Эскалация слабеющих импульсов

13 июня 2025, 01:50

„Белоснежная больница, белоснежный детский сад В белоснежных лабиринтах белоснежных катакомб — Белоснежные укрытия от белоснежных бомб.“

*** «03 октября 1941 года. P.S: Для начала хотел бы здесь представиться, чтобы потом не возникало проблем с идентификацией данного дневника. Я Клаус Ягер, капитан из 11-й танковой дивизии. 22 июня 1941 года наша дивизия, в числе немногих прочих (одной из первых), вступила на территорию Советского Союза. Сегодня, я нашел в одной из пустых, захваченных, предназначенных к сожжению артиллерийским огнем (чтобы не мешала прохождению танковой дивизии) хат Брянской области странного вида тетрадку, главное чистую. Наверное буду теперь использовать ее для записи своей не очень интересной жизни, а то ведь совсем подводит память, детям поведать будет нечего, когда таковые появятся. А ведь пора уже, мне почти тридцать один год. Ну и о ходе боев немного писать буду, что узнаю, больно прельщают меня скорые победы! Что могу написать по состоянию? Пугает то, что почти с месяц сипение в голосе не уходит, никак не могу восстановить былую силу. Отчего так не знаю. Курить, правда, больше стал, уже через день по одной трубке выкуриваю, (когда сложные бои, бывает, и каждый день засыпаю табаку), раньше делал только три раза в неделю, а то и два. Но что уж сделаешь, коли не дает сердце покою? Ну не буду о грустном. Мне в управление доверили дивизию, в которой я в мае сорок-первого года продолжил свою службу (меня выписали из 3-й танковой дивизии). Я уже заприметил тут людей, способных добиться настоящих успехов на поле боя: командир одного из «Панзеров», находящихся в моем подчинении — Ганс Вайс; наводчик «Панзера-III» — Отто Шлецер и мой новый наводчик — Йозеф Мюллер, — унтер-офицер (сержант). Невооруженным взглядом, едва увидя их на построении, я отметил в их глазах огонь желания борьбы, они-то и будут моими главными помощниками в борьбе с русской угрозой. Йозеф Геббельс, «правая рука Гитлера», Рейхсминистр просвещения и пропаганды, практически каждый вечер выступает с фронтовыми сводками, — голос его изредка срывается от восторга, — наша армия успешно реализует Блицкриг, (наступает на Советы), уже захвачены части Белоруссии и Украины, около недели как идет операция «Тайфун», цель которой — захватить саму Москву! Наступления производятся длительные, перерывы для сна и питания слишком малы, однако видно — давно наши солдаты не чувствовали себя столь воодушевленными идеологически. Великий Вождь, вслед за министром пропаганды, часто выходит в радиоэфир, опровергая таким образом лживые листовки западных спекулянтов о собственном побеге в Аргентину, которые пытаются ими навеять нашим солдатам ощущение брошенности и одиночества, бессмысленности войны, чтобы мы, от отчаяния, складывали оружие и переходили на сторону врага, во имя призрачного сохранения жизни. Еще чего! Гитлер любит наш народ, ведет нас к победе, отмщению за позорный Версальский договор, лишивший нас, немцев, как нации, права на жизнь, от чего я должен верить всяким иностранным интервентам и русским жидо-большевикам, многократно выражающим свою заинтересованность в развале моей страны? От чего должен Германию оставлять в беде? Когда выхожу из танка и вижу поганые листовки на земле, так злость душит, сдавливает и без того изувеченное горло, потому тут же рву бумажки, чтобы солдаты не прочли. Да только и они не уйдут, если прочитают. Долго уничтожала нас западная машина смерти, но восстали мы, как феникс, возродились из пепла, под предводительством Великого Вождя, который дал нам цель и веру. Германия — превыше всего! С Гитлером нам нечего боятся. Россия будет наша!»

***

Ивушкин на мгновение отрывается от чтения, поправляя подушку у изголовья кровати, его правая рука (что бы не сбить аромат браслета, надетого на левую) привычно ползет в карман шаровар, не находя там сигарет. «Клаус зачеркнул все, что могло бы указывать на принадлежность этого дневника ему. Он это сделал в лагере, когда на него было заведено дело.» Последние, сухие слезы застывают на кончике носа, так и не достигнув простыни, только лишь судорожные и шумные всхлипывания не дают покою, выбивают из легких воздух, режут по самому нежному, до крови, до нестерпимой, но такой привычной боли. «Видимо сначала он гордился своими мыслями, собой, а потом, быть может и из-за меня, решил все скрыть, спрятать. Быть может наше сближение стало причиной появления у Клауса чувства вины? Его отстраненности от всего в последние дни? Его подавленности?» Пачка дешевых сигарет на ощупь находится в кармане гимнастерки. Николай чуть подтягивается к изголовью, опираясь на эту самую подушку спиной, а затем чуть опускает колени, чтобы свет от лампочки, кустарно вкрученной в потолок, попадал на страницы, вытаскивает сигарету из пачки и зажимает между зубами, нечаянно прикусывая губу, от того морщась. Огнем зажигалки молодой человек цепляет кончик, вдыхает глубоко в легкие, дожидаясь, пока из носа выйдет струйка сизого дыма, а кончик сигареты вспыхнет целиком. Даже от сигарет пахнет вишней, хоть и химозной, и паленой. Волнение на мгновение отступает, только руки начинают подрагивать — это все последствия нескольких стопок водки. «Уже тогда ему было плохо, а я его не знал. Мог ли я помочь? Или было ли бы лучше, если бы мы никогда не встречались? Если бы я держал себя в руках? Конфликт с Вальтером у Клауса ведь произошел из-за меня. Был ли я виноват, что в последние дни он так яро звал к себе смерть..?»

***

«31 октября 1941 года. Я с хорошими новостями! Важные части нашей армии «Центр» немного задержались под Смоленском, однако подтянулись танковые дивизии, в себе имеющие преимущественно машины «Панзер I» и «Панзер III» , потому операция «Тайфун» продолжается. 3-я и 4-я танковые группы осуществили симметричное окружение советских войск под Вязьмой и предприняли попытку взять Москву и Калинин. Советы, однако, сопротивлялись достойно, наше наступление под Москвой к вечеру было остановлено. Однако, в нашем командовании пораженческие настроения отсуствуют, потому, несмотря на эти маленькие неудачи, несколько южнее, 2-я танковая группа в течение дня окружила советские войска под Брянском и вышла к Туле, за которую, около шести вечера развернулось ожесточённое сражение. На севере есть успехи: наши части наступают на Тихвин, чтобы соединиться с финнами, а в целом, о состоянии отдаленных фронтов я знаю немного и спросить не у кого. Командование недавно повысило меня в звании до майора, за достигнутые успехи на линии фронта. Уже скоро должно пройти три года, как я служу в войсках Вермахта, после чего меня должны будут вернуть в Берлин и приписать к штабу СС. (изначально я подавал прошение принять меня в эти элитные войска, но мне сказали, что по правилам прежде нужно отслужить три года в Вермахте, которые как раз близятся к концу.) На здоровье стараюсь не отвлекаться, потому что оно всегда подводит, а я солдат, не тряпка, чтобы постоянно ныть. Единственное горе: заканчивается табак, закупленный в Германии перед отправкой сюда. Надеюсь где-нибудь тут я смогу его приобрести, или найти. P.S: около полуночи Великий Фюрер наконец вышел в эфир! Голос его звучит устало, однако энтузиазма хватает, он видит наши победы, он гордится нами. Ради такого не страшно и умереть! С Богом за Фюрера и Отечество! *** «26 ноября 1941 года. Писать получается редко, что печалит. После изнурительных танковых боев обычно не хочется ничего, но сегодня вот командование дало передышку нам, потому, наконец, пишу. Наши 3-я и 4-я танковые группы уже в течение двух дней объединяются для обхода Москвы с севера, сегодня вот с утра вышли к каналу Москва-Волга и Химкам. До Москвы осталось едва ли километров 200-ти! На юге все не так хорошо, 2-я танковая армия обошла Тулу, взять ее мы не смогли, чересчур укрепления хороши. Однако у меня ощущение, будто бы командование недооценило свои способности и ослабило хватку на южном фланге. Направь они туда еще одну дивизию... ну вот хотя бы нас. Я думаю мы бы взяли и Тулу. Сейчас танки 2-й армии стоят в районе Каширы. Состояние группы «Север» превосходное. Прежде они медлили, стояли долго под Тихвином, вроде как Советы давали отпор. Но сейчас наши части уже в городе, а оттуда до Ленинграда — ужасающего жидобольшевисткого города, как говорит наш Фюрер, — рукой подать. Скоро подключится артиллерия и во вражеском городе не останется камня на камне. Не знаю, стоит ли здесь писать о своем состоянии? Хотя, вроде как это мой дневник, а не записки о прошедших боевых действиях (профессиональная привычка, видно, сформировалась, раз прежде своей жизни о состоянии фронта пишу, приходится ведь рапорты о нашем продвижении каждый день составлять и направлять в командование) Мне становится хуже. То и дело идут поперхивания разные, появляются неопознанные раны, хотя здесь много где и за что можно зацепиться.. Ну а сколько раз за месяц были непонятные першения в горле, от которых длительный кашель, как будто что-то прилипло к стенкам? Противно. Считать уже перестал, нет возможности и сил. В засаде же так и своих сослуживцев обнаружить ненароком могу, врагу в руки дивизию приведу. Боюсь, чертовски не оправдаю ожидания. Курить тянет страшно, по две засыпки за день табаку могу сделать, хоть и очень себя стараюсь держать в руках. Оттого, увы, мои запасы близятся к исходу, хотя Мюллер делился со мной дважды, потому, чтобы не казаться зависимым и не смущать человека, я нашел в соседней деревне стоящий пехотный взвод, — они обещались идти перед нами, а значит всегда быть недалеко. Так вот в этом взводе оказался солдат, у которого можно будет приобретать наш (немецкий) сухой табак. Это лучше чем у врагов забирать, у них качество хуже в разы, потому моя трубка засорится быстро, да и не так много им выделяют перемолотых листов для махорок.. В общем пока жаловаться не на что, нужно терпеть.» *** «30 ноября 1941 года. За исключительную храбрость, проявленную на поле боя, на Московском направлении, меня в Смоленске, в штабе нашей армии «Центр» повысили в звании до подполковника и наградили рыцарским крестом Железного креста с дубовыми листьями. Теперь мой ворот выглядит так правильно.. Прекрасно! Правда мой отвратительный голос и неожиданный, изнуряющий кашель на мгновение превратил минуту славы в ад. Остальные командиры некоторых дивизий СС и сухопутных дивизий Вермахта, присутствующие в качестве почетных гостей, от меня отшатнулись, как от прокаженного, а награждающий насупил брови, старался меня не касаться, когда цеплял крест на ворот кителя. Оно и понятно: все больше становлюсь похожим на заразного, больного туберкулезом. Фиолетовые пятна под глазами от бессониц, угловатые черты повсюду, пошатывания при ходьбе (я виноват, что мне постоянно плохо?) Крови только нет, но думаю это дело последнее. И за это награждение, за выказанное доверие я благодарен нашему Фюреру. Иной раз сижу я в танке, стреляют русские, кричат что-то на своем, а я вспоминаю речи Фюрера и понимаю: дороже этого нет мне ничего! Ведь именно он в тяжелое время, в голод и стужу, явился к нам, будто ангел с неба сошел! Превнес в политику свежие, националистические идеи; восстановил работу отечественных и иностранных заводов; построил автобаны; отказался позорное Версальское соглашение соблюдать, после проведенного в 33-ем году на территории всего Рейха референдума по вопросу о выходе Германии из Лиги Наций (там подавляющее большинство немцев высказалось "за"), вернув и преумножив ее военную мощь; объединил земли в единой борьбе; несмотря на помехи, организованные западными колониалистами, спас от геноцида австрийских и французских немцев, возвратив в нашу юрисдикцию исконно "Бисмарские" территории.. А до этого, подумать только, западные кукловоды-капиталисты хотели и нас, как Австро-Венгрию, под себя подмять, армию уничтожить, голодом нацию заморить, безработицей — задавить, а затем нас захватить, поработить, убить! Как хорошо, что наш Вождь начал священную войну на опережение, спасая польских немцев от геноцида. (в Гданьске поляки за неделю вырезали несколько тысяч мирных этнических немцев! А ведь до Первой мировой это была наша земля. Это были наши братья.) Как хорошо, что он к нам такой пришел. Бог услышал наши молитвы, он спас наше Государство от распада. В здоровье позитивных изменений нет.» *** «04 декабря 1941 года. Только вчера я вернулся из Смоленска. Церемония награждения, конечно, была торжественной, не могу перестать о ней думать! Сегодня в танковом бою было необычайно шумно. Русские, понимая, что отступают, что последние рубежи перед Москвой вот-вот будут сданы, судорожно (и совершенно безграмотно) кричали нам нечто вроде требований о сдаче «Namen Guten.» и обещаний сохранить жизни «richt Entscheidung.». Ну в самом деле, кто на подобное поведется? Понятно же, отчего они так пытаются нас убедить, что Великий Фюрер не прав в деяниях своих, что политика его «неправильна» и «направлена против человечества». (Он нас ведет к победе, к вечной и правильной цели, а их грузин — на убой, во имя пожара революции мирового пролетариата.) Эти солдаты пехоты, выражая подобную наивность, я бы даже сказал глупость, (они правда верят, что их слова кого-то убедят!), похожи на наших либералов и коммунистов, которые после победы НСДАП на выборах в Рейхстаг в 33-ем, обвиняли ее членов, а затем и Гитлера единолично, в проведении тоталитарной политики и захвате власти во благо личных интересов. Члены КПГ, к слову, до сих пор не понимают, или намеренно не хотят замечать, что в Веймарской республике, при кайзере Гинденбурге, безработным был каждый третий немец; без заказов стояли заводы; правительство не имело средств платить зарплаты, потому что вероломные англосаксы и американцы требовали и требовали репарации, отбирали у Отечества последние крошки, давили, уничтожали, экономически убивали. Голод, кризис, страдания — это все их рук дело! И за что? За нашу военную помощь в Первой мировой дружественной Австро-Венгрии, населенной в своем подавляющем большинстве немцами, в борьбе с сербскими сепаратистами-террористами, подорвавшими машину законного наместника — эрц-герцога Франца Фердинанда, а так же на фронте! Мимикрирование западных капиталистов, поддавшихся своей алчности и подлости, под дружелюбных кредиторов и защитников демократии, стало ключевой причиной распада Германской, Австро-Венгерской и даже Османской Империй, но этого им оказалось мало. Вслед за этим США и Великобритания довели нашу страну, уже республику, до социальной нестабильности, пытались добиться ее повторного распада, но теперь на множество земель, дабы растащить потом по кусочкам своими жадными лапами, как сделали в 19-20-х годах Польша, Франция, Бельгия.. Западные кукловоды-капиталисты хотели нас, как несчастную Австро-Венгрию, после позорно проигранной мировой войны, под себя подмять, армию уничтожить, нацию заморить голодом, а затем захватить, поработить, убить! В их действиях явно проглядывается захватническая политика: в 33-ем году Гитлер предлагал всему миру разоружение, в качестве гарантии ненападения на незащищенную Германию, однако Великобритания и США, лелея мечты превратить нас в колонии, конечно же были возмущены этим миролюбивым предложением и продолжили наращивать вооружение! Что было нам делать? Стало понятно окончательно: со дня на день они нападут: сами или через вассальскую Польшу — это уже было совсем не важно. Избежать войны, которая сама по себе имеет неприятные аспекты, мы не имели возможности, хотя Фюрер в течение пяти лет делал для этого все возможное: Польша предпочла оставить себе наш Данцинг и резать немецкое население, а западные страны — создавать все более изощренные и опасные виды вооружения. Останься мы, как хотели все, начиная от КПГ и СДПГ, заканчивая НДП и КПЦ в рамках Версальского договора — через год от Великой Германии не осталось бы ничего. В противовес всем этим ужасам, готовящимся для нас со стороны коммунистов, демократов и верующих капиталистов, национал-социалист — Фюрер проводил реформы, благодаря которым была, к примеру, создана РАД — члены этого объединения, представители разных возрастов, имели возможность найти посильную работу, в которой нуждалось государство (таким образом в конце концов оказалась побеждена безработица): именно членами РАД были построены многочисленные и качественные автобаны; восстановлена работа промышленных, по большей части военноориентированных заводов, имеющих теперь гарантию обеспечения из бюджета; немецкие земли были восстановлены из руин и застроены заново. Реформами Фюрера был упразднен бесполезный, извечно собирающийся поболтать по пустякам парламент (деньги на его содержание были перераспределены и выплачены немцам в качестве пособий); здоровье наших детей — возведено в культ (Не зря в «Гитлерюгенде» и «Союзе немецких девушек» ключевое внимание уделяется не интеллектуальному обучению, — этим, наконец, занялись школы, — а спортивным мероприятиям, лекциям о защите чистоты немецкой расы.). Самое главное: люди перестали голодать и получили долгожданную работу, а Рейх сохранил суверенитет. Мы, благодаря смелости Гитлера, его любви к народу, разорвали позорный Версальский договор; восстановили армию, урезание которой стягивало нам руки и вынуждало находиться в зависимой позиции; воссоздали в себе великую Империю, да даже вернули себе симпатии обманутых капиталистами европейских держав! Ну чем не спасение вымирающей, разрозненной нации со стороны Фюрера? Многие из этих либеральных особ еще обвиняют Фюрера в антисемитизме, мол чересчур неправильно это, евреев высылать и уничтожать. Говорить с отпечатком нравственности легко, если никогда вживую не встречался с ними, я же жил неподалеку от еврейского квартала. Каждый день евреи с соседнего нам ателье собирались обособленной группой и обсуждали что-то на своем...сионистком. Молились, шептались, скрывались, в глазах их горел огонь неизвестности, злобы. Наши люди без работы на улицах голодали, а у евреев было все хорошо, потому что они заняли наши ниши рынка и торговали с англосаксами в обход всяких санкций. Сказать даже не с англосаксами, со своими же евреями, поддаными других стран. Никто из них не голодал. Я хорошо запомнил, как сидела мать моя не одну ночь, искалывая в кровь пальцы, пока в темноте, портя зрение, шила нечто вроде шапочек, шарфиков на продажу, чтобы выжить..в то время как у них горели дорогие толстые свечи и в окнах звучал смех. Они не голодали. Я тогда, с помощью РАД, нашел работу на стройке, как-то перебивались, мне было восемнадцать, должен был идти служить, а некуда было, расформированные войка пустовали.. Было ужасное время. Геббельс в своих вечерних эфирах не раз говорил: «Евреями в Германии на протяжении века были заняты многие наши ниши рынка. Мы полнялись на борьбу с еврейством и иным незаконным предпринимательством в рамках проведения политики протекционизма. Евреи должны жить в своем государстве, а не мимикрировать в чужие с целью наживы, и тогда их никто трогать не будет.» Геббельс — немец, а немец — человек слова, потому евреи должны были уехать из Германии ещё после погромов 38-го года: тогда все было бы иначе. Все эти люди, скрывающие гниль под личиной любви и сострадания, совсем не любят Германию, потому что есть самая невероятная глупость: ставить интересы еврейства и западных стран, не так давно перемалывавших нас с восторгом в своих жерновах ненависти и алчности, выше простых нужд собственного народа в безопасности и защите. Желать своей стране того, что было с ней без Гитлера в 20-30-е годы (а это и социальный, и экономический развал; и моральное гниение нравственности, вроде смешанных браков и отсутствия заботы о здоровье (ожирение, отсутствие спортивных мероприятий, некачественная пища, безграмотность), и геноцид немцев на всем континенте...) во имя спасения евреев и русских — есть наивысшее предательство, аутопатриотизм, отсутствие здравого рассудка. Никакая жестокость не может сравниться с адом голода и угрозой потери самостоятельности, вырождения нации.»

***

Николай Ивушкин на мгновение убирает раскрытую тетрадь из поля зрения: в глазах предательски скапливаются новые, крупные слезы, голова болит и вряд ли пройдет за ночь, слишком сильно напрягаются до сих пор сосуды, проводя по себе отравленную ядовитыми испарениями алкоголя и отчаяния кровь в горячие щеки и отключенный мозг. Молодой человек отвлеченно затягивается сгорающим никотином, ощущая, как по горлу в легкие текут струйки дыма, раздражающего слизистые, как смолы оседают где-то в носовых путях, мешая дышать свободно. «Тогда герр Ягер безоговорочно поддерживал политику фюрера, наверное, осенью сорок-первого, у него еще был шанс выжить, пережить войну, если бы не убили бы на фронте. Наверное тогда любимец Гитлера не тронул бы его за неверные мысли? Ах, их ведь и не было бы! В таком случае: статью 175 ему простил бы, если бы Ягер был идейным нацистом? За послушание и молчание же прощают многое.» Ивушкин задумчиво качает головой. «Вот интересно в самом деле, если бы Клаус так и остался бы приверженцем режима, потом, он ведь, оставшись в живых, понял бы, как был не прав? Или не понял. Но остался ли бы жив? Или нет?» Николай подтягивает к груди колени, чтобы было удобнее сидеть, возвращая тетрадь с койки на бедра. «Хотя, нет. Наверное, едва Клаус понял, что командование обмануло его и стал по возможности доносить эту простую истину до других, Вальтер, уже испытывая завистливые чувства к Клаусу за его высокое звание и авторитет, которые безумно хотелось самому, а честным путем было не получить, заприметил его «неправильные действия». А потом суд, гибель Мориса, смена партийных элит.. Клаус бы не пережил войну.»

***

«04 декабря 1941 года. Сегодня вечером, на празднестве в командирском блиндаже пулеметной роты (это место находилось дальше прочих от передовой) полковник Ламмио оповестил меня о переводе Мюллера во 2-ю танковую дивизию — у них практически не осталось асов. Полагаю, Ламмио собирался мне о чем-то еще сказать (ну хотя бы о человеке, которого отправят на замену моему наводчику), но изрядно набрался, поэтому хватило его только на бесцельное клевание носом. Кто-то из сидящих рядом лейтенантов, кажется Кнорр запел «— ..Выше знамя..» — я, честно сказать, уже не особо обращал внимание на происходящее, хотелось лечь, глаза слипались. К сожалению мой прекрасный поверхностный сон был нагло прерван. В блиндаж, неуверенно нащупывая ногами гравий, без пояса и головного убора, в расстегнутом кителе вошел, незнакомый, как мне показалось вначале, сержант. Кнорр, тоскливо икая, продолжал: «– Дорогу коричневым батальонам. » Сержант уставился на лейтенанта, который замявшись, вскоре замолчал, видно потерял уверенность от повисшей тишины и тяжелого взгляда новоприбывшего. Внезапно сержант сказал ломано: — Повсьуду красни флайги бутут рийать скора, Ниволе длится долка ни дано! Лейтенант ни слова не понял, как и я, но, видно, ввиду множественных дней, проведенных на фронте, он смог отличить языковую семью, потому что тут же спросил: «— Кто смеет здесь говорить по-русски?» Сержант, усмехнувшись, тускло представился: «— сержант из 11-й танковой дивизии, Вольфганг Хайн.» Я понял, что знаком с этим сержантом еще со службы в Берлине в 30-х годах: несколько раз мы пересекались в пивных заведениях, там то и дело перебрасывались беседами. За него замуж в 35-ом вышла моя сестра — Шарлотта, потому, к началу Французской кампании, в 40-ом, я даже собирался ходатайствовать за Вольфа в штабе, чтобы помочь парню построить карьеру в престижной структуре СС, да только Хайн пропал куда-то, даже сестра не знала где он, хотя уже воспитывала их совместного ребенка! А после меня призвали на фронт. И что же теперь? Он заваливается в место, где быть не должен и начинает говорить непонятно что на языке врага в лицо старшему офицеру? При полковнике? Видана ли где еще такая наглость?! Кнорр, переборов вполне приемлимое в такой ситуации оцепенение, потребовал, чтобы Хайн перешел на немецкий язык, ввиду того, что его свинское поведение противоречит воинской присяге. Я, извинившись перед герром Ламмио, попытался встать, чтобы вывести Вольфа из блиндажа, (чтобы он перестал себя позорить), как тут Хайн, с перекошенной улыбкой заявив: «Уж лучше я буду свиньей, чем нацистом!», зарядил Кнорру кулаком в нос. Лейтенант без чувств упал на пол. Ламмио завизжал: «— Свяжите гада! Свяжите!» Я, пролепетав очередные извинения, за шкирку выволок Хайна из блиндажа: на свежем воздухе его лицо приняло прежнее невозмутимое выражение, он непроницаемо оглядел меня, спрашивая, отчего я так груб со старым приятелем. Я даже говорить ничего не стал, по расширенным, стеклянным зрачкам понял — всему причина алгоколь. Отвесил Хайну подзатыльник, потребовал, чтобы он возвращался к себе и отсыпался, пока в самом деле не связали и не посадили на гауптвахту. Только одна мысль мелькнула незаметно: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.»» *** «06 декабря 1941 года. Вчерашним утром мы стояли с несколькими дивизиями под деревней Нефедьево, под Москвой. Пару раз мы ее занимали, но Советы отбивали обратно, их оборонительные укрепления не так просто преодолеть, хотя наша пехотная тактика (пробитие укреплений врага пехотным клином с танковой поддержкой) работала почти всегда. Командование чуть позже наверняка направит нам распоряжения. Пока вырыли окопы, стоим здесь. Вольф до сих пор немного странный, будто пьяный. Раньше он был живой, веселый, а теперь — ни одного хорошего слова от него не услышишь, Хайн держится отстраненно от нашего дружного и храброго коллектива, особенно от парней, которые напротив нравятся мне: Ганса и Отто. Как будто бы Вольфу здесь с нами быть не хочется. Это странно для меня, ведь я считаю: нет ничего важнее защиты собственной Родины, для этого мы родились — ради этого мы и умрем. Великий Фюрер несомненно знает, что он делает. В глазах Вольфа я вижу нечто похожее на неуверенность и страх. Он меня немного пугает своей застенчивостью. Надеюсь, это пройдет, едва мой друг почувствует запах скорой победы. Сегодня, 6-го декабря, произошел знаменательный для меня бой. На подступах к деревне Нефьедово два моих танка, «Пантера III» неожиданно были подбиты, хотя вокруг, на 360 часов, не было никого. По дыму, выходящему из дула я понял, что замаскированный танк Советов находится в стоге сена. Как выгнали, стали ловить. Тяжело было их подбить — кружились чересчур маневренно, через дома и церковь, не увязая в грязи, но все-таки у нас это получилось. Как и у них. Вообще, если по-правде, не все было так однозначно в этот раз. Об этом говорить будет тяжело. Я сам не до конца понял, как так получилось, почему я сразу не заметил, но Вольф, когда дуло нашего танка оказалось прямо на уровне бензобака Т-26 противника, не послушав моего совета подать в пушку бронебойно-подкалиберный снаряд, чтобы лишить танк подвижности, подал дымовой, отчего противник имел возможность скрыться из нашего виду. Я списал это на невнимательность и неопытность, но признаюсь, меня очень удивила мимолетная улыбка Вольфа, осознанная, будто он понимал, что делает. Во второй раз подбить Т-26 мне удалось, я просто заботливо указал Вольфу на нужный снаряд, видно откровенно мне перечить он не захотел. Затем, русский командир, это я понял по погонам младшего лейтенанта, вылез из танка — я за ним, потому что в танке было очень душно и пыльно, все это давило мне на голову. Вольф потерял сознание, так что мне нужно было обеспечить ему и себе доступ к свежему воздуху. Когда я пытался вытащить наводчика, их командир стал в меня стрелять из пистолета. Мне пришлось оставить эти попытки, потому что приходилось то и дело уворачиваться, а он — конечно же не попал. Зато смесь тревоги, пыли, грязи и духоты привели мое горло в состояние полного угнетения, к тому же, как я потом узнал от военного врача санитарного пункта №5, к которому приписана наша танковая дивизия, моя щека была разворочена (как башня нашего танка) от осколка танкового снаряда, но на тот момент я даже не чувствовал боли и крови не видел, потому что зажимал платком рот, пытаясь не дышать пылью, чтобы не задохнуться, по причине аллергии. Когда я стал целиться в этого командира, мой пистолет выпал из кобуры в грязь, видно слишком дрожали пальцы. Найти его я не смог, да если честно не особо и старался, силы медленно уходили. Чуть опосля неприятно заныли уши, оказалось, из них текла кровь. Я получил несильную контузию. Командир Советов что-то говорил мне на своем, но держался плохо, потому больше не предпринимал попыток меня убить, хотя по его лицу было видно — ему очень хотелось. Я ему ответил тоже, что-то, в смешанных чувствах. Так неприятно стало потом: это ведь враг, а я показал ему слабость, заговорил своим отвратительным слабым голосом, наверняка еще дрожащим так, будто я вот-вот заплачу. Дурак. Однако, затем, после некоторых непопаданий, у него осекся пистолет, а потом выяснилось, что патроны кончились. Я держался с ним рядом, чтобы в случае чего не дать сбежать, хотя на это ему бы не хватило сил. В итоге этого командира забрал подоспевший пехотный взвод, отправят его, наверное, на работы в Германию. Наконец, заболела голова, притом так странно, как будто затылок просто онемел. Нарушилась координация, горели лоб и щеки, сознание с завидной периодичностью мутнело. Я плохо помню, что было потом, потому что очнулся на носилках. Мне как раз зашивали щеку. Грязи на одежде не было, видимо я не упал, как слабак, на дороге, а дополз до танка и там, пришедший в себя Вольф меня вытащил за линию фронта. Потом врач сделал укол чего-то и я снова уснул. Надеюсь это был не наркотик. Если я еще на что-то подсяду.. Мама сойдёт с ума.»

***

Ивушкин, глубоко затягиваясь тлеющей сигаретой, сквозь слабые слезы усмехается: «А ведь тогда я еще не знал совсем, что Клаус за человек, и с кем только из-за своих травм я его судорожно не соотносил и все никак не мог понять, как же к нему подступиться.. Тогда я даже не думал, что буду сейчас иметь возможность обращать внимание на такие мелочи, как его голос — звучал он тогда правда глухо из-за болезненной осиплости. Жаль только я, из-за потока бесконечных мыслей, раздражающих мозг в течение полугода, не смог хорошо его запомнить. Правда, не припомню дрожи. А потом, уже когда я оказался в концлагере, когда мы с Клаусом многое обсудили, когда он мне доверился, его голос стал для меня еще прекраснее, потому что Клаус справился с пагубной привычкой и осиплость практически пропала, появилась томная бархатистость, до самого конца не дающая мне покою. (его голос я не спутал бы ни с чьим другим) И щека его меня не отвернула, как по мне — особенность, оттеняющая естественную бледность его лица, но по сути шрам, как шрам, боевое ранение, ничего отвратительного, хотя Клаус так много о ней пишет в предыдущей записи, в таком плохом тоне. И вправду, только недочеты в себе замечал, сонечко..» Ивушкин осторожно возвращает левую руку на тетрадный лист, поджимает губы, будто даже мыслей своих перед кем-то стыдится, затем осторожно качает головой, словно с самим собой соглашаясь, что не стоит использовать заметную фамильярность в адрес давно погибшего человека, нужно тщательнее следить за собственными чувствами и эмоциями, которые, к счастью, почти покинули больной, воспаленный рассудок. (А покинули ли или лишь сильнее укоренились в жидком спинном мозгу черепных костей?)

***

«07 декабря 1941 года. Сегодня утром был бой. Я до сих пор думаю о вчерашнем сражении. Мне кажется, что я запомнил из слов этого командира какие-то отрывки. К сожалению я не смог понять практически ничего из того, что он говорил, но быть может я смогу когда-нибудь найти человека, знающего русский и немецкий, и он хоть немного приоткроет передо мной занавес этой тайны (очень интересно знать, что же там у врага в голове) Привожу отрывки здесь, как запомнил: рус: (рус.)«— Есльи бьи ти не бил verdammte ф(в)ашьистом, я _ не стрельйаль, бол'ьна ти красивьей, и, если падохниш'ь, жалька будйьеть глазьйньки тваи красивьая, голубьая втаптьйать в дорожнуйу Schlamm, пока ти будиш'ь в зимле раслагат'ьсьйа, удабрйа сабойу ие. А хатйа йа их луче на кускьи парежу, чтопйи никада нашйих дивчонок ни смущьал'и. Слишкам смазлива виглйадьйат ани вкупи с тваьеьй щикой разварочиноьй. Идинственая твайа изйуминка. Миня прабираит гордаст'ь, йето жи йа тибйа паметил'ь, надейус хот'ь чучуть тибе испортьил жизнйь сваим асколачньим из двацат'шистерки. Буть мйайа волйа, йа тибйа им пириихал, да ти мьне прабил гусиници. Ну ничиго: ни йа, так другоьй. Всье равно ти как шафка сдохниш'ь, как и твйой гриебаний фйурер. я: (нем.)«— Прекрати стрелять. Можешь не пытаться говорить мне что-то, я все равно не понимаю.» рус: (нем.)«— Думаешь я не умею на немецком? Я так тебя не оставлю. Зачем вы напали, дурень? Выглядишь так, будто замараться боишься, какой из тебя вояка? От вида крови наверное в обморок падаешь?» я: (нем.)«— Я едва понимаю тебя и не считаю необходимым перед тобой оправдываться. Мне тяжело дается разговор.» русс: (нем.)«— Я не дам тебе покоя, пока сам в сознании, ты будешь страдать от моего общества. В твоих ответах я не нуждаюсь, меня совершенно не волнует мнение фашисткого отродья, были бы у меня силы, я бы тебя убил, а пока тебе повезло, ты страдаешь только от моего языка.» После этих слов я ему отвечать перестал, понял, что дрожит голос, (чем сильнее я напрягаю связки, чтобы говорить громче, тем хуже меня слушается голос, тем сильнее и раздражительнее я начинаю сипеть), но русский командир иногда говорил ещё что-то, уже точно не на немецком, кажется что-то вроде: русс: (рус.)«— Красьивьий, такиийх в пленью нашьем ценьйат осьобенно, нашьи парни магли би отачит'ь удари на тваей морте и прецеливатся в твайе паганае тело, а патом желатильна и кроф' пустит'ь тибе. В итоге, ти толька рфа заслуживьаиш'ь или канави, бес погрибенийа, дажье сношьайть тьебя стьидно, толька если труп твоьй, чтопи обесчистит'ь. И сабакам не оташ'ь тибйа, мала ли отравйатсйа. Жаль твайе камандавание ни увидет, как тибйе било би с нами харашо, как всьем их салдатам било би с нами класна. Сразу задумалис' би, свин'и, зочьем начали йету вайну и перибили в начали ийуньйа всих нашьих пачаньовь в биларуси и в укроине. К сожаленьийу, маи далеко, а йа слап и в бесвыхадной ситуацьи тут адин, на йэтоть раз' ти остйанеш'ся жив.» Потом он закашлялся. русс: (рус.)«— Ну чтьо, псйина ф(в)ашьисткайа, прийатно тьебье било, кагта насилавал наш'их дьевущьек? Зна'й, и тьебйа йето настикнеть, йа арганизуйу.» Снова стал пытаться в меня выстретить, но его пистолет заклинило. Тогда-то из-за хижины наконец показались солдаты пехоты, наши, немецкие. Лицо русского командира скривилось в злой ухмылке или это была лицевая судорога, я не очень понял. русс: (рус.)«— Армийа вашьйа уже дохньеть, как клапы, а ти всье не доздешьсйа свайаей очьерети. Малис'ь свьиньйа на моьй заклиневшиьй пистолет'ь.» Это, к сожалению, все, что я пока смог вспомнить. Но его немецкий в самом деле звучал отвратительно, как и слова, которые он мне говорил.»

*** Николай тяжело вздыхает, затягиваясь сигаретным дымом. «Удивительно, и в самом деле, ни одного плохого слова про меня, разве что про мое произношение, Клаус не написал, а значит и не думал об этом. А я, как сейчас помню, тогда растерялся, когда с улыбкой ждал первичных оскорблений и не дождался, перешел на немецкий — но и там Ягер наотмашь ударил, равнодушием, своим равнодушием.» Молодой человек медленно потягивается, разминая пальцами затекшие мышцы шеи, чрезмерно зудящие от напряжения, и прерывается на слабый зевок, морща красивый нос, римского типа, от ощущения щиплющих, железных привкусов в горле. «Я ведь с кем из солдат или офицеров немецких не встречался на линии фронта, от всех сию минуту слышал разношерстные оскорбления и от того мне было приятно: столь часто совершая половые преступления, я успокаивался лишь когда видел их ненависть, когда убеждался, что враг (=плохой, = преступник) на противоположной мне стороне. Немецкая злость в мою сторону давала мне уверенность в том, что мои беспорядочные сексуальные связи не ставят меня с ними в один ряд, я не потерян окончательно.» Николай медленно поднимает к глазам левую руку, предусмотрительно далеко убирая сигарету, чтобы не сбить шлейф, и разглядывает незамысловатые разноцветные сплетения, чувствуя, как мятные нотки проникают в голову и дурманят не хуже никотиновых кароцерогенов. «А здесь. Здесь ничего. В его глазах была пустота. Как же я тогда испугался. Я оскорблял его, унижал, я ждал. Но не дождался и слова. Я испугался, что он узнал о постыдной моей тайне, прочитал меня, понял. Я позволил себя взять в плен, потому что голова была занята другим, была занята им. По этой же причине я сбежал. Никогда мне еще не было морально так плохо. Ни о чем тогда думать не мог: спешно присоединился к какой-то советской части, они стали вперед прорываться; а я все Клауса искал, чтобы поймать, чтобы заставить его плеваться ненавистью в мою сторону, чтобы убедиться, что я все еще на правильной стороне и вернуть себе в своих же глазах шатающийся авторитет. Заставить так и не смог.»

***

«08 декабря 1941 года. Наша дивизия по приказу командования заняла поселок Нефьедово и осела в житейских домах селян: стены некоторых из них правда задеты осколками бомб, а стекла — разбиты танковыми выступами на башне и дуле. Я столкнулся с неожиданными трудностями. Именно мои солдаты, а не дикие унтерменши — наши враги, вопреки увещеваниям Фюрера и его подчиненных, ведут себя животным образом: пристают к девушкам, в пьяном угаре дерутся, стреляют без разбору, издеваются над мужчинами и беззащитными детьми.. «Они русские свиньи» — слышу я в оправдание, но разве это повод?! Как бы вели себя эти самые «ну они же русские», если бы стояли французы, англичане, да хоть те же русские под Зееловскими высотами? Разбежались бы по домам? Или в числе первых с вилами встали на защиту своей Родины? Отличился в этом деле больше всех Ганс. Зачинщик, развратитель. Я понять теперь не могу, как в первый день глаз на него пал, как я выбрал его с улыбкой себе в лучшие танкисты? Мы на войне, тут важны машинные качества (умение убивать, забывать о важном, извиваться, лгать), но нет и никогда не было ничего выше человечности. Да, мы враги им; да, мы зашли на чужие земли, мы априори неправы, мы ничем не можем себя обелить, оправдать (я и не пытаюсь, знаю, что виноват), но я делаю все это ради Германии, я хочу блага для своего Отечества, я хочу защитить своих соотечественников, сестру, племянника. Для этого нужно захватить Москву, сместить жестокое правительство, уничтожить угрозу. А чего хочет Ганс, приставая к местным жителям, которые не могут себя защитить и не пытаются вредить нам? А как бы он поступил на их месте? Неужели с распростертыми объятиями бросился бы к захватчикам? (ведь за свободу мы заберем их земли) А ведь это девушки, простые девушки, мальчики, пожилые люди.. Они не партизаны, не убивают нас, не жгут технику, только смотрят молча, осуждающе. Даже дают кров, хотя не обязаны. Надеются на порядок от нас, а мы приносим насилие. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы наше присутствие не замечали в поселке, лучше вряд ли выйдет. Поползновения Ганса и его дружков я пресек быстро: им очень не хотелось меня слушать, но что поделать, мое звание в несколько раз выше, они не желают, но обязаны. Я таких быстро обучаю, будут зубрить и исполнять конвенции и международные законы обращения с пленными, пусть, чтобы заставить, и придется их прилюдно (чтобы все знали, что их ждет) наказать или выписать из дивизии обратно в тыл (Вайс не переживет подобного приказа). А безнаказанно позорить мое имя, знамя моей дивизии, да и весь немецкий народ отдельным звериным личностям я не позволю. По поводу расселения. Я занял небольшую избу на окраине поселка вместе с Вольфом — он не хочет оставаться наедине с кем-либо из дивизии, а я не против. Наконец мне удалось с Хайном поговорить. Правда разговор начал он, спросил, что с моим голосом, ведь в нашу последнюю встречу все было хорошо. Я ему сказал, что эта осиплость почти два месяца, а теперь начался еще кашель, при котором отходит мокрота. Вольф сразу спросил не курю ли я. Я сказал, что каждый день. Он посоветовал начать бросать, иначе я могу вовсе лишиться голоса и не только его, а еще зубов, заработать астму, заболеть туберкулезом и даже лишиться гортани, если у меня, не дай Бог, начнется рак. Потом я спросил Хайна, почему он так долго избегал общества моего и моей сестры. Вольф признался: тогда, в сороковом, он покинул Берлин, потому что уехал к матери в деревню, с целью уклонения от срочной службы. Сначала ему это удалось, но потом Гестапо вычислило его (вроде как сдал кто-то), после чего по решению суда Хайн был отправлен в концлагерь: там он подтвердил свое нежелание служить в Вермахте и отправляться на войну, после чего получил срок. Сейчас же, когда начались непредвиденные откаты наших частей от Москвы, командование предложило ему расстрел или отправку на фронт. Благо Вольфу хватило разума выбрать второе. Вольф сказал, что сначала собирался присоединиться к русским партизанам, но потом подумал, что там ему с огромной вероятностью одна дорога: расстрел; потому принял решение, пока Гестапо совсем не забудет о нем, служить здесь, пытаясь как можно больше мирных людей спасти от гибели своими, скажем прямо, диверсионными действиями, а затем — дезертировать. «Если даже поймают — не расстреляют, снова отправят на фронт. Им и так не хватает людей.» — с заметной усмешкой сказал мне Хайн. Я промолчал. Я не знаю, почему, услышав такое, сразу не передал информацию, кому следует. Да я до сих пор не сказал, хотя прямо под моей рукой находится полевой телефон, на нем наклеен номер Гестапо. Я должен бы, по чести, ведь это пораженческие настроения и самая настоящая диверсия в тылу вооруженных сил, но почему я этого не делаю? Наверное потому, что он мой товарищ, а еще и муж моей любимой сестры. А может я все еще надеюсь, что этот глупый пацифизм исчезнет, как только Вольф столкнется с настоящими русскими, которые даже не пошевелят пальцем, чтобы отплатить ему на доброту добром. Тяжело, однако, будет нести в себе эту тайну. Тяжело, но придется.» *** «11 декабря 1941 года. Этой ночью не мог уснуть. Решил выйти в лес, прогуляться, привести себя в чувства морозным свежим воздухом. Вовремя. Я увидел, что в избе неподалеку двое моих солдат пытались у девочки (на вид ей было лет тринадцать) выпытать, знает ли она что-то о партизанах, причем давили на нее психологически, оскорбляли, в основном говорили на языке, ей непонятном, (немецком), не знаю уж пытались ли домогаться. Получилось это обнаружить благодаря неестественным тревожным звукам, которые я различил в шелесте сосен и завывании волков. Я их одернул, выгнал на места, потом придумаю наказание, а пока предложил девочке помощь: провести ее до дома. «— Пошьель ти фхичь паганьиий, всиь ви на адно личо, какта Кольйа бил сдесь, такока ни било.» Я ничего не понял, кроме имени. Коля. Что-то знакомое вдруг словно повернулось в голове, тяжесть свалилась на язык, в горло, в грудь. «Кольйа?» Я захотел узнать, о ком она говорит, но девочки и след простыл. Да и как бы я стал говорить с ней, она ведь не поймет ни единого слова. Глупая затея. Я огляделся. Вокруг, на аккуратных небольших, деревянных полочках, стояло много вещей: ваза, портфель,.. — я не стал вглядываться, увидел только чуть запрятанные за книги черно-белые фотографии. Осторожно подошел, вытащил. Знакомое лицо отдало жжением в голове. Тот самый командир, совсем мальчик, еще нежный, кажется белокурый (волосы на фото еще не темные) улыбается. В сердце странно екнуло. В голове снова всплыло сказанное имя: Коля. Его обнимает мягкая, солидная женщина. Лицо человека, стоящего рядом, верно отца, практически до дыр заштриховано ручкой. Но кто эта девочка, оказавшаяся здесь, в, видимо, его доме? Сестра? Племянница? Подруга? Дочь? Я помотал головой и положил фотографии на место, ощущая вину, словно приоткрыл чужую тайну, залез куда не имел права и узнал то, чего не должен был. Вчера, в пылу битвы, я совсем забыл, что напротив меня все еще человек, который имеет свою семью, свои причины прихода на войну, свои желания, свою жизнь. В самом деле, когда сидишь в танке, многие качества атрофируются. Я вел себя вчера, как мои солдаты сегодня. Я в полной мере виноват в их разложении. А в моем разложении виновато государство.» *** «17 декабря 1941 года. Нескольких человек я выписал из дивизии за преступления, совершенные в сторону гражданских. Дивизия подуспокоилась. Перестали домогаться на улицах, пьянствовать. Ганс не может сдержать ненавистных эпитетов в мой адрес, но меня это мало волнует. Пусть привыкает. Хотя такого не перевоспитать. Видно, партия вырастила. Неужели и я был таким же? Эту девочку я видел еще несколько раз на улицах, пока сидел в наспех собранном офицерами штабе в здании сельской школы, решал, как и куда необходимо перекинуть часть наших танков: битва за Москву продолжается в полную силу. Я хотел ее спросить, но всякий раз осекался, отворачивался. Она не поймет. Ни языка, ни моих намерений.» *** «03 января 1942 года. Вот и новый год. Никакой радости, праздника. Мы в окопах, удерживаем Нефьедово, но постепенно начинаем отходить. Надеюсь, если Николай вернется, эта девочка расскажет ему обо мне. Зачем? Сам не знаю. Я так понял, шрам от осколочного снаряда Т-26, останется навсегда, потому что прошло чуть меньше полумесяца со дня операции, нитки мне вынули недели две назад, (в тот момент начался обстрел. Советы, как всегда подло, по крысиному, устроили ночной авианалет и обстреляли санитарный пункт, хотя большими буквами на двух дорогах, ведущих к зданию, было написано: «ЛЮДИ».), а он все не затягивается, только побелел и очертания уродливые сохранил, глубокие борозды. Теперь я стал еще отвратительнее.» *** «17 февраля 1942 года. Мы сильно отошли от Москвы. Прибавились новые расстройства. Вчерашней ночью над нашими окопами пролетал советский жучок — штука, которая фиксирует свет, передает данные, после чего в это место прилетает снаряд с вылетевшего на задание истребителя. Дежурили как раз Вольф и Иоахим Зейбнер — пехотинец; оба младшие сержанты. Иоахим, как мне рассказали, сразу заметил жучка и ткнул Вольфа, который курил сигарету, а после попросил ее спрятать, чтобы не выдать месторасположение окопов. Затем, когда Иоахим отвернулся, Вольф поднял тлеющий край сигареты выше. После этого по нашим окопам было совершено несколько ударов с неба. Иоахим клялся, что видел, как Вольф сделал это намеренно. Вольф же даже себя защитить не пытался! Молчал. Только, как дикий зверь, глазами злыми обводил своих сослуживцев (которые для него таковыми видно не являются). Какой же глупый пацифист. Такому лучше расстрел, чем на фронт, все равно не справится здесь, оступится, его все равно убьют. Чем я мог ему после такого помочь? Сегодня утром на его лице появились огромные синяки и кровоподтеки. Он все еще молчал. Я сразу понял, что его избили. Направил в наш пункт №5, надеюсь хоть до санитарок еще его скандальная слава не дошла. Надеюсь никто из танкистов не догадается донести об этой ситуации командованию, иначе Вольфу точно не миновать расстрела. С ним будет тяжело, но я постараюсь как-нибудь выпросить для него отпускные, чтобы он смог хотя бы уехать легально, а то вот-вот и дезертировать вправду решиться. На что только он тогда обречет мою несчастную Шарлотту? От недавней контузии (одной из сотни) немного ухудшился слух. Не так давно проснулся, а из ушей опять течет кровь. Я удивился. Врач сказал это от разрыва перфораций на барабанных перепонках. Так что теперь не только я кричать не могу, но и мне нельзя находится в пространствах, содержащих громкие звуки, потому что от них уши, могут начать кровоточить. Совсем я стал невыносим для командования, такой проблемный, сложный офицер. Для чего они меня держат здесь? Сослали бы домой, не потеряли бы ничего. Офицеров смелых, умелых много, к тому же достойных тем, что в конце-концов донесли бы о недостойных мыслях в своем окружении.. В госпитале, куда я зашел вечером проведать Вольфа, он, видно подслушав перешептывания санитарок и врача (потому что сводки преподносят совершенно иную информацию), а может сделав собственные выводы из чего бы то ни было, с таким просветлением на лице меня шепотом убеждал, что части нашей армии отступают от Москвы, а значит наше Отечество проиграет и это будет хорошо, потому что мы (привожу как запомнил): «насильники и убийцы. Повелись на психа, который уничтожил нашу честь и не защитил, напротив создал отвратный образ, которого цивилизованные страны будут избегать, который приведет к проигрышу и длительной блокаде Германии, как государства-агрессора». Неужели и сейчас я смолчу? Ведь это клевета на великого фюрера! Неужели и на такое преступление пойду я, ради необоснованого пацифизма этого дурака? P.S.: Как выяснилось — пойду. Не хватило сил набрать заветные цифры. За такое похвально и разжаловать, и расстрелять. Наверное этот русский командир, (Николай?), знай он о моем молчании, был бы рад, я же являюсь сознательным соучастником, позволяю пораженцу разлагать морально солдат, что несомненно пойдет русским на пользу. Вольф даже не знает, не понимает, что будет с нами, если победят русские, он солдат, он видел их вживую пару раз и то не осознал, я и сам не знаю, ведь до сих пор не узнал, что именно этот русский мне говорил, но по его лицу и тону предполагаю, что далеко не что-то хорошее. У них несомненно есть право ненавидеть нас, просто для нас бросаться к ним с надеждой на спасение и понимание тогда является глупой наивностью. Я не хочу, чтобы мой друг, муж моей сестры, погиб так и потом его память опорочили, хотя он опирается в своих мыслях и словах на нравственные побуждения, которые мне, пока, увы, чужды. Но и сдавать его Гестапо — подписывать ему смертный приговор. Мне нужно подумать обо всем этом, нужно скорее находить выход из ситуации, который сможет всех устроить.»

***

Николай Ивушкин, сжимая сигарету в зубах, тушит ее кончик пальцами — она совсем стлела, до фильтра, — а затем чуть кривит лицом от наполнившей рот горечи (фильтр нечаянно оказался раскушен в порыве нервного тика челюстной мышцы), после вытаскивает подобие окурка изо рта и прячет в правый карман шаровар, чтобы не мусорить в комнате. Голову заполняют новые мысли, как лавина после затишья. «Был ли бы я рад, если бы знал тогда?» Ивушкин чешет пальцем лоб, отводя глаза куда-то в сторону. «Мне точно было бы не до этого, даже если бы и рассказал мне кто. Для меня все немцы были на одно лицо, враги, Вольф не стал бы исключением. Мне от них была нужна злость, а затем смерть. А теперь, читая это теперь, имея представление и о Клаусе и о Хайне, я наверное рад знать, что этот человек был столь сознателен и именно с него началось оживление Ягера, как человека, а с другой стороны..», Ивушкин начинает нервно заламывать пальцы, промакивая рукавом гимнастерки красноватые глаза, «именно Вольф запустил этот механизм самоуничтожения. Именно он подал Клаусу пример. Он зародил опасную мысль о неправильности происходящего (что, несомненно, являлось правдой). Этому я радоваться никак не могу. Сейчас, я бы сделал все, что мне сказали, чтобы только Ягер остался жив (о возможности предательства при этом своей страны Николай умалчивает, ведь сам не может дать себе точно ответа, чего он не мог бы сделать ради Клауса.).»

***

«18 февраля 1942 года. За всеми этими отступлениями и поражениями я, в самом деле, не сразу заметил главное: Вольф был прав, (мое командование немного позднее подтвердило), мы еще в конце декабря были вынуждены отступить от Москвы, до которой оставались считанные километры, нашу группу почти окружили.. Ни о каком продолжении блицкрига не может быть и речи больше, к Москве мы больше не подойдём, для этого необходимо настоящее чудо. Гитлер очень разозлился из-за наших поражений. За достаточно короткий период он сменил глав групп армий и глав танковых групп на центральном направлении. После подобных перестановок руководство войсками принял на себя лично, приказав войскам держаться за захваченные земли из последних сил. Я надеюсь фюрер принял правильное решение.. Проиграть нам нельзя, это обречет нашу нацию на смерть.» *** «10 марта 1942 года. Сегодня утром армия Советов возобновила градовое, обстрельное наступление в направлении города Белый, тесня нас на запад. Мы оказались вынуждены его оставить. На остальном фронте части Советов существенно продвинуться не смогли, потому что мы деремся как звери и не отступим. Однако на территории Восточной Пруссии Советы захватили несколько наших населенных пунктов.. Я не знаю, когда наконец обращусь к врачу со своей проблемой, чтобы подтвердить или исключить наличие опасных заболеваний, которыми меня напугал Вольф (причем так напугал, что я снова стал засыпать табаку лишь раз в два-три, а то и четыре дня. Я начинаю потихоньку бросать.) С одной стороны к осиплости я уже привык, сплю только плохо совсем, ну и кашель, а в пункте есть солдаты, потерявшие конечности, получившие сильные ожоги, находящиеся между жизнью и смертью... Поэтому, желая, чтобы они скорее пошли на поправку, я решил, что, до тех пор, пока я могу двигаться и говорить, пусть даже довольно тихо, я не имею права занимать собою время более опытного чем санитарки врача, столь необходимого другим. На то я и офицер, чтобы решать свои проблемы самостоятельно, не становясь причиной страданий других. Наверняка у меня нет ничего серьезного, иначе я бы это давно понял. Отто погиб. Ганс смотрит на меня волком, потому что Вольф жмется ко мне. К слову, мы с Хайном договорились, что он не подвергает нашу часть опасности, а я не доношу до своих подчиненных изуверские приказы о расстреле мирных жителей деревень или партизан. Я и раньше не делал этого. Стоит руке с печатью подняться над бумагой с приказом, в голове всплывает счастливое лицо того мальчика с фотографии.. Мне кажется по причине длительного отсуствия показательных расстрелов и моего ярого заступничества за мирных (хотя это всего лишь человечность, но Вайсу не понять!) Ганс начинает в чем-то подозревать и меня, лишь мой авторитет и отсутствие прямых доказательств не дает ему права донести. Выходит, я балансирую на острие ножа. Не знаю, сколько еще смогу так держаться. Становится все сложнее.» *** «29 марта 1942 года. Сегодня весь день идут бои группы армий «Центр» с Советами западнее Ржева и в городе Вязьма. Если в Вязьме наше положение имеет переменный успех (но больше все-таки успех, хотя к городу, откуда-то с Москвы, в обход нашего расползающегося окружения, идет большая Советская армия, которую пока силами Люфтваффе остановить удаётся), то в области Ржева бои ожесточенные, все более нас теснят обратно, на запад. На юго-западном фронте было уничтожено очень много наших солдат, как мне рассказали, кое-как обойдя Гестаповскую цензуру, — чуть более 300-сот. Два батальона 427 полка были разгромлены, там тоже есть погибшие, много погибших, о которых пока не удается узнать. Хотя многие мои товарищи, с полмесяца как стоявшие в окопах под Химками, уже оказались в Брянской области и под Смоленском, (что свидетельствует о достойной контратаке Советских армий, все быстрее и чаще отбрасывающих нас), наша дивизия отступила не настолько далеко: теперь мы стоим в обороне недалеко от Торжка. Медицинский пункт №5 уехал за нашей дивизией — значит Москву и окрестности окончательно отвоевали Советы, только под Ржевом наши части закрепились хорошо, долго думаю выстоят. Однако правда одна: Москва все дальше. Советы полагают, что уже победили. Но я знаю — это самообман, их такая безграмотно-беспечно-русская слепая вера во всемогущество грузинского вождя. В отличие от Сталина, который, в декабре, при первой же угрозе окружения города, в числе первых из Москвы улетел на Большую землю (в сторону крупных промышленных предприятий Урала), бросив свой народ на произвол судьбы, наш фюрер, несмотря на временные трудности и неприятности, остается с нами, у него наверняка уже есть план «Барбаросса-II», детали которого обсуждаются с командованием, а, зная прирожденную немецкую пунктуальность, можно не переживать: еще день-другой и превосходство будет нам возвращено, тем более, что уже идет активное стягивание по границе Советского Союза для поддержки на земле румынских и итальянских дивизий. Мы не сдадимся, так быстро для них это не закончится.» *** «16 апреля 1942 года. Я долго думал, прежде чем начать писать на этой странице. Какое-то такое нехорошее чувство захватило меня.. Наверное это можно назвать разочарованием, скорбью. В районе деревни Залучье под городом Демянском в нашем тылу еще в начале февраля замкнулось кольцо окружения. Только сегодня об этом было сообщено по радио сводкам и то лишь потому, что окружение было прорвано и Демянск мы удержали. В этот котёл, как выяснилось позднее, попали около ста тысяч солдат и офицеров вермахта, по-моему около 6-ти дивизий. По одним только сводкам погибло чуть менее половины, но теперь я уже не могу доверять тому, что слышу. Я боюсь, что погибло гораздо больше. Как бы не все. Это ужасные последствия войны. Вольф много говорил об этом сегодня, там, теперь уже благо не в окружении, до сих пор находятся его друзья и знакомые, и конечно же он никак не может узнать об их состоянии — полевая цензура Гестапо не пропускает письма. Я начинаю много думать. Я вообще всегда стараюсь думать, а сейчас я пытаюсь понять: а надо ли это все нашему народу? Я понимаю, расширять жизненное пространство необходимо, но кто будет жить там, если немцы окропят своей кровью захваченные земли? Если все наши люди погибнут там? Только трупы их узрят жизненное пространство востока. Когда мы наконец захватим все, что нам необходимо, окажется, что жить там будет некому. Самое ужасное, что в вечерней радиосводке выступал доктор Геббельс и он сказал, что за сегодня на фронте совсем нет потерь, мы только продвигаемся вперед. Вольф был в восторге (смеялся много — это нервное), говоря, что это в очередной раз доказывает его правоту: государственная машина пропаганды лжет. Я пребывал в удивлении, не мог с ним поспорить даже. Я скорее поверю в то, что Герр Геббельс не имеет должных сведений, что фронтовые утаивают информацию, чем в то, что он лжет. Потому думаю, что Вольф ошибся. Но в общем время покажет. Все-таки любой человек может ошибиться. Ганс напротив, убеждал меня, что в окружении армии и создании котла виноват «такой же как Вольф» — пораженец и будущий дезертир, которому интересы захватчиков дороже собственной нации, который, быть может, и немец-то на половину, ведь поведение его — истинно еврейское, позорное для настоящего арийца, который привел туда русских и убедил свои части не драться насмерть, якобы ради сохранения жизней. «И кому, вы подумайте Герр Ягер, нужна такая жизнь с запачканной честью, без борьбы, наполненная ложью и предательством? Любой немец скажет вам, что лучше умереть, чем так жить, ибо сама по себе жизнь ценности не имеет, важно то, чем она наполнена. А вы спросите Вольфа. Он вам скажет, что жизнь — превыше всего. Именно ему и будет неважно какая она, потому что его ценности перевернутые, их заместили ему западно-либеральные газеты двадцатых годов. Наверняка и в родстве у него есть неугодные Рейху особи, быть может мотавшие срок. Совсем не удивлюсь. Должно же было подобное отвратное мышление откуда-то взяться.» Я не знаю как мне находиться между этими двумя огнями, чтобы не опалило. Ганс явно противится моему «потворствованию изменнику», Вольф не горит желанием защищать свою позицию, но и не отступит. Самое страшное, что когда-то мне придётся выбирать.. В здоровье нет улучшений, но нет и ухудшений. Я все еще говорю тихо и с небольшими усилиями, зато я начинаю чувствовать, как будто мои легкие расширяются. Я же стал меньше курить. Приходится себя бить по рукам, чтобы не затянуться трубкой. Возможно совсем скоро мне станет лучше. Я был бы этому очень рад. Теперь правда мне стало очень тяжело. Эндорфин извне поступать перестал (дозы слишком для меня мелкие, чтобы стимулировались никотиновые рецепторы), а внутри — почти не вырабатывается, атрофировался, в связи с ненадобностью. Поэтому желание жить, которого и так почти не было, съехало в минусовую степень. Я боюсь, что в один из дней просто встану перед русским зенитчиком, чтобы наконец все это закончить. А это еще синдром отмены не начался. Зачем только я это начинал?» ***

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!