Вернутся к фанфику
*
7 мая 2026, 15:02Зима 1549 года выдалась в Стамбуле небывало лютой. Босфор, обычно беспокойный и живой, застыл свинцовой гладью, а ледяные ветры с севера беспрепятственно хозяйничали в садах «Дворца Сокола». В одну из таких ночей великий лев морей, Хайреддин Барбаросса, почувствовал, что огонь, горевший в его груди десятилетиями, начинает угасать.
Все началось с легкого озноба после прогулки по террасе — Хайреддин, несмотря на уговоры Севен, до последнего дня выходил встречать корабли, возвращающиеся из последнего похода. Лихорадка набросилась на него внезапно, словно хищник из засады. Старое тело, испещренное шрамами от сабель и пуль, не смогло противостоять жару, который за два дня выпил из него все силы.
В свои последние часы он был в полном сознании. Севен сидела подле него, не выпуская его огромную, огрубевшую от канатов ладонь из своих тонких рук.
— Севен… — прохрипел он, глядя на потолок, украшенный росписями золотых галер. — Море зовет. Я слышу шум прибоя даже здесь, в спальне.
— Тише, Хайреддин, — шептала она, сглатывая слезы, которые не позволяла себе пролить при жизни. — Ты еще увидишь Алжир.
— Нет, душа моя. Мой Алжир это ты. Мой берег это наши дети. Я ухожу в вечный поход, но оставляю за собой флот, который никому не потопить.
К вечеру третьего дня сердце Капудана-паши остановилось. Старый корсар ушел так же, как жил — без лишних слов, в окружении тех, кого любил больше жизни.
***
Весть о смерти Барбароссы обрушилась на империю, словно мачта, рухнувшая в разгар шторма. Со всех концов света потянулись корабли и кортежи. Вали прибыл из Алжира на самом быстром фрегате. Его лицо было серым от горя, а жена Гюльнихаль едва поспевала за ним, пытаясь утешить мужа, потерявшего своего главного наставника. Хасан с детьми уже была в дворце Сокола, после похорон жены и сына они более не проживали в собственной усадьбе. Для детей Хасана это был второй страшный удар за три года — после смерти матери и брата ушел их дед, который был для них воплощением незыблемости мира. Белгин и Улама-паша привезли детей из Тебриза. Хайдар, стоял у гроба, не по-детски сжав кулаки, клянясь пронести память о дедушке с честью. Абиде прибыла из Манисы, оставив маленького сына с дочерью на попечение верных слуг. Она плакала тихо, понимая, что с отцом ушла часть той безусловной отцовской и родительской любви. Йигит и Осман стояли по обе стороны от Севен, поддерживая её, хотя она казалась крепче мраморной колонны. Даже Султан Сулейман прибыл почтить память друга. Он долго стоял у тела Хайреддина, вспоминая, как этот человек превратил его флот в грозу Средиземноморья. В глазах Повелителя читалось осознание, с Барбароссой уходит эпоха титанов, на чьих плечах он строил свое величие. Похороны стали грандиозным и скорбным зрелищем. Весь Стамбул вышел на улицы. Тысячи янычар, матросов и простых горожан склонили головы, когда носилки с телом адмирала проносили мимо. Хайреддина Барбароссу похоронили в мавзолее, воздвигнутом им самим при жизни, рядом с его мечетью в районе Бешикташ. Когда его тело предавали земле, со стороны Босфора раздался оглушительный залп — сотни кораблей, стоящих на рейде, дали прощальный салют своему Капудану. Севен Эке бросила первую горсть земли. Она не рыдала. Она смотрела на своих сыновей — Османа, Вали, Хасана, Йигита — и видела в них продолжение Хайреддина. — Спи спокойно, мой адмирал, — прошептала она. — Твое море теперь в надежных руках. С того дня в Османской империи зародилась традиция, просуществовавшая столетия. Каждый корабль, выходивший из Золотого Рога в открытое море, замедлял ход напротив мавзолея Барбароссы. Матросы выстраивались на палубе, отдавая воинское приветствие и читая молитвы за душу великого пирата, ставшего легендой. Для клана Сокола смерть патриарха стала моментом окончательного взросления. Теперь Севен Эке осталась единственной главой семьи, «Великой Валиде» не только для своих детей, но и для всей теневой политики империи. Но по ночам, когда дворец погружался в сон, она всё еще выходила на террасу и смотрела на Босфор, ожидая, что вот-вот на горизонте покажется алый парус Хайреддина, возвращающегося из своего самого долгого похода. Его физическая жизнь закончилась, но власть клана Сокола, вскормленная его силой, только начинала свой истинный расцвет.***
После похорон Хайреддина Барбароссы на Стамбул опустилась весна, лишенная красок. 1549 год принес с собой не обновление, а оглушительную, вязкую тишину, которая воцарилась в некогда шумном и грозном «Дворце Сокола». Стены, которые десятилетиями дрожали от звонкого смеха, грохота оружия и споров о судьбах морей, теперь словно впитали в себя скорбь, став холодными и безмолвными. Клан, который всегда держался единым монолитом, разлетелся. Кареты и корабли увозили детей и внуков Севен Эке в разные стороны, оставляя колыбель семьи на растерзание воспоминаниям. Белгин, чья сила воли всегда была созвучна материнской, не смогла долго оставаться в столице. Её ждал Тебриз, где каждый камень требовал присмотра. Вместе с мужем Уламой-пашой она увезла своих детей. Старшему, Хайдару, рожденному в тысяча пятьсот тридцать пятом году, уже исполнилось четырнадцать — он уезжал с лицом мужчины, на которого легла тень дедовской славы. Младшие, восьмилетний Али, появившийся на свет в тысяча пятьсот сорок первом году, и пятилетняя Шахназ, которые испуганно оглядывались на пустеющий берег. Вали, новый Бейлербей Алжира, вместе с верной Гюльнихаль поднял паруса. Море, которое забрало его отца, теперь звало его самого, обещая забвение в трудах и сражениях. Тяжелее всего было видеть отъезд Хасана. Первенец Барбароссы вновь не нашел в себе сил вернуться в их семейную усадьбу, где каждый угол кричал о погибшей Азре. Он забрал детей — шестнадцатилетнюю Наджие и одиннадцатилетнего Мурада, и уехал в глухой охотничий дом семьи в лесах. Хасан бежал от призраков прошлого, надеясь, что шелест листвы заглушит крики его израненной души. Абиде, Султанша Манисы, вернулась к своей сложной доле. Её ждали дома, дочь Улаш, рожденная в тысяча пятьсот сорок шестом году, и крошечный Таркан, годовалый шехзаде. Она увозила с собой не только детей, но и тяжелую любовь-ненависть к Мехмеду, став ещё более закрытой и холодной. Во «Дворце Сокола» воцарился порядок, лишенный жизни. Тишина была настолько глубокой, что Севен Эке порой казалось, будто она слышит шаги Хайреддина в пустых залах. Рядом с ней остался Осман, её опора и живой щит. Вместе с Айше они создали внутри огромного дворца свой маленький мир, чтобы их дети не задохнулись от семейного горя. По коридорам эхом разносился топот их троих детей: Угуркан, первенец Османа, рожденный в тысяча пятьсот сорок первом году, пытался подражать серьезности отца. Пятилетняя Асель, была тихой и внимательной девочкой. Младшая Зеррин, трехлетняя малютка тысяча пятьсот сорок шестого года рождения, была единственной, чей смех ещё изредка нарушал тяжелый покой дворца. Рядом с ними неотступно находился Йигит. Младший сын Севен, самый чувствительный из братьев, он стал тенью своей матери. Йигит видел, как глубоко засела боль в сердце Султанши, и взял на себя заботу о внутреннем круге семьи, стараясь облегчить ношу Османа. Севен Эке часто сидела на террасе, глядя на Босфор. 1549 год стал для неё годом подведения итогов. Она видела, как выросли её дети, как множатся её внуки. В алфавите их судеб были вписаны победы и потери, но тишина этого года была самой красноречивой из всех уроков. — Посмотри, Осман, — сказала она сыну однажды вечером, когда они наблюдали за играющим Угурканом. — Мы остались вдвоем на этом бастионе. Все разлетелись, каждый несет свою ношу. Хасан прячется в лесах, Белгин правит на Востоке, Абиде сражается за сердце Мехмеда… — Мы не вдвоем, матушка, — мягко ответил Осман. — Мы корень. Пока мы стоим здесь, во дворце, где всё начиналось, ни один ветер не сломает наши ветви.***
Тишина 1549 года не была слабостью. Это была передышка хищника перед новым прыжком. Пока Султан Сулейман занимался государством, клан Сокола перегруппировывал силы. Смерть Барбароссы не разрушила их, она сделала их более осторожными. Севен знала: скоро дети вернутся. Вернется Хасан, окрепнет Абиде, возмужает Хайдар. А пока она позволяла себе просто слушать море — единственное, что связывало её с ушедшим мужем и разлетевшимися по миру детьми. Это был год великого ожидания, затишье, за которым неминуемо должна была последовать новая, еще более яростная буря. Конец 1549 года принес в Стамбул не только пронизывающий холод, но и предчувствие больших перемен в высших эшелонах власти. Осман-паша, занимавший стратегически важный пост Нишанджи с 1537 года, превратился в одного из самых влиятельных людей империи. Как хранитель печати султана, он не просто заверял указы — он шлифовал их смысл, контролировал переписку с иностранными державами и был тем фильтром, через который проходила любая информация, прежде чем попасть на стол к Падишаху. Его кабинет в Топкапы стал местом, где рождалась внутренняя политика: от земельных кадастров до налоговых реформ. Султан Сулейман часто вызывал Османа для тайных бесед. В один из таких вечеров, когда в камине потрескивали дрова, а за окном выл ветер, Падишах отложил бумаги и посмотрел на Османа. — Рустем, — коротко произнес Сулейман. — Он предан, он эффективен в сборе налогов и понимает мои замыслы. Я намерен снова возложить на его плечи печать Великого визиря. Что скажет мой Нишанджи? Осман склонил голову, тщательно подбирая слова. Он знал, что Рустем — человек Хюррем, но он также понимал, что Рустем — инструмент, который работает без сбоев. — Повелитель, верность Рустема-паши не подлежит сомнению, как и его ум. Он — острая сабля в руках государства. Но государству нужен не только меч, но и щит. Народ и янычары всё чаще ропщут из-за налогов, которые Рустем взимает с такой суровостью. Чтобы этот союз был прочным, Дивану нужно уравновесить силу визиря силой армии. Сулейман прищурился: — Ты клонишь к Янычарскому корпусу. Синан-ага стар, ему нужен преемник, который сможет держать этих львов в узде. — Именно так, Повелитель, — Осман выпрямился. — Янычары уважают лишь тех, кто проливал кровь в одной траншее с ними. Мой брат Хасан… он потерял всё, что любил, в огне лихорадки и войне. Теперь его единственная любовь — это честь империи. Он доказал свою отвагу под Вишеградом. Если вы назначите его правой рукой Синана-аги, корпус будет знать, что их интересы представляет человек, чья верность трону выше личных амбиций. Сулейман долго молчал, постукивая пальцами по столу. Хасан, сын Барбароссы, суровый, немногословный и беспощадный в бою, был идеальной кандидатурой, чтобы уравновесить хитрого Рустема. — Пусть будет так. Хасан станет опорой Синана-аги. Передай брату, что я жду от него порядка, а не жалоб. Вернувшись во «Дворец Сокола», Осман застал свою жену Айше в детской. Она сидела у колыбели маленькой Зеррин, которой исполнилось три года. Девочка с волосами цвета спелой пшеницы крепко спала, сжимая в руке куклу. Пятилетняя Асель сидела рядом и старательно вышивала на кусочке шелка, подражая матери. Айше поднялась навстречу мужу, заметив печать усталости на его челе. — Ты снова принес тяжесть мира на своих плечах, Осман, — тихо сказала она, развязывая тесемки его тяжелого кафтана. — Мир становится всё сложнее, Айше. Сулейман вернул Рустема. Это значит, что Хюррем снова берет власть в свои руки. Я выставил Хасана как заслон. Мой брат вернется из лесов, чтобы служить в корпусе. Это единственное, что может спасти его от тоски по Азре. Айше вздохнула, прижимаясь к плечу мужа. — Хасан как раненый зверь. Я боюсь за него, Осман. Наджие и Мурад… они видят в отце только тень. Сможет ли он командовать тысячами, если не может справиться с тишиной в собственном сердце? — Он справится, — отрезал Осман, хотя в его голосе промелькнула тень сомнения. — Он — Сокол. Мы не выбираем время, в которое нам жить, мы выбираем лишь то, как встретить шторм. В этот момент в комнату вбежал восьмилетний Угуркан. Он уже вовсю занимался с учителями и фехтовал на деревянных саблях с Йигитом. — Отец! — прошептал мальчик, стараясь не разбудить сестер. — Дядя Йигит говорит, что весной мы поедем на верфи. Это правда? Я хочу увидеть, как строят галеры дедушки! Осман подхватил сына на руки. Угуркан был поразительно похож на Хайреддина в детстве — такой же упрямый взгляд и волевой подбородок. — Мы поедем, сын. Ты должен знать каждый гвоздь в наших кораблях. Память о твоем деде — это не только камни мавзолея, это флот, который мы обязаны сохранить. Тишина 1549 года во дворце была обманчивой. Пока маленькая Зеррин спала, а Асель училась терпению за вышивкой, их отец плел сложнейшую сеть внутренней политики. Должность Нишанджи давала Осману право голоса в земельных спорах и назначениях кадиев по всей стране. Он расставлял верных людей в ключевых портах, от Смирны до Александрии, создавая экономический фундамент, который не зависел от того, кто сегодня в милости у Хюррем. Йигит, младший из братьев, стал правой рукой Османа в управлении семейными финансами. Он курировал торговые караваны, которые теперь, после победы на Востоке, беспрепятственно шли из Тебриза, где за порядком следила Белгин. Клан Сокола превратился в государство внутри государства: Хасан контролировал янычар, Вали море, Белгин восточные границы, а Осман — сам разум империи. Но по ночам, когда Осман оставался один в своем кабинете среди свитков и печатей, он вспоминал лицо отца. Он понимал, что их сила — в единстве, и любая трещина между братьями станет концом их величия. Назначение Хасана было рискованным шагом, но Осман верил, что только запах пороха и дисциплина корпуса заставят его старшего брата снова почувствовать вкус жизни. 1550 год приближался, обещая стать временем, когда «тень Сокола» накроет Диван еще плотнее, чем когда-либо прежде.***
В Манисе конца 1549 года воздух, казалось, был наэлектризован до предела. Пока Стамбул погружался в тишину после смерти Барбароссы, в санджаке Шехзаде Мехмеда разыгрывалась драма, достойная самых кровавых античных трагедий. Абиде Султан за четыре года жизни в Манисе превратила гарем в отточенный механизм, где каждый вздох наложницы был под её контролем. Она вела активную переписку с женами беев Анатолии и знатными дамами региона, создавая вокруг себя ореол мудрой и могущественной покровительницы, пока её личная жизнь превращалась в выжженную пустыню. Вечер в покоях Шехзаде Мехмеда начался не с музыки, а с тяжелого молчания, которое прерывалось лишь треском факелов. Мехмед сидел на диване, прижимая к себе маленького Хаджи — своего сына от Айи-хатун. В дверях стояла его первенец, Хюмашах Султан, которую он обожал за сходство с её покойной матерью. Для этих детей у него всегда находились теплые слова и нежные улыбки. Но как только на пороге появилась Абиде, его лицо превратилось в маску ледяного презрения. — Зачем ты пришла? — Мехмед даже не поднял на неё глаз, продолжая гладить Хаджи по голове. — Я не звал тебя. В этом доме твоё присутствие лишь досадное напоминание о моей слабости. — Я пришла напомнить, что твои законные дети, Улаш и Таркан, ждут своего отца, — голос Абиде был ровным, но в нем вибрировала скрытая ярость. — Или ты настолько ослеп от любви к рабыне, что забыл о крови Османов и Соколов, текущей в их жилах? Мехмед резко встал, передав Хаджи служанке, и велел увести детей. Когда за ними закрылась дверь, он в два шага сократил расстояние до Абиде, возвышаясь над ней. Его глаза полыхали яростью. — Твои дети? — прошипел он ей в лицо. — Это не мои дети. Это плоды твоего коварства и яда, который ты подлила мне в кубок! Каждый раз, когда я смотрю на Таркана, я вижу не наследника, а доказательство того, как низко может пасть дочь «великого» адмирала, чтобы затащить мужчину в постель. Они рождены в обмане, Абиде! Они — нежеланные тени, которые я вынужден терпеть. Никогда не смей ставить их в один ряд с Хаджи или Хюмашах, рожденными от любви. Абиде вскинула голову, её глаза сверкнули темным огнем. — Любовь? — она горько усмехнулась. — Ты говоришь о любви, как мальчишка, Мехмед! Твоя Айя просто тень, которую ты сам себе выдумал. А я твоя реальность. Я та, кто удерживает твой санджак от краха, пока ты играешь в нежность. Кричи сколько хочешь, называй моих детей как угодно, но Таркан законный Шехзаде. Его имя будут выкрикивать янычары, когда ты сядешь на трон, а не имя твоего раба Хаджи! — Убирайся! — взревел Мехмед так, что вазы на полках задрожали. — Я ненавижу каждый твой вздох! Ты моя кара, посланная небесами за грехи отца! Стены дворца в Манисе в тот год не знали покоя. Воздух в покоях Шехзаде был настолько густым от невысказанных обид и кипящей ярости, что слуги за порогом старались не дышать, когда слышали первый звон разбитого фарфора. Это была не просто вражда — это была война двух равных стихий, где ненависть была лишь оборотной стороной жгучего, болезненного влечения, которое оба отрицали. Их споры вспыхивали из ничего, из косого взгляда или случайного жеста. Мехмед мог просто войти в комнату, и Абиде уже чувствовала, как внутри неё поднимается волна сопротивления, ставшая для неё единственным способом чувствовать себя живой рядом с ним. — Ты снова прислала своих людей к моим кадиям? — голос Мехмеда, низкий и хриплый от сдерживаемого гнева, прорезал тишину. Он стоял у окна, сжимая в руке кубок так сильно, что костяшки пальцев побелели. — Ты забываешь, Абиде, что здесь правитель я. Ты лишь тень моего Никяха, обуза, которую я несу. — Тень? — Абиде резко поднялась, и шлейф её тяжелого платья хлестнул по полу, как хвост разъяренной кошки. — Без этой «тени» твои паши уже давно разворовали бы половину казны санджака! Ты слишком занят своими янычарами, стихами и нежностями в саду, Мехмед. Кто-то должен заниматься делом, пока ты тонешь в глазах своих рабынь. Мехмед развернулся, и в его взгляде вспыхнуло пламя, которое заставило бы любого другого отступить. Но Абиде лишь сделала шаг навстречу. Он схватил со стола тяжелую чернильницу и швырнул её в стену рядом с ней. Брызги черного яда расплылись по шелковым обоям, но она даже не вздрогнула. — Не смей говорить о моих чувствах! — взревел он, сокращая расстояние между ними. Он схватил её за локоть, и их лица оказались в дюймах друг от друга. — Ты лишила меня права на выбор. Ты вошла в мою жизнь через обман, через отвары своей матери! Ты яд в моей крови, Абиде. — Так выпей этот яд до конца, Мехмед! — выкрикнула она ему прямо в губы, её голос сорвался на хрип. — Ты ненавидишь меня, потому что я единственная, кто видит тебя настоящего! Твоя Айя любит Шехзаде, а я… я знаю мужчину, который прячется за этим титулом. Эгоиста, лицемера и вспыльчивого оленя.***
Их споры доходили до невыносимых болей в горле, до исступления. На совете Дивана санджака, перед лицом ошеломленных пашей, они сцепились из-за назначения новой фаворитки. Мехмед, желая уязвить Абиде как можно больнее, выбрал себе новую наложницу прямо из её личных служанок — молодую девушку, которую Абиде сама обучала. — Это мой выбор! — бросил Мехмед на совете, глядя на жену с жестоким торжеством. — Или Султанша считает, что может указывать мне, кого впускать в свою спальню? Абиде, бледная как смерть, лишь криво усмехнулась, сжимая подлокотники своего кресла. — Впускай хоть весь рынок Манисы, Шехзаде. Но не удивляйся, если утром ты проснешься в постели с пустотой. Ведь ты выбираешь их не ради удовольствия, а чтобы увидеть боль в моих глазах. Признайся, тебе нравится доводить меня до безумия. Тебе нравится, как я кричу на тебя, потому что в эти моменты я принадлежу тебе больше, чем твои тихие рабыни. И Мехмед знал, что она права. В этой яростной химии, в этих столкновениях, от которых дрожали стены, была такая страсть, которой он никогда не находил в спокойных объятиях Айи. Им обоим это нравилось — эта игра на грани фола, этот танец на битом стекле. Даже евнух у дверей понимал, так сильно ненавидят только тех, кого желают до умопомрачения. Но самым страшным оружием Мехмеда была его милосердная безразличность к детям Абиде. Если на крики Хаджи или Хюмашах он бежал, бросая все дела, то к Улаш и Таркану он относился с вежливой, ледяной прохладой. Когда маленькая Улаш тянула к нему руки, он лишь едва касался её головы, словно она была чужим ребенком, случайно оказавшимся в его доме. — Посмотри на Таркана, Мехмед! — кричала Абиде в очередной раз, швыряя в него золотое зеркало, которое разлетелось на тысячи осколков. — Он твоя копия! Он твой сын! — Он наследник Сокола, — отвечал Мехмед тихим, убивающим голосом. — Для меня он лишь напоминание о той ночи, которую я хочу забыть. Корми его, одевай его в шелка, но не жди, что я отдам ему свое сердце. Мое сердце закрыто для всего, что несет твою печать. Абиде задыхалась от этой несправедливости, её горло горело от крика, а пальцы впивались в ладони до крови. Но в этой боли была их связь. Они мучили друг друга, они изводили себя подозрениями и ревностью к новой фаворитке, они доводили друг друга до исступления, но когда наступала ночь и дворец погружался в тишину, оба они не могли уснуть, прислушиваясь к шагам за стеной. Это была страсть, выжженная ненавистью, любовь, ставшая проклятием, и химия, которую невозможно было разорвать, даже если бы они оба решили сжечь Манису дотла. Их крики разносились по коридорам дворца, заставляя евнухов и наложниц вжиматься в стены. В Манисе уже давно не было секретов, все знали, что Шехзаде и Ханым-султан живут как два волка в одной клетке. Слухи об этих безобразных сценах достигали Топкапы, вызывая у Султана Сулеймана приступы тяжелой мигрени. Он пытался писать Мехмеду письма, призывая к благоразумию, но каждое такое письмо лишь сильнее распаляло гнев Шехзаде. Хюррем Султан металась по своим покоям, кусая губы. Она видела, как этот брак разрушает её любимого первенца, превращая его в желчного и злого человека. Она пыталась вразумить Абиде через гонцов, угрожая и умоляя, но натыкалась на стену ледяного высокомерия. А в Стамбуле, во «Дворце Сокола», Севен Эке, читая донесения из Манисы, лишь тихо и победно смеялась. Она потягивала щербет, глядя на Босфор, и её смех был полон яда. — Мой дорогой брат Сулейман сам захлопнул эту ловушку, — говорила она Осману. — Он хотел связать мой клан? Что ж, теперь он видит, каково это быть связанным с Соколом. Мехмед может кричать до хрипоты, он может ненавидеть Абиде, но он никогда не сможет от неё избавиться. Она его законная жена, его Никях, его политический фундамент. Сулейман не может наказать её, не оскорбив память Барбароссы и не настроив против себя флот. Абиде молодец. Она выдержит его гнев, она перемолёт его ненависть в свою силу. Пусть кричит. Чем громче Мехмед орет в Манисе, тем сильнее наш Таркан укореняется в праве на престол. Севен знала, что Абиде страдает, но для Великой Валиде клана страдания были лишь закалкой для будущей Султанши. Она понимала, что Абиде полюбила Мехмеда той странной, болезненной любовью, которая рождается из борьбы, и это была единственная слабость её дочери. Однако Севен была спокойна: гордость Абиде всегда будет выше её чувств. Пока Мехмед осыпал ласками Айю, Абиде методично подчиняла себе умы местных кадиев и торговцев, готовя почву для того дня, когда её «нежеланный» сын Таркан станет единственной надеждой империи. В Манисе кипела ненависть, но именно на этом темном топливе Абиде Султан возводила здание своего будущего величия, не прося милосердия и не давая его в ответ.***
Начало 1550 года принесло в Манису обманчиво мягкую зиму, но в коридорах дворца Шехзаде Мехмеда всё еще гуляли сквозняки отчуждения. Мехмед часто ловил себя на том, что наблюдает за Абиде издалека, сквозь ажурные решетки террас или в щель приоткрытых дверей Дивана санджака. Его взгляд, всегда острый и настороженный, теперь наполнялся странной примесью горечи и невольного восхищения, которое он давил в себе с жестокостью палача. Он видел, как Абиде управляет делами Манисы. Его бесило, с какой безупречной точностью она выстраивала экономические связи региона. Пока он планировал тактику будущих сражений и вникал в тонкости управления армией, Абиде методично «плела сеть». Она реорганизовала сбор налогов на местных рынках, наладила прямые поставки зерна из поместий её семьи на Востоке, минуя алчных перекупщиков, и тем самым наполнила казну санджака так, как не удавалось ни одному дефтердару. Мехмед нехотя ставил свою печать на её указах, чувствуя, как его собственная гордость скрежещет на зубах. Он понимал, её тактика — это тактика хищника, который сначала кормит свою территорию, чтобы та стала неприступной крепостью. Без её холодного рассудка Маниса не процветала бы так ярко, и это признание жгло его изнутри. Но страшнее всего для Мехмеда были моменты тишины, когда он тайно наблюдал за тем, как Абиде занимается детьми. Он видел, как она сидит на ковре, прижимая к себе маленькую Улаш, и как её суровое лицо, обычно напоминающее маску из холодного мрамора, внезапно смягчается. В такие секунды в её глазах проскальзывало нечто настолько человечное и глубокое, что у Мехмеда перехватывало дыхание. Таркан, его сын, в начале 1550 года уже вовсю ползал и пытался вставать на ножки, цепляясь за подол матери. Мехмед смотрел на мальчика и содрогался. Он видел в ребенке свои глаза, свой разворот плеч, свою упрямую складку у губ. В груди Шехзаде поднималась глухая, мучительная волна нежности, которую он тут же подавлял ледяным душем безразличия. Его холодность к детям Абиде была его единственным щитом. Мехмед до ужаса боялся — не их «соколиной» крови, не влияния Севен и даже не политических интриг. Он боялся самого себя. Он понимал: если он позволит себе хотя бы раз искренне улыбнуться Таркану, если он возьмет Улаш на руки и почувствует запах её волос, его оборона рухнет. Он осознавал с пугающей ясностью, что эти дети — мост. Стоит ему пустить их в свою душу, занять ими место рядом с Хаджи и Хюмашах, как по этому мосту в его сердце ворвется сама Абиде. С её яростью, с её страстью, с её пугающей силой. Он не желал её присутствия в своем сакральном внутреннем мире. Для него впустить Абиде означало признать поражение — признать, что та роковая ночь под воздействием отвара не была случайностью, а стала началом конца его свободы. Мехмед смотрел, как Абиде бережно поправляет одеяльце спящего Таркана, и чувствовал, как в горле встает ком. Ему хотелось подойти, коснуться их обоих, сорвать эту проклятую завесу ненависти, но он лишь крепче сжимал кулаки. «Ты не получишь меня через них, — шептал он про себя, отворачиваясь от идиллической картины. — Я дам им золото, я дам им титулы, я дам им защиту, но я никогда не дам им любви, потому что в ней прячешься ты». Он возвращался к своей Айи-хатун, к её предсказуемой мягкости и покорности, ища там спасения. Но даже в объятиях фаворитки он чувствовал фантомный вкус хриплого спора с Абиде. Его безразличие к законным детям стало его персональной тюрьмой. Он видел, как Таркан тянется к нему, как в маленьких глазах светится ожидание, и внутри Мехмеда всё кричало от боли. Это была его самая большая ложь — самому себе и миру. Он любил их, он не мог не любить свою кровь, но страх перед властью Абиде над его чувствами превращал его в живой памятник льда. 1550 год обещал быть долгим, и каждая минута этого года была для Мехмеда борьбой между естественным зовом отца и осознанным проклятием мужа, который боится полюбить свою собственную погибель.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!