Вернутся к фанфику

ЛАЗУРЬ / MCDIV Monica - MCDXVI Ambrose / 27.08.1404 - 7.12.1417

28 апреля 2025, 13:40
Вся жизнь Венецианской республики была построена вокруг воды. Она пронизывала почву, струилась в фонтанах, на ней стоял могучий город-государство. Изменчивый и коварный, он был подобен самой воде: одной рукой щедро платил огромному наемному войску, другой — безжалостно топил ополчившихся против него соседей. В то жаркое лето Бартош вместе с другими наемниками копал в полях рвы и нагребал земляные плотины, отводя поток реки Баккильоне от Падуи. Их разношерстный отряд из поляков, чехов и словаков держался в стороне от наемных албанских страдиотов и надменных венецианских рыцарей. Сельские бойцы, разбойники и беженцы, они были сбродом, согнанным под командира-кондотьера, и столь же случайно они объединялись друг с другом по мимолетным симпатиям и совпадению речи. Это было лучшим, на что мог рассчитывать рыцарь, попавший в многоцветную политическую карту к югу от Альп. Что и говорить, за одну только возможность войти в отряд он отдал коня. Здесь не заводилось друзей, а набирались приятели, сегодня одни, завтра другие. Кто-то бежал от разрухи и преследования. Многие искали денег и не гнушались грабительских набегов на окрестности Падуи. Кому-то хотелось историй, и уж их они нахлебались вдосталь. Всех объединяли стоптанные сапоги, ворчание на духоту и непросыхающую одежду. Все надеялись заработать денег, а как война закончится — найти новую. И жить от одних сражений к другим, сгорая в них ярко и кроваво. Смысл такой жизни был понятен и близок рыцарю. Но в нем не хватало основополагающей черты: господина, которому верен, короля, чье имя следовало кричать в атаке, или хотя бы товарища, кому рад прикрыть спину. Не хватало цели, и Бартош не понимал, как ее найти в пестрых осколках лиц, сменяющихся ежедневно. Для начала в качестве цели сошла зарплата, на которую он мог достойно себя содержать. Одно знал точно — без должного воинского опыта, признанного республикой, закрыт путь в любой приличный наемнический отряд. Из тех, что не питаются подножным кормом и работают мечом вместо лопаты. Поэтому он делал то, что должно: подчинялся кондотьеру и прислушивался к возможностям. Слушал, как позвякивают монеты в шатре кондотьера, когда тот бурчал себе под нос цифры. Ловил обрывки итальянской речи из лагеря венецианцев. Размышлял. Приезд проверяющего не стал чем-то неожиданным — республика следила за расходами на войско. Венеция умела считать деньги, и потому держала средиземноморскую торговлю. Время от времени к ним приезжали дворяне-патриции, изучали происходящее и уезжали довольными. Но в первый раз проверяющий добрался именно до их жалкой шайки. Бартош обедал в тени кондотьерского шатра и слушал разговор командира и патриция. Они говорили на итальянском, который рыцарь пока что понимал с трудом, и то, лишь благодаря знанию латыни, которая успела запылиться со времен университета. Также помогало, что их кондотьер знал итальянский не лучшим образом, а патриций говорил медленно, с величавым снисхождением. Звенели монеты. По лагерю блуждал слуга гостя, пропотевший насквозь в доспехах и шлеме, будто бы на них кто-то готовился напасть, и пересчитывал спальные места: под холстинами шатров и просто натянутыми над землей плащами. Их командир был достаточно умен, чтобы не играться с известным мошенничеством: завышением количества людей в отряде, недоплате или обману насчет их реальных навыков. Выйдя из шатра, венецианский посланник оглянулся на отдыхающих. Его взгляд, проницательный и живой, скользнул мимо рыцаря. Затем патриций бросил кондотьеру нечто снисходительное, вроде «я не буду проверять их уровень». Бартош знал, как они выглядели: загоревшие, будто крестьяне, в замызганных гамбезонах, с черными от земли руками. Не как воины. Платили им соответствующе. Но также Бартош знал, чего патриций увидеть не мог, и о чем умолчал кондотьер. В этом он углядел шанс. Освободившись вечером, рыцарь обмылся, постаравшись вытравить грязь из-под ногтей и вонь с тела. Обрядившись в самую чистую, разве что малость подтухшую из-за постоянной сырости одежду, отправился к патрицию, остановившемся в соседнем лагере, у страдиотов. Почерневший от загара, темноволосый, он походил на одного из албанцев, а потому беспрепятственно нашел круглый шатер — из дорогой ткани, с навешенным гербом. Его, на удивление, никто не охранял. — Мессер, — окликнул Бартош на итальянском, подойдя к шатру. — Могу войти? — Да, Паоло. Хоть он и не был Паоло, но все же принял приглашение: откинул полог и зашел внутрь. Убранство было куда богаче, чем у их кондотьера. Рыцарь сразу остановился на входе, не решаясь ступить на расстеленный ковер. Аромат благовоний перебивал запахи лагеря. У одной стены располагался складной стол, у другой — кровать, частично скрытая занавесью-балдахином, прицепленной к стенке шатра. Сам же патриций оторвался от бумаг на столе и воззрился на гостя. Благодаря подсвечнику на столе в палатке было достаточно светло, чтобы увидеть замешательство в темных глазах. — Прошу прощения, мессер, — дальше Бартош заговорил на латыни, неторопливо, тщательно подбирая слова: — Я хочу доложить вам об обмане нашего командира. Сегодня вы спрашивали его, он дал честные ответы, но о многом умолчал. Вы выслушаете меня? Лицо патриция вытянулось. Это лицо, с крупными чертами, большим прямым носом, было типичным лицом венецианца, разве что чуть более ухоженным, чем у кого-нибудь из солдат. Коротко стриженные темные волосы липли ко лбу. На вид ему было около тридцати, не более. — Для начала попрошу назваться, — откликнулся мужчина, тоже на латыни, однако более бегло. — Я всегда рад обществу образованного человека, но хотел бы увидеть и ваши манеры. Да, он здесь совсем одичал. Рыцарь склонился с прямой спиной. — Бартош из Драгониц, рыцарь из Богемии, — встал ровно, смотря в ответ. — Сейчас служу Венеции. — О, могучая Богемия, — мечтательно вздохнул патриций. — Приют великого Петрарки… Я Франческо Фоскари из Consiglio dei Quaranta, совета сорока. Вы можете приблизиться и доложить. Покосившись на роскошные узоры ковра, рыцарь неохотно ступил на них, пачкая болотной грязью. Но Франческо не обратил на это внимания, он лишь нетерпеливо постукивал пальцами по столу. Подбирая слова, Бартош заговорил. Не было настолько уж большим обманом переделывать работу раз за разом, замедлять то, как они копали рвы. Всегда можно сказать, что ты хочешь сделать работу хорошо и тщательно. Но не в третий же раз пересыпать свежевыкопанный ров, превращая в болото. Не было мошенничеством заказывать провиант у родственников из горной Ломбардинии. Не настолько дольше шли обозы. А уж то, что часть продуктов, оплаченных республикой, они возвращали из-за их якобы испорченности, и вместо этого продавали в лагере — так то дело не кондотьера, а его ближайших подчиненных. И разве кондотьер лгал, докладывая, что они обезвредили силы противника в одной из окрестных деревень? Вот только умолчал, что награду запросил как за хоругвь, а там тряслись деревенские парнишки с гнилыми алебардами. Подтвердить все это мог любой из соседних лагерей. Но зачем? Ведь мелочь же, недостойная упоминания для патриция. Вот только вместе они складывались в обман, к которому Бартош не желал быть причастным. — Для наемника вы много радеете о чести, — помолчав, наконец вымолвил Фоскари. По его голосу, спокойному и звучному, Бартош мог сказать — он был опытным переговорщиком, и позволял проявляться в интонациях лишь тому, что считал нужным. Вот и сейчас в нем звучала тщательно вымеренная толика уважения. — Да и для рыцаря тоже. — Это все, что у меня осталось, мессер. Его герб, доспехи, меч. Слово и честь. И воспоминания, которые он старался не бередить. — Чего вы хотите? Мне приятно думать, что вы пришли исключительно по зову долга, но я не премину вас вознаградить. Надежда встрепенулась в груди. — Я был бы благодарен за рекомендацию в другой отряд, с более достойным командиром. — В какой же? Где говорят на латыни? — всплеснул руками патриций. — Ни одна рекомендация… Кто-то ворвался в палатку с кличем «Мессер Франческо!», а дальше неразборчиво затараторил на итальянском. Обернувшись, Бартош увидел того слугу, который днем ходил по лагерю и пересчитывал спальные места. Без шлема стало видно, насколько он молод. Франческо перебил юношу, вздевавшего руки к небу, воскликом «Паоло!», а затем разразился негромкой, но страстной тирадой, при этом неустанно делая резкие жесты. И с каждым его словом и жестом на лице юноши проступало отчаяние. Паоло перевел взгляд на гостя и насупился. Его упрямое выражение лица — темноглазого, большеносого, — тронуло что-то в памяти. Бартош сглотнул, избавляясь от подступившего к горлу комка. — У меня на примете есть только один господин, которому вы были бы интересны, — снова зазвучала речь на латыни. — Но для того, чтобы попасть к нему, вам придется сразиться. Бартош повернулся обратно к Фоскари. Тот все еще недружелюбно поглядывал на юношу. — Это не первый раз, когда юный Паоло пренебрегает обязанностями. Он либо докажет, что достоин службы у меня, в бою, либо уступит ее кому-то, кто ищет более достойного господина, — Франческо смерил гостя взглядом. — Я лучше рискну довериться вам, чем снова позволю охранять шатер юнцу, который каждый вечер сбегает играть в кости. Что скажете? Рыцарь перевел взгляд на юношу. — Я бы предложил использовать деревянные мечи, мессер, — мягко сказал он.

***

Темно-голубое море дышало медленным, низким рокотом прибоя. Сквозь изгородь мачт и парусов блестели тусклым серебром гребни волн. Вечерний ветер уже поменял направление и нес зной суши к воде вместе с запахом раскаленной черепицы. Небо погружалось в сон, но в порту все еще царило оживление, и над крышами палаццо летел гомон людей и чаек. Бартош любил этот момент дня. Равно как и его господин — мессер Фоскари вел активные переговоры при свете солнца, вечер же оставлял себе. На Крит он отправился по торговым делам семьи. А позже мог отплыть куда угодно, в том числе на Святую землю. Но прямо сейчас они пребывали на Крите, в палаццо дружественной патрицию семьи. Кроме них и пары слуг, говоривших на греческом и скверном итальянском, в доме никого не было, так что вечера выдавались тихими. Если не считать за шум молодого музыканта с лирой. Из внутреннего дворика на крышу доносились мягкое пение на незнакомом языке и перебор струн, напоминавший лепет сладкозвучного ручья. Там же, внизу, патриций слушал музыку. Бартош сопровождал господина практически неотлучно. В родовом палаццо Фоскари комнату телохранителя с господской спальней соединяла потайная дверь, а здесь же их покои располагались в соседних комнатах. Во время деловых переговоров он стоял рядом, присутствовал на всех приемах пищи. Весьма скоро их связали неглубокие, но уважительные отношения. Но все же Бартош не был уверен, что ему стоит присутствовать при патриции в момент, когда тот слушал музыку. Хватило всего раза, чтобы убедиться: в равной мере, что и музыка, Франческо очаровывал и внешний вид исполнителя. А в последующие вечера рыцарь убедился, что музыканты, посещавшие их, отличались молодостью и миловидностью. И среди них не было ни одной девушки. Франческо Фоскари был семейным человеком, его дона воспитывала сына и ожидала еще одного ребенка. Но внимание к юношам явно выходило за грань простого признания красоты. Ни разу Бартош не был свидетелем, как мессер пригласил бы к себе куртизанку или же даму без сопровождения. Однако ни разу он и не был свидетелем тому, как юноша остался бы наедине с господином. Фоскари был верен жене, и все же… приглашать красивого греческого юношу исполнять музыку каждый вечер? Еще в Венеции возникало легкое подозрение из-за того, с каким вниманием Франческо подходил к просьбам, с которыми в совет обращались молодые мужчины. Как обходительно он с ними обращался, впрочем, не выказывая больше дружелюбия, чем следовало бы. На Крите же подозрение перерастало в уверенность, но неполную. У Бартоша было ощущение, будто он что-то упускает. Он до сих пор не знал, как по-настоящему в республике относились к мужчинам, предпочитающим мужчин. Скорее всего, как и везде, осуждали. Вплоть до настоящего момента у него было не так много возможностей узнать ввиду непрерывной службы. Расспрашивать же о подобном в наемническом лагере было бесполезно — на все, происходящее среди варваров, пока оно не мешало войне, венецианцы смотрели сквозь пальцы. Но Бартош больше не являлся наемником, и его статус теперь неотъемлемо привязался к господскому, а рисковать им было сродни самоубийству. В тот вечер, наблюдая за спокойной гладью моря, сливающейся с небом в глубокую синеву, он решил спросить. Оттолкнувшись от перил, Бартош в последний раз окинул взглядом волнующийся порт, и спустился вниз. Пожилая служанка неспешно обходила галерею вдоль дворика, зажигая лампы. В нежное пение и лепет лиры вплеталось воркотание фонтана по центру мощеной площадки. От него распространялась приятная прохлада. Музыкант сидел на краю фонтана и перебирал струны, чуть прикрыв глаза. На столике между ним и патрицием стояли два бокала и кувшин с вином. Патриций возлежал на диване — диковинной мебели с Востока, сочетании низкого деревянного каркаса и мягких подушек. Крупные, массивные черты его лица неуловимо смягчились, а темные глаза неотрывно наблюдали за музыкантом. Как и всегда, по соседству располагался еще один диван, но симметрию его разложенных подушек Бартош нарушил только в первый вечер. Он присел. То, как низко располагалось ложе мебели, будто бы приглашало откинуться на низкую, жесткую спинку, а еще лучше — лечь в подушки, как это делал господин. — Приятно видеть, что вы наконец решили приобщиться к искусству, — дремотно пробормотал Фоскари. — Я ему не чужд. Но не хотел мешать вашему уединению, — Бартош бесцельно наблюдал за пальцами, перебирающими струны. Они говорили на венецианском диалекте. За месяцы, что телохранитель провел при господине, он выучился сносно изъясняться на певучем языке, впрочем, до сих пор перемежая вставками латыни. — Так вы видите уединение? А как же юный гость, что так прелестно музицирует? И дона Панайота, что решила осветить наше пристанище? Седая служанка, услышав свое имя, обернулась и степенно поклонилась. Направилась к лестнице — на второй этаж, чтобы зажечь и остальные лампы. — Тем не менее, я предположил, что вы хотели бы отдохнуть от моего общества. — Ваш итальянский все лучше и лучше, — благосклонно отметил Фоскари. — В отличие от понимания моих желаний. Запомните — ваше общество мне не мешает. Оно мне только на пользу. — Мессер, на моей родине, в Богемии… — помедлив, Бартош заговорил на латыни: — Стремление проводить время в мужском обществе могли понять превратно. Мне неведомо, как на подобное смотрят по эту сторону Альп. Поэтому я предпочитаю соблюдать осторожность и не бросать тень на вашу репутацию. Франческо молчал. Но, краем глаза посмотрев на господина, рыцарь увидел, как тот улыбается, все еще дремотно прищурившись. Улыбается и размышляет над ответом. — Я не мог ожидать иного от рыцаря, так заботящегося о чести, своей и чужой, — наконец заговорил патриций. На итальянском. — Но право, вы слишком осторожны. На последнем венецианском пире я видел, как страстно вы бились на клинках. Поверьте, моя репутация бы не пострадала от одной прогулки до палаццо в компании городской стражи вместо вашей. Слишком осторожен? Какая лесть от политика, искушенного во внимании к чужим страстям. Следующий вдох стоил определенных усилий, но сердце все еще билось ровно. Если бы господина смутил этот случай, он бы не оказался на Крите. — Как на подобное смотрят по эту сторону от Альп? До тех пор, пока грех укрыт ночью и молчанием, он никого не беспокоит. А если нет греха, то о чем говорить? — Франческо указал ладонью в сторону музыканта, отпившего из бокала с вином и готовившегося к новой песне. — Моя любовь чиста. Плоть принадлежит монне, в то время как душа — красоте. — Очень… изящно, — подобрал слово рыцарь. Несмотря на то, как свободно с ним вели речь на итальянском, он продолжал говорить на латыни. — Хотел бы я столь же хорошо разделять свои чувства. От скольких проблем его бы это избавило. Жениться на непритязательной девушке из обедневшей шляхты, как хотел отец, и отдать плоть на ее попечение. Содержать при себе верного слугу, чей голос ему было бы слышать так же любо, как Фоскари — пение лиры, и чей меч был бы равен его. — Вы же образованный человек, — взбодрившись, Франческо приподнялся на локте и уставился на телохранителя. Темные глаза, до того сонно блестевшие, теперь ярко горели. — Разве ученые сочинения не помогли разобраться? Разве вы не разделяли плотское вожделение от божественного экстаза? — Могу я воспользоваться вашим бокалом, мессер? — вести такие беседы с нанимателем на трезвую голову было решительно невозможно. — Можете, — и патриций продолжил говорить, переведя взгляд на тихо запевшего музыканта. — Моей путеводной звездой стала «Божественная комедия» маэстро Алигьери. Вы не знакомы? Она написана на тосканском диалекте, но я настоятельно советую прочесть. Вино оказалось слаще и крепче, чем он привык. Самую малость солоноватым от морской воды. Бартош сдался объятьям дивана и откинулся на спину, подбив под нее несколько подушек. Замысловатое воркование лиры переплеталось с голосом Фоскари: — Маэстро считал, что любовь — это источник всего, движитель солнца и светил. И люди так же ей подчинены, им следует быть внимательными к тому, куда они устремляют этот Божий дар. Он может как разрушить, так и возвысить в зависимости от выбора пути. — Значит, суть чувства едина, но важно то, как его направить, верно я вас понял? И как же именно маэстро советовал выбирать? — приторный вкус хотелось смыть пресной водой. Он с трудом понимал возвышенную речь. — Разумом? — О нет, душой. Ведь только ей, божественной искре, известен путь к Господу. Вергилий, воплощенный разум, в силах провести через бездны ада и чистилище. Но рай откроет лишь душа, сияющая Беатриче, — Франческо оживленно взмахивал ладонью, рисуя в воздухе перед собой словно бы лестницу, ведущую к облакам. — И там земная любовь обратится в небесную, а Господь примет в объятья. Нет, слишком рано посудил насчет вкуса. Было жизненно необходимо отпить еще. — Мессер, мой итальянский недостаточно хорош для высоких материй, — для наглядности Бартош снова перешел на венецианский диалект. — Но мне хочется удостовериться, верно ли я понял. Прошу, объясните более приземленно. Что вы называете разумом, а что — душой? — Значит, сделаем шаг ниже, — вздохнул патриций. — Я покажу вам, о чем говорю, на примере моих любимых произведений маэстро Петрарки. Уж его-то знаете? — Простите мое невежество. — О небо, какой студент учится в Праге и не читает Петрарку? — воздел ладонь к небу господин. — Передайте мне бокал. — Позволю сказать в свою защиту, мессер, — Бартош исполнил указание, — что я не проводил время праздно, а оттачивал навыки боя, за которые вы нынче платите. И поэты, которые известны здесь, неизвестны там, и наоборот. Толкование любви, которое вы описали, сродни сочинениям мейстера Экхарта из Священной Римской Империи. Знакомо в Богемии и учение английского профессора Джона Уиклифа, который разделял любовь на бескорыстную и жадную. Но его мысль обращена скорее к Богу, нежели к людям. Я был не лучшим студентом, но и не худшим. Проявите снисхождение к моему венецианскому, но не к моим знаниям. В наступившем молчании трепетала лира. Франческо выслушал, так и не донеся бокал до губ. Он смотрел восхищенно, будто на кубок, купленный по цене железа, но оказавшийся серебряным. — Друг мой, — торжественно провозгласил патриций, — эта ночь обещает быть одной из лучших в моей жизни.

***

Солнечный свет пробирался под веки. Под животом сбилось в ком покрывало. Он вдоволь натанцевался на карнавале, отгоревшем за прошлую неделю, и мышцы приятно потягивало. Что эта боль, что другая, угнездившаяся глубже, были приятны. Они являлись свидетелями, как замечательно прошла ночь для тела и для сердца, и блаженство в душе целиком искупало телесные неудобства. Из-за окна доносился уличный шум: плеск весел по каналу, говор гондольеров. Но рядом стыла тишина. Никто не согревал постель, не дышал размеренно и тихо. Он проснулся в одиночестве. Мягкая улыбка, тлевшая с момента пробуждения, погасла. Поднявшись на локтях, Бартош обнаружил на второй подушке записку. Подтянул ее к себе, вгляделся в летящий почерк, спешно покрывший бумагу. Повернул листок. Еще раз. Сокрушенно уронил голову. Приведя себя в порядок и спустившись в обеденный зал, Бартош обнаружил, что мессер уже завтракает в одиночестве — верно, для его жены и троих отпрысков время было слишком ранним для трапезы. Коротким кивком господин поприветствовал телохранителя, занимающего соседнее место за столом. Служанка неслышно расстелила перед ним льняную салфетку с гербом Фоскари, поставила оловянную тарелку и поменяла кувшин с водой, стоявший на столе, на полный. В двух глубоких блюдах перед ними лежали хлеб и сельдь — небогатая снедь из той, что дозволялось есть в Пепельную среду, начало Великого поста. — Надеюсь, вы хорошо провели время с семьей на последней ночи карнавала, мессер. — Мы наелись впрок, — улыбнулся Фоскари. — А вы, судя по всему, вкушали иные удовольствия. Не забудьте прикрыть шею, когда мы отправимся на мессу. — Я могу попросить вас о помощи? Вы можете прочитать записку и сказать, о чем в ней речь? Господин обтер руки о салфетку перед собой. Принял протянутую бумагу и пробежался по ней взглядом. Протянул обратно: — Ваш друг на образцовом тосканском выражает горячее восхищение вашей дуэлью, и надеется, что это было взаимным. Если вы посетите Флоренцию, он будет счастлив с вами увидеться. Горькое удовольствие наполнило сердце. Да. Встреча принесла бы ему радость, пусть знакомство и было мимолетным. Но где он, а где Флоренция. В лучшем случае — проездом, как и всегда в поездках с господином, кого он не оставлял ни на день. Но эту встречу он хотя бы мог ожидать, и его, пусть и голословно, обещали видеть желанным гостем. — Благодарю, — Бартош принял записку и убрал ее в кошель, бережно сложив пополам. — Я буду ожидать этой встречи. — Как часто вводят в заблужденье грезы… — по высокопарному стилю легко было опознать цитату из любимых стихов патриция. — Друг мой, к чему вы ищете соперников, а не спутницу? Почему бы вам не обзавестись милой доной и детишками, которые будут с нетерпением ожидать вашего возвращения из поездок? Мне казалось, я плачу вам достаточное жалованье, чтобы вы остепенились. Но такая картина не складывалась в голове. Он и женщина? Дети? Вместо них представлялось размытое пятно. Нет, Бартош знал, как должна выглядеть семья, и помнил, как ухаживать за дамой сердца. Но мысль об этом не вызывала ни малейших теплых чувств, лишь ощущение тоски и скуки. Нежная женская рука была подобна шелесту листвы — бесплотному и неосязаемому, который не тронет сердца, в отличие от музыки клинка и мужского голоса. — Вы жалуете меня весьма щедро, и я благодарен за совет, — склонил голову рыцарь и добавил на латыни: — Однако меня греет общество равных мне. Я не смогу воздать должное почтение даме, как это делаете вы. — Тогда вы обречены, — вздохнул Фоскари. — Работа бросает меня из одного города в другой, да так надолго, что жена успевает выносить плод, а дети — забыть мое лицо. Ваш же след и без того легок. Эти слова задели больнее, чем хотелось бы. След… Оставлял ли он хоть какой? Кто помнил его, помимо родных? Будто отпечаток на песке, что стирает пробежавшей волной и уносит в далекую синеву. Мимолетная печаль коснулась сердца. Бартош отвернулся, потянулся за хлебом. — Не переживайте, друг мой, — добавил Франческо. От него не получилось бы скрыть мысли натянутым молчанием. — Ко мне подступают годы, в какие несподручно разъезжать по всей республике, и я намерен осесть в Венеции. Если вы останетесь при мне к тому времени, то найдете извечного соперника, я уверен. Возможно. Однажды. Хотелось верить, что тогда он перестанет неосознанно искать в шуме толпы забытый голос.

***

Оклик на чешском пронзил подобно стреле: — Брат мой! Бартошек! Обернувшись, рыцарь с изумлением увидел знакомое лицо под темным монашеским капюшоном. Господин, с которым они обходили купцов на рынке, общался с торговцем шелка, но от резкого движения спутника прервался и обратился к телохранителю: — Что случилось? — Мессер… Там мой брат! Пожалуйста, дозвольте с ним поговорить. — Я зайду к Анжело в лавку, — жесткие черты лица Фоскари смягчились. — У вас есть время до полудня. — Благодарю! — отвесил торопливый поклон рыцарь и широкими шагами поспешил навстречу пробиравшемуся сквозь толпу мужчине. Лицо брата — третьего по старшинству из их семьи, — светилось счастьем. За десятилетие, прошедшее с последней встречи, он мало изменился, разве что погрузнел, совсем как отец, когда был в возрасте. Сойдясь, они столкнулись в крепком объятии. Бартош похлопал брата по спине, ощущая, как у него самого губы растянулись в радостной улыбке. — Доминик, тебя сами ангелы принесли! Пойдем, поговорим в остерии. — В остерии? Да что ж на меня так расточаться, — Доминик отодвинулся. Его округлившееся с возрастом лицо источало умиротворение. — Мне и жареных каштанов хватит… — Оставь христианское смирение на другой раз, — решительно перебил Бартош. Его было не обмануть, глаза брата, легко искушавшегося грехом чревоугодия, затаенно блестели. — Я достаточно получаю, чтобы брата родного угостить, так что идем. Как ты меня нашел? — Легко, Бартошек. Только об одном чешском умелом мечнике здесь говорят. Господин твой тоже не последнее лицо. Радостно, что университетская забава тебя в люди вывела. — А что твоя университетская забава? — Бартош вел через толпу. — В последний раз, как я о тебе у матушки справлялся, ты в бакалаврах бегал. — Да то как давно было! Я магистром на теологическом факультете успел заделаться! — Не суди строго, сюда новости о подобном не доходят. Ты важное лицо теперь, так? — Так… — впервые за время их разговора рыцарь услышал задумчивые, уклончивые нотки в голосе. Хоть брат и продолжал улыбаться, но его речь вильнула в сторону: — А что же ты? Матушка испереживалась, как тебя со службы у панов Берговых прогнали. Ктибор смолчал, почему ты из Моравии в Австрию пошел. Боялся, что тебя за службу у пана Отто накажут? — За службу мне бы вреда никто не причинил, — настала очередь Бартоша понижать голос. — Но вот с одним из слуг его у нас разногласия вышли. Я не хотел, чтобы меня его товарищи искали. Эрик. Белая бригантина, мечтательно-злой оскал. Кровь на кинжале. Бартош предпочел не выяснять, пошел ли кто-то следом после того, как он продал доспех и коня, а тело оставил волкам. Но знал, что надежнее всего будет укрыться на время. Для начала — в Австрии. А затем уже его конь шел, и шел, и шел, пока не оказался там, где всем было без разницы, кому он служил раньше. Среди тех, кто о пане Отто и Эрике даже не слышал. Так далеко, как только смог, чтобы не вспоминать, как холодно и жарко было тогда лежать на снегу. — Мы уж думали, ты в сигизмундовом войске и сгинул, как тот из Австрии нагрянул. А ты был умнее, до Италии добрался, — облегчение отчетливо слышалось в братском голосе. — Исполнил ты мечту, обучился у итальянских мастеров меча? — О да! — рассмеялся Бартош. — А кого-то и сам обучал. На самом краю площади стоял приземистый дом с кованой вывеской в виде крылатого льва. Приблизившись, Бартош с усилием толкнул тяжелую дубовую дверь. Оштукатуренные своды зала, расписанные незамысловатыми фресками, освещались масляными лампами. Их света было достаточно, чтобы увидеть застеленные скатертями столы, располагавшиеся на отдалении друг от друга. Совсем немногие столы были заняты, из-за них доносились тихие разговоры. — Как пахнет, — вздохнул Доминик, потягивая носом запах жареной рыбы и хлеба. — Здравия желаю, мессер Бартош, — не замедлил показаться старший слуга. Несмотря на ноги-колонны, он всегда на удивление прытко сновал по остерии. — Вы сегодня без господина? — И ты здравствуй, Лоренцо. Нет, но с дорогим гостем из родных мест, — рыцарь хлопнул брата по спине. — Мы сядем в общем зале, принеси нам самого доброго вина. Мне треску с тосканской пастой, а гостю моему… Что скажешь, Доминик, — перешел Бартош обратно на чешский. — Жареными каштанами тебя угостить? Или лучше местной ухой? — Раз угощаешь, так лучше ухой… — А гостю ухи, да погуще. — Будет исполнено, мессер, — коротко склонился слуга. — Как ты бегло на венецианском говоришь, — восхитился брат, пока они шли к ближайшему свободному столу. — Почти как местный житель. — Немудрено, за семь лет-то… — усаживаясь, Бартош пропустил мимо смутное, неясное ощущение, набегавшее каждый раз, когда он размышлял о летящих мимо годах. — Расскажи, мне, Доминик, как сам живешь, как братья и сестра? Как хозяйство родительское? — Родительское, — повторил брат, усаживаясь напротив. — Ох, ты ж и не знаешь… Отец той весной, что ты уехал, почил. В ночь после Пасхи, в своей постели, мирно Богу душу отдал. Упокоился в костеле в Пршибраме, где служил. — Да упокоится он с миром, — склонил голову Бартош. Печаль, совсем легкая, коснулась сердца, чтобы улечься в нем на самое дно и остаться надолго. — Не скажу, что весть нежданная. Все к тому шло. А что матушка? — Молилась раньше ежедневно за упокой его души, теперь пореже, — в голосе брата, хоть и набожного, слышалось облегчение. — Ни одного мужчину к себе не подпускает, говорит, вывелись настоящие рыцари, батюшке никто в подметки не годится. — Завещание его… оспаривать не стала? — Нет, брат, — покачал головой Доминик, — не стала. Земли все дядя выкупил, за счет похорон. Остаток денег между нами поровну разделили, а тебя в завещании и вовсе не упомянули. Крепко ж ты отца тогда оскорбил. Надо тебе было ту девицу замуж брать, которую он тебе сосватал, а не в пражский гарнизон уходить. — Что было, то прошло, — привычная гримаса искривила губы. Отец, видевший, как поранился по молодости младший сын о тернии пражских панночек, желал добра и организовал помолвку с девушкой из соседней деревни. Бартош рискнул довериться и объяснить, насколько сложно придется в браке. В тот день отец отказался делить с ним один дом, наследство и велел убираться, пока он не пошел за стражей — и к его чести, никому ничего не сказал. То была их последняя встреча. — Расскажи мне лучше, счастлива ли сестра с тем, кому ее отдали? Последняя, кто родился у матери — спокойная, милая Маркета. Никогда не выезжала за пределы родной деревни, помогала по дому, едва умела читать. Но любила, когда ей читали вслух. — Всем сердцем, — подтвердил Доминик. — Живут в Скржипеле. Муж кузнец, как дед наш, с ним не пропадет. Когда я уезжал, на сносях была. Матушка им по хозяйству помогает. Мимолетное тепло согрело внутри, изгоняя остатки неприятных воспоминаний. Улыбаясь, Бартош продолжил спрашивать: — А что братья? — Ктибор в Моравии, у него мало что изменилось. Жена третьего уж родила, да ни один не выжил. В рыцари посвятили, когда под Зноймо боролся, он мыкается при Краваржах, землю выслуживает. — Выкупить не проще? — Проще, — хмыкнул Доминик. — Но хорошую землю, чтоб доход приносила, да больше трех калек под знамена поставила — это ж поискать, и охотников больше, чем дичи. Из Ктибора охотник сам знаешь, какой. — Ему проще зайца порубить, чем подстрелить, — припомнил Бартош. — Твоя правда. Как Петр? — Он в Карлштейне служит, по батюшкиным стопам пошел. Девок все портит, ни с одной не сошелся, матушкины нравоучения как об стенку горох, — сокрушенно вздохнул Доминик. — Как Прагу покинул, мало с ним слышался, но все у него хорошо обещает быть. Ты ж Петра знаешь, он что свинья — любимую грязь везде найдет. — Славно было б с ним порубиться… — Он бы тебе как всегда продул. Да еще после того, как ты здесь опыта поднабрался. — Зря говоришь, в Карлштейн плохих мечников не берут. Вернулся Лоренцо с кувшином вина, парой бокалов и салфетками. С поклоном разложил салфетки, поставил посуду перед гостями и снова исчез — так же бесшумно, как и появился. Братья разлили вино и, коротко подняв бокалы, выпили. Не меньше, чем вкусное вино, Бартоша грели новости о семье. Как же давно он с ними не виделся, не знался… Щемящей тоской пополам со счастьем жгло грудь, перед глазами проплывали лица — братья и сестра, все темноволосые, темноглазые, как отец и мать. Отпив вино и продолжая улыбаться воспоминаниям, рыцарь спросил: — О себе не молчи, Доминик. Каким ветром тебя занесло в Венецию? — А это, брат мой, любопытный разговор, — Доминик подобрался, и в его голосе зазвучали незнакомые нотки. Они смутно напомнили Бартошу о ком-то, но он не сообразил, о ком именно. — Ты слышал что-нибудь о Яне Гусе? — Вроде бы проповеди читал? — имя показалось смутно знакомым, и с определенным трудом мечник поймал ассоциацию. — Я еще когда в гарнизоне служил, слышал, но сам не ходил. — Верно помнишь, — улыбнулся брат. — Он говорил, что собственность должна принадлежать справедливым, по праву. И что власть, которая нарушает заповеди Господни, не должна признаваться. Это я на проповедях услышал. Разглядывал Вифлеемскую часовню, которую расписали по его словам. Очень уж они меня задели. Но к тому времени, как я магистром в Пражском университете стал, духовенство лбами сшиблось из-за мейстера Гуса, и там только щепки полетели. То немцы верх брали, то мейстер Гус. — Брат, я в политике не силен, и никогда в нее не лез. К чему эти разговоры? — К тому, что я здесь из-за преследований истины, — тихо, но с горячностью в голосе произнес брат. — В этом году дьяволовы силы снова духовенству голову заморочили, и мейстера Гуса в ереси обвинили, представляешь? А ведь его король поддерживает! Бартош понял, что напоминает блеск в глазах. Точно так же смотрел Эрик, когда говорил, как отомстит. Лихорадочные искры и непоколебимая уверенность в правоте. Вино перестало греть, а ногам стало беспокойно, захотелось уйти. — Я покинул Прагу с мейстером Гусом и поехал его слово праведное распространять. Церковь давно уж закоснела, в грехе погрязла, ее нужно исцелить, к благу направить. Сам посуди — разве праведно за таинства и приобщение к Спасителю деньги стяжать? И разве дело слепо Церкви подчиняться, когда истина заключена лишь в Священном писании? Мы будто слепцы, которых ведут другие слепцы, а следовало бы прислушаться к слову Божьему, не людскому… С каждым сказанным словом холод, расползавшийся по телу, становился все сильнее. Из уст собеседника грязным потоком лилась ересь, которую даже слушать было страшно и погано. Ладно он, а если услышит кто-нибудь еще под тихими сводами остерии? — Доминик, остановись, — перебил Бартош. — За такие слова я тебя должен в Священный трибунал отправить, немедля. И любой законопослушный христианин это сделает. Ты что, приехал смуту наводить и головы лишиться? Брат осекся и посмотрел с острым сожалением во взгляде. Молчал и Бартош. О чем было говорить? Он уже видел, что в голове его брата — лишь слова Гуса, а живой, пытливый ум теперь на службе этих слов и подчинит им все поступки. — Я надеялся, ты поймешь, — горько обронил Доминик. — Но вижу, как начищены твои доспехи, позолоту на мече. Тебе проще откупиться деньгами от совести, сбежать, чем пойти и увидеть, как страдают те, у кого нет ни гроша? Кулаки сжались сами собой. Бартош уставился на брата исподлобья. Он смеет обвинять его в бесчестности? — Ваши треска и уха, мессеры, — тихо подошел Лоренцо и поставил перед ними блюда со столовыми приборами. — Вам подлить вина? — Лоренцо, — не отводя взгляда, произнес Бартош. — У меня пропал аппетит. Я оплачу нашу трапезу и оставлю оба блюда гостю. Протянув ладонь, слуга принял несколько полновесных монет и с молчаливым поклоном ушел. — Брат, ты идешь своей дорогой, я — своей. Я не желаю слышать, как ты судишь мой выбор. Не буду я судить и твой. Но предупрежу — дорога, которую ты выбрал, приведет на костер, — Бартош поднялся из-за стола. — Спасибо за новости о доме, прими трапезу в счет благодарности. Но с подобной ересью ко мне не приближайся. Да пребудет с тобой Господь. — И с тобой, брат мой… — Доминик уставился на блюда. Его пышное лицо размякло и опало, будто сгнивший хлеб. Он был лишь на пару лет старше тридцатилетнего Бартоша, но сейчас выглядел на сорок. Рыцарь вышел из остерии с тяжелым сердцем. Франческо, как и обещал, оставался в лавке у Анжело — тот угощал знатного гостя фруктами в меду. При виде телохранителя господин удивленно осведомился: — Вы быстро, друг мой. Что случилось? — Мы не нашли общего языка. — Знакомая история, — сочувственно кивнул патриций. У него с братьями были связаны не лучшие воспоминания — когда-то они противостояли их с отцом политической кампании против Падуи. И господин до сих пор не любил ни упоминаний о них, ни тем более встреч. — Заешьте печаль угощением. У любезного Анжело свои фиговые сады, и вкус у плодов отменный. А мы с вами, Анжело, еще не договорили. Сладость засахаренного инжира не могла изгнать из мыслей беспокойства. Уж если в светлой, ученой голове Доминика поселилась такая тьма, то что же происходило дома? Скольким еще морочили головы подобные проповедники и сам Ян Гус? Что творилось в родной Богемии, какие тучи сгущались над ней?

***

Процессия ехала на север, вздымая пыль и звеня доспехами. Бартош ехал бок о бок с господином и не отрывал взгляда, направленного поверх шлемов, от голубеющих горных пиков. В порывах ветра он ловил запах цветущих лугов — от него обычно на душе становилось мирно. Но не в этот раз. — Волнуетесь, друг мой? — спросил Франческо. Повернувшись, Бартош увидел, как смотрит на него господин. Возможно, что-то в его позе выдало тревогу. А Фоскари привык доверять телохранителю, и если тот вел себя беспокойно — значит, тому была причина, о которой он незамедлительно желал знать. — Да, мессер. Я воевал на стороне короля Сигизмунда как вассал его вассала. Но не предполагал, что встречусь с ним на переговорах за судьбу Венецианской республики, да еще как ваш переводчик. — Неисповедимы пути Господни, — хмыкнул патриций. — Сегодня вы воюете против, завтра — за. Сколько я видывал такого, не удивляюсь. Тут не о чем волноваться. Бартош перевел взгляд на безбрежную синь, расчерченную бледными искрами снегов. — Признаюсь честно, у меня голова идет кругом, — тихо признался он. — Как вы не теряетесь? Как вы сами понимаете, на чьей стороне, когда не связаны обетом? — Господа меняются, а устремление души — нет, — уверенно раздалось рядом. — Моя судьба в руках республики, и я отдам ей все: деньги, себя, семью. Я ни о чем не пожалею, если великая Венеция заберет у меня все. А чему верны вы, друг мой? — Вам, мессер. — Очень лестно, — фыркнул мессер. — Но мой вопрос был не о том. Ради чего вы бы отдали все без сожалений? Ради креста? Или, может, вечной памяти потомков? — Я, — к глубокому удивлению, Бартош понял, что не знает ответа. — Позвольте подумать, мессер. — Позволяю. Непростой вопрос, а для служивого человека вроде вас — особенно, — раздалось снисходительное дозволение. С каждой мыслью рыцарь будто погружался все глубже в себя, как в водяной поток. Сползали, будто грязь, причины: деньги, рыцарская слава, признание господина, пусть и такого неординарного как Фоскари. Будто блестящие камешки на дне, блестели воспоминания: тихие леса, золото лугов. Стрекот кузнечиков и трели птиц. Ветер, несущий утренний туман вдоль полей. Он был бы счастлив знать, что из его крови на той земле вырастут полевые цветы. — Я верен Богемии, мессер. Но не ее славе, а скорее… ее земле и небу. — Недолго же вы думали, — раздраженно отозвался господин. Но его досада звучала будто бы нарочито, он словно прикрывал ей нечто иное. Задетую гордость, судя тому, как он выпрямился в седле. — Это объясняет, как вы ловите все новости о ней. Так почему вы здесь? Здесь колебаться не пришлось. Ответ был честным, как колющий удар в открытое лицо: — Мне нет там места. Ни в землях, ни в сердцах. Он мог убеждать себя, что бежал от возможных преследований. Обманываться, что искал богатый заработок там, где жили войной. Или говорить, что всегда мечтал ознакомиться поближе с итальянской школой фехтования — которая, к слову, оказалась и впрямь неплоха. Но настоящей причиной было то, что его отвергли. Ностальгия занозой сидела в сердце, и годы ее лишь притупляли, оборачивая в кокон из новых воспоминаний, но не могли смыть начисто. Фоскари молчал, и в этом молчании — во вздернутом подбородке и отвернутом взгляде, — Бартош уловил досаду. Эгоистичную, себялюбивую — неужто даже спустя столько лет службы такому достойному господину он не готов признать Венецию домом и служить в ее славу? Фоскари отдавал себя призванию полностью и требовал подобного от других. Неожиданное для него откровение ближайшего слуги о том, что его верность зиждется исключительно по долгу службы, вызвало злость. Во всяком случае, так бы это истолковал Бартош, зная господина. — Не серчайте, мессер. Я не знаю, сколько лет должно пройти, чтобы я перестал тосковать по родине. И я догадываюсь, что на этот вопрос у вас ответа нет. Слабый вздох Франческо переплелся с ветром, едва достигая ушей телохранителя: — Какая милость и любовь какая Мне даст крыла, чтоб, землю покидая, Я вечный мир обрел в иной стране? — Неужто в сочинениях Петрарки можно найти ответ на любой случай жизни? — невольно улыбнулся Бартош. — Практически на любой, — подтвердил Фоскари. — И, к сожалению, в его судьбе я предвижу и вашу. — И какова была его судьба? Вы упомянули, что он покинул родину и нашел прибежище в Праге. — На этом его история не кончилась. Я проявлю уважение к вашему уму и позволю вам самому ее узнать. Могу лишь надеяться, что однажды вы все же ознакомитесь с его трудами.

***

— Вы ищете нашего бывшего мастера меча, — заспанный стражник, выглянувший в окошко ворот, сразу узнал имя. Бартош достаточно поднаторел в диковинном тосканском диалекте, чтобы его понимать. — Он уехал пару лет назад. — Не говорил, куда отправится? — Нет, мессер, — зевнул стражник. — Полагаю, к другому наследнику, который не умеет меч держать. Коротко кивнув, рыцарь пошёл прочь. Накрапывал слабый дождь. Он едва мочил мостовую и не касался Бартоша, идущего под широкими навесами крыш. В столь поздний час стража патрулировала город, но, завидев в свете факела богатые одежды, меч и накидку с гербом, они не останавливали почтенного господина, несомненно, спешащего по неотложным делам. Тосканская зима была душной и зяблой, она пахла мертвой травой и речной сыростью. Господин Фоскари с неохотой согласился на дипломатическую поездку во Флоренцию, исключительно ради высшего блага Венецианской республики. А Бартош помалкивал, и где-то глубоко внутри слабой звездочкой мерцала надежда. Но чёрное небо оказалось беззвездным. Стылый ветер перебирал волосы и пробирался под рукава, брал за пальцы и уводил прочь. Следы, по которым он шел, вели из-под пристанища крыш под ропот мороси, и он шептал, шептал бессмыслицу, от которой брала тоска. Под мостом шумела река Арно. У парапета Бартош остановился и прислушался. Даже воды здесь звучали иначе: немногоструйные и бурные, они скудели знойным летом и бесновались в пору дождей. Слуху были ближе переливы полноводных, постоянных потоков, нежели игривый блеск изменчивых речушек. Не получалось поймать их изменчивый голос, не получалось звучать как они, несмотря на годы южного солнца и морской соли. Достав из кошеля записку на тосканском, которую теперь мог прочитать сам, Бартош поднял ее над пропастью и разжал пальцы. Истертый листок, хранимый слишком долго, слетел в темноту, бесследно исчезнув из круга света и памяти.

***

— Слушать тебя — одно удовольствие, — улыбаясь, юноша поднес к его губам виноградину. — Хотел бы и я такой близости к нашему мессеру! — Куда уж ближе, — Бартош ухватил ягоду с пальцев. — Ты его секретарь. Ближе только жена и дети. — Ни я, ни донна Марина не сопровождаем его неотлучно, куда бы он ни отправился. А первая его супруга, донна Мария, да упокоится ее душа, и вовсе едва его знала. Золотоволосый и голубоглазый, Николо походил на ангела с церковной фрески. Его обаянию было сложно не поддаться, а уверенность, с которой он наступал, была впору опытному мечнику. Впрочем, в этом бою Бартош одержал победу без усилий. И юноша, светясь от удовольствия, щебетал с ним в одной постели, поклевывая виноградную лозу. Было приятно наблюдать за ним, лежа на спине. Трепетный свет масляной лампы играл на коже, будто солнечные блики на струях весеннего ручья. В спальне секретаря на первом этаже палаццо Фоскари было тихо и уютно. Сладость духов и фруктов перебивал слабый соленый отголосок, тянущий из-за окна. — Он так нежно со мной обращается, что уж подумал, я такой единственный и особенный, — надул губы Николо. — А оказывается, я не первый симпатичный слуга. Бартош не сдержал легкого смешка. Если б юнец только знал, сколько симпатичных слуг держал при себе Фоскари до него, и с какой любовью он обращался с каждым. Это могло бы разбить ему сердце. — Смеешься, Бартоломей? — юноша кинулся виноградиной, что отскочила на пол, к груде одежды и оружия. — Ну, смейся, смейся. Над моей неопытностью и надеждами. Единственным, что рыцарь не мог принять в юноше, была его привычка звать всех на итальянский манер. Каждый раз чудилось, будто зовут кого-то другого. И как ни поправляй, Николо даже не пытался выговорить чешское имя. Он очаровательно улыбался и повторял: «Бартоломей!» И совсем чуть-чуть в его певучем голосе играл неапольский акцент. — Так что? — ревниво спросил юноша, уложив голову на скрещенные кисти. — Он со мной играется? Подарками, лестью и приглашениями спеть под музыкальный аккомпанемент? Или у меня есть шанс? — Ни малейшего. Но твое общество ему приятно, раз он так щедр. Он выражает так свою приязнь. — Ты вроде бы говоришь на венецианском, но я тебя не понимаю, — сокрушенно вздохнул юноша. — Там, откуда я родом, подобное обычно ведет к постели. — Тогда удивительно, как мы оказались здесь без единого подарка. — Одно зрелище твоих сражений, Бартоломей, уже дар, — нежным касанием прозвучало в ответ. — Который, увы, я не могу тебе вернуть, но которым могу лишь восхититься. Его музыкальный голос и небесные глаза — почему-то при одном виде на них в голове становилось пусто, будто от глотка маковой настойки. — Я мог бы тебя научить. — Глупости! — фыркнул Николо и отщипнул виноград. — Руки писца не должны держать меча. Нет, дорогой Бартоломей, я предпочту остаться зрителем и восхищаться твоей службой у господина. Поверить не могу, что ты с ним практически с самого начала карьеры, как только он вошел в Совет сорока! Каково это теперь, когда он стал прокуратором Сен-Марко? Гордишься? — Я не заметил разницы. Разве что беседуем мы теперь с ним пореже, — пожал плечами рыцарь. — О, у вас с ним еще и время на беседы было, — восхищенно протянул Николо. — И что он тебе рассказывал? Как служил в Совете десяти? Или как работал авогадором и казнокрадов на чистую воду выводил? — Нет, мы чаще говорили об искусстве. Но про политику тоже порой беседовали. — Расскажи! — взмолился юноша, садясь и вперяясь жадным взглядом. — Неужто он даже про то, как прокуратором стал, рассказывал? — А что рассказывать? Прошлый состарился, мессер занял его место. — Состарился! — всплеснул руками Николо. — Ты меня дразнишь? Значит, до зимы мессеру Барбо старость не мешала, а тут вдруг проявилась? Чтоб сразу пятеро советников выдвинули предложение о переизбрании, и мессер Фоскари оказался тут как тут. Бартоломей, ну не томи, расскажи, как обстояло на самом деле. Неприятное ощущение закопошилось под кожей. Пока что Бартош не понимал, что именно не так, но сквозь онемение, распространявшееся от ангельской красоты, просочилось предчувствие — будто гниль через тряпицу. — Мне жаль тебя расстраивать, — коснулся тыльной стороной ладони чужого плеча. — Но все было так, как я говорю. Если хочешь послушать что-то интересное, давай я расскажу, как мы в июле ездили в Неаполь? — Заключали союз против венгерского короля, это все слышали, — повел плечом Николо. — Нет, Бартоломей, мне больше интересно про Венецию послушать, я тут живу. Вот знаю, например, что он с приданным помогает, да еще и неблагородным девицам. Неужто он настолько щедр? И даже не просит их ни о чем взамен? Бартоша посетило ощущение, будто бы он рассматривал диковинный узор дамасской стали и вдруг опознал переплетенный клубок змей. Он понял, что последний час, мило болтая в постели, Николо ни разу не спросил о любовнике. Или о том, какую музыку любил мессер, кого цитировал неустанно. Нет. Пересыпая речь милыми улыбками и докладывая виноградинки попеременно меж их губ, юноша расспрашивал про политику и подковерные интриги, которые, несомненно, должен был знать ближайший слуга прокуратора — его телохранитель. Появилось острое желание потянуться за кинжалом, который лежал у кровати вместе с одеждой. Бартош подавил порыв. Вместо этого он сел на край постели и начал одеваться. — Куда это ты? Прости, если утомил расспросами. Может, отдохнем? Ощутив прикосновение мягких ладоней к плечам, Бартош едва сдержался от того, чтобы стряхнуть их. Вместо этого повернул голову, коснулся прохладных, сухих пальцев щекой. — Совсем забыл, мне господин велел доложить по возвращении, как мы с тобой посетили дворец дожей. Придется тебя покинуть. — Я не запираю двери, — игриво отозвался юноша и лег обратно. — Возвращайся за добавкой, Бартоломей, винограда у меня еще предостаточно! Поднимаясь по лестнице в спальню, Бартош понимал, что утром первым же делом расскажет Фоскари о произошедшем и оставит на его суд, как поступить с Николо. Рыцарь не знал, что делать с соглядатаем — будь он в Богемии, расправа была бы скорой, но здесь, в коварных водах Венеции? Будто наступил в страстный гадючий клубок и чудом ушел без единого укуса. Рыцарь был мечником, а не политиком. Телохранителем, а не душеспасителем. К таким играм он был не готов.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!