Часть I. Угли
13 июля 2026, 23:57 Странное чувство, липкое, вязкое, постепенно зарождалось внутри него и вокруг, словно бы Рома попал в отвратительный кокон не менее мерзкого насекомого и густая жижа неторопливо проглатывала сантиметр за сантиметром слабеющего молодого тела. В мрачном месте, где Пятифан оказался, вовсю царил и цвёл бутон жара, беспрерывно облизывал кожу, и со лба нещадно текло. Он смахивал капельки пота, оглядывался, будто загнанный в угол оленёнок, но никак не мог ничего разглядеть. Тяжело дышалось, запах вокруг казался лакомым удовольствием, однако притягательный аромат совершенно не вязался с тем напором и бестактностью, с которыми врывался он в лёгкие. То, с какой силой он забивался в нос, занимал собою всё пространство в груди, напоминало злостную попытку тирана захватить маленькую беззащитную жертву. Роме казалось, он и вправду походил на беспомощную потерянную лань под неотрывным взглядом неизвестного хищника, затаившегося во тьме. Но тело, против воли пытливого испуганного ума, абсолютно не пыталось сопротивляться. Скорее наоборот, все чувства разом, словно бы по мановению невидимой руки, померкли, отступили в запыленный угол сознания, оставив Пятифана справляться со всем в одиночку. Под горячим касанием пламенных лепестков его паника притупилась. Секундой ранее готовый дать бой любому обидчику, Рома стоял смиренный, готовый только наблюдать за представлением, созданным для него одного. Место казалось живым, извивающимся в невыносимом сладостном жаре, обласканным нежными ладонями мглы. Пятифана нахождение в подобной патоке удовольствия привлекало столько же, сколько и упрямо отторгало. Хотелось выплыть на поверхность привычного мира, но и непреодолимо тяготило желание захлебнуться в нераспробованном десерте.
Горячечные касания кожи приводили Рому в некое исступление, он прислушивался к затихшему нутру, нырял вглубь него, силясь отыскать собственное подлинное чувство, но возвращался едва ли с крупинкой ответа в ладонях. Внутри стояла гулкая тишина. Огонь ластился к его телу, будто ручное создание, проминался под пальцами и красился при этом в яркий пурпур. Пятифан не видел его телесного воплощения, подмечал только робкое покалывание рук. Словно пламя испытывало выдержку Ромы причудливым лёгким вальсом. Ослеплённый некогда хищник, теперь уже пленённое пугливое создание, покорно принимало любую волю огня, который разлился по телу тёплым тягучим мёдом. Он ощущал, как кожа продавливалась под давлением пламенных языков, нетерпеливо ласкающих каждый его миллиметр. Он содрогался от столь напористого вмешательства, от понимания добровольного в этом участия. Рома согласился на правила незнакомой игры, принял на веру волю горящей лилии, нещадно при этом растворяясь в мольбе.
— Останься. Господи, останься, — диктовал его разум, как мантру, сбивчивым шёпотом давно надломленного голоса. Пятифан запрокинул голову — лепестки добрались до мощной шеи, и она в умелых пылких руках походила на мягкий кусок пластилина. Пойманное в тиски тело дрожало. Мышцы едва ли отзывались на слабые просьбы, плавились под кожей неистово, будто касания добрались и до них. Неизведанные доселе чувства волнами обрушивались на крепкое податливое существо. Рома нежился в трескучем бормотании жара. Прекратить это казалось издевательством, надругательством над щедрым подарком судьбы.
Озлобленный волк притих под ласками равнодушной пурги.
Лилия упрямо цвела в каждом рубце, в каждом шраме на коже, проходилась по ним золотыми тонкими нитями, латала каждое уродливое напоминание о былом кровопролитии. На руках змеились её бережные стежки, спина мерцала драгоценным блеском, издалека напоминая холодное сияние кометы. Рома казался сотканным из тысячи искр, рождённым в благословении одинокой луны, походил на утраченного сына полярной звезды. Тьма вокруг него пугливо отступала, прятала жадные лапы от столь яркого света, который в этом царстве пустот излучал теперь один Пятифан.
Поначалу Рома не замечал ничего, ему показалось, что он попал в саму секунду сотворения, с которой всё началось. Мгла пыталась наброситься на него, словно обезумевший пёс, вновь прикрыть его глаза и обратить в доверчивое неведение. Однако нежный пугливый цветок глубоко вплёл свои корни под кожу, Пятифан серебрился весь. Рядом промелькнула чья-то иссушенная тонкая рука с узловатыми пальцами. Громкий испуганный выдох вырвался из-под сжатых губ, Рома резво подобрался, силясь вернуть контроль над подавленным чужой волей телом. Движения походили на неумелые попытки ребёнка подняться. Чёрная отвратительная ладонь будто потянулась к нему, словно бы силилась ухватиться за край олимпийки. Пятифан чуть было не издал истошный визг в мольбе избавить от ужаса, который неожиданно обступил со всех сторон в этой гавани блаженства. Однако Рома пригляделся к застывшей хищной лапе и заметил пожухлый лист, со всем усердием утопающего обхвативший оплот собственного существования. То была обыкновенная безобидная ветка, от безобразия которой Пятифан был поражен до яростного вопля, однако так и не поразившего немую округу. Вокруг был увядающий лес. Пятифан слышал его немой вопль, безнадёжные мольбы о помощи в дуновении ледяного ветра, стремительно угасающую жизнь в серебряном свете, которым он осветил тайную мглу. Горячая патока блаженства сменилась хладной пыткой извилистых сухих ветвей. Он вдруг отметил, сколь уродливым было это место в действительности. Почему ему позволили это узреть, отчего огненная лилия подарила ему подобное тошнотворное знание? Хотелось сбежать, скрыться от безжалостной правды, от дыхания улыбчивой смерти прямо в затылок. Получалось только барахтаться в глубокой пучине болота. Ноги увязли.
Пятифан стоял на месте, безвольный, сломленный неясными желаниями утончённого бутона, словно нарисованного изящными мазками трепетной руки художника. Вокруг простирался могильный пейзаж, отторгающий саму идею наличия неумолимой жизни. Даже пылинки в воздухе замерли, остановили собственное течение времени, разлагаясь в потерянном измерении призрачных теней.
В груди зрел крик, через пару минут готовый превратиться в нарыв, лопнуть и расплескаться по округе хриплой истошной завесой. Рома корил себя за столь малодушную трусость, злился на себя и место, которое утаило от него собственное уродство.Однако гнев, не успев разгореться, тлел в костлявых пальцах безлюдного леса. Незваным и ненавистным соратником оставалась только дрожь, мелкими цепкими ноготками вонзавшаяся под кожу.
Если бы Рома верил в Ад, он бы, пожалуй, представил его именно таким. Злостное одиночество, холод и отдалённый вой неизвестности. Но Рома не верил. Хотя с каждой секундой начинал в этом сомневаться.
— Я глотку тебе перережу, если сунешься ко мне, ссыкло! — он не знал, кому было адресовано его восклицание. Рома признался себе, что совершил это из-за желания услышать собственный голос, а не напугать кого-то. В этом пространстве было настолько тихо, а воздух был настолько густым и тяжёлым, что Рома на краткое мгновение поверил, будто никогда больше не сможет говорить. Но он услышал привычный, знакомый с детства тембр, присущую ему интонацию и хрипотцу, которая появилась не так давно, но так нравилась девочкам в его округе. Пятифану непременно польстило бы это воспоминание, не будь он помещён в несколько странные обстоятельства. Он ведь до сих пор не мог разобраться, где он и что с ним. Был ли он в знакомом лесу на окраине села или где-то далеко от знакомых пейзажей. Лес не походил на то, что запомнилось ему с давнего шестого класса, когда они с Бяшей были постоянными гостями тёмной утайливой тайги. То зрелище, которое представало перед ним сейчас, походило на огромное, исхудалое, мертвелое создание, сгоравшее в агонии одиночества. Рома казался чужеродной песчинкой в едином организме, поражённом стремительным разложением. Пятифан вздрогнул, словно ощутил сокращение мышц огромного желудка некоего монстра, который неустанно пытался исторгнуть несъедобное нечто. Монстру тоже было плохо — дрожал, казалось, даже воздух. Существо изживало последний век, силы испарялись капля за каплей, буквально на глазах Пятифана. Мир разрушался. Горизонт истончился, а вдали он заметил, как блёклое трескучее дерево расплеталось, будто неумело связанный свитер.
Неужели он тоже сейчас растворится? От него тоже останутся только лоскутки тонкой кожи?
Вспомнилась Катя.
И призрачный холодный взгляд из-под очков. Кто мог смотреть так — он не знал. Даже не хотел знать. Взгляд словно распарывал глотку. Даже закричать уже не получалось. Казалось, он познакомился с самой Смертью.
Рома открыл глаза, вскочил в холодном поту. Грудная клетка неусмиримо вздымалась, будто изголодалась по родному воздуху, в котором Пятифан более не ощущал яда. Его чуткий нос, наоборот, уловил дурманящие нотки горячего маминого завтрака, приготовленного с душой и ненавязчивой лаской, за которую Рома всегда был ей благодарен, пусть и не признавался. Чувствовать её нежную, не сдавливающую любовь иногда было просто необходимо, особенно когда он испытывал острую нехватку этих чувств от отца. Тот увяз там, в кровавой пучине убийств, отголоски которой разгрызали хребет некогда ласкового папы надвое. Один из любимцев судьбы вернулся домой разбитым отражением прошлого.
Миролюбиво текли секунды. Маятник разгуливал то влево, то вправо, будто коса, сбривающая цветущую зелень в жаркие июльские деньки. Рома лелеял мгновения далёких летних времён, сдувал пылинки с каждого дня, запечатлённого в памяти. Детально всплывал образ папы: его насквозь пропитанная влагой майка, обгоревшие бордовые плечи, блеск кожи от пота. Улыбка. Тогда он улыбался широко, вольно, взгляд излучал неусмиримый пыл жизнелюбия, нежную родительскую любовь и искры веселья. Пятифан глядел на него с детским восторгом и невольно растягивал губы сам — папина радость всегда была заразительна. Даже если Рома уставал до дрожи в ногах. Иногда они возили с собой Бяшу. От блеяния друга Пятифан заходился в громком неудержимом хохоте, папа сквозь смех косил траву и подшучивал. Те времена заволокло мутной дымкой, Рома каждый раз задыхался в спёртом воздухе, стоило только ненароком отворить ржавую дверь в запылённый чердак памяти.
Глаза прожгли кристаллики слёз. Почему именно с утра, под звук маятника настенных часов, он вспомнил невозвратные года беззаботного детства? Песчинки тех времён ускользали сквозь пальцы, охладевшие, бездушные и безжизненные. Прощальные удары секунд — вот, что он слышал теперь вместо «доброе утро».
Пора было вставать. Он глубоко вздохнул, расправил крепкие юношеские плечи, словно оставлял за спиной когтистый мрак сновидения. И подался вперёд, к застенчивым лиловым огням рассвета. Они облизали его лицо, юрко пробежались по волосам, посчитав каждый растрёпанный локон. Мама давно уже намекала ему на стрижку. Да и сам он ощущал щекотливое безобразие на затылке — скоро можно будет заплести косу.
Рома тяжёлыми неуклюжими шагами (как бывало с человеком всегда, стоило ему едва выбраться из-под ночной вуали покоя) зашёл к маме на кухню. На столе уже стоял завтрак — каша, без комочков. Он прочистил сухое горло и неразборчиво промычал «Доброе утро». Мама улыбнулась, одарила его тихим оплотом нежности в прохладное утро.
— У тебя бардак. Снова.
Кружка с горячим чаем приземлилась на скатерть с отзвуком. Рома заметил привычную трель недовольства. Он бы закатил на это глаза, как обычно, по заученному сценарию существования, но заметил: она поджимала губы. Слишком долго комкала в руках оторванный календарный лист, бездумно пялилась в него, не читая. Просто число. Напечатанное чернилами на тонкой тусклой бумаге. Роме показалось, словно сейчас не существовало ничего ужаснее, чем эта картина — жалкий листок и мама.
— Мам? Что случилось? — он чеканил слова, как на станке. Она выглядела слишком потерянной. Просто листок.
— А? Ничего, всё хорошо. Ты чего так распереживался? — натянутая струна изогнулась в улыбке. Изломанная, неуклюжая, выдавленная отголосками самообладания. Мама отвела взгляд, серый, без искр возмущённого недовольства. Даже та теплота, гревшая Рому перед школой, исчезла.
Он пожалел, что боялся её тирады о беспорядке. Сейчас хотелось, чтобы она отругала его, громко стучала посудой, торопливыми жёсткими движениями складывала полотенца. Всё, что угодно, но не этот вид каменного изваяния с бледной имитацией жизни. Сердце сжималось в путаный клубок, пронизанный иглами насквозь.
— Мам, — он хотел уместить в это короткое, из трёх букв, простое слово всё то, что испытывал к ней и из-за неё. На большее он вдруг сделался неспособным, едва ли в его голове роились ясные мысли. Ощущения больше походили на странное предчувствие, словно он уловил только запах будущей бури. Такое уже случалось несколько раз за его жизнь, и Рома всё никак не мог добиться от матери внятного объяснения. Он всегда видел предвестников шторма, но никогда не сам загадочный шторм. Только последствия, которые он старательно вытеснял в далёкое, искалеченное подсознание.
— Доедай и иди, ты опаздываешь, — она словно выплыла на поверхность, во взгляде привычный блеск и лучистая нежность, на краткий миг озарившая кухню лаской летнего солнца. Сжатый в руке комок, лист календаря, был выброшен в урну. Даже не прочла оборотную сторону.
Звон ложки по тарелке напоминал звук церковного колокола.
***
Физика, казалось, никогда не закончится. Бяша ковырялся в носу — вредная привычка, которая тянулась с раннего детства. Рома каждый раз издавал приглушённый смешок. Класс был занят лабораторной работой, нескончаемые обсуждения вполголоса создавали гул, как в беспокойном улье. Пятифан и Бяша, поглядев в учебник, с равнодушием отметили, что ровным счётом понимали только начальное «ход работы» и «оснащение». Всё остальное походило больше на немецкий. Рома бы так и сдал пустой лист, без всякого угрызения совести, в которой он сомневался, если бы не очередной повод. Полина. Волк поднял голову. — Полина, — он ткнул её кончиком обломанного карандаша. Плечи девушки едва вздрогнули. — Чего? — она обернулась, и уголки губ поднялись в жесте приветливой вежливости. — Ты закончила? Дай списать, — Рома улыбнулся во все зубы. Наличие её соседа он старался игнорировать. — Подожди минуту, Антон дописывает. Теперь призрачный силуэт ледяной глыбы виделся болезненно ясно. — Да похуй мне на него, ты же работу закончила, — улыбку разрезал оскал. Полина нахмурилась, и Рома заметил, как напряглось её тело. Это прекрасное, нежное создание готово было броситься на защиту жалкого доходяги с раздражающей преданностью. Пятифан всем нутром ощущал, как она занесла над ним невидимый меч. — Быстрей, — слово прозвучало, будто плевок точно в затылок никчёмного альбиноса. — Вчера ты таким любезным не был, — прохладный тон опалил уши Пятифана. Петров развернулся, в блике очков показалась насмешка. Он протянул тетрадь, в которой красивым, «по-девчачьи» витиеватым почерком была написана вся работа. Рома едва коснулся угла тетради, как её тут же буквально впихнули в руки Бяши. — Мне зачем, на? Это в Ромке зубрилка проснулась, — он отёр рукавом край губ. Тетрадь бросилась по середине с жалобным шелестом ровных страниц. — Захотелось тебе в руки дать, так приятнее, — мерзкая улыбочка прочертила путь на лице трусливого задохлика. Рома ощущал себя псом, которого посадили на цепь и пристально наблюдали, чтобы он не загрыз слишком наглую дичь. Внутри всё металось. — Допиздишься, — вырвалось у него с прежней голодной жестокостью. Антон выдерживал его угрожающий взгляд с тем же напускным хладнокровием, от которого Пятифан всякий раз заводился сильнее. Он провоцировал. Рома знал. Зверь уже выл. — Ну, хватит вам двоим. Сколько можно? — звонкое, дрожащее недовольство слышалось в каждой букве. Пятифан первый разорвал немую злостную борьбу между колючим взглядом Антона и собственным, наполненным алеющей ненавистью. — Всё, всё. Не начинай, мне мамки дома хватает, — Рома сдался под натиском её трогательного заступничества. Полина закатила глаза, и Пятифан ухмыльнулся. Каждое движение её грациозного, плавного тела отмечалось и запоминалось им. Рома вновь задавался вопросом, для чего и почему ему это было важно, для чего ему это было нужно, но не мог отыскать ответ, как и прежде. Ему казалось, это была очередная привычка, опостылевшая рутина, которая вонзила острые кривые когти до хруста. Морда скривилась в оскале.***
В столовой стуки ложек переплетались со множеством голосов. Походило на цирковую пародию хора. Рома планировал просидеть ещё два урока и незаметно ускользнуть за ворота, в осенние улочки посёлка. — Через два свалим? — обратился он к Бяше, но тут же забыл про вопрос и не услышал ответа, наблюдая, как к ним буквально плыл тонкий изящный лебедь. Она казалась неуловимым видением, которое силился ухватить каждый после сладкого счастливого сна, но упускал из рук, будто шёлковую вуаль наваждения. — Мы решили посидеть с вами, можно? — она улыбалась, уверенная в ответе. Ей бы не смогли отказать, не таким глазам и певучему голосу. — Всегда пожалуйста, только без этого, — Рома кивнул в сторону зажатой ошибки природы. Полина закрыла его собой, добровольно и без раздумий став живым щитом, стеной, разделявшей жертву и её палача. Она поставила поднос напротив Пятифана, и от вложенной в этот жест силы чай расплескался вокруг. — С Антоном, Рома. Решили же мы, — она выделила последнюю часть. Её глаза не мигали, сжатые ладони словно натягивали цепь вокруг его шеи. Рома ощущал, как выдуманный поводок впивался в глотку. Он не сказал ни слова. Когда он докатился до этого? В какой момент вложил ей в руки оковы и позволил накинуть петлю? Когда мысль о том, чтобы есть в компании Петрова показалась ему терпимой? Ещё вчера он сомневался в собственных чувствах, понял, как он устал виться возле её ног, а сейчас вновь, как было всегда, отступал под напором её желаний. Полина игралась с ним, как с щенком, манила лаской и неявной любовью, а потом оставляла на пороге у дубовой двери, под проливным дождём безнадёжных мечтаний. Как бы он ни заискивал, как бы ни извивался, три проклятых заветных слова никогда не срывались с её тонких губ. Безжалостное равнодушие пытало его самолюбие, но он продолжал играть в вечную партию шахмат. Даже если не умел вовсе. — Сомневаюсь, на, — прощебетал Бяша, уминая обед. Рома оплёл тугой лентой расчётливого наблюдения угловатую тушку позади сверкающей нимфы, чьё лунное серебрение привлекало почти инстинктивно. Однако пленяла она только мгновением отдалённого обожания. Волк снова выследил зайца. Ликование от компании Полины померкло на фоне пытливой нужды в лицезрении мстительной боли. Рома вновь глубоко втягивал носом воздух, неосознанно, будто старался почуять запах загнанного зверька. Петров явно ощущал себя в клетке, и единственное, что его спасало — короткая цепь на шее разъярённой твари. Вид его оставался таким же — невозмутимые, методичные движения, даже несколько медлительные; не нахмуренные брови, взгляд на тарелку или Полину, словно ничего не существовало более. От него тоже ни единого слова. Пятифан наблюдал, выискивал любой символ знакомой сладостной нотки. Он глодал бледную кожу пристальным взором, нанизывал её на лезвие собственного презрения, цепляя каждый лоскут молочного бархата. Во всём этом однообразии белого ярким росчерком зияла бурая царапина у скулы. Его, Ромы, личный автограф. Он облизал эту подпись взглядом, словно выжигал на обратной стороне век доказательство своего превосходства. Цепь натянулась. — Откуда царапина, Петров? — он скрыл усмешку в стакане. Вряд ли Антон решится при Полине не лгать. Пятифан знал, как настойчиво и умело это недоразумение бытия оберегало наивность девушки. Длинные пальцы поправили круглые очки. Показался кончик языка, обрисовал все трещинки на сухих розовых губах, а потом так же быстро юркнул из вида. Стеснительный. — Ты догадываешься, наверное, — колючий тон снова впился под кожу грязным осколком. Провоцировал. — Он даже мне не сказал, как он умудрился. Всё утро его достаю, — встряла Полина, пробежавшись по нижнему краю царапины лёгким, трепетным движением. Зверь остервенело рычал. — От Полинки нельзя ничего скрывать, на. Всё равно узнает, — Бяша, наконец, закончил с едой, вытер рот рукавом свитера и глядел на всех троих. Рома знал, как сильно эта ситуация забавляла друга. С одной стороны она, ради которой он готов был играть роль дрессированного щенка, а с другой тот, в кого хотелось вонзить зубы с такой силой, что клыки начинали чесаться. Абсолютное издевательство, не иначе. — Поскользнулся дома на лестнице, об угол перил ударился, — через пару секунд пробурчал Петров, на миг задержав взгляд на Роме, словно давал ему мысленную оплеуху. — Ты как был лохом, так и остался. Трусливая зайка, — яд разливался по венам. Он не понимал, что раздражало бы сильнее: его враньё или, наоборот, правда, которую он мог осмелиться сказать вслух. Возможно, его будоражили оба варианта. Когда Рома влипал в смердящий сгусток, именуемый Антоном, у него не было особого выбора. Единственным возможным чувством, которое копошилось внутри, словно скользкий живучий паразит, было омерзение. Той неистовой силы, которая толкала людей на отчаянные проявления собственной гнилости. Рома из года в год ощущал, как брезгливое отвращение росло, цвело внутри жарким бутоном, лепестки опаляли внутренности, и кровь сворачивалась от огня. — А ты хочешь, чтобы я перестал им быть? Правда? — Антон не моргал, не отводил взгляд, не опускал глаза вниз, не потирал руки и даже не сглатывал. Зверушка переставала бояться. Волк сделал шаг. — Смелости хватит? — Рома подался ближе. Если бы не стол, разделявший их, словно непреодолимая пропасть, он бы давно ухватился за хлипенький воротник рубашки Петрова, и даже Полина не смогла бы защитить эту гниду. Бяша с Полиной, казалось, вовсе исчезли из его поля зрения. Рома не замечал ни того, как застыла Морозова, словно пыталась уловить каждое слово и считать, о чём на самом деле они говорили. Ни того, как Бяша под столом уже полностью отдавил ему ногу. Антон молчал долго. Пятифан скалился, будто дразнил. Вынуждал сказать правду, чтобы потом за эту секунду триумфа вылить на Петрова пылающую лаву страданий. Он ожидал, когда слова сорвутся с его пухлых губ, как эта линия изогнётся, как из-за неё вырвется вызов, последний куплет, спетый смертником перед казнью. Волк едва ли дышал. — Пока нет, — наконец, молчание пронзил ровный, твёрдый голос Антона. Заяц снова удрал. — Полин, я подожду тебя в кабинете, мне тут делать нечего, — он поправил очки, выскользнул из-за стола и поспешными шагами скрылся за дверями столовой. Под неудовольствие Ромы, который до последнего вбивал между лопаток засранца свой взгляд. — Рома! Ну хватит уже! — взвилась Полина, а потом дотянулась до макушки Пятифана хлёстким ударом ладони. Он ухватился за голову, распахнув глаза во всю ширь. Бяша заходился в издевательском гоготе. — Я даже не сказал ничего особо! За что?! — она замахнулась для нового шлепка, но Пятифан перехватил её руку, не сжимая пальцы, едва касаясь кожи девичьих рук. — Охотно верю, врун! Прекращай, правда. Ему и без этого трудно. Ещё ты никак не угомонишься. Скажи честно, ты хочешь со мной дружить? — её взгляд упрямо встретился с его. Несгибаемая воля удивительным образом взошла в ней, чудной лилии настоящего ботанического сада. Мелодия голоса передавала стальную решимость, когда в её голове зрело очередное семя идеи. Красная камелия, несущая смерть. — Хочу, конечно, — Рома притих. Плечи его обмякли, приняв, наконец, груз поражения. В шахматы он играть не умел. — Тогда перестань. Хотя бы не обращай на него внимания, — она смягчилась. Рома только кивнул, совсем на неё не глядя. Почувствовал, как тонкие пальцы сжали его ладонь, и ему стало неловко. Казалось, столь хрупкий бутон не должен был касаться подобного Пятифану вовсе. Словно одно его существование могло отравить цветущую жизнь. — На урок не опаздывайте, — добавила Полина и поднялась с места. Надоедливая манера — исчезать, как только она добивалась полной капитуляции Пятифана. Он вновь проиграл стремительную партию в шахматы, в которой ему не давали ни шанса обдумать ходы. Порой ему думалось, что Полина юлила — нельзя всегда побеждать. Бяша толкнул его в плечо. — Ты серьёзно с ней согласился? Совесть проснулась, Ромыч, на? — тонкий голос походил на блеяние, плеск смеха, как бы Бяша ни пытался его удержать, переливался в каждом отзвуке слов. Рома перевёл взгляд на друга, поведя плечом, словно сбрасывал тугую удавку. — Ага, святошей заделался. Хуй я успокоюсь, — его возглас раскроил маску богомольного глупца пред святыней. Лукавое поражение, в сущности, являло собой план скрытых нападок. Полина не смогла бы оберегать гадкого слизня вечно. — Он такой борзый, пока она рядом. Двигай, на географии ещё тухнуть, — подлинная натура выглянула из-под обломков чуждой личины. Былая вонь разложения промелькнула запахом дёгтя подле него. Рома этого не учуял.***
Из стороны в сторону плёлся маятник настенных часов. Усталыми, натужными стуками возвещал о пролетевших секундах. По циферблату плутали ажурные стрелки чёрного цвета. День за днём ходили по кругу стройным неторопливым шагом, останавливались у одного островка и тут же начинали прогулку к другому. Пока не завершался день и путешествие не повторялось снова. Свидетели человеческого старения, безмолвные узники лимба. Телевизор рябил. Жалобное пение ветра цепляло кривую антенну, Рома уже несколько раз стучал по пузатому пластику. Блёклый день однозначно его изводил. Полина поманила и оттолкнула, Бяша отказался сбегать, они досидели даже последний урок. Теперь и фильмом не удавалось увлечься. Пятифан лёг на диван с шумным выдохом, и некое болезненное обиженное упрямство, которое вонзилось в затылок иголками, вынудило следить за ломаными линиями на экране. Осень продолжала свой плач, маятник бродил из угла в угол, а по экрану вились неровные нити. Колыбельная одинокого печального дня убаюкала горькое возмущение, обласкала вздыбленную серую шерсть, приголубила червивую злобу внутри. Рома моргал, всё медленнее открывая глаза, пока окончательно не утонул в унылой дремоте. Хлопнула дверь. Он не уловил грузного выдоха и беспокойного шума неуклюжего тела, будто человеку всегда было тесно. Только мягкие шаги, будто на носках, и цветочные нотки духов. Мама. — Ты спал? Чего телевизор не выключил? Мотаешь электричество только, — прошелестела на кухню. Она находила мелкие поводы и виляла по их колее, заметая следы собственной дрожи. Рома понял ещё в детстве метод материнской лжи без обмана как такового. — Мам, рассказывай, — туманность усталого разума окончательно отступила. Диван скрипучим ворчанием проводил Пятифана до кухни. Там удушливый смрад напряжения оседал бледной тучей на тусклую женщину. Рома не признал в ней ласковой матери, которую видел до этого. Перед ним — каменный памятник любимого образа. Его сердце ответило молниеносным, болезненным ударом. Он метнулся к ней, тёплой, родной, такой нежной и маленькой (Рома давно её перерос, а ведь в детстве она казалась высокой). Руки вцепились по-детски, как раньше, когда он был пугливым ребёнком. — Я тоже тебя люблю, сыночек. Не сжимай ты так, больно же, — промелькнула улыбка. Пятифан отступил, одолеваемый прохладной волной смятения. Слова не шли. Он не умел плести ими складные узоры, путаясь даже в банальной схеме «ёлочки». — Ты чего не с Бяшей? — она пригладила волосы сына. Было видно, как она пыталась улизнуть по новой тропке нотаций, уверенная, что подобную «гениальную» хитрость Рома не угадал. Но его чуткий нюх уловил кислый запах пугающей тайны. — А должен? Что случилось? — он смотрел, будто в попытке залезть в густую трясину и выудить обронённое золото, которое теперь лежало под илом. — Обычно тебя не дождёшься, не поссорились? Сходи, бабушку его навести, — она уводила всё дальше, пока Рома упирался в землю ногами и тянулся обратно, к ответам, к правде, утопленной в вязкую грязь. — Вчера у них был. Ты меня не прогонишь, — поросль её непреклонности обвивала ноющие ступни, каждый шаг давался с усилием. Ему чудился проблеск утраченного клада в мутной стоячей воде. Почти дотянулся. — Ром, отстань. Я устала. Лучше иди колбасы купи, — она подсекла его неуверенный шаг, оттолкнула от берега в глубокую чащу неведения. Пятифан ободрал локти о камни её отчуждения, едва удержав кристальные слёзы. Он заблудился, оставленный в увядающем бору отчаяния. Выхода не было. Доски гнулись под тяжестью. Рома ничего не ответил, оставил попытку вытянуть упрятанный страх и печаль, напялил куртку. Сердце билось внизу, будто оборвалось и рухнуло наземь. Застучали ботинки у входа прощальным набатом, Пятифан дёрнул дверь и выскочил на лысую улицу. Она задержала приветливое нежное дыхание на его лице, дула на влажные ресницы бережливым потоком, ободряла танцем опадающих листьев. Всячески отвлекала бессилие, которое заволакивало бунтующие мысли Ромы. Почему мама ему не доверилась? Почему не сказала? Почему не считала, что он мог помочь? Вопросы змеились, кусали, травили беспокойную душу, а попытки ответить только сильнее отзывались болезненным удручением. Вновь Рома был наблюдателем краха, которому не давали никак этот крах удержать. Ему заломили руки ловким, отточенным движением, и единственное, что позволяли — смотреть. Он ощущал себя ненужным придатком, у которого не было шанса вмешаться. Но достаточно ли он пытался? Хотел ли действительно стать ей опорой? Готов ли он был сам потерять оплот наивного детства, став матери полной поддержкой и тихим укрытием? Рома не замечал едкие сомнения под лавиной растерянности, плодившей личинок обиды. Впрочем, вряд ли бы он осмелился их осознать. На пути к магазину Пятифан встретил всего несколько человек. Лица слились в единое нечитаемое месиво, они казались пустой декорацией для сатирического спектакля, в коем Рома поневоле играл главную роль. Старые картонки, чьё назначение было: медленно истлеть и кануть в далёкое прошлое. Участь, пожалуй, всякого человеческого проявления — быть забытой, стёртой насечкой временного отрезка. Неотвратимая Лета принимала каждую жизнь, омывая потоком своих чистых вод. Однако люди влачили существование в порочном круге безликих знакомств, фальшивой близости, стремительных улыбках и без искреннего счастья внутри, даже не ощущая потребности в более ценном. Рома, в сущности, ничем не отличался, и это знание ныло, как крупный фурункул, в душе. Мир над ним издевался. Он дал ему ощущение тленного существования, но не подарил никакой воли, чтобы это менять. Пятифан оставался в стае бездумных зубоскалов, пусть теперь и без удовольствия, но сил брести одинокой дорогой у него не было. По-крайней мере, пока ещё нет. В голове свербила горькая мысль: мама была такой же. Млечный покой её растворялся в сердечном недуге — безвыходном смирении с общей участью. Её история тоже была банальной, как бы Роме ни хотелось думать, что она — иное создание. Был ли у неё кто-то достаточно близкий? Был ли этим человеком Рома? Отчего-то думалось, что нет, и никогда не был. Самое близкое, самое родное существо казалось чужим, и это иссекало внутренности тупым ржавым лезвием. Домой его ноги не шли. Тишина его съест, а звон посуды рассыплет обманчивое спокойствие в мелкую труху. Не хотелось. Возможно, пойти к Бяше и вправду было правильнее, чем сидеть в склепе собственного дома. Там бы он всё же решился расспросить бабушку, делил бы с Бяшей одну кровать до утра, отпинывал его к краю во сне, а утром они вместе пошли бы гулять вместо занудных уроков. Роме так сильно захотелось им позвонить, до сжатого комочка печали в груди. Пожалуй, он действительно уйдёт в наполненный старческой любовью дом друга, чем останется в могильном холоде неясного горя. — Мам, я к Бяше, наверное. Там переночую, — пробормотал Пятифан, когда вернулся в томительную вьюгу семейного очага. Мама отпустила без слов, будто только и ждала, когда сын решится уйти. Почудилось, словно дом посветлел за мгновение. Рома укрылся в комнате, как в берлоге от суровой зимы. Пустота разверзлась на месте желудка, нещадно мутило. Отрава разложенного естества, похоже, вправду его убивала. Мысли бились о череп, носились в приступе бешенства, без разбора разгрызали всякое чувство, посмевшее проклюнуться к свету. Пятифан брал одну вещь, отставлял, брал вновь и кидал обратно. Зачем он вообще зашёл к себе? Мог сразу пойти, будто у Бяши не было домашней одежды. Тяжёлые удары ботинок предупредили о возвращении отца. Мама его поприветствовала каким-то высоким, задыхающимся голосом. Рома продолжал бесцельно оглядывать комнату. Смятое одеяло валялось нетронутым комом — отголосок утренней спешки. Блики бурного сна пощекотали ясную память. Клычки снова залезли под кожу, вколачиваясь глубже, раздвигая плотные волокна подтянутых мышц. Бессвязный визг борова вломился в беспокойную голову Пятифана. Его тело содрогнула жгучая вспышка. Каждый клок кожи горел и покрывался язвами ужаса. Какое число отпечатано было на том мятом листике? Какой сегодня был день ноября? Сколько раз он не успевал, потому что забыл? Ледяные пальцы вцепились в ручку двери. Он вдруг растерял всю неспешность и вальяжность, с которой изводил белёсого слизня в школе. Грохот разъярённой туши отсчитывал секунды до неизбежного. Рома проваливался под треснувший лёд. Её натужный крик и рыдания вырвали из него горячие ошмётки живого биения. Они хлюпали на полу в предсмертном страдании. Это подобие человека мотало тёмные волосы мамы себе на кулак. Она трепетала под его лапами, будто пойманная пташка в пасти голодного зверя. У отца глаза горели пьяным безумством. — Не трогай её! — больше походило на скулёж жалкой псины. Рома кинулся к ним, ударился боком об угол стола и обрушил весь свой вес на крупную мужскую фигуру. Отец не был готов, и нетвёрдые ноги, обманутые литрами спирта, предали своего обладателя. Он рухнул с отборным ругательством, брызжа слюной, как больная дикая тварь. Пятифан пользовался каждым мгновением, которым делился ход чёрных стрелок на настенных часах. Он подхватил мать, надрывный плач женского голоса соскребал лоскуты кожи. Выволок на ватных ногах её в коридор, а после с усилием втолкнул её в свою комнату, и петли взвыли от стремительного хлопка двери. Рома укрыл раненую, изломанную птицу от зубастого монстра, который уже поднялся. Слышались грузные шаги, и Пятифан мог поклясться, что отец как минимум не оставит на нём ни единого целого места. Он принял эту жуткую мертвелую обыденность жизни. Дыхание сделалось ровным, как перед гильотиной у приговорённого к отсечению. Главное, чтобы суд калеки войны не добрался до мамы. — Щенок, — он плюнул в лицо. Рома зажмурился. Тошнотворный запах расползался по лёгким. Рёбра хрустнули от удара крепкого кулака. Пятифан захлебнулся собственным вдохом. Ему не дали отхаркнуть угли боли и отдышаться. Это была роскошь — секунда передышки в луже агонии. По носу папа проехался быстро. Кровь плавленой медью стекла по губам. Он глотал воздух ртом. — Мать твоя сука, и ты такой же, — он приложил сына об стену. Рома сполз по ней на холодный бревенчатый пол. Ощущал себя мешком с потрохами, который рвали собаки. Перед глазами плыла мыльная завеса, в которую превратился коридор в гаснущем сознании Ромы. Ему показалось, отец выдохся и отступил. Нога врезалась в бедро. Рома взвыл, сплёвывая густую кровь. Просить бесполезно. Умолять тоже. Хищник забивал жертву до состояния безвольного мяса, и это было так же постоянно, как стук маятника старых часов. Циферблат с числами. Резные стрелки. Секунды утекали сквозь пальцы бесконечным потоком глубокой реки. Он уже путался. Новый удар и прежний шаг времени.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!