерянность резво начинает оттанцевывать танго прямо на сердце, а то в ответ начинает слишком сильно колоться. Он даже туда руку кладет, лишь бы прекратить это. Становится жарко. Жарко так, что пот начинает стекать прямо по спине. Прямо и упрямо по позвоночнику. Прямо, объезжая каждый позвонок, будто облизывая. Лаская. Кожа начинает гореть. Гореть в тех местах… Везде она начинает гореть, будто его облили керосином и бросили спичку прямо в его плотный силуэт. Больно. Теперь болит и кожа, а не только кости. Комната резко сужается. Становится невыносимо маленькой не для двух человек, а даже для одного.       — Что с.? — договорить не может.       Просто слова слишком коварные.       Слишком увертливые змеи, которых невозможно за хвост поймать.       Слова уже не обжигают. Глотку не дерут. Просто они все еще чужие. Зыбкие и слишком скользкие. В голове у него существует грань, будто после вчера наступило уже сегодня. Только его сегодня наступило семь суток назад, а он и не заметил. Даже не понял в силу того, что позволил этой нелюбви его окутать. Просто потому что позволил этой ненависти, что сжирает все его аккаунты во всех соцсетях, выйти на новый уровень. На новый уровень, где встреча один на один окажется смертельной. Окажется концом еще не начавшегося финала.       Страх.       Он не знает, что произошло за эту неделю. А как бы ни силился вспомнить, не получается, потому что он, кажется, был даже не в себе. Кажется, что все это время он был где-то, где душа от тела отделяется и уходит в самовольный быт. Но тело… Его тело кажется ему еще грязнее. Еще изношеннее, чем его самые любимые кроссовки, которые он таскает не снимая уже сколько лет.       — Мы не знаем, Господин Пак. Провели лишь поверхностный осмотр и взяли кровь на всевозможные анализы. Но все, что нам удалось понять, — это только что у вас открытая непроникающая черепно-мозговая травма, но больше можно будет сказать, если вы позволите провести осмотр. Я… Мы думали, что осматривать вас без вашего разрешения будет некорректно, потому что есть такие области… — его поняли. Он даже не договорил, а его поняли. Только от этого не легче. Потому что безобидный намек теперь становится страхом животным. Теперь хочется выблевать все изнутри. Хочется себе под кожу залезть, лишь бы понять, что вообще было. Хочется просто себе черепушку еще больше раскроить, чтобы нащупать там кнопку перемотки и отмотать на неделю, чтобы понять, что было.       — Вы думаете, что меня изнасиловали? — это говорится ровным тоном, а внутри война.       Внутри разруха и стекло.       Внутри рыдания, которые он пытается сдержать.       Это произносить как подписывать разрешение на собственный расстрел.       Внутри все сворачивается в клубок и тянет. Сосредотачивается прямо посередине груди и мерзко тянет как за ниточки, пока он ощущает собственное унижение. Пока он его глотает. Пока он им давится и пытается осознать, что, возможно, он пользованный товар. И все кажется непонятным.       Внутри замирает все живое.       Внутри будто ужас тысячи людей перед ядерной бомбой, что летит прямо к ним.       Он строит из себя оловянного солдатика, а сам крошится изнутри. Слышите звук? Это падают бастионы. Это крошево давно сгнивших попыток защитить себя. Это падают все надежды остаться только своим.       Порченный товар.       Тело, как оболочка, кажется отвратительным. Самым мерзким из того, что ему доводилось на этой планете на ощупь трогать.       — Мы не… Вы помните, что происходило всю эту неделю? — и он рад бы помнить. Рад бы не сдерживать эти слезы. Эту истерику, что может разразиться рыданиями. Во рту вкус крови и грязи, будто бы он сжирал мокрую землю ложками как ненасытная тварь.       Он бы хотел не чувствовать всего этого. Он бы хотел быть опять и снова собой с ног до головы.       Да, калеченный жизнью, но не порченный.       А теперь остается только читать молитвы в тишине проведенных в одиночестве часов, пока он ждет результаты крови. Чимин просто хочет из своего тела вылезть, только бы не ощущать себя настолько…       Настолько не своим.       Чужим.       Уже присвоенным без разрешения, что было сказано громко и четко на всю округу.       — Я бы спрашивал у вас, если бы помнил? — а в голове крутится мысль, что это ведь не Юнги. Не надо показывать свой характер и бороться. И слезы снова подкатывают куда-то к слизистым. Куда-то, где их сдержать почти что невыносимо, потому что как соль морская на ранах — жжет. Жжет так, что еле хватает сил сдержать стон. Стон и слезы, что чужим глазам не предназначаются.       Почему-то кажется: вспоминать сейчас о Мине — преступление.       Будто он собой теперь может испачкать и того, кто единственный не боялся испачкаться о его слова. Он бы сейчас над ним смеялся. Он бы снова сейчас назвал его ничтожеством. И в этот раз Пак согласился бы, наверное, опустив взгляд куда-то вниз.       Жестокость порождает унижение.       Унижение порождает жестокость.       А у Чимина эти слова, что крутятся где-то в голове, порождают новый стерпленный удар, что ему сердце на куски разрезает как сюрикен.       — Нам пришлось приложить усилия, чтобы скрыть ваше похищение от участников, но они все-таки узнали… И… Вы бы не хотели их увидеть? — и время теряться в собственных ощущениях настало. Время, когда все становится слишком непонятным, настало, и пробили громкие куранты вдруг.       Он бы хотел ответить нет.       Он хотел бы закрыться от всех.       Просто исчезнуть хотя бы на недолгие часы.       Но то, что его не было неделю, звучит как непозволительная блажь. Звучит так, будто он сам. По своей собственной воле.       И эти мысли снова надламывают что-то внутри с громким треском, что слышится слишком четко в тишине холодной комнаты, где все чужое и слишком одинокое. Теряется где-то надежда на то, что однажды он обязательно сможет себя победить. Не сможет. Теперь он ни черта не сможет, потому что его доломали до конца. И будь проклят тот, кто протянул к нему свои мерзкие лапы, потому что теперь он ощущает фантомное чужое дыхание за своей спиной. Прямо на затылке, где разбегаются целые стаи мурашек. Где начинает слегка потряхивать. Не спасает даже то, что вокруг знакомые вдоль и поперек стены какого-то модного серого цвета, который он лично выбирал.       — А зачем мне их видеть? — это уже не сказано стервой, что внутри него живет и греется о его ярость день ото дня уже много много лет. Это сказано тем, кто теперь считает себя проказой. Гребанной чумой. Нет, он не их жалеет.       Чимин жалеет лишь себя.       Не хочет видеть эти взгляды. Не хочет этих утешающих слов. Это все ему не нужно. Это все только сильнее душить его будет в тот момент, когда воздуха в легких и так не хватает, потому что там слишком много крови порченной вперемешку с гноем от вскрытых старых ран.       — Вас из группы никто не выгонял. Никто и не выгонит. Это по нашей вине вы… — менеджер запинается. А у него внутри желчь концентрированная, что поднимает из желудка прямо к горлу. Прямо туда, где корень языка. И кажется, сдержать это невозможно.       Невозможно, потому что у него внутри нервный срыв.       Ядерная война, пережитая так много раз.       Невыплаканные слезы и жизнь, испорченная почти что полностью и целиком.       Теперь и это. Теперь и это будет как еще одна травма на теле, как в личном дневнике. Теперь и это будет тем, что не дает ночами спать. Чимин ощущает себя до невозможности дешевой куклой. И в этот самый момент он бы предпочел, чтобы перед ним стоял Мин. Мин, которому его никогда не жалко. Юнги, который всегда говорит только правду. Пусть Чимин его ненавидит, но в нем нет ни капли притворства, от которого Чимин так устал. Устал, потому что он и сам притворство одно сплошное. Потому что он сам лишь только сладкая фальшь для глаз.       — По вашей вине я инвалид с переломанной судьбой в двадцать шесть лет? По вашей вине меня ненавидит почти весь мир настолько, что готовы похитить и убить? По вашей вине я не могу уйти, потому что потеряю все, что только можно? По вашей вине я даже полюбить нормально не могу, потому что за это выгонят и меня, и того, кого я люблю? — это крик. Этот крик разрывает ему сердце в ошметки, а душу на лоскуты. И он даже не замечает, как сказал самое главное. То, что никто никогда не знал. Личный ультиматум им семерым, а, казалось бы, только самому Чимину. Это все не должно заставлять его так сильно мучиться. Не должно его заставлять умирать каждый день с каждым новым вдохом и выдохом, видя жизнь чужую.       Нормальную жизнь.       — Все по вашей вине. Все по вине этой гребанной компании. Я ее ненавижу всей душой, она меня выпотрошила и выебала, ни разу не дав компенсации. Я. Ненавижу. Вас. Всех. И этих шестерых тоже. Я не хочу никого видеть. Я не хочу никого слышать. Я не хочу вообще, блять, ничего! — и только на последнем голос срывается на небольшую эмоциональность. До этого слова, сказанные сквозь зубы, и ненависть. Сквозь ярость, что живет в нем слишком долго. У него внутри агония умирающего от многочисленных травм и переломов. У него внутри погибель последнего живого куска его души.       А слезы начинают течь.       Слезы начинают печь глаза.       И все опять болит. И опять все скручивается внутри до адских судорог. Он не слышит ничего, и даже того, что хлопает входная дверь, а врач вкалывает ему в капельницу какой-то препарат. Он слышит только свои собственные всхлипы сквозь темноту и зовы страха.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!