Вернутся к фанфику

Глава четвертая

25 января 2026, 23:49
      Ночью не получалось уснуть.       Юнги лежал на узкой койке в своей келье, уставившись в стену, где тени плясали геенной огненной. Каждый раз, как веки его смыкались, перед внутренним взором возникал образ Чимина – глаза, полные обожания, губы, что шептали признание в любви, тело, что прижималось к его собственному…       Он молился.       Он просил отпущения у наставника своего.       Он пытался забыться в чужих покаяниях.       Нет!       Мин вскочил с постели, словно ужаленный. Босые ноги его ступили на каменный пол, и он накинул сутану на плечи, не заботясь о том, что она легла неровно, что пуговицы остались незастегнутыми. Он должен молиться пуще прежнего, и молитвы рано или поздно очистят разум его, вытеснят искушение!       Лишь отблески молний, что вспыхивали за высокими окнами барабана купола, освещали пространство холодным светом. По крыше собора хлестал ливень, заставляя здание содрогаться, а ветер завывал в щелях, как если бы легионы самого Дьявола требовали впустить их.       Мин рухнул на колени.       – Заступница, – вслед упал и голос его, прерывистый, сокрушенный. – Под Твою защиту прибегаю, Богородице Дево, молений наших не презри в скорбех, но от бед избави нас, Едина Чистая и Благословенная! Дай мне знак. Откровение. Подсказку.       Он честно пытался найти ответ сам – но каждый ему не нравился. Он не знал, что хотело от него Провидение – так пусть же явит наконец Свой замысел! Что правильно, что ошибочно? Разум говорил одно – служение, обет, долг, но душа – о, смертная душа! – шептала свое.       В то же время в голове отца проносились слова покаяния Чимина – опять Чимин! – в тот вечер, когда молодой мужчина вопрошал: “Почему мне не легчает?” У Юнги не было ответа на этот вопрос ни тогда, ни сейчас – он и сам не понимал, почему так гадко и почему ничего не помогает более.       – Я не прошу избавить меня от соблазна, – продолжал он, и слезы потекли по щекам его, незамеченные в темноте. – Я прошу лишь понять – грех ли, проверка веры моей ли? Или... или Твое наставление?       Молния вновь вспыхнула – столь ослепительная, что в миг озарила все вокруг. Гром перекатился, как если бы сами небеса раскололись – и дверь распахнулась. Ветер в конце концов с ревом ворвался внутрь, принося с собой брызги дождя и холод ночи, а в проеме явилась знакомая фигура – мокрая, шатающаяся, с волосами, прилипшими ко лбу, и одеждой, что сделалась бесформенной от влаги.       Чимин.       Вода стекала с него, образуя лужи на полу притвора. Дыхание его было рваным, шумным – не ясно было, от бега ли, от непогоды или от чего иного. Мин замер: руки его все еще сложены в литании, но слова умерли на губах, и сердце его заколотилось так, что казалось, выскочит наружу.       Было ли оно от Господа или от Лукавого?       Чимин закрыл за собой створки, навалившись на них всем весом, и сделал шаг вперед. Потом еще один. Глаза его – те самые глаза, что Мин искал в толпе еще сегодня днем – были устремлены на священника с пристальностью, что не допускала ни единой возможности потупиться.       Прогнать ли Чимина опять, жестокими словами разбить последнюю надежду его? Или… Окончательно сломать жизнь – и этому юноше, и себе – и до Суда зализывать рану эту? Или… Или признать то, что сердце его давно уже шептало, но благоразумие отказывался слышать?       Чимин сделал еще шаг. И еще. Шаги его звучали подобно ударам сердца – размеренно, неотвратимо, торопя миг, когда расстояние меж ними исчезнет вовсе – и вот молодой мужчина уже был так близко, что Мин различал капли на его ресницах.       Преподобный не мог двинуться, руки его разжались, упали вниз, безоружные. Какие слова могли быть произнесены сейчас? Какая молитва существовала для того, что он чувствовал?       – Мы так и не поговорили – выдворили меня, хотя многое между нами осталось нерешенным. – И слова Чимина звучали ровно в том виде, в котором те крутились в голове молодого мужчины эти дни разлуки. – Если вы не желаете меня видеть после того, что я заставил вас пережить, сейчас мне плевать, даже не старайтесь вновь закрыться. Коль будет легче, считайте пастырской заботой – выслушать меня.       “Несуразица какая-то.”       – Если уж отец Мин верит, что создан по образу и подобию бога своего, то он и не имеет права ненавидеть себя – в том числе и животное внутри, что пытается заглушить, – голос Чимина звучал низко и серьезно, но, поразительно, Юнги не мог ни о чем думать, кроме как что отрадно услышать его еще раз. – Я знаю веление тела. Если уж на то пошло, я много каких велений знаю – алкоголя, гнева, страха, зависти – я не прикрываю их и не усмиряю, а позволяю каждому пройти сквозь меня. И когда я, зная, каким отвратительным человеком могу быть, выбираю им не делаться – мой выбор честнее вашего. – Он замялся, обрывая себя. – Я лишь прошу дозволения остаться рядом с отцом Мином хотя бы… хотя бы прихожанином, пусть он не может принять мои чувства. Я более не причиню преподобному неудобств, что он испытал в ту ночь…       Священник наконец заговорил, тихо, почти неслышно за грохотом стихии, и Чимин замер, ожидая в ответ услышать что угодно, но не:       – Назови меня по имени. – Слова вырвались помимо воли, словно оговорилось само сердце, изнемогающее от лжи и отречения. – Не зови меня больше отцом или преподобным.       Все эти годы, все эти бесконечные дни служения, он был "отцом Мином" – функцией, сосудом для чужих надежд и прошений. Он забыл, каково это – быть просто человеком и откликаться на имя, что произносится с теплотой, а не с благоговейной дистанцией. Его имя на устах этого мальчишки стало бы утешением. Прощением обычной людской слабости перед слишком большим чувством. Дозволением – хоть на миг, хоть в эту ночь ненастья – быть… мирским.       – Прошу тебя, – прошептал Мин, и слова эти были отголоском мук, что истязали его каждую ночь.       Гром прогремел снова, как если бы сами небеса возмутились его прошению, но Мин не отводил взгляда, ожидая – о, как он ожидал! – того единственного слова, что могло освободить его от оков, которые он сам на себя наложил...       Чимин хотел объясниться, но чувства сменяли друг друга тут же, как он предпринимал попытки обличить их в слова. Он хотел рассказать о нежности, и обожании, и влечении. О восторге в миг осознания, что они — истинные. О готовности сделать все, о чем бы ни попросил его отец Мин – лишь бы не прогонял. Но слова эти выходили совсем не тем, что жило в душе. Слишком длинные, короткие, растянутые, глупые, просто не те. Эти слова сбивались в уродливые предложения и никчемные строки. Он хотел быть более конкретным, точнее показать, где ноет, но все что выходило, это увеличивать пропасть между тем, что он чувствует, и тем, на что способна речь. Пока он наконец – в беспорядочных поисках, что не зазвучит на непонятном для Мина языке – не произнес:       – Юнги, – тело ватное. – Я люблю вас.       Чимин опустился на колени рядом – не перед алтарем, но перед своим личным Образом — и дождевая вода окропила щеки Юнги, ибо молодой Пак склонился ниже, и капли с его волос теперь падали на священника. Дыхание альфы было горячим, и в этом контрасте было что-то первозданное, что-то, против чего помысел оказывался бессилен. Рука потянулась, осторожно, словно боясь причинить боль, и коснулась спины Мина сквозь ткань. Даже через материю Пак почувствовал неровности, вздутия. Пальцы его замерли, и лицо исказилось, когда понимание пронзило, и он провел ладонью ниже, натыкаясь на влажное пятно. Чимин поднес пальцы, и те заблестели темным – кровью.       – Почему вы просите прощения у бога своего и каетесь перед братьями старшими, – и клокочущая злоба мешалась в этих словах с горьким сожалением, – когда вот он я перед вами и ни мгновения не держал на вас обиды, за которую вы себя истязаете?       Руки ощущались чужими, когда он осторожно потянул за край сутаны, желая увидеть – нет, нуждаясь увидеть – что мужчина сделал с собой.       – Это я все испортил, – Юнги еще ни разу не слышал, чтобы ненависть к себе рвалась из груди Пака. – Как я хочу выменять свое эгоистичное признание и все чувства на то, чтобы вас не преследовали сомнения! – Он поднял глаза на Мина, и в них читалась глубокая вина, что священник впервые ощутил неприятный укол. Последнее, что он хотел, чтобы кто-то за него волновался, но: – Пожалуйста, разве и я тоже не заслужил пары ударов?       Юнги на секунду опешил от внезапности просьбы, но последующее осознание слов, так легко брошенных молодым Паком, напугало мужчину до смерти.       – Ты не ведаешь, о чем и кого просишь.       Чимин сразу замолчал, но решимость, что вдруг зажглась в глазах его, была страшнее любых слов.       – Тогда я пойду к настоятелю, – произнес Чимин серьезно, – и попрошу у него того же избавления, что он даровал отцу… вам.       Он встал, намереваясь пускай в ночи направиться к комнатам, где покоился настоятель, но рука Юнги метнулась вперед, хватая Чимина за запястье с силой обреченного. Пальцы его, всегда столь изящные, сжались мертвой хваткой, не позволяя сделать ни шагу дальше.       – Не смей.       Он знал – и очень хорошо знал – кровожадную ненасытность старика: тот забывал о милости, когда дело касалось искупления грехов, его плеть была увесистее, удары – сильнее, и он не останавливался, пока кровь не текла ручьями, пока осужденный не был изодран до мяса.       – Вы не спрашивали, нужно ли мне ваши своеобразные извинения. – Прыснул Чимин, но в уголках его глаз смеха не было. – Я ни у одного отца не спрашивал дозволения – и у вас тоже не стану.       Чимин – и, читатель, поверь мне! – не блефовал: если ему не отказывали в худших ночных застенках, не откажут и в розгах пред покаянием, которое он убедительно сыграет: из таких выскочек и баловней фортуны, как Пак, бесов изгонять будут с особой тщательностью и готовностью, спасать его душу – с особым усердием.       Переубеждать было бесполезно, Юнги понимал это с той беспомощной ясностью, что не дает права на заблуждение. Чимин не оставлял и шанса, что все обойдется, что он передумает, бросит безрассудную затею, стоит лишь чуть дольше поуговаривать. Этот наглый юнец, выловив первого попавшегося послушника, бесцеремонно заявился тогда в келью священнослужителя, когда все спали и приют тонул во тьме и тишине. Он выломал дверь собора – выломал! Дверь дома Божьего! – и признался в любви викарию перед непорочным взором самой Девы Марии. Чимин не умел отступать. Упертый – подходящее слово, хотя и грубое, недостойное языка образованного человека, но оно передавало суть Чимина лучше, чем любые изысканные определения. Упертый. Своенравный. Настойчивый.       – Идем, – покорился преподобный, и поднялся, все еще крепко держа Пака за руку. Краткий всполох выхватил их лица – бледное лицо священника и испитое лицо молодого мужчины с выражением, в котором смешались пытка, горечь и нечто иное – то самое чувство, что Мин отверг, но что продолжало жить вопреки всему. Два человека, стоящие на краю бездны, готовые либо упасть в нее вместе, либо отступить навсегда. – Если ты настаиваешь на воздаянии, – решительно продолжил он, – то пусть это будет моя рука. Не его.       Юнги вел Чимина молча, и привычные стены, что долгие годы служили домом, казались в этот час незнакомыми. Когда они вошли в тесное пространство кельи, Юнги закрыл дверь за собой – закрыл и прислонился к ней на мгновение, собираясь с духом.       У распятия висел хлыст – неизменный, который настоятель всегда отдавал своему ученику в напоминание. Чимин проследил за взглядом отца и понял все без слов: он снял мокрую рубашку – ткань прилипала к коже, и когда он стянул ее через голову, капли намочили и пол – и обнажил спину – широкую, сильную спину, без единого шрама – и опустился, склонив голову в ожидании.       Молодой мужчина не дрожал. Не колебался. И это – это! – пугало Юнги больше всего. Несвойственная покорность, с которой Чимин решил разделить не свою участь, согласие заплатить болью как извинение – все это было столь далеко от образа насмешливого повесы, которого все знали…       Юнги медленно подошел к углу, снял хлыст с гвоздя, и от его стылого груза заныли собственные раны. В приступах гнева и подкатывающей жестокости он прощал себя, потому что знал: он никогда не возьмется за розгу, никогда не замахнется рукой для удара, не раскроет рта для проклятий. Он был мягок с прихожанами, терпелив с детьми из приюта, милосерден даже с теми, кто приходил с грехами непоправимыми. Насилие было чуждо его природе.       Но вот он стоит в темной комнатке, а перед ним – на коленях – Чимин с открытой спиной, и отец боится не столько сделать больно, сколько найти удовольствие. Погрузиться в то же забвение, что и ректор, найти утешение в своем превосходстве. Не смочь остановиться, постоянно желая большего, большего, большего…       То был ответ на вопрос, даже задать который отец себе никогда не решался. Что, если в глубине его души, под слоями благочестия и молитв, под мягкосердечностью и праведностью, таится нечто темное? Что, если, подняв руку на того, кого он... кого он любил, вопреки всему – он обнаружит в себе жестокость? То самое порочное наслаждение властью, обратную сторону которого он знал непонаслышке?       Рука Юнги замерла в воздухе, и пот выступил на лбу, несмотря на морозность часа позднего. Что, если он ударит – и почувствует не замешательство, но возбуждение?       – Юнги, – и этого было достаточно, чтобы прервать поток раздумий. – Сделайте то, что должны. Или я сделаю все так, как задумал. Но не стойте в неопределенности, она терзает нас обоих больнее любой плети.       Слова Чимина были не просьбой, но командой – мягкой и все же непреклонной. Самого младшего из уважаемой семьи никогда не наказывали – несмотря на всклочный характер, несмотря на ночи в участках и скандалы, несмотря на все драки и преступления. Отец его, меценат почтенный, предпочитал откупаться от проблем, а не воспитывать сына строгостью, и вряд ли Чимин в самом деле понимал, что ему предстоит испытать.       – Тогда считай, – избалованный, он не выдержит много, будет легко догадаться, когда молодой мужчина достигнет предела, и лишь на эту подсказку оставалось уповать Юнги.       Свист хлыста – и первая красная полоса легла на идеально ровную кожу холеного отпрыска нувориша Пак. Юнги дал осознать ему эти ощущения. Одуматься, возможно, даже капризно подскочить и все прекратить – и Юнги конечно же бы прекратил.       – Один, – из голоса вышла былая спесь, оставив лишь ошарашенное удивление.       Плеть незамедлительно укусила вновь, и Чимин задохнулся от неожиданности. Не вскрик вырвался из груди его – лишь резкий шумный вдох, что в безмолвии кельи был прекрасно различим. Боль разлилась от тонкой полоски по всему телу и заколола где-то в кончиках пальцев.       – Два.       Он нашел опору – пальцы его вцепились и смяли простыни кровати Мина, но когда третий удар лег пониже первых, Чимин с шипением – непроизвольным, вырванным вострым щелчком кончика о его бок – не смог сдержаться и попыталась увернуться. Ногти впивались в ладони, а десны ныли от того, как сильно Чимин стиснул зубы.       Ощущения были яркими, Чимин мог точно определить рисунок, что запечатлелся на его спине – места, где его уже лизнула грубая кожа, пульсировали и жглись в разной степени – и, что пугало, словно весь он стал более чувствительным. Значительно вреда, безусловно, удары отца Мина причинить не могли, но вызывали раздражение и зудящее желание все немедленно остановить.       Чимин бросил короткий взгляд через плечо, и тут же последовавшие слова преподобного окатили его, словно студеной водой:       – Достаточно? – Юнги ждал.       “Сколько ран на спине Юнги, что они до сих пор кровоточат?”       – Три… – глубоко вдохнул Пак, и мышцы его напряглись в ожидании.       Плеть рассекла воздух и зашла под углом иным, оставляя новую отметину поперек предыдущих, и кожа не выдержала – выступившая кровь начала срываться по влажной ложбинке позвоночника, и Чимин закусил губу, но так и не издал и звука, лишь дыхание его стало поверхностным, нестройным.       – Четыре, – и в этом “четыре” сквозило злое глупое своеволие. Все предыдущие удары были бы напрасными, если Мин не продолжил бы, поэтому практически подряд, ритмично:       – Пять.       – Шесть.       – Семь.       – Восемь.       – Девять… десять, – Чимин слышал свой голос как сквозь толщу воды, и Юнги пришлось сделать паузу, чтобы заставить молодого мужчину суетливо опомниться и начать растерянно ерзать, прежде чем сдавленно, более не зная, сколько это будет продолжаться:       – Одиннадцать?       – Одиннадцать.       Последний вышел самым суровым – чтобы больше никогда не попросил. Хлыст впился глубоко, что Чимин наконец низко застонал – по-животному, нежели по-человечески.       Не дожидаясь никакого счета более, Юнги выпустил рукоять с отвращением – к тому, на что он поддался и что только что наделал – и та упала с глухим стуком. Мужчина опустился позади, и в нем не было никакой смелости, когда он коснулся истерзанной спины. Ссадины под действием феромонов уже затягивались, но даже так смотреть на них было нелегко. Губы его припали к рассеченной коже, словно к святыне, и целовал он ее, словно возможно было поцелуями залечить то, что сам причинил.       – Тебе не стоило просить о таком, – каждое слово Мин произносил скованно, зная, что кающийся палач – лишь лицемер. – И мне не стоило потакать тебе.       Он продолжал покрывать каждую полосу, каждое место, где плеть коснулась плоти, и губы его скользили по коже, смешивая слезы с кровью, пока Чимин не повернул голову и взгляды их не встретились.       – Я даже не успел ничего почувствовать, – может еще шутить, выдохнул Юнги, это было хорошо. Молодой мужчина заключил лицо священника в теплые ладони и, осыпая раскрасневшиеся глаза невесомыми поцелуями, прошептал: – Знаете, если после смерти все же дьявол заберет вашу душу, увидев вас, он точно так же расцелует эти глаза – и покается.       “Несносный!..”       – Ну же, не хмурьтесь! – но то была странная смесь ужаса от содеянного и любви, что Юнги больше не отрицал, хоть и не был готов столь же открыто выразить. – Когда полгода назад в меня стреляли, трижды неладный Гук так больно тащил пулю, что я думал, представлюсь прямо тогда. А сегодня что? К утру заживет как на собаке! Нет, мне нисколько не легче узнать, что чувствовали вы, но в конце концов, я не умер.       Неизвестно, сколько этот мальчишка болтал бы еще – слова сыпались из него возбужденным потоком, полным нервной энергии, что всегда приходила к Чимину после опасности – если бы Юнги не поцеловал его. Чимин застыл на миг, но практически тут же издал приглушенный звук удовольствия и расслабился.       Поцелуй отличался, не походил на их первый, что случился в соборе в тени алтаря, когда феромоны ударили в голову Юнги, когда контроль был потерян мгновенно. они набросились друг на друга. Тогда было опьянение, но сейчас… Юнги чувствовал все остро, до того жара внизу живота, что говорил о желании недвусмысленно – но голова оставалась ясной.       Юнги целовал медленно, не боясь, что каждая секунда может быть последней, что нужно взять все и сразу, пока они не опомнились, пока не вернулся страх. Теперь спешить было некуда. Теперь он мог замечать детали: как Чимин вздыхает, когда Юнги касается языком определенного места на небе; как пальцы его непроизвольно сдавливают плечи Юнги, когда поцелуй углубляется; как тот подается вперед всем телом, требуя больше близости, больше контакта, больше… больше.       В груди Мина распускалось что-то огромное, теплое – немеющее чувство, которое он подавлял, станется, с того самого момента, как встретил Чимина, еще не понимая, что этот человек изменит все. Чувство, которое он называл сотней имен – испытанием, напастью, безволием – чтобы не называть именем настоящим. И это воодушевление, это ликование переполняло Юнги, вливалось в поцелуй, делало его чувственнее.       Юнги неохотно оторвался, чтобы перевести дыхание, чтобы убедиться, что все реально, что все не бред мечущегося сознания.       – Я хотел знать, что значат ваши шрамы.       – Я нарушил обещание, – отвечал Юнги, не отводя взгляда. Обещание служить Богу. Обещание отречься от мира. Обещание не желать, не привязываться к земному. – И добровольно получил за это наказание.       – Я тоже, – произнес Чимин просто, и что-то сжалось внутри Юнги нестерпимо нежно.       – Ты невыносим, – выдохнул он, и не смог удержать улыбку, что сделала голос мягче, теплее. Лицо Чимина просияло, как если бы то была высшая похвала, что он когда-либо слышал, и глаза молодого мужчины сверкнули озорством:       – С вами тоже нелегко, – счастливо, что отец Мин смог позволить себе честность. – Я всего лишь не сдавался, потому что чувствовал... – он замолчал на секунду, подбирая слова, и продолжил уже значительнее: – ...что все это моя судьба.       Юнги неспешно наклонился снова, давая Чимину время приготовиться — хотя тот уже тянулся навстречу, уже открываясь в предвкушении – и прижался губами к его рту снова, бережно, почти целомудренно.       – Чимин.       И оно, наконец, было произнесено не с осуждением, не с презрением, но с той пылкостью, что признавала: между ними было нечто большее, чем грех. Нечто, что церковь называла проклятием, но что они получили как благословение.       Воздух был уже напрочь пропитан феромонами – густыми, удушающими, заполняющими каждую щелочку подобно невидимой дымке – и слова в этом искрящемся напряжении больше не шли.       О, этот аромат!       Смолистый. Густой. Словно в воздухе растворился запах сосновой хвои после ливня, с нотами костра и прелой листвы, с примесью чего-то резкого — почти как медь, почти как нагретый камень. Это был запах дикого леса, запах звериных троп в чаще — запах того, что слишком долго блуждал в чаще.       Это был определенно запах альфы. И – шутки провидения, неминуемые и беспристрастные! – даже вполсилы из-за подавителей этот запах был куда сильнее Чимина.       Запах альфы, который совершенно не знал своего тела и не умел контролировать феромоны – те изливались бесконтрольно, заполняя пространство, смешиваясь с феромонами Чимина в коктейль опьяняющий и опасный. Они били волнами, накатывали с силой приливной, заставляя инстинкты молодого Пака реагировать – не подчинением, ибо альфа не подчиняется альфе легко, но… и не желанием напасть в ответ. Тело Пака дрожало не от озноба, не от слабости, но от той бури инстинктов, что рвалась на свободу.       Руки Юнги скользнули по плечам Чимина – все еще осторожно, боясь причинить боль ранам свежим, но пальцы его впивались так, что Чимин чувствовал явно ту силу, что таилась в теле, которое с первого взгляда казалось столь утонченным.       То была молитва совершенно иного рода – не тому Богу, что восседал на небесах в недосягаемом величии, но праха, обращенная к праху подобному. Молитва желанию, что сжигало изнутри равномерным огнем. Молитва человеку, что был прямо ним – грешному, падшему, недостойному всего того внимания и нежности, что изливались на него сейчас.       Никто не затыкал молодого Пака за пояс.       Никогда. Ни в детстве, когда он дрался с ребятней постарше и побеждал. Ни в юности, когда он вступил в темные дела семьи и быстро заслужил репутацию человека, с которым лучше не связываться. Любой, кто смел что-то сказать или даже косо глянуть на него, тут же оказывался повержен – будь то словом язвительным, кулаком быстрым или чем похуже. Любая сила, примененная к нему, оборачивалась еще большей силой против, такой был закон его существования: Чимин не знал подчинения, не признавал власти над собой.       Но этот священник, которого он встретил в участке той проклятой ночью… Этот отец Мин, который вел службы в мягком свете витражей, окруженный ореолом святости… Этот... Юнги, с которым они впервые стали близки прямо в месте, где грех их был усугублен святостью места...       Чимин усмехнулся происходящему – то ли от неверия в абсурдность, то ли от того, как страстно он откликнулся на натиск викария. Его руки поднялись – одна легла на затылок Юнги, уже так привычно словно они знакомы, зарываясь в темные волосы. Другая обхватила его талию, притягивая ближе, и когда их тела прижались друг к другу, феромоны смешались окончательно, создавая аромат столь густой, что казалось, его можно резать ножом.       В такие моменты никто никогда не запоминает, как оказывается на кровати.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!