Вернутся к фанфику

— целиком и сразу.

5 июля 2026, 14:32
      Феликс не шевелится, только смотрит – долго, пристально, не мигая, будто пытается заглянуть Хёнджину прямо в душу, прочитать там каждую мысль, каждое сомнение, каждый страх, которые тот так старательно прятал за маской любопытства и дружелюбия последние дни. В его взгляде больше нет привычной ленивой отстранённости, которую Хёнджин привык видеть в школьных коридорах, теперь там только ледяная, выжидающая тишина, и в ней чувствуется что-то древнее, чему нет места в человеческом мире. Ветви над их головами не двигаются, даже ветер, кажется, замер, прислушиваясь к тому, что произойдёт дальше. Лес затаил дыхание, и тишина становится почти осязаемой, давящей на плечи.              — Сколько тебе лет? – голос Хёнджина звучит хрипло, чуждо, будто принадлежит не ему. Он сглатывает, чувствуя, как горло пересохло от страха и быстрого, сбивчивого дыхания. Пальцы дрожат, и он сжимает их в кулаки, пытаясь унять эту дрожь, но она только усиливается.              — Семнадцать.              — И… и давно тебе семнадцать?              Пауза тянется бесконечно. Она заполняет собой всё пространство между ними, становится тягучей, как патока, вязкой и липкой. В тишине Хёнджин слышит, как бешено колотится его собственное сердце – слишком громко, слишком отчаянно, как у загнанного зверя. Ему кажется, что Феликс тоже слышит этот стук – наверняка слышит, с его-то способностями.              — Уже да.              Эти два слова падают как камни в тёмную воду. Хёнджин смотрит на Феликса, на его бледное, почти прозрачное лицо в полумраке леса, и видит – действительно видит – то, чего не замечал раньше. Нечеловеческую симметрию черт, будто его лицо вырезали из мрамора по идеальному лекалу. Лёгкое свечение кожи, которое он раньше списывал на игру закатного света. Абсолютную неподвижность, с которой Феликс стоит – ни один человек не может стоять так долго без единого движения, без дрожи, без моргания. Даже его грудная клетка не поднимается от дыхания, будто он просто застыл во времени.              Альфа дёргается почти неуловимо – движение, слишком быстрое для человеческого глаза, – но воздух вокруг них будто содрогается. Хёнджин чувствует, как температура падает на несколько градусов за долю секунды. Иней расползается по траве у его ног, покрывая каждый стебелёк, каждую травинку тонкой серебристой коркой, которая хрустит при малейшем движении.              — Боишься меня? – голос Феликса меняется, становится ниже, в нём появляются новые нотки. Незнакомые. Пугающие. В них слышится что-то древнее, что-то, чему нет места в человеческом мире, – рык хищника, затаившегося в темноте. – Что я сойду с ума? Что могу… сожрать тебя?              Последнее слово он выплёвывает с такой злостью, с такой горечью, что Хёнджин отшатывается назад, вжимаясь спиной в шершавую кору старой сосны. Кора впивается в позвоночник даже сквозь плотную ткань куртки, но он не чувствует боли – только холод, который всё сильнее пробирает его до костей, сковывает мышцы, заставляет зубы стучать.              — Феликс, я не…              Но альфа уже не слушает.              Он делает шаг в сторону – одно движение, слишком быстрое, чтобы человеческий глаз мог его отследить. Хёнджин видит только смазанную вспышку, а потом слышит глухой, сокрушительный удар. Кулак Феликса врезается в ствол старой сосны, и дерево жалобно стонет, хрустит, наклоняется под чудовищной силой удара. Хёнджин с ужасом смотрит, как вековая сосна, в обхвате толще самого Феликса, с оглушительным треском рушится на землю, подминая под себя кустарник, вырывая с корнями пласты мёрзлой земли. Земля содрогается от удара, и по поляне разносится гул, похожий на раскат грома.              Воздух вокруг них становится ледяным. Хёнджин выдыхает и видит облачко пара – его дыхание застывает в воздухе, как будто он стоит в центре зимы, хотя всего минуту назад было тепло. Трава под ногами хрустит от инея, который покрывает каждый стебелёк, каждую травинку, превращая их в хрупкие ледяные иглы. С веток окружающих деревьев срываются не капли росы, а ледяные кристаллы, и они падают на землю с тихим, звенящим звуком, разбиваясь на тысячи сверкающих осколков.              Феликс стоит среди этого зимнего кошмара, тяжело дыша. Его глаза стали абсолютно чёрными – ни зрачка, ни радужки, только бездонная, поглощающая свет тьма. Кожа, и без того бледная, сейчас кажется почти прозрачной, с синеватым оттенком, как у человека, которого долго держали в холоде. Под ней проступают тёмные вены, извивающиеся как реки на карте, пульсирующие в такт его ровному, неестественно спокойному дыханию. Веснушки на его лице, которые Хёнджин так любил разглядывать в красном полумраке фотолаборатории, теперь кажутся не звёздами, а пеплом, осевшим на бледной коже.              — Ты хочешь знать правду? – его голос звучит низко, раскатисто, с вибрацией, которая, кажется, идёт откуда-то из глубины его груди. В нём больше нет той мягкой хрипотцы, которую Хёнджин привык слышать, теперь это голос чужого существа. – Я чудовище. Монстр. И даже страшнее.              Он делает шаг к Хёнджину. Ещё один. Его движения плавные, текучие, неестественно грациозные. Каждый шаг отдаётся в груди Хёнджина глухим, болезненным ударом сердца. Он хочет отступить, но ноги не слушаются, подкашиваются, становятся ватными. Сердце колотится так сильно, что, кажется, вот-вот выскочит из груди, разорвёт рёбра, оставив его беззащитным перед этим существом.              Хёнджин пятится назад, спотыкаясь о корень, торчащий из мёрзлой земли. Он почти падает, но Феликс оказывается рядом мгновенно – быстрее, чем человеческий глаз может уловить. Его рука метается вперёд с молниеносной скоростью и сжимает запястье Хёнджина.              Боль вспыхивает мгновенно. Острая, обжигающе-холодная, она пронзает руку, поднимается к плечу, к шее, разливается по всему телу ледяным огнём. Пальцы Феликса сжимаются с чудовищной силой – Хёнджин слышит, как кости хрустят под этим давлением, как суставы протестуют, готовые вот-вот сломаться. Крик вырывается из его горла сам собой – не столько от боли, сколько от ужаса, от осознания того, что этот человек, этот парень, которому он доверял, которому купил фотоаппарат, с которым сидел в красном полумраке и слушал испанские слова, – он не человек.              На коже Хёнджина, там, где пальцы Феликса касаются его запястья, проступают тёмные, багрово-чёрные следы. Отпечатки пяти пальцев, вминающиеся в плоть, оставляющие после себя синяки, которые не должны появляться так быстро. Кровь отливает от кожи, делая её белой, почти прозрачной, а потом она наливается тёмным, пульсирующим багрянцем. Хёнджин смотрит на это с ужасом, чувствуя, как по спине пробегает ледяной пот.              — Вот такой я настоящий, – шипит Феликс, наклоняясь к его лицу. От него веет таким холодом, таким ледяным, могильным дыханием, что у Хёнджина перехватывает дыхание. Он чувствует запах – не крови, не смерти, а чего-то более древнего. Запах мороза, застывшего времени, вечности. Запах, от которого кровь стынет в жилах. – Совершенный хищник, который только может существовать.              Хёнджин смотрит в его чёрные глаза и видит там только пустоту. Ни искры тепла, ни той смущённой улыбки, которую он ловил в фотолаборатории, когда Феликс рассматривал отпечатки и тихо фыркал от смеха. Ни той нежности, с которой он говорил о цветах и о своём отце, проводя пальцами по засушенным лепесткам мальвы. Ничего. Осталась только тьма, которая смотрит на него с голодным, оценивающим интересом, и в этой тьме Хёнджин видит, как на его глазах стирается всё то, что он знал о Феликсе.              Страх затопляет его. Липкий, животный, первобытный ужас перед хищником, перед тем, кто сильнее, быстрее, опаснее в тысячу раз. Он не человек. Никогда не был человеком. И всё, что Хёнджин знал о нём, – лишь маска, лишь притворство, чтобы приблизиться, чтобы изучить, чтобы…              — Отпусти, – голос Хёнджина срывается на шёпот. Он не узнаёт его – он дрожит, ломается, звучит как мольба, как крик ребёнка, который заблудился в тёмном лесу и понял, что его никто не найдёт. – Пожалуйста…              Пальцы альфы дрожат – Хёнджин чувствует это, хотя его хватка не ослабевает. На лице Феликса на мгновение появляется что-то, что Хёнджин не может прочитать. Растерянность? Боль? Сожаление? А может быть, отчаяние от того, что маска сорвана, что больше нельзя притворяться, что правда уничтожила всё, что было между ними.              — Пожалуйста…              Феликс разжимает руку.              Тело срабатывает быстрее разума. Хёнджин разворачивается и бежит, ветки хлещут по лицу, оставляя на коже тонкие, кровоточащие царапины, но он не чувствует их – боль притупляется, тонет в панике, которая захлёстывает его с головой. Ноги несут его вперёд, спотыкаясь о корни, проваливаясь в ямы, снова выныривая. Лёгкие горят огнём, каждый вдох отдаётся в груди острой, режущей болью, сердце колотится где-то в горле, готовое вырваться наружу, оставить его беззащитным.              Он не смеет оглянуться. Не может.              В голове пульсирует одно слово: бежать. Бежать как можно быстрее. Прочь от этой поляны, прочь от чёрных глаз, которые смотрели на него с такой пугающей, всепоглощающей пустотой, прочь от правды, которая оказалась страшнее любых догадок, страшнее самых тёмных кошмаров, что мучили его по ночам.              Лес вокруг становится чужим, враждебным, точно сама природа ополчается против него. Тени между деревьями шевелятся, тянут к нему корявые пальцы, пытаются схватить, удержать. Ветви цепляются за одежду, за волосы, за кожу, будто хотят вернуть его обратно, в тот ледяной кошмар, от которого он пытается сбежать. Сучья царапают щёки, оставляя на бледной коже алые борозды, и капельки крови смешиваются с потом, стекая по шее за воротник куртки.              Хёнджин спотыкается. Нога проваливается в яму, скрытую под слоем прелых листьев, и он падает, больно ударяясь коленями о мёрзлую землю. Рывок – он вскакивает, не давая себе времени на передышку, и снова бежит. Ещё раз. Ещё. Земля уходит из-под ног, он почти летит, хватаясь за стволы, чтобы не упасть окончательно.              Он уже не видит тропинки – нёсся напролом, ориентируясь только на смутное, животное чувство, что дом там, впереди, за этой стеной деревьев, за этим бесконечным лабиринтом стволов и теней. Ноги гудят от напряжения, в боку колет так сильно, что хочется кричать, но он зажимает рот ладонью, чтобы не выдать себя – вдруг земля уходит из-под ног.              Хёнджин не успевает даже вскрикнуть, просто проваливается в пустоту, и мир переворачивается, теряет все ориентиры. Сухие листья, мелкие ветки, комья мёрзлой земли – всё это обрушивается на него со всех сторон, пока он летит вниз, в темноту, которая поглощает его без остатка.              Удар.              Глухой, страшный звук, отдающийся во всём теле, сотрясающий каждую кость. И ещё один – головой о что-то твёрдое, корень или камень на дне канавы. Боль вспыхивает ослепительной молнией, пронзает затылок, разливается по черепу, застилает глаза красной пеленой.              Вспышка света – и темнота.

***

      Хёнджин не знает, сколько времени прошло.              Сознание возвращается рывками, цепляется за реальность тонкими, дрожащими нитями, как паутина на ветру. Где-то далеко, над головой, сквозь толщу темноты пробивается слабый, бледный свет – луна, наконец прорвавшаяся сквозь плотные тучи. Её серебряный луч скользит по его лицу, касается закрытых век, заставляя Хёнджина поморщиться.              Он лежит на спине в сухой, глубокой канаве, заваленный листьями и мелкими ветками, которые хрустят под ним при малейшем движении. Всё тело болит так, будто его переехали грузовиком, каждую кость переломали, а потом собрали заново. Хуже всего голова – тяжёлая, чугунная, с пульсирующей, раскалывающей болью в затылке, от которой темнеет в глазах и тошнота подступает к горлу.              Хёнджин пытается пошевелиться – и зашипев, зажимает рот ладонью, чтобы не закричать. Ноги не слушаются, пальцы на ногах онемели от холода. Руки дрожат мелкой, неконтролируемой дрожью, будто у него лихорадка. Он весь мокрый – то ли от росы, то ли от крови, сочащейся из разбитой головы. Пальцы, когда он подносит их к лицу, оказываются липкими и тёмными в призрачном лунном свете. Кровь. Много крови. Она стекает по его лбу, заливает глаза, смешивается со слезами, которые он даже не заметил.              Голова кружится, тошнота подступает к горлу, и Хёнджин закрывает глаза, пытаясь справиться с этим состоянием, сделать глубокий вдох, успокоить бешено бьющееся сердце.              И в тот же миг он слышит голоса. Далеко, очень далеко, но различимые в ночной тишине, которая, кажется, сгущается вокруг него, как студень.              — Хёнджин-а!              Это отец. Сокджин кричит его имя с такой болью, с таким отчаянием, с такой надрывной надеждой, что у Хёнджина сердце разорвалось бы пополам, если бы оно уже не было разбито на тысячи мелких осколков.              — Джинни! Где ты?! Малыш, отзовись! – господин Ким.              Другие голоса – чужие, незнакомые, но такие родные в своей тревоге. Волонтёры, соседи, полицейские, которые вышли на поиски, когда Сокджин понял, что сын не вернулся. Они зовут его, рассыпаясь по лесу цепью, освещая тьму фонариками, чьи жёлтые лучи разрезают ночь, оставляя за собой дрожащие тени.              — Хван Хёнджин! Отзовись! Мы здесь, мы ищем тебя!              Хёнджин хочет крикнуть. Собирает все силы, что у него остались, напрягает горло, открывает рот – но из горла вырывается только тихий, сиплый, едва слышный стон. Голос пропал. Связки отказываются работать, горло перехватило спазмом от холода и страха, и он не может выдавить из себя ни звука.              — Джинни! Сынок! Пожалуйста, ответь мне!              Отец так близко. Хёнджин слышит, как хрустят ветки под его ногами, как он продирается сквозь кусты, тяжело, надрывно дыша, раздирая руки о колючки, не замечая боли. Может быть, в сотне метров. Может, даже ближе – звуки обманчивы в ночном лесу.              Но ответить он не может.              Слёзы текут по его щекам, смешиваясь с кровью и грязью, оставляя на лице светлые дорожки. Хёнджин лежит на дне канавы, беспомощный, разбитый, вслушиваясь в отчаянные крики отца, и чувствует, как внутри него что-то умирает – надежда, вера, последняя искра, которая теплилась в груди.              — Пожалуйста, – шепчет он одними губами, беззвучно, почти не двигая ртом. – Пожалуйста, па… Я здесь… Я здесь…              Но голоса начинают удаляться. Они уходят в другую сторону, прочёсывают другой участок леса, оставляя Хёнджина одного в его могиле из сухих листьев и мёрзлой грязи. Свет фонариков меркнет, становится тусклее, и через несколько минут лес снова погружается в темноту.              Хёнджин проваливается в темноту снова.

***

      Второй раз он приходит в себя от холода.              Тело трясёт так сильно, что зубы выбивают дробь, и этот стук кажется оглушительным в тишине ночи. Он не чувствует лица – оно онемело, будто превратилось в ледяную маску. Луна стоит высоко – значит, прошло несколько часов. Голоса стихли окончательно, волонтёры ушли, решив, что его здесь нет, что он, возможно, выбрался из леса другой дорогой, или что его нашли, но он просто не слышал.              Но Хёнджин здесь. Он лежит на дне канавы, истекая кровью, замёрзший, разбитый, но живой. Пока что.              Он сжимает зубы и заставляет себя пошевелиться. Руки, дрожащие и слабые, нащупывают край канавы, вцепляются в корни, торчащие из земли. Они скользкие от влаги, но он держится изо всех сил, цепляется ногтями, чувствуя, как под ними собирается грязь.              Потянул – тело отозвалось дикой, невыносимой болью, но не поддалось. Всё внутри протестует, требует тишины и покоя, но Хёнджин не слушает. Ещё рывок. Руки соскальзывают, он падает обратно, ударяясь спиной о дно канавы. Воздух со свистом вырывается из лёгких.              Ещё раз. Цепляется за корни, подтягивается, отталкивается ногами, которые почти не слушаются. Медленно, дюйм за дюймом, он выползает наверх. Гравий и земля осыпаются вниз, когда он переваливается через край и падает на мокрую траву, не в силах больше двигаться.              Несколько минут он просто лежит, глядя в чёрное небо, и пытается отдышаться. Луна равнодушно смотрит на него сквозь редкие облака, холодная и далёкая, холод пробирает до костей – одежда промокла насквозь, то ли от росы, то ли от крови, что пропитала ткань на спине и плечах.              Нужно вставать.              Хёнджин переворачивается на бок, потом на четвереньки. Руки дрожат, подгибаются, но он заставляет себя подняться. Мир качнулся, поплыл, закружился перед глазами, но устоял. Голова гудит, в ушах стоит непрерывный, оглушительный звон, но ноги держат. С трудом, но держат.              Он идёт медленно, шаг за шагом, цепляясь за деревья, спотыкаясь на каждом корне, проваливаясь в лужи, которые блестят в лунном свете. Кровь из разбитой головы всё ещё сочится, заливая лицо, капая на грудь, оставляя на одежде тёмные, влажные пятна. Он вытирает её рукавом, но она появляется снова – горячая, липкая, пульсирующая в такт сердцу.              Ветки хлещут по его щекам, по разбитому лбу, по рукам. Хёнджин не чувствует их – только холод, дрожь и одну, отчаянную мысль: домой. Домой, к отцу, к теплу, к свету. Прочь от этого леса, от этой ночи, от того, что он узнал.              Он не знает, сколько времени блуждает по лесу. Может, час, может, два. Ночь стала бесконечной, вязкой, как смола, из которой невозможно выбраться. Каждый шаг даётся с трудом, каждое движение отзывается болью во всём теле, но он идёт, потому что другого выхода нет. Потому что, если остановится, то упадёт и больше не встанет.              Когда деревья наконец расступаются и впереди замаячивают тусклые, но такие родные огни Чольсу, Хёнджин почти падает на колени. Он делает ещё несколько шагов, выходя на пустынную улицу, и чувствует, как дрожь отпускает его, сменяясь тупым, выматывающим облегчением.              Он вышел к окраине города. До дома осталось всего ничего – несколько кварталов. Омега идёт дальше, оставляя за собой на тротуаре тёмный, влажный след. Кровь, грязь, листья – всё смешалось в его следах, которые тянется за ним, как хвост, как свидетельство того, что он пережил.              Прохожих нет – глубокая ночь, все спят. Где-то вдалеке лает собака, почуяв запах крови, и Хёнджин машинально ускоряет шаг, хотя сил почти не осталось. Он идёт по пустынным, безлюдным улицам, шатаясь, падая на одно колено, поднимаясь снова. Его тень – длинная, искореженная – пляшет на стенах домов под тусклым светом фонарей.              Волосы слиплись от крови, лицо покрыто грязью и засохшими потёками, одежда висит лохмотьями, разорванная в нескольких местах. Когда впереди показывается знакомый дом с тёмной крышей и светящимся окном на втором этаже, Хёнджин останавливается. Свет в окнах горит – отец не спит. Он ждёт, надеется, возможно молится, чтобы сын вернулся.              Хёнджин делает последний шаг, потом ещё один. Ноги почти не держат, но он не падает.              Дверь. Ручка. Холодный металл, который обжигает его пальцы, но он не отнимает руку. Юноша сжимает её, поворачивает, толкает тяжёлую створку.              Дверь распахивается, и Хёнджин шагает внутрь.              Свет в прихожей ударяет по глазам – резкий, жёлтый, слишком яркий, и он зажмуривается, чувствуя, как сухие, воспалённые веки обжигает даже этот тусклый свет. Тёплый воздух дома окутывает его, такой контрастный по сравнению с ледяным дыханием леса, что у него перехватывает дыхание. Он делает ещё один шаг, другой, и ноги подкашиваются – подгибаются в коленях, будто кости превратились в вату.              Хёнджин падает, но не успевает удариться об пол – сильные руки отца подхватывают его в последнюю секунду, сжимают плечи, прижимают к груди. Сокджин держит его так крепко, будто боится, что если ослабит хватку, сын просто исчезнет, рассыплется в прах, растворится в воздухе.              — Джинни! – голос отца срывается на крик, звучит надрывно, хрипло, в нём слышится столько боли и облегчения одновременно, что Хёнджин чувствует, как его собственное горло сжимается спазмом. – Боже мой, Джинни! Что с тобой?!              Сильные руки обхватывают его, прижимают к тёплому, живому телу. Хёнджин чувствует, как дрожит отец, как бешено колотится его сердце под тканью рубашки, как прерывистое дыхание обжигает макушку. Запах жасмина – такой родной, такой безопасный, знакомый с самого детства – смешивается с запахом крови, его собственной крови, которая всё ещё сочится из разбитой головы, капая на воротник отцовской рубашки, оставляя на светлой ткани тёмные, влажные пятна.              — Па… – шепчет он. Голос садится до хрипа, и это всё, что он может сказать. Это слово, одно-единственное слово, вмещает в себя всю боль, весь страх, всё отчаяние последних часов.              Сокджин отстраняется на секунду – всего на одну бесконечную секунду – чтобы посмотреть на него, и его лицо искажается ужасом, бледнеет, становится серым, как пепел.              Хёнджин стоит перед ним – мокрый, грязный, в разорванной в нескольких местах одежде, которая висит на нём лохмотьями. Волосы слиплись от крови, превратившись в тёмные, спутанные сосульки, лицо покрыто грязью и засохшими потёками – кровь смешалась с землёй и слезами, застыв коркой на бледной коже. Из разбитой головы всё ещё сочится кровь, медленно, пульсирующе, капая на воротник его куртки, на грудь, на пол. Там, на старом линолеуме, уже собирается рошечная тёмная лужица.              Но самое страшное – его глаза. Пустые, безумные, распахнутые в животном ужасе, который не исчез, продолжил жить в глубине зрачков, пульсировать в такт сердцу. В них плещется такой ледяной, всепоглощающий страх, что Сокджин чувствует, как его собственное сердце разрывается на части.              — Что случилось? – голос отца дрожит, срывается на шёпот, становится чужим, испуганным. – Кто это сделал? Где ты был? Что с тобой произошло?              Он лихорадочно ощупывает сына – плечи, руки, грудь, проверяя, нет ли переломов, не пропустил ли чего. Его пальцы дрожат, скользят по мокрой, грязной одежде, натыкаются на ссадины, царапины, ушибы. И вдруг они натыкаются на запястье, где чёрными, жуткими пятнами расплываются отпечатки пяти пальцев. Синяки уже вздулись, стали объёмными, болезненными на вид – багрово-чёрные, с синевой по краям, с чёткими контурами каждой фаланги. Кожа вокруг них опухла, покраснела, воспалилась, и даже при беглом взгляде ясно – это не просто ушиб. Кто-то сжимал его с чудовищной, нечеловеческой силой, вдавливая пальцы в плоть, оставляя на ней своё клеймо.              Сокджин замирает, его пальцы застывают над этим запястьем, не решаясь прикоснуться. Он смотрит на эти синяки, на чёткие отпечатки, на опухшую, изуродованную кожу, переводит взгляд на разорванную одежду сына, на кровь, всё ещё капающую на пол. Снова на запястье.              — Он… – голос отца садится до шёпота, становится чужим, глухим. – Он тебя…              Он не заканчивает, не может. Слова застревают в горле, потому что мысль, которую он пытается произнести, слишком чудовищна, чтобы её можно было облечь в звуки. Хёнджин представляет, о чём думает отец, видит этот ужас в его глазах, видит, как в них проносится череда картин – самые страшные, самые кошмарные сценарии, которые только может вообразить отец, чей сын вернулся домой разбитым, окровавленным и сломленным.              — Нет, – выдыхает Хёнджин, мотая головой. Движение выходит резким, и боль пронзает затылок, но он не останавливается. – Нет, па, не то. Не то, что ты думаешь…              Но Сокджин уже не слушает, его глаза застывают, становятся стеклянными, пустыми, и в этой пустоте зреет что-то страшное. Он осторожно, почти бережно опускает сына на пол, прислонив к стене, и его руки – руки, которые ещё секунду назад так крепко держали Хёнджина – разжимаются.              Он рвётся в спальню, Хёнджин слышит, как открывается дверца шкафа – резко, с металлическим скрежетом. Как звякает что-то тяжёлое, металлическое. Как щёлкают затворы, как наполняется патронами оружие.              Сердце Хёнджина пропускает удар. Он знает, что там, в шкафу, хранится охотничье ружьё, которое отец берёт в руки только по необходимости. Помнит, как отец говорил, что оно – « на всякий случай ». И теперь этот случай настал.              Он слышит шаги отца – тяжёлые, быстрые, решительные, а потом Сокджин появляется в проёме спальни, и в его руках – ружьё. Длинное, тёмное, с блестящим металлом, которое он держит так, будто делал это всю жизнь, точно его руки помнят это оружие лучше, чем помнят объятия сына.              Он заряжает его на ходу – движения отточенные, механические. Лицо его страшное, не злое – страшное. Таким бывает лицо человека, который готов убивать. Который разорвёт любого, кто посмел тронуть его ребёнка. В его глазах нет ни капли колебания, ни тени сомнения.              — Отец! – Хёнджин рвётся вперёд, но ноги не держат – он падает, больно ударяясь коленями о твёрдый пол. Боль вспыхивает, но он не чувствует её. Он ползёт по полу, хватая отца за штанину, вцепляясь в грубую ткань дрожащими пальцами. – Отец, не надо! Пожалуйста!              — Пусти, Джинни, – голос Сокджина звучит глухо, чужим, будто принадлежит не ему. – Я найду его. Я узнаю, зачем он это сделал. Я…              — Нет! – Хёнджин вцепляется в его ногу с такой отчаянной силой, на которую, казалось, уже был не способен. Каждое движение отдаётся болью в разбитой голове, в каждом суставе, но он не отпускает. Слёзы хлынут по его лицу, размывая кровь и грязь, оставляя на щеках светлые, влажные дорожки. – П-пап… папочка, останься здесь! Не уходи!              Он захлёбывается слезами, трясётся всем телом, каждое слово вырывается с трудом, прерывается всхлипами. Его голос срывается на тонкий, истеричный, ломающийся крик:       — Пожалуйста, не уходи! Мне очень страшно! Я не могу один! Не оставляй меня одного! Папочка, прошу тебя!              Последние слова разрывают тишину – крик, в котором слышится столько отчаяния, что Сокджин замирает на месте. Ружьё в его руках дрожит – заметно, отчётливо. Металл, такой надёжный и холодный, вдруг становится тяжёлым, невыносимо тяжёлым.              Он смотрит вниз. На разбитое лицо, на затравленные глаза, в которых плещется такой животный ужас, что никакой враг не может быть страшнее. Никакая месть не стоит того, чтобы оставлять сына одного, такого беспомощного, такого уязвимого.              Ружьё медленно опускается, сначала – на дюйм, потом – на фут. Металл касается пола с глухим, тяжёлым стуком, который эхом разносится по тихому дому.              Сокджин выдыхает – длинно, прерывисто, будто весь воздух выходит из него вместе с яростью. Он отставляет оружие в сторону, прислоняет к стене, и опускается на корточки рядом с сыном.              — Я здесь, – шепчет он, обхватывая его и прижимая к себе. Обнимает крепко, до хруста, до боли, вплетая пальцы в спутанные, мокрые волосы. – Я никуда не пойду, я останусь здесь, малыш. Я буду с тобой.              Хёнджин разрывается на части у него в руках. Плачет громко, навзрыд, по-детски, не стесняясь, не сдерживаясь. Всё, что он сдерживал последние часы – страх, боль, ужас, чувство предательства, которое разъедает его изнутри – вырывается наружу. Он утыкается лицом в отцовское плечо, в тёплую, пахнущую жасмином ткань, и плачет, пока не начинает задыхаться.              Сокджин гладит его по спине, по голове, по плечам, прижимает к себе, качает, как ребёнка, шепчет что-то бессвязное, успокаивающее. В его голосе дрожь, он и сам с трудом сдерживается, чувствуя, как слёзы жгут глаза, но он не даёт им пролиться – должен быть сильным, должен держаться. Должен быть опорой, пока его сын рассыпается на части.              — Тише, тише, – шепчет он, целуя его в висок, в мокрые, спутанные волосы. – Никто тебя не тронет. Никогда. Я не позволю. Дыши, Джинни, просто дыши.              Они сидят так долго. Секунды превращаются в минуты, минуты – в часы. Время теряет значение, мир за окном исчезает, остаются только они двое и тихий, прерывистый звук дыхания – отцовского ровного и сыновьего, всё ещё срывающегося на всхлипы, пока Хёнджин не затихает, превратившись в дрожащий, обессиленный комок в отцовских руках. Его плечи всё ещё вздрагивают, но слёзы уже иссякли, оставив после себя только пустоту и тупую, выматывающую усталость.              — Пойдём, – тихо говорит Сокджин, поднимаясь и подхватывая сына на руки. Хёнджин кажется невесомым – невероятно лёгким, слишком хрупким. – Пойдём, нужно тебя отмыть и обработать раны.              Он несёт его в ванную, не выпуская из рук. Проходит через коридор, где на полу всё ещё темнеет кровавое пятно от капель, стекавших с лица Хёнджина. Заходит в ванную, усаживает его на край ванны, включает воду – тёплая, парная, она льётся в чугунную ёмкость, и пар начинает заполнять помещение, оседая на кафеле.              — Сможешь сам? – спрашивает отец осторожно.              Хёнджин кивает – коротко, неуверенно. Он пытается подняться, но ноги подкашиваются, он почти падает, и Сокджин подхватывает его снова.              — Ладно, – вздыхает он, и в этом вздохе слышится столько боли. – Давай я помогу.              Он помогает сыну раздеться. Каждая снятая вещь открывает новые раны – тонкие, красные царапины от веток, глубокие ссадины на боках, огромные, багровые синяки на рёбрах, на плечах, на бёдрах. И запястье – это жуткое, чёрное запястье, на котором отпечатки пальцев уже расплылись в сплошную, пульсирующую гематому. Синяк, будто кто-то приложил к коже раскалённое железо.              Сокджин стискивает зубы, сглатывает ком, подступивший к горлу, и не говорит ни слова.              Он помогает Хёнджину забраться в ванну, тёплая вода окутывает его – и сразу же темнеет, окрашиваясь в розовый от крови, грязи, которые смываются с его тела. Омега сидит на дне ванны, обхватив колени дрожащими руками, и смотрит в одну точку – на край кафеля, где стекает вода. Он весь дрожит, хотя вода горячая, почти обжигающая.              Сокджин молчит. Он просто сидит рядом, на краю ванны, опустив одну руку в воду, положив её сыну на плечо. Не отнимает, не пытается заговорить – просто даёт почувствовать своё присутствие. Тепло ладони, касание – вот что нужно сейчас.              Потом он помогает Хёнджину вытереться, надеть чистую пижаму, усаживает на кухне. Достаёт аптечку, раскатывает по столу бинты, мази, антисептики, ватные диски. Всё раскладывает аккуратно, как хирург перед операцией.              — Будет больно, – предупреждает он, начиная обрабатывать ссадины на лице. Ватка касается кожи, и Хёнджин вздрагивает – всем телом, но не издаёт ни звука. Только сжимает зубы, сжимает пальцы в кулаки на коленях, и смотрит в одну точку.              Сокджин работает осторожно, бережно. Каждую ссадину, каждую царапину, каждый ушиб – обрабатывает, мажет, заклеивает пластырем. Дышит ровно, хотя внутри всё клокочет от ярости, которую он пытается сдержать. Пока не доходит до запястья.              Его руки дрожат, когда он берёт ватку с антисептиком. Он смотрит на это чёрное, страшное клеймо на коже сына, и его дыхание становится прерывистым.              — Джинни… – начинает он, но голос срывается.              — Не спрашивай, – перебивает Хёнджин тихо. Голос звучит глухо, безжизненно. – Пожалуйста. Я… не могу сейчас. Потом.              Сокджин кивает, сглатывает, заставляя себя успокоиться. Сжимает зубы и продолжает обрабатывать эту страшную гематому – наносит мазь, бинтует запястье, стараясь не думать о том, какая сила нужна, чтобы оставить такие следы.              Когда всё заканчивается, Хёнджин сидит за столом, закутанный в тёплый, пушистый плед, с перебинтованными руками и заплаканным лицом. Перед ним стоит кружка с горячим чаем – пар поднимается над ней, оседая на его бледных щеках, но он не пьёт. Просто греет руки о тёплую керамику, не в силах поднять глаза.              Сокджин садится напротив. Тоже молчит, ждёт, когда сын будет готов заговорить.              — Спасибо, – тихо говорит Хёнджин, не поднимая глаз. – Что остался. Что не ушёл.              — Глупый, – голос отца дрожит, срывается на хрип. – Ты – всё, что у меня есть. Куда бы я пошёл?              Хёнджин поднимает на него глаза. Красные, опухшие, с тёмными кругами под ними – но уже не безумные, не затравленные.              — Я люблю тебя, па.              Сокджин тянется через стол и берёт его за руку – ту, что без бинтов. Осторожно, нежно, будто держит что-то хрупкое, что может разбиться от одного неверного движения.              — И я тебя, сынок. И я тебя.              За окном занимается рассвет. Серый, бледный, он пробивается сквозь тучи, заливает комнату тусклым, утренним светом. Ночь заканчивается.              Но для Хёнджина эта ночь не закончится никогда.              Они сидят на кухне в давящей, тягучей тишине, которую нарушает только монотонное тиканье старых часов на стене. Каждая секунда отдаётся в тишине глухим, металлическим щелчком, будто кто-то отсчитывает время до неизбежного. Хёнджин сжимает кружку с давно остывшим чаем – пальцы побелели, костяшки выпирают под тонкой кожей, – и смотрит в одну точку на столешнице. Там, где деревянная поверхность исчерчена мелкими царапинами, оставленными годами небрежного использования. Его взгляд пустой, расфокусированный, будто он смотрит сквозь стол, сквозь пол, сквозь саму реальность, в какую-то другую, тёмную бездну.              Сокджин смотрит на него и не узнаёт своего сына.              Тот, кто вернулся сегодня ночью, был не просто напуган. Что-то в нём надломилось – глубоко внутри, там, куда не проникает свет, и это что-то пугает Сокджина больше, чем любые внешние раны. Больше, чем кровь на лице, чем разорванная одежда, чем чёрные отпечатки пальцев на запястье. Потому что раны заживут, синяки сойдут, а это останется.              — Джинни, – начинает он осторожно, почти шёпотом, стараясь, чтобы голос звучал мягко, не давяще, чтобы не спугнуть. Каждое слово он взвешивает, как хрупкий стеклянный шар. – Мы можем поговорить?              Хёнджин вздрагивает – всем телом, будто его ударили током. Кружка в его руках дрожит, чай плещется о края, но он не поднимает глаз. Только сжимает пальцы сильнее, до хруста в суставах, до боли, которая, кажется, единственное, что он сейчас чувствует.              — Я понимаю, что тебе тяжело, что ты не хочешь об этом говорить, – продолжает Сокджин, и голос его дрожит, хотя он старается держать его ровным. – Но я должен знать, что случилось. Я твой отец. Я должен понимать, как тебе помочь.              Молчание нависает между ними, тяжёлое, удушающее, как одеяло из свинца. Хёнджин не двигается, не моргает, только дышит поверхностно, часто, будто он боится сделать полный вдох.              — Ты можешь мне рассказать, – Сокджин подаётся вперёд, кладёт руки на стол, стараясь казаться открытым, доступным. – Всё, что угодно. Я не буду ругаться, не буду осуждать. Я просто… – он запнулся, подбирая слова, которые не звучали бы как давление. – Я просто хочу знать, кто именно сделал. Кто посмел причинить тебе боль.              — Никто, – голос Хёнджина вырывается хриплым, чужим, будто он не говорит, а выдавливает из себя слова через силу. – Я сам.              — Джинни.              — Заблудился в лесу. Упал в канаву. Ударился головой, – он говорит это механически, как заученный текст, безжизненно, с пустотой в глазах. – Потом долго шёл. Всё. Больше ничего.              Сокджин смотрит на него и видит, как дрожат его губы. Как он отводит взгляд, прячась за этой ложью, как за щитом. Как пальцы вцепились в кружку так, что ногти побелели, вот-вот готовые впиться в глину. Как напряжены плечи, будто он ждёт удара.              — Сынок, – он тянется через стол и осторожно берёт его за руку. Пальцы Хёнджина холодные, как лёд, и дрожат мелкой, неконтролируемой дрожью. – Посмотри на меня.              Хёнджин поднимает глаза. В них столько боли, что у Сокджина сердце сжимается, перестаёт биться на секунду. Боль, страх, отчаяние – они плещутся в глубине зрачков, мутные, как вода в болоте, в котором тонут все надежды.              — Ты можешь рассказать мне правду, – Сокджин сжимает его пальцы, стараясь передать тепло, уверенность. – Клянусь, что бы это ни было, я не отвернусь. Мы справимся вместе. Я не оставлю тебя.              — Я сказал правду.              — Тогда почему ты плачешь?              Хёнджин моргает. И только сейчас, в этом мгновении, понимает, что по щекам снова текут слёзы – горячие, солёные, они оставляют на бледной коже мокрые дорожки, стекают на подбородок, падают на руки. Он даже не заметил, когда они начались. Будто тело плачет само, без его ведома, без его разрешения.              — Это не из-за леса, – тихо говорит Сокджин, и в его голосе звучит твёрдая, непоколебимая уверенность. – И не из-за того, что ты упал. Я вижу. Я знаю. Что-то случилось. Что-то страшное. И эти синяки на запястье… – он сглатывает, борясь с подступающей яростью, которая закипает где-то в груди, обжигает горло. – Джинни, тебя… тебя кто-то удерживал? Насильно?              Хёнджин дёргается так резко, будто его ударили. Кружка вылетает из рук, падает на стол, разливая остывший чай по деревянной поверхности. Он отшатывается, вжимаясь в спинку стула, глаза расширяются до предела, становятся огромными, как у загнанного зверя.              — Нет! – голос срывается на крик, высокий, истеричный. – Нет, это не то! Не то, что ты думаешь! Пожалуйста!              — А что? – Сокджин не отступает. Он подаётся вперёд, и в его голосе появляются стальные нотки, которые он не может сдержать. – Что я должен думать? Ты приходишь домой посреди ночи, весь в крови, в синяках, с отпечатками пальцев на запястье, которые мог оставить только очень сильный человек! Ты не можешь идти, ты трясёшься, ты в истерике! Что я, по-твоему, должен думать?!              Каждое слово бьёт, как удар хлыста. Сокджин не хочет кричать, не хочет давить, но страх за сына – животный, первобытный страх – вырывается наружу, обжигает, заставляет терять контроль. Он видит, как Хёнджин сжимается, как плечи опускаются, как он становится меньше, словно пытается исчезнуть, раствориться в воздухе.              — Прости, – выдыхает Хёнджин, и голос его ломается на середине. – Прости, я не хотел… я не…              — Нет, – Сокджин тут же смягчается, ярость уходит так же быстро, как и пришла, оставляя после себя только пустоту и чувство вины. Он встаёт, обходит стол, опускается на колени рядом с сыном, обхватывает его лицо ладонями – бережно, осторожно, будто держит что-то бесценное, что может разбиться в любой момент. – Нет, Джинни, не извиняйся. Это я виноват, накричал. Прости, прости... Просто… я схожу с ума от беспокойства. Я не знаю, что делать. Я не знаю, как тебе помочь.              — Никак, – выдыхает Хёнджин, и в этом слове столько обречённости, что Сокджину становится холодно. – Просто не трогай меня…              — Не говори так, – он гладит его по щеке, стирая большим пальцем слезу, которая скатывается по бледной, измождённой коже. – Всему можно помочь. Если нужно – мы поедем в больницу, там тебя осмотрят, сделают все анализы, снимут побои…              — Нет!              Крик разрывает тишину кухни – такой пронзительный, такой полный животного ужаса, что Сокджин отшатывается на мгновение. Хёнджин вскакивает со стула, опрокидывая его, и забивается в угол кухни – в самый тёмный, самый дальний угол, где сходятся две стены, где можно спрятаться, где можно стать невидимым. Он закрывает голову руками, сжимается в комок, дрожит всем телом.              — Не надо! Не надо в больницу! Пожалуйста, только не в больницу! – голос срывается на визг, переходит в рыдания. – Я не хочу! Не надо! Там… там…              Слова теряются в слезах, тонут в истерике. Он сползает по стене на пол – медленно, словно у него подкашиваются ноги – и садится, прижимая колени к груди, обхватывая их руками, превращаясь в маленький, дрожащий комок. Он воет – глухо, страшно, нечеловечески, будто у него вырывают душу и внутри него умирает что-то важное.              Сокджин бросается к нему, падает на колени рядом. Он обнимает сына, прижимает к себе, чувствуя, как тот бьётся в истерике, как его тело содрогается от рыданий. Хёнджин вцепляется в него – в отцовскую рубашку, в плечи, в руки – с такой силой, будто держится за единственное, что может его спасти.              — Тише, тише, малыш, – шепчет Сокджин, и его собственный голос дрожит, срывается, предательски мокнет. – Не поедем, никуда не поедем. Я здесь, я с тобой. Тише, Джинни, тише.              Он гладит его по спине, по голове, по мокрым от слёз щекам. Чувствует, как бьётся сердце омеги – часто, неровно, испуганно, как его дыхание сбивается, захлёбывается всхлипами. Он прижимает его к себе крепче, вплетает пальцы в спутанные волосы, прижимается губами к макушке.              — Я никому тебя не отдам, – шепчет он. – Никто тебя не тронет.              Они сидят на полу кухни, обнявшись, в луже пролитого чая и разбитых надежд. За окном светает – бледный, серый рассвет пробивается сквозь тучи, освещая комнату тусклым, безжизненным светом. Где-то вдалеке просыпаются птицы, начинают свою утреннюю песню, но здесь, на кухне, нет ни звука, кроме прерывистого дыхания и всхлипов.              Сокджин держит сына и чувствует, как часто, неровно и испуганно бьётся его сердце, как маленькая птичка в клетке. Хёнджин только прижимается ближе, утыкаясь носом в отцовское плечо, и затихает. Медленно, очень медленно его дыхание становится ровнее, всхлипы стихают, тело перестаёт дрожать.              Сознание ускользает медленно, как вода сквозь пальцы, оставляя после себя только пустоту и холод. Хёнджин чувствует, как проваливается в сон прямо на руках у отца – его тело становится тяжёлым, ватным, будто кто-то выкачивает из него все силы, оставляя только пустую оболочку.              Сильные, надёжные руки перекладывают его на диван, укрывают пледом, который пахнет жасмином и домом. Хёнджин чувствует, как пальцы отца касаются его лба, поправляют спутанные волосы, и это последнее, что он ощущает перед тем, как темнота смыкается над его головой, поглощая его целиком.

***

      Хёнджин открывает глаза и не узнаёт того, кто смотрит на него из зеркала.              Там, в огромном, в полстены, зеркале в массивной, позолоченной раме сидит незнакомка. Она прекрасна – нереальной, пугающей, кукольной красотой, от которой стынет кровь. Белое, как снег, платье струится по её плечам, ниспадает на пол тяжёлыми, пышными волнами, расшитое жемчугом и мелкими бриллиантами, которые сверкают в тусклом свете, будто тысячи крошечных, холодных глаз. Фата, лёгкая, как утренний туман, закрывает её лицо, но Хёнджин знает – это он. Это его отражение. Его собственное лицо смотрится из-под прозрачной ткани, искажённое, чужое, испуганное.              Кто-то позади него затягивает длинные синие локоны в высокую, сложную причёску, вплетая в них живые цветы – белые лилии с тяжёлым, приторным запахом, от которого кружится голова. Руки двигаются ловко, привычно, с механической точностью, но Хёнджин не может повернуть голову, чтобы увидеть, кому они принадлежат. Его шея застыла, будто скованная невидимыми тисками.              Он дёргается, пытаясь встать, и слышит металлический лязг – холодный, звонкий, отдающийся эхом в пустом пространстве. Запястья прикованы к подлокотникам кресла тяжёлыми цепями. Металл, грубый и шершавый, впивается в кожу, оставляя на ней багровые, пульсирующие следы – точь-в-точь такие же, как те, что уже украшают его руку. Он дёргает их, пытаясь освободиться, но цепи только сильнее врезаются в плоть, оставляя на коже новые, свежие ссадины.              — Не дёргайся, милый, – раздаётся голос сбоку. Ласковый, мурлыкающий, с приторной сладостью, от которой по спине пробегают ледяные мурашки.              Хёнджин медленно поворачивает голову и видит Феликса.              Тот сидит рядом на таком же позолоченном стуле, в белоснежном костюме с бабочкой и белой розой в петлице. Его волосы аккуратно уложены, лицо сияет той самой неестественной, мраморной красотой, которая всегда пугала Хёнджина своей безупречностью. Но сегодня в ней есть что-то новое – глаза Феликса тёплые, почти золотистые, как у Минхо в хорошем настроении, но в глубине этого золота плещется что-то тёмное, голодное. Он выглядит как фарфоровая кукла, слишком идеальная, слишком красивая чтобы существовать – такого человека, без единого изъяна, без малейшего недостатка, просто не может существовать. Его стеклянные глазные яблоки устрашающе шевелятся, Хёнджин слышит странный скрип и замечает, что тонкие веки не двигаются.              — Красивая, – говорит Феликс, разглядывая его с нескрываемым удовольствием, как рассматривают редкую, дорогую вещь. Его взгляд скользит по платью, по причёске, по лицу, оставляя за собой ощущение липкого, мерзкого холода. – Самая красивая невеста во всех землях.              — Что это? – голос Хёнджина срывается, звучит тонко, испуганно, как у ребёнка. – Феликс, что происходит? Где я? Отпусти меня!              — Как что? – Феликс улыбается, и улыбка его кажется тёплой, почти нежной, но в ней есть что-то неправильное – слишком широкие губы, слишком острые зубы, мелькнувшие на мгновение. – Твоя свадьба. Ты забыл? Сегодня мы все станем одной семьёй. Навечно.              Он протягивает руку и касается щеки. Пальцы ледяные, холод проникает глубоко внутрь, просачивается сквозь кожу, сквозь мышцы, добирается до костей, замораживая кровь в жилах, превращая её в лёд. Хёнджин чувствует, как этот холод разливается по его телу, сковывает движения, заставляет его замереть, как восковую фигуру.              — Нет, – выдыхает Хёнджин, дёргая цепями. Звон металла разносится по залу, отражается от высоких потолков, многократно усиливаясь, превращаясь в какофонию. – Нет, я не хочу! Отпусти меня! Папа! Папа!              — Тише, тише, – альфа поглаживает его по голове, поправляя выбившуюся прядь синих волос, заправляя её за ухо. Его прикосновения вызывают тошноту – холодные, скользкие, будто кожа змеи. – Все невесты волнуются. Это нормально. Скоро всё закончится, и мы будем счастливы.              Хёнджин оглядывается, пытаясь понять, где он находится. Это огромный, бесконечный зал – стены уходят вверх, теряются в темноте, потолок не виден. Вдоль стен горят факелы, но их свет не разгоняет тьму, а только создаёт причудливые, пляшущие тени, которые шевелятся, тянутся к нему скрюченными пальцами. За длинным столом, уставленным яствами, сидят они.              Минхо – во главе стола, в безупречно сидящем чёрном костюме, с бокалом тёмно-красного вина в руке, слишком густого, чтобы являться таковым. Он смотрит и одобрительно кивает, будто благословляет этот союз. Вино в его бокале слишком вязкое, слишком тёмное, и когда он поднимает его, Хёнджин видит, как на стенках бокала остаются вязкие, кровавые разводы.              Чанбин и Сынмин сидят рядом, переговариваясь о чём-то своём, перешёптываясь за его спиной. Чанбин улыбается – широко, открыто, но в его глазах пляшут красноватые, голодные искры. Сынмин, как всегда, серьёзен, но даже его губы тронуты лёгкой, зловещей усмешкой. Они смотрят на Хёнджина, и в их взглядах – предвкушение. Терпеливое, голодное ожидание.              А Чонин, который и вплетал ему бутоны в волосы, садится напротив, и его белые, слепые глаза устремлены прямо на Хёнджина, будто он видит его сквозь ткань реальности, сквозь толщу сна. Он улыбается, в его улыбке есть что-то хищное, что-то, что заставляет кровь стынуть в жилах.              — Вкусно пахнет, – говорит Чонин, принюхиваясь, и его ноздри трепещут, будто он ловит запах. – Скоро будем пировать.              — Что это за место? – голос Хёнджина срывается на крик, и он снова дёргает цепи, чувствуя, как металл впивается в кожу, как по запястьям стекает тёплая, липкая кровь. – Что вы со мной делаете? Отпустите меня!              — Мы принимаем тебя в семью, – отвечает Минхо, поднимая бокал. Его голос звенит в тишине, как колокол. – Это великая честь, Джинни. Не каждый удостаивается такого приглашения. Ты должен быть благодарен.              — Я не хочу! – кричит он, рвясь из цепей так, что те натягиваются до предела, врезаясь в кости. – Отпустите! Я хочу домой! Папа!              Его крик тонет в торжественной, гробовой тишине.              В этот момент двери в конце зала распахиваются с гулким, тяжёлым скрипом.              Слуги входят в зал – они бледны, как призраки, их лица скрыты капюшонами, из-под которых не видно ни глаз, ни ртов. Они двигаются медленно, неестественно синхронно, неся огромное блюдо, закрытое массивной серебряной крышкой. Блюдо такое большое, что его несут вчетвером, и каждый шаг отдаётся в тишине глухим, тяжёлым звуком.              Они ставят его прямо перед Хёнджином, и от блюда исходит запах – тяжёлый, металлический, сладковатый. Запах крови и смерти.              — А вот и главное блюдо, – объявляет Минхо, и в его голосе появляется предвкушение, голодное, нетерпеливое.              Крышку снимают с торжественным жестом. Серебро с лязгом отлетает в сторону, и Хёнджин видит, что лежит на блюде.              На блюде лежит человеческое тело. Молодое, красивое, обнажённое. Кожа его бледна, почти прозрачна, и кажется, что человек просто спит – но Хёнджин видит, он мёртв. Глаза мертвеца открыты, и они смотрят прямо на него – остекленевшие, пустые, в них уже нет жизни. Рот приоткрыт, будто он пытался кричать перед смертью. На шее – две маленькие ранки, как от укуса, вокруг которых запеклась тёмная, почти чёрная кровь.              — Нет, – шепчет Хёнджин, зажмуриваясь, пытаясь отвернуться, но его голова зафиксирована, он не может отвести взгляд. – Нет, нет, нет…              — Не бойся, – голос Феликса звучит прямо у его уха, обжигает холодным дыханием. – Это наш обычай. Невеста должна разделить с женихом первую трапезу. Так мы становимся одной кровью. Навсегда.              Хёнджин чувствует, как ледяные руки берут его за подбородок, сжимают с чудовищной силой, поворачивая его лицо к блюду. Феликс уже держит в руке небольшой, остро отточенный нож, и его лезвие сверкает в свете факелов. Он отрезает от руки трупа палец – аккуратно, с хирургической точностью, будто это кусок торта. Плоть поддаётся легко, с влажным, чавкающим звуком.              — Открой рот, Джинни, – говорит альфа, и его голос становится мягким, почти нежным.              — Нет! – Хёнджин сжимает губы с такой силой, что чувствует вкус крови, мотая головой из стороны в сторону. – Не буду! Не заставишь! Отпусти меня!              Феликс вздыхает, будто имеет дело с капризным, непослушным ребёнком.              — Глупенький, – он качает головой, и в его глазах – чёрных, бездонных глазах – вспыхивает нетерпение. – Это же для твоего блага. Ты теперь часть нашей семьи, невеста вурдалака. Ты должен питаться тем же, чем питаемся мы.              Он подносит отрезанный палец к губам Хёнджина. Плоть касается их – холодная, скользкая, с привкусом металла и смерти. Омегу захлестывает тошнота, он чувствует, как желудок подкатывает к горлу, как по телу пробегает судорога отвращения.              — Открой рот, – повторяет Феликс, и его голос становится жёстче, холоднее, в нём появляются металлические нотки. Глаза его темнеют, превращаясь из золотых в бездонно-чёрные, в них исчезает всякое подобие человечности. – Я сказал – открой.              Ледяные пальцы сжимают его челюсть с нечеловеческой силой. Хёнджин слышит, как трещат кости, чувствует, как челюсть открывается против его воли, как мышцы лица напрягаются до предела. Боль, острая и белая, вспыхивает в висках, застилает глаза красным туманом.              — Ешь, – шипит Феликс, проталкивая человеческую плоть ему в рот.              И Хёнджин чувствует, как что-то холодное, скользкое скользит по его языку, касается нёба, пытается проникнуть в горло. Вкус – металлический, солёный, тошнотворный – заполняет рот, заставляет его задыхаться, кашлять, пытаться выплюнуть, но пальцы Феликса сжимаются ещё сильнее, не давая ему закрыть рот.              — Глотай, – приказывает он. – Глотай, или я сделаю это снова.              И Хёнджин проглатывает. Не потому что хочет. Потому что не может иначе.              Тьма смыкается над ним.

***

      — А-а-а-а!              Хёнджин садится на диване с диким, нечеловеческим воплем, который разрывает тишину комнаты. Он хватает ртом воздух, задыхается, захлёбывается им, как водой. Сердце колотится где-то в горле, готовое вырваться наружу, разорвать грудную клетку. Всё тело мокрое от пота, одежда прилипла к коже, простыни сбились в тугой, узловатый комок под ним.              Он чувствует вкус во рту – металлический, отвратительный, и его выворачивает, он сгибается пополам, но в желудке пусто, и только сухой, мучительный кашель вырывается из горла.              — Тихо, тихо, я здесь, я рядом.              Голос не отцовский. Другой. Тёплый, мягкий, успокаивающий – в нём слышится забота, которая пробивается сквозь пелену ужаса.              Хёнджин поднимает глаза и сквозь липкую, мутную пелену слёз видит склонившегося над ним человека. Его лицо расплывается, двоится, но Хёнджин узнаёт его – по запаху выпечки, по тёплым, мозолистым ладоням, по мягкому, успокаивающему голосу.              Господин Ким сидит на краю дивана с встревоженным видом. Его тёплые ладони ложатся на плечи Хёнджина, поглаживают, успокаивают, передают тепло, которое пробивается сквозь ледяную дрожь, сковавшую его тело.              — Всё хорошо, милый, это просто сон, – говорит он, и голос его звучит ровно, убаюкивающе. – Просто страшный сон. Ты дома, ты в безопасности. Никто тебя не тронет.              — А где… – голос Хёнджина срывается на всхлип, прерывается, ломается. – Где аппа?              — На работе, – мягко отвечает господин Ким, поглаживая его по плечу. – Ему позвонили, срочный вызов. Он не хотел оставлять тебя одного, позвонил мне, я приехал, как только смог. Ты спал, я сидел рядом и ждал, когда ты проснёшься. Никто не причинит тебе вреда…              Хёнджин смотрит на него и не может остановить слёзы. Они текут ручьём по его щекам, смешиваясь с потом, размывая остатки кошмара, но страх всё ещё сидит внутри – ледяной, пульсирующий комок под рёбрами, который не даёт дышать полной грудью.              — Мне приснилось… – начинает он и замолкает, не в силах произнести это вслух. Слова застревают в горле, царапают его изнутри, как осколки стекла. Он сгибается на постели, едва держится на тонких руках, чтобы не завалиться на бок. Господин Ким убирает его волосы, подставляет таз и вытирает рот, когда Хёнджина рвёт желчью.              — Не надо, – господин Ким обнимает его, прижимает к себе, и его объятия тёплые, крепкие, надёжные – такие, какими он обнимал Хёнджина в детстве, когда тот падал с велосипеда или боялся грозы. – Не надо рассказывать, если не хочешь. Сны – это просто сны, они не могут сделать тебе больно по-настоящему.              — Но они… они там были. Все они. И Феликс… – голос Хёнджина срывается, он чувствует, как новая волна ужаса накатывает на него, сжимает горло. – Он заставлял меня…              — Тс-с, – господин Ким поглаживает его по голове, перебирая спутанные, мокрые от пота синие пряди. Его пальцы двигаются медленно, успокаивающе, будто он разглаживает узел страха, завязавшийся в душе Хёнджина. – Это сон, милый, просто сон. Ты здесь, со мной, в доме твоего отца. Никто тебя не тронет, я не позволю.              Хёнджин утыкается лицом ему в плечо и рыдает – тихо, обессиленно, точно ребёнок, который понял, что чудовище из-под кровати было реальным, что оно дышало ему в лицо, что оно почти схватило его. Господин Ким только крепче прижимает его к себе, покачивая, как в детстве, и шепчет что-то успокаивающее, бессвязное, но такое родное.              — Сколько я спал?              — Почти сутки. Мы будили тебя каждые несколько часов, потом приехала скорая и…              За окном светает – серый, утренний свет пробивается сквозь плотные шторы, разгоняя тени по углам комнаты. Новый день начинается. Но Хёнджин знает – этот кошмар он не забудет никогда. Он будет преследовать его в каждом шорохе, в каждом тёмном углу, в каждом холодном прикосновении.              Хёнджин не может спать.              Каждый раз, стоит ему только закрыть глаза, как кошмар возвращается – с пугающей, леденящей отчётливостью, будто он никогда и не просыпался. Ледяные пальцы Феликса сжимают его челюсть с нечеловеческой силой, и он слышит, как трещат его собственные кости. Мёртвое тело на блюде смотрит на него остекленевшими, пустыми глазами, и в их бездне плещется тот же холод, что и в чёрных зрачках Феликса. Вкус человеческой плоти на языке – металлический, солёный, тошнотворный – возвращается снова и снова, заставляя его задыхаться, кашлять, пытаться выплюнуть то, чего уже нет. Чёрные глаза, смотрящие на него с пугающей, извращённой нежностью, преследуют его даже в те мгновения, когда он борется со сном.              Он садится на диване, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, обливаясь холодным, липким потом, который пропитывает одежду насквозь. Сердце колотится так сильно, что, кажется, вот-вот выскочит из груди, разорвёт рёбра. Он смотрит на свои дрожащие руки, на бледные, почти прозрачные пальцы, и понимает – больше не ляжет.              Господин Ким, который всё это время сидел в кресле в углу, наблюдая за ним с тихой, настороженной тревогой, мягко уговаривает его перебраться в спальню, на нормальную кровать. Хёнджин послушно ложится, зарываясь лицом в подушку, укрываясь одеялом с головой, будто это может защитить его от того, что ждёт за закрытыми глазами. Он закрывает веки, заставляя себя дышать ровно, глубоко – и через пять минут вскакивает снова, разбуженный кошмаром, который даже не успел толком начаться. Просто образ – смазанный, но от этого не менее пугающий. Просто ощущение – чьё-то ледяное присутствие в комнате. Просто страх, который просыпается в нём, как голодный зверь, и не даёт покоя.              — Не получается? – тихо спрашивает господин Ким из кресла. Он не уходил ни на минуту, сидит рядом, вяжет что-то в полумраке, освещаемом только тусклым светом ночника. Его пальцы двигаются ритмично, успокаивающе, спицы постукивают друг о друга с тихим, монотонным звуком.              — Нет, – голос Хёнджина садится, звучит хрипло, будто он кричал, хотя на самом деле не издал ни звука.              — Хочешь, я почитаю вслух? – предлагает господин Ким, откладывая вязание. – Или просто посижу рядом, чтобы ты чувствовал, что не один?              — Я… я лучше посижу за столом.              Он перебирается за письменный стол, дрожащими пальцами включает лампу – жёлтый, тёплый свет вырывает из темноты знакомые предметы, но не разгоняет тьму в его душе. Рукопись и расшифрованные листы лежат перед ним, исписанные убористым, торопливым почерком. Слова прыгают перед глазами, складываются в предложения, в мысли, в страхи, которые он пытается загнать обратно, но они вырываются, как дикие звери из клетки.              Они ведь убьют его?              Мысль приходит внезапно, как удар ножом, холодной змеёй заползает в сознание, сворачивается там кольцами, сжимает его изнутри. Хёнджин замирает, чувствуя, как сердце пропускает удар, как кровь отливает от лица, оставляя кожу бледной, почти прозрачной. Он знает их тайну. Он сбежал, оставив Феликса одного на поляне среди поваленных деревьев и замёрзшей травы. Он видел ужас в своих глазах, когда смотрел на чёрные зрачки Феликса, и Феликс видел этот ужас. Что они сделают теперь? Придут ночью, когда город спит? Выследят его, где бы он ни прятался?              Сожрут?              Слово из кошмара врезается в мозг раскалённым клеймом, выжигает сознание, оставляя после себя только дым и пепел. Хёнджин сжимается на стуле, обхватив себя руками, вцепляясь пальцами в плечи, оставляя на коже красные, болезненные следы. Он начинает раскачиваться – вперёд-назад, вперёд-назад, как маятник, как заведённая кукла. Движение успокаивает, но только чуть-чуть, только на мгновение, пока следующая волна страха не накатывает снова.              А если они тронут отца?              Эта мысль страшнее всего. Страшнее собственной смерти, страшнее чёрных глаз и ледяных пальцев. Сокджин – полицейский, он всегда на виду, всегда доступен. Он ходит по одним и тем же маршрутам, возвращается домой в одно и то же время, заходит в участок, где его знает каждый. Если они захотят добраться до Хёнджина, они могут использовать отца. Могут прийти к нему на работу среди бела дня или подкараулить ночью, когда тот возвращается с дежурства, уставший и невнимательный, могут сделать с ним то же, что делали с теми, чьи следы Хёнджин видел в подвале.              — Нет, – шепчет Хёнджин, раскачиваясь сильнее, быстрее, чувствуя, как комната начинает плыть перед глазами. – Нет, только не папа. Только не он…              А Господин Ким, который сейчас сидит в соседней комнате, вяжет и волнуется о нём, не зная, какую опасность навлекает на себя одним своим присутствием. Если они узнают, что он здесь, что он помогал Хёнджину, что он видел его в таком состоянии…              Чанни.              Маленький, тёплый, солнечный Чанни с кудряшками, которые так и хочется потрогать, и ямочками на щеках, появляющимися, когда он улыбается. Чанни, который пёк для него печенье и заезжал проведать, пока Хёнджина не было дома. Чанни, беззащитный, доверчивый, совсем ещё ребёнок, который не знает, что в мире существуют такие твари.              Хёнджин зажимает рот рукой, подавляя рвущийся наружу всхлип. Он чувствует, как слёзы жгут глаза, как горло сжимается спазмом. Если с Чаном что-то случится из-за него, из-за того, что он сунул нос туда, куда не следовало, он никогда себе этого не простит.              Он еле как поднимается из-за стола, начинает метаться по комнате, как загнанный зверь в клетке. Подходит к окну – дёргает ручку, проверяет, закрыто ли, задвижка ли на месте. Проводит пальцами по щелям между рамами, убеждаясь, что нет ни малейшей возможности открыть его снаружи. Потом дёргает шторы, задёргивает их так плотно, чтобы не осталось ни щёлочки, ни просвета, через который можно было бы заглянуть внутрь. Возвращается к двери – крутит замок, нажимает на ручку, проверяет снова. И снова. И ещё раз, пока пальцы не начинают болеть от напряжения.              Всё заперто. Всё надёжно.              Он садится за стол. Сидит минуту, смотря в одну точку на стене, где обои чуть отошли от угла. Встаёт, подходит к окну – проверяет ещё раз. Шторы не пропускают свет, хорошо. Дверь заперта. Ручка. Проверить. Ещё раз. Убедиться.              Он ходит по кругу, как заведённый механизм, как кукла, у которой сломалась пружина. Окно – дверь – стол. Окно – дверь – стол. С каждым разом проверяя всё тщательнее, с каждым разом находя новые поводы для беспокойства. А вдруг щель между шторами слишком большая, и кто-то может увидеть его тень? А вдруг замок старый, и его можно взломать одним движением? А вдруг они уже здесь, за дверью, ждут, пока он уснёт, чтобы войти, чтобы забрать его, чтобы сделать с ним то же, что они делали с другими?              — Хёнджин.              Голос господина Кима вырывает его из этого бесконечного, изматывающего круга, как спасательный круг, брошенный тонущему. Хёнджин замирает на месте, непонимающе глядя на дверь. Когда он успел подойти к ней? Он не помнит, как оказался здесь, не помнит, как его ноги принесли его к этому порогу.              — Хёнджин, открой, пожалуйста.              Он моргает, пытаясь сфокусироваться. Смотрит на свои руки, сжимающие ручку двери. Пальцы побелели от напряжения, костяшки выпирают под тонкой кожей. Когда он успел? Сколько времени он простоял здесь, не двигаясь, уставившись на деревянную поверхность?              — Я… – голос срывается, превращается в хриплый шёпот. – Сейчас.              Он поворачивает ручку, открывает дверь. Движения выходят механическими, неуклюжими, будто он учится двигаться заново.              Господин Ким стоит на пороге с подносом в руках. На подносе дымится кружка – пар поднимается над ней, распространяя по комнате запах ромашки и мёда, тёплый, успокаивающий. Рядом с кружкой лежат две маленькие таблетки, белые и безликие, но такие желанные и такие пугающие одновременно.              — Можно войти? – спрашивает он мягко, и его голос звучит так ровно, так спокойно, что Хёнджин чувствует, как его собственное дыхание начинает выравниваться.              Хёнджин кивает, отступая в сторону, пропуская его в комнату. Господин Ким проходит к столу, ставит поднос на свободное место, аккуратно отодвигает рукопись и расшифрованные листы в сторону, даже не взглянув на них. Потом поворачивается к Хёнджину, подходит ближе, берёт его за плечи – тёплые, надёжные ладони сжимаются на его плечах, передавая тепло, которого так не хватает – и усаживает его на край кровати.              — Сядь. Выпей чай и прими лекарство.              — Я не хочу спать, – вырывается у Хёнджина, и голос его звучит как у ребёнка, испуганного и упрямого одновременно. – Мне снятся кошмары. Я не могу. Я боюсь.              — Знаю, – господин Ким кивает, и в его глазах столько понимания, что Хёнджин почти верит, что он действительно знает. – Знаю. Но если ты не будешь спать совсем, станет только хуже. Эти таблетки, – он кивает на поднос, – твои? Те, что прописал врач?              — Да.              — Значит, они помогут тебе уснуть без снов. Или хотя бы не запоминать их, – он протягивает Хёнджину кружку, и тот берёт её дрожащими руками, обхватывает ладонями, чувствуя, как тепло разливается по пальцам, поднимается выше, к запястьям, скрывающим чёрные, пульсирующие синяки.              Омега делает глоток. Чай оказывается вкусным – в меру сладким, с лёгкой горчинкой ромашки, которая оседает на языке и успокаивает. Он делает ещё глоток, потом ещё, чувствуя, как тепло разливается по телу, пробирается в каждую клетку, согревает изнутри.              Господин Ким садится рядом на кровать. Не вплотную, оставляя пространство, но достаточно близко, чтобы Хёнджин чувствовал его присутствие, слышал его дыхание, ощущал его тепло.              — Ты очень напуган, – говорит он тихо. – Я вижу. Ты ходишь по комнате, проверяешь замки, смотришь на окна. Ты боишься, что кто-то придёт, да?              Хёнджин молчит, глядя в кружку. Пар поднимается над тёплой жидкостью, оседает на его щеках, на ресницах, смешивается со слезами, которые он даже не заметил.              — Что случилось, Джинни? – голос господина Кима становится ещё мягче, почти шёпотом. – Что тебя так пугает? Ты можешь мне сказать.              — Я… – Хёнджин сглатывает, чувствуя, как слова застревают в горле. – Вы не поймёте.              — Попробуй.              Молчание. Тягучее, как мёд, но с привкусом горечи. Хёнджин смотрит в кружку, видит своё отражение в тёмной жидкости – искажённое, расплывчатое, чужое.              — Вы не можете этого обещать, – наконец вырывается у него. Слова падают в тишину, тяжёлые, как камни. – Вы не знаете, на что они способны.              — Кто способен?              Хёнджин прикусывает язык. Слишком поздно. Слова уже вылетели, и их не вернуть.              — Никто, – бормочет он, отводя взгляд. – Просто… просто мне страшно.              Господин Ким смотрит на него долгим, внимательным взглядом. В его глазах нет осуждения, нет любопытства – только тихая, спокойная забота. Потом он вздыхает и качает головой.              — Ладно. Не хочешь говорить – не говори. Но таблетки выпей. Нам нужно съездить в больницу, чтобы тебя осмотрели ещё раз. Тебе нужно госпитализироваться, понимаешь?              Хёнджин послушно проглатывает лекарство, запивая его тёплым чаем. Таблетки скользят по горлу, оставляя после себя горьковатый привкус, но он запивает его ромашкой, чувствуя, как тепло разливается по телу, как начинает отпускать напряжение, сковавшее его плечи.              — Знаешь, – задумчиво произносит господин Ким, глядя куда-то в сторону, на тёмное окно, за которым начинает заниматься рассвет. – Когда я был молодым, я тоже всего боялся. Казалось, что мир огромный и враждебный, что все хотят сделать мне больно. Что если я оступлюсь, я упаду и меня никто не подхватит.              Он поворачивается к Хёнджину, кладёт руку ему на плечо – тёплую, сухую ладонь, которая кажется такой надёжной.              — А потом я встретил мужа и понял: есть люди, которым можно доверять. Которые будут рядом, что бы ни случилось, и не дадут тебе упасть, даже если ты сам уже готов упасть.              Он мягко сжимает плечо Хёнджина.              — Твой отец – такой человек. Я – такой человек. Ты не один, Джинни. Запомни это. Что бы ни случилось, кто бы ни пришёл, мы будем рядом. Мы тебя не бросим.              Хёнджин допивает чай до дна, чувствуя, как последние капли тёплой жидкости скользят по горлу. Ставит кружку на поднос, ложится на кровать, укрывается одеялом. Господин Ким поправляет подушку, подбивает её, чтобы Хёнджину было удобнее, и его прикосновения такие нежные, такие отеческие, что у Хёнджина сжимается сердце.              — Спи, малыш, – шепчет господин Ким, возвращаясь в кресло и беря в руки вязание. – Я посторожу. Никто тебя не тронет.              Хёнджин закрывает глаза.              Лекарство начинает действовать – мысли путаются, становятся вязкими, тягучими, как патока. Веки тяжелеют, тело погружается в тёплую, убаюкивающую тяжесть. Кошмары отступают, тают в тумане, растворяются в темноте.              

***

             Хёнджина удаётся уговорить съездить в больницу с условием: отец при нём будет звонить в регистрацию и спросит, на месте ли доктор Ли. Узнав, что тот взял отпуск за свой счёт, он таки соглашается. Омега проводит три дня под внимательным взглядом врачей и капельницами, но снять побои и пройти дополнительное обследование отказывается. Детский психолог тоже не может вытянуть из него хотя бы слово о произошедшем.              Сокджин забирает его из больницы и везёт в Ёнчоль ранним утром, когда туман ещё стелется по земле густыми, молочными клубами, а роса тяжело лежит на каждой травинке, на каждом листе, превращая мир в хрустальный, зыбкий сон. Хёнджин молчит всю дорогу, не произносит ни слова – только смотрит в окно на проплывающие мимо бесконечные поля, тёмные леса, редкие деревеньки, которые мелькают за стеклом, как кадры старой плёнки. Его отражение в стекле – бледное, осунувшееся, с огромными, тёмными кругами под глазами – смотрит на него в ответ, и он не узнаёт себя. Сокджин не тревожит его вопросами, только иногда кладёт руку на его плечо, сжимает его на мгновение – молчаливое обещание, молчаливая поддержка.              — Здесь ты будешь в безопасности, – говорит он, когда машина останавливается у знакомого дома, утопающего в зелени. Голос его звучит твёрже, чем он чувствует, но Хёнджин знает – это для него, чтобы он поверил. – Тэхён обещал присматривать за тобой, а я буду приезжать каждую свободную минуту, как только смогу вырваться.              Хёнджин кивает. Он устал настолько, что даже это простое движение даётся с трудом, будто шея налита свинцом, каждый мускул отказывается подчиняться.              Господин Ким встречает их на пороге – тёплый, пахнущий выпечкой и ванилью, с обеспокоенными, но такими родными глазами. Он обнимает Хёнджина так крепко, будто тот был его собственным сыном и он хочет передать ему всю свою теплоту, всю свою защиту, и шепчет в макушку:       — Всё будет хорошо, малыш.              Он занимает свободную кровать в комнате Чана, как и в прошлый раз, а когда хочет поздороваться с двойняшками – ручка не поддаётся.              — Где…              — Сана и Мина уехали с отцом смотреть на университет, куда подавали документы. Они обе прошли на высокие места, представляешь? – радостно говорит тот.              Омега искренне хочет поздравить семью с такой хорошей новостью но из горла вырывается только мычание.       Ночь для Хёнджина становится бесконечной пыткой, которая начинается с того момента, как он закрывает глаза, и заканчивается только тогда, когда первые лучи солнца пробиваются сквозь неплотно задёрнутые шторы.              Он не может спать не только из-за кошмаров, которые преследуют его каждый раз, когда он смыкает веки, но и потому, что его организм постоянно находится в режиме тревоги, словно внутри него завели часовой механизм, который тикает без остановки, отсчитывая секунды до следующего удара. Это состояние знакомо ему – он жил в нём долгие месяцы после произошедшего в Финиксе, но тогда это было тупое, фоновое напряжение, которое он мог игнорировать, заглушать музыкой, учебой, работой.              Сейчас это острое, режущее, почти физическое ощущение опасности, которое не отпускает его ни на секунду. Оно сидит в нём, как заноза, как пуля, застрявшая в мягких тканях, которую невозможно извлечь. Каждый нерв его тела натянут до предела, каждый мускул готов к бегству, каждая клетка кричит об опасности.              Малейший звук за окном – скрип старой ветки, которую ветер качает из стороны в сторону, царапая стекло своими сухими, мёртвыми пальцами; шум проезжающей мимо машины, чьи фары на мгновение освещают потолок, оставляя за собой дрожащие тени; лай собаки где-то вдалеке, который эхом разносится по пустынным ночным улицам, – заставляет его вздрагивать всем телом, вскакивать с кровати, прислушиваться, затаив дыхание. Он сидит неподвижно, вытянув шею, и слушает – слушает так напряжённо, что у него начинают звенеть уши, что он слышит, как кровь пульсирует в сонных артериях, как воздух с шумом проходит через ноздри, как скрипят половицы под его собственным весом.              Его сердце колотится так громко, так отчаянно, что он слышит его стук в ушах – глухой, ритмичный, панический. Тук-тук-тук. Тук-тук-тук. Он заслоняет всё остальное, заглушает ночные звуки, превращая их в фон, на котором пульсирует его собственный страх. Ему кажется, что если он замолчит, если перестанет дышать, если затаится в этой темноте, то услышит что-то ещё – шаги на лестнице, тихое дыхание за дверью, шёпот, который принадлежит не человеку.              Он не может остановиться, не может успокоиться, не может убедить себя, что это просто его воображение, что за дверью никого нет, что он в безопасности.              Он сидит на кровати, поджав ноги, вцепившись пальцами в край одеяла, и смотрит в темноту, которая кажется ему живой. Комната, которую он знал и любил, теперь кажется ему чужой, враждебной, полной теней, которые шевелятся и тянутся к нему. Он не может отличить реальность от иллюзии, не может понять, где кончается его воображение и начинается угроза. Каждый тёмный угол, каждая складка на шторах, каждая тень, отбрасываемая предметами, – всё это кажется ему движущимся, дышащим, наблюдающим за ним.              Омега не выключает свет, даже тусклый свет ночника, горящего в розетке, даёт ему иллюзию безопасности, хотя он знает, что это ложь. Он знает, что свет не остановит их – если они захотят прийти, свет не будет преградой, но он всё равно оставляет его включённым, потому что в темноте он чувствует себя ещё более уязвимым, ещё более открытым для того, что может прийти.

***

      Сегодня он спускается вниз за водой.              Хёнджин не помнит, когда пил в последний раз перед тяжёлым, почти не осязаемым сном. Горло пересохло, язык прилипает к нёбу, во рту – горький, металлический привкус. Он идёт по коридору бесшумно, ступая на пятки, чтобы половицы не скрипели, босиком, чувствуя, как холодный пол отдаёт свою ледяную энергию в его ступни. В доме тихо – только тиканье старых часов на стене да его собственное дыхание, которое он старается сделать как можно более тихим.              Он уже почти доходит до кухни, когда слышит тихие, приглушённые, но отчётливые в ночной тишине голоса. Они доносятся из гостиной – оттуда, где горит тусклый свет настольной лампы. Хёнджин замирает на месте, вжимаясь спиной в стену, и прислушивается. Сердце колотится где-то в горле, готовое вырваться наружу.              — …уже третья за эту неделю, – говорит отец. – Вчера нашли ещё одного. На опушке у старой дороги.              — Третья? – голос господина Кима встревоженный. – Джин, это… это не может быть совпадением.              — Я знаю. – Пауза. Слышно, как Сокджин делает глоток чего-то – скорее всего, чая или кофе. – Все тела одинаковые. Кожа бледная, почти белая, ни капли крови. Как будто… как будто её выкачали. И на теле – следы, две раны, похожие на укус животного.              Омега молчит. Хёнджин чувствует, как холод пробегает по его спине, как волоски на руках встают дыбом. Он прижимается к стене сильнее, стараясь не дышать, не шевелиться, не выдать себя.              — Начальство свыше говорит, что это дикие звери, – продолжает Сокджин, и в его голосе слышится горькая усмешка. – Говорят, волки или рыси. Я не знаю, что думать. Я знаю только одно – это не звери и я не могу допустить, чтобы Джинни оказался в опасности.              — Мы не оставляем его одного, ты же знаешь. Я с ним почти всё время, а когда ухожу – Чан сидит или кто-то из старших.              — Я знаю, я благодарен тебе. Но этого недостаточно, – слышно, как альфа ставит кружку на стол. – Я взял дополнительные смены, теперь патрулирую город по ночам. Мы ввели комендантский час – официально из-за нападений диких животных. Просто обещай мне, Тэхён, что не оставишь его одного. Ни на минуту, пока я не разберусь с этим.              — Обещаю.              Хёнджин стоит в коридоре, прижавшись к стене, и чувствует, как мир снова уходит из-под его ног.              Это не дикие звери.              Это они.              Он знает это. Он чувствует это каждой клеткой своего тела.              Омега делает шаг назад, потом ещё один. Ноги дрожат, подкашиваются, но он заставляет себя двигаться, вернуться в свою комнату. Он не хочет, чтобы они знали, что он слышал. Хёнджин добирается до кровати, садится на край, сжимая пальцами край одеяла. Дыхание сбивается, сердце колотится так сильно, что он слышит его стук в ушах. Он закрывает глаза, но за веками всё те же образы – чёрные глаза, белые клыки, обескровленные тела, которые находят на рассвете.       Воспоминания о том вечере накатывают теперь без предупреждения, приходят в самые неожиданные моменты – когда он смотрит в окно, когда пьёт чай, когда просто сидит и пытается дышать. Горящие золотые глаза Феликса, которые в один миг становятся чёрными, как бездна, как сама смерть, его неестественная сила, когда он одним ударом валит вековое дерево, и оно падает с глухим, сокрушительным грохотом, клыки, блеснувшие в свете луны, острые, как лезвия ножей. Эти образы врезаются в сознание Хёнджина раскалённым железом, выжигая там свои следы, которые никогда не заживут.              Он чувствует, как его тело реагирует на воспоминания раньше, чем он успевает их осознать: руки начинают дрожать, становятся холодными и влажными, пот проступает на лбу, на спине, на ладонях, делая кожу липкой и неприятной. Его челюсть сжимается так сильно, что он чувствует, как ноют зубы, как напрягаются мышцы шеи.              Его горло сжимается спазмом, будто кто-то невидимый сжал его ледяными пальцами. Воздух, казавшийся таким доступным секунду назад, теперь становится плотным, тяжёлым, почти твёрдым. Он не может вдохнуть, не может сделать полный глоток. Каждый вдох – это борьба, это усилие, которое требует всей его воли.              Он обхватывает себя руками, вцепляясь пальцами в плечи, и пытается удержать себя, не дать себе развалиться на части. Его ногти впиваются в кожу даже сквозь ткань рубашки, оставляя на ней глубокие, болезненные следы. Он качается вперёд-назад – медленно, ритмично, как маятник, как сломанная кукла, которая не знает, как остановиться. Движение успокаивает его, но только на мгновение. Всего на одно короткое, обманчивое мгновение.              Дыхание становится прерывистым, сбивчивым, он начинает тяжело дышать, хватая ртом воздух, который, кажется, не приносит облегчения. Каждый вдох – это хриплый, сдавленный звук, который вырывается из его груди помимо его воли. Он чувствует, как его тело покрывается холодным потом, как мышцы начинают дрожать мелкой, неконтролируемой дрожью, от которой трясутся руки, ноги, челюсть.              Иногда он сидит так часами – смотрит в одну точку на стене, где обои чуть отошли от угла, и не чувствует ничего кроме того ужаса, который поселился в нём навсегда. Время теряет значение, секунды сливаются в минуты, минуты – в часы. Он не знает, сколько прошло – может, десять минут, может, два часа.              Головные боли становятся его постоянными спутниками. Они приходят и уходят, сменяя друг друга, но никогда не исчезают полностью. Это пульсирующая, давящая боль, которая начинается в затылке и расползается по всей голове, как паутина, как сеть, которая стягивается всё туже и туже. От неё темнеет в глазах, и он видит мерцающие точки перед собой, когда пытается сфокусироваться на чём-то. Когда боль становится особенно сильной, его тошнит, и он бежит в ванную, чтобы его вырвало – желчью, водой, пустотой, потому что он почти не ел последние дни.              Слабость разливается по его телу, делая его тяжёлым, как свинец. Каждое движение даётся ему с трудом – встать с кровати, дойти до кухни, поднять кружку с чаем. Его руки дрожат, когда он пытается сделать что-то простое, и он роняет вещи, которые не может удержать. Он чувствует себя старым, разбитым, истощённым до предела. Ломота в теле – тупая, ноющая, будто его кости превратились в стекло, которое вот-вот разобьётся от любого неосторожного движения. Он чувствует её в спине, в плечах, в ногах. Она напоминает ему о том, что он больше не чувствует себя здоровым, что его тело предаёт его, отказывается подчиняться его воле.              Он действительно чувствует себя больным, это удобное оправдание – для всех, включая его самого. Когда Сокджин видит его состояние – бледное, почти серое лицо, тёмные круги под глазами, которые кажутся такими глубокими, будто он не спал несколько недель, дрожащие руки, которые он пытается спрятать под столом, – он просто звонит в школу, договаривается с учителями, говорит им, что после произошедшего Хёнджин ушёл на больничный.              Он называет это « восстановлением после травмы ». Мозг Хёнджина не даёт ему покоя даже в те редкие мгновения, когда тело наконец сдаётся и проваливается в тревожный, прерывистый сон – сон, который не приносит отдыха, только новые кошмары, новые страхи, новую усталость. Он постоянно прокручивает тот момент, анализирует каждую деталь, каждое слово, каждый взгляд, которые он обменял с Феликсом до этого.              « А что, если тот раз, когда он пожаловался на головокружение после тренировки, это была не слабость, а жажда? – думает Хёнджин, сидя за столом и глядя в окно, где за стеклом медленно опускается вечер, окрашивая небо в багровые и серые тона. – Он выглядел бледным, почти серым, и у него дрожали руки. Я тогда подумал, что он просто переутомился, что ему нужно отдохнуть, что ему нужна вода. А что, если он хотел пить? Что, если он хотел… ».              Он не может закончить мысль, слова застревают в горле, комом, который он не может проглотить. Он сглатывает, но ком остаётся, давит, не даёт дышать.              « А когда я порезал палец на биологии, когда стекло разбилось и я случайно поранился, и он так быстро убежал, что я даже не успел сказать ему спасибо за помощь. Он выбежал из класса, как ошпаренный, даже не оглянулся. Почему он убежал? Что он почувствовал? Запах крови?– Хёнджин закрывает глаза, и перед ним снова возникает то лицо – бледное, напряжённое, с расширенными зрачками, которые поглотили почти всю радужку. – Он тогда сказал, что ему нужно в туалет. Голова разболелась. Я поверил. Я поверил ему. Как я мог быть таким слепым? ».              Он ищет подсказки, которые пропустил, и это сводит его с ума. Каждое воспоминание, каждый разговор, каждое прикосновение – всё это теперь кажется ему подозрительным, наполненным скрытым смыслом, который он не мог понять тогда. Он перебирает их в голове снова и снова, как чётки, как молитву, которая никогда не будет услышана.              « Тот день в библиотеке, когда он смотрел на мой рисунок. Его глаза были такими странными – тёплыми, почти золотыми. Я подумал, что ему просто нравится рисунок, что он улыбается из-за того, что я изобразил его. А что, если он… что, если он хотел меня? Не как человека, не как друга, а как… ».              Он не может произнести это слово даже в мыслях. Оно слишком страшное, слишком настоящее. Оно сидит в нём, как яд, как отрава, которая медленно отравляет его изнутри.              Хёнджин сжимает голову руками, сжимает так сильно, что ногти впиваются в виски, оставляя на коже красные, болезненные следы. Голова пульсирует, в висках стучит, и он чувствует, как тошнота подступает к горлу.              « Я должен был понять. Я должен был увидеть. Я был таким слепым, таким глупым, таким… доверчивым. Я доверился ему. Я открылся ему. А он… он просто хотел… ».       Мир перестал казаться Хёнджину безопасным и знакомым.              Раньше он знал, как устроена реальность. В ней были люди – обычные, со своими проблемами, со своими радостями, со своими страхами, в ней были правила – физика, биология, законы природы, которые нельзя нарушить. В ней была логика – причина и следствие, начало и конец, жизнь и смерть.              Теперь всё это рухнуло.              Если вампиры реальны, то что ещё может оказаться правдой? Существуют ли оборотни, о которых говорил Чан, шепча на берегу реки, глядя на тёмную воду и вздрагивая от каждого шороха? Призраки, которые бродят по ночным улицам, невидимые для обычных глаз? Боги, которые наблюдают за людьми со своих холодных, далёких тронов? Демоны, которые шепчут искушения в уши слабым? Мир, который он знал, вдруг стал слишком маленьким, слишком тесным, чтобы вместить всё это, и Хёнджин чувствует себя потерянным, дезориентированным, как человек, который вышел из дома однажды утром и обнаружил, что город, в котором он жил всю жизнь, исчез, а на его месте появился чужой, враждебный лабиринт, где нет ни карты, ни указателей, ни выхода.              Он может смотреть в окно на обычных людей, которые идут по своим делам, разговаривают, смеются, спорят, живут своей обычной жизнью, не подозревая о том, что мир вокруг них совсем не такой, каким они его считают. Хёнджин думает: « А кто из них тоже не человек? ».              Вон та женщина с коляской – она выглядит так обычно, так по-человечески, с улыбкой на лице, с добрыми глазами. Но что, если её улыбка – это маска, за которой скрывается что-то другое, что-то, что не имеет ничего общего с человечностью? А тот парень, который разговаривает по телефону и смеётся, запрокинув голову, – что, если он тоже один из них, что, если его смех – это просто имитация, которую он выучил, чтобы сливаться с толпой? Что, если они повсюду, и никто не знает об этом, никто не видит их, никто не понимает, что мир, в котором они живут, – это ложь, тонкая плёнка, которая держится только благодаря неведению людей?              Хёнджин чувствует себя обманутым. Обманутым всем – родителями, которые рассказывали ему сказки, учителями, которые учили его физике и биологии, друзьями, которые улыбались ему и не знали правды. Его реальность дала трещину, и эта трещина становится всё шире, грозя развалиться на куски, оставив его одного в пустоте, где нет ни правил, ни смысла, ни надежды.              Он сидит на кухне, сжимая в руках кружку с остывшим чаем, который он так и не выпил. Жидкость давно остыла, стала тёмной и горькой, но он не замечает этого. Он смотрит на своё отражение в тёмной поверхности чая, в этом тёмном, мутном зеркале, которое показывает ему его собственное лицо – бледное, с тёмными кругами под глазами, с запавшими щеками, с искусанными губами. Он почти не узнаёт себя.              — Кто ты? – шепчет он своему отражению, и голос его срывается на хрип, на шёпот, который почти не слышен. – Кто ты теперь?              Отражение не отвечает. Оно только смотрит на него пустыми, уставшими глазищами, показывает ему то, во что он превратился, и Хёнджин отводит взгляд, не выдерживая этого зрелища.              Он поднимает взгляд на телефон, лежащий на столе. Экран тёмный. Ни одного сообщения от Феликса. Ни одного звонка. Никаких извинений, никаких объяснений, никаких попыток связаться. Просто пустота.              — Ты даже не пытаешься объяснить, – шепчет он в пустоту, и голос его дрожит, срывается на плач. – Ты даже не пытаешься сказать мне, что это была ошибка, что это не то, что я думаю, что ты не хотел меня пугать. Ты просто… исчез. Как будто меня никогда не существовало. Как будто ничего не было.              Тишина.              Только ветер за окном, который воет в щелях, и тиканье старых часов на стене, которые отсчитывают секунды, утекающие в никуда. Только стук его собственного сердца, который напоминает ему о том, что он всё ещё жив.              Пока что.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!