Вернутся к фанфику
Часть 19 «Ищите меня там...»
2 июня 2026, 09:04Рассвет пришёл не как обещание и не как насмешка. Он пришёл как приговор. Серый, тяжёлый, с низкими облаками, которые висели над городом, как мокрое одеяло, давящее на плечи невысказанной угрозой, и не хотели отпускать тепло, которого уже не было.
Свет просочился сквозь щели в шторах, которые они вчера так и не задёрнули до конца, и упал на смятые простыни, на спутанные волосы Дженны, на голое плечо Эммы, которое торчало из-под одеяла. Эмма открыла глаза за секунду до того, как заорал будильник, но она уже не спала.
Она лежала на спине, глядя в потолок, на ту самую трещину в штукатурке, которую они так и не заделали, и которая теперь казалась ей не просто трещиной, а шрамом на теле дома, шрамом, который напоминал о том, что ничто не вечно, ничто не идеально, ничто не защищено до конца.
Вчерашний день висел в воздухе, как дым после пожара, едкий, горький, оседающий на лёгких и мешающий дышать полной грудью. Эмма чувствовала этот запах в каждом вдохе, чувствовала его на языке, на губах, на коже, будто он въелся в неё за те долгие часы, что они провели в гараже, разбирая показания Петрова, строя карты, прокладывая маршруты к складу в промзоне, где, по всем данным, должен был скрываться Ковач.
Она прокручивала в голове каждую минуту вчерашнего визита к Петрову, каждое его слово, каждый взгляд, каждую карту, которую они разложили на столе в гараже. Карта промзоны, на которой Эдди красным маркером обвёл квадрат, где предположительно прятался Ковач. Показания Петрова, записанные на диктофон, сбивчивые, прерывистые, с долгими паузами, когда он собирался с мыслями или просто не мог говорить от нахлынувших воспоминаний. Схема склада, которую Сэм набросала на основе спутниковых снимков и старых архивных документов, с пометками о камерах наблюдения, о датчиках движения, о системе безопасности, которую Ковач установил, чтобы его никто не застал врасплох. Всё это кружилось в голове Эммы, как обрывки пазла, который никак не хотел складываться в целостную картину, как кусочки разбитого зеркала, которые отражали не лицо врага, а её собственный страх, искажённый и неузнаваемый.
Где-то в глубине сознания пульсировала тревога, глухая, тупая, неопределённая. Та самая тревога, которая появлялась перед каждым серьёзным делом и которую невозможно было заглушить ни кофе, ни долгими разговорами, ни попытками убедить себя, что всё идёт по плану.
Она не знала, что именно её тревожило, но тело уже реагировало на эту тревогу. Мышцы были напряжены, даже во сне, челюсть сжата, кулаки сжаты, живот подтянут, как перед прыжком в неизвестность.
Она чувствовала, как сердце бьётся ровно, но тяжело, как будто перекачивало не кровь, а расплавленный свинец, тягучий и горячий, который разливался по венам и отяжелял каждое движение, каждую мысль, каждый вздох.
Эмма знала это состояние. Оно всегда предшествовало самому сложному, самому опасному, самому решающему моменту в её жизни. Эмма осторожно повернула голову на подушке, стараясь не потревожить Дженну, которая спала рядом на боку, свернувшись калачиком, прижавшись спиной к её боку.
Одна рука Дженны лежала на животе Эммы, пальцы слегка сжимали край её футболки, вцепившись в тонкую ткань с той силой, которая бывает только у спящих людей, когда сознание отключено и остаются только инстинкты, древние, животные, те, что заставляют держаться за жизнь даже во сне, даже когда разум не понимает, что происходит вокруг.
Даже во сне Дженна не хотела отпускать Эмму, даже во сне она держалась за неё, как за якорь, удерживающий её в этом мире, не дающий упасть в пропасть бесконечных кошмаров, которые преследовали её последние недели, месяцы, может быть, годы.
Её дыхание было ровным, глубоким, с лёгким присвистом на выдохе, тем самым, который Эмма знала наизусть и который могла узнать из тысячи других дыханий, из тысячи других ночей, проведённых в разных кроватях, в разных городах, в разных жизнях.
Сегодня в этом дыхании было что-то другое, что-то, что Эмма не могла определить словами, но что чувствовала каждой клеткой своего тела.
Может быть, лёгкое напряжение, которое не исчезало даже во сне, может быть, слишком быстрые движения глазных яблок под закрытыми веками, которые говорили о том, что Дженна видит сны, и эти сны не были спокойными.
Может быть, едва заметные подёргивания пальцев, которые сжимали край футболки, отпускали, сжимали снова, как будто Дженна держалась за что-то невидимое, что могло ускользнуть в любой момент, раствориться в утреннем свете, исчезнуть навсегда.
Её лицо было бледным, почти прозрачным в сером предрассветном свете, который пробивался сквозь шторы, синяки на скулах почти полностью сошли, оставив только лёгкую желтизну по краям, но под глазами залегли глубокие тени, которые говорили о бессоннице и о постоянном напряжении, в котором она жила последние недели.
Тени были тёмными, почти чёрными, как у человека, который не спал не одну ночь, а несколько, и который продолжает бодрствовать даже во сне, потому что его мозг не может отключиться, не может расслабиться, не может отпустить контроль.
Эмма смотрела на неё и чувствовала, как что-то внутри сжимается, как сердце пропускает удар, а потом бьётся с удвоенной силой, как будто пытается наверстать упущенное, как будто боится, что следующий удар может оказаться последним.
Она думала о том, сколько ещё таких рассветов им предстоит встретить вместе, и боялась, что ответ на этот вопрос может оказаться не таким долгим, как ей хотелось бы.
Она думала о Коваче, о том, где он сейчас, что он делает, готовит ли новую ловушку или просто ждёт, наслаждаясь охотой, как хищник, который знает, что жертва уже обречена и ему остаётся только нанести последний, смертельный удар, насладиться её агонией, её страхом, её бессилием.
Она думала о Петрове, о его словах, о том, что Ковач не человек, а монстр, и что он не прощает тех, кто встаёт у него на пути.
Она думала о том, что сегодня они пойдут на охоту, и что эта охота может стать последней. Или первой охотой на нового зверя, который ещё не показал своего лица, но уже оставил свой след на каждом шагу их жизни.
Она осторожно, одними пальцами, провела по щеке Дженны, от виска к подбородку, по линии, которую знала наизусть, которую могла бы нарисовать с закрытыми глазами, в полной темноте, даже не думая о том, куда ведёт руку.
Кожа была тёплой и мягкой под её прикосновением, гладкой, с едва заметными порами, с теми мелкими несовершенствами, которые делали Дженну не идеальной, а настоящей, живой, реальной, не картинкой из журнала, не статуей, а женщиной из плоти и крови, со своими страхами и надеждами, со своими слабостями и своей невероятной, несгибаемой силой.
Дженна вздохнула во сне. Она придвинулась ближе, и Эмма почувствовала, как тепло её тела разливается по её собственному телу, согревая изнутри, прогоняя холод, который поселился там после вчерашнего допроса Петрова, после его слов о Коваче, о том, что тот не человек, а монстр, о том, что он не прощает тех, кто встаёт у него на пути.
Этот холод был липким, тягучим, он цеплялся за внутренности и не хотел отпускать, как память о том, что смерть всегда рядом, всегда ждёт, всегда выглядывает из-за угла.
Она лежала так несколько минут, слушая дыхание Дженны, чувствуя тепло её тела, пытаясь запомнить это ощущение, это чувство покоя, который был таким хрупким и таким обманчивым, сохранить его в памяти, как драгоценность, которую нельзя потерять, как талисман, который защитит её сегодня, когда они пойдут на охоту.
Это ощущение было как луч света в тёмной комнате, как глоток воды в пустыне, как обещание того, что всё будет хорошо, даже когда всё вокруг говорит об обратном.
Потом она осторожно высвободилась из объятий Дженны, чувствуя, как пальцы Дженны сжались на секунду сильнее, а потом разжались, отпуская её, как отпускают самое дорогое, зная, что рано или поздно придётся отпустить навсегда, но не сейчас, не сегодня, не в это утро, когда воздух ещё не остыл, а сны ещё не рассеялись.
Эмма привстала на руках, перенесла ноги на пол и нащупала тапочки. Тапочки были мягкими, шерстяными, связанными Дженной.
Эмма помнила, как Дженна сидела на диване, склонившись над спицами, с высунутым от усердия языком, и ругалась, когда петли сползали или нитка рвалась. Она помнила, как смеялась над ней тогда, как говорила, что проще купить тапочки в магазине, чем мучиться с этими спицами и пряжей.
Дженна обиделась на три часа, не разговаривала с ней, ходила по дому с каменным лицом и делала вид, что Эммы не существует. А потом они помирились в этой же спальне, на этой же кровати, и с тех пор Эмма никогда больше не критиковала Дженнины тапочки.
Эмма натянула их на босые ноги и встала. Матовый пол не холодил босые ноги даже холодным утром, когда за окном ещё лежал иней, а батареи только начинали прогреваться после ночного отключения.
Эмма на цыпочках вышла из спальни, прикрыла дверь и остановилась в коридоре, прислушиваясь. Тишина была почти полной, только часы на стене в гостиной тикали, отсчитывая секунды до рассвета, да где-то на кухне капала вода из крана, который они всё никак не могли починить, и этот монотонный звук, кап-кап-кап, был единственным, что нарушало утреннюю тишину, напоминая о том, что даже в этом доме, который они так старательно обустраивали, есть вещи, которые не поддаются их контролю.
Из комнаты Мии не доносилось ни звука. Дверь была закрыта, и из-под неё не пробивалось ни полоски света.
Мия ещё спала, и Эмма не стала её будить, хотя знала, что Мия, скорее всего, не спала большую часть ночи, ворочалась, смотрела в потолок и думала о том же, о чём думали они. О Коваче, о завтрашнем дне, о том, что сегодня всё должно решиться, что сегодня они пойдут на охоту, и что эта охота может стать последней.
Эмма знала, что Мия сильная, что она взрослая, что она приняла своё решение остаться с ними, несмотря на опасность. Но она всё равно чувствовала себя виноватой за то, что втянула её в этот кошмар, что позволила её невинности, её молодости, её беззаботности соприкоснуться с той темнотой, в которой они жили, с той грязью, которой были пропитаны их дни, с той смертью, которая смотрела на них из каждого угла.
Эмма смотрела на закрытую дверь и думала о том, что Мия, наверное, сидит сейчас на кровати, поджав ноги, обхватив колени руками, и смотрит в стену, на которой висит фотография их матери, старая, выцветшая, с пожелтевшими краями, и пытается найти в этой фотографии ответы на вопросы, которые мучают её, но которых она не может задать вслух, потому что боится услышать ответ.
Эмма вздохнула, покачала головой и пошла дальше.
Она прошла в ванную комнату, открыла дверь и зашла внутрь. Здесь было прохладно, зеркало не запотело, потому что душ ещё не включали, и в этом холодном, стерильном свете утра всё казалось слишком реальным, слишком острым, слишком настоящим.
Эмма посмотрела на себя в зеркало, на своё отражение, которое смотрело на неё с тем же выражением лица, с каким она просыпалась каждое утро перед важным делом, с каким смотрела на себя перед первым допросом, перед первым штурмом, перед первой перестрелкой.
Под глазами были мешки, которые ни один консилер не возьмёт, щёки впалые, уголки губ опущены в состоянии покоя, даже когда она не злится и не грустит, даже когда она спокойна и сосредоточена. Шрам на левой скуле, тот самый, который Дженна целовала каждое утро, даже когда злилась, даже когда молчала, даже когда мир вокруг рушился и казалось, что ничто уже не будет прежним.
Эмма провела пальцем по этому шраму, вспомнила тот день, когда получила его, вспомнила кровь, боль, запах пороха и крики. Тогда она думала, что это самый страшный день в её жизни. Она ошибалась. Самые страшные дни были ещё впереди.
Она открыла кран, и вода рванулась из него с напором, холодная, почти ледяная, такая, что пальцы онемели от первого же прикосновения.
Эмма подставила ладони под струю, подождала, пока кожа привыкнет к холоду, пока он перестанет обжигать и начнёт бодрить, и плеснула в лицо. Холод обжёг щёки, заставил дыхание перехватиться на секунду, заставил мозг проснуться и включиться в работу, прогнать остатки сна, которые ещё цеплялись за сознание, как паутина, как репейник, как липкие руки прошлого.
Она умылась, не моргая, потом постояла секунд десять, глядя, как капли стекают по лицу, собираются на подбородке и падают в раковину, как слёзы, которых не было, которые она не позволяла себе пролить, потому что слёзы были роскошью, которую она не могла себе позволить, слабостью, которую она не могла себе простить, проявлением эмоций, которые могли помешать ей в самый ответственный момент.
В её работе слёзы были непозволительной роскошью. В её жизни слёзы были признаком поражения.
Она выключила воду, вытерлась махровым полотенцем. Полотенце было мягким, пушистым, пахло стиральным порошком с лавандой.
Она повесила полотенце обратно на крючок, накинула халат, тёмно-серый, махровый снаружи и мягкий внутри, пахнущий тем же лавандовым порошком, и вышла из ванной. В коридоре было тихо. Дверь спальни была закрыта, из-под неё не пробивалось ни звука.
Эмма прошла на кухню, включила кофеварку. Та заурчала, зашипела, начала выпускать пар, сначала тонкой струйкой, потом гуще, наполняя кухню ароматом свежего кофе, цикория и шоколада, тем самым утренним ароматом, который был для неё важнее любых утренних ритуалов, важнее душа, важнее завтрака, важнее даже поцелуя Дженны, потому что он был точкой опоры, якорем, который держал её в реальности, когда всё остальное плыло, когда мир вокруг рушился, а будущее казалось таким туманным и неопределённым.
Кофе был её наркотиком, её лекарством, её единственной слабостью, которую она позволяла себе без зазрения совести. Кофе был её способом сказать миру: «Я здесь, я жива, я готова к бою».
Она прислонилась бедром к столешнице, скрестила руки на груди и уставилась в окно. Солнце ещё не взошло, но небо на востоке уже начало светлеть, переходя из тёмно-синего в бледно-лиловый, а потом в розовый, который постепенно разгорался, обещая новый день, новый рассвет, новую надежду.
За окном, в саду, было тихо. Розы, которые всё ещё цвели. Они блестели от капель росы, и их алые бутоны казались почти чёрными в этом неверном утреннем свете, как капли крови на зелёной траве. Ветер почти стих, только иногда лёгкое дуновение шевелило ветви старого дуба. Где-то вдалеке проснулись птицы, их щебетание смешивалось с тихим шорохом листьев и едва слышным шумом трассы, который доносился с другой стороны квартала.
В спальне зашуршало одеяло, потом скрипнул матрас. Эмма прислушалась. Шаги Дженны были мягкими, почти неслышными, она всегда ходила босиком до последнего момента, даже когда пол был ледяным, даже когда за окном был мороз, даже когда ступни синели от холода.
Она появилась в дверях кухни через минуту, в своей шёлковой пижаме тёмно-синего цвета с короткими рукавами и штанами, которые заканчивались выше щиколоток, открывая тонкие, изящные лодыжки. Волосы были спутаны после сна, несколько прядей падали на лицо, и она отбросила их назад нетерпеливым жестом, как делала каждое утро, когда ещё не проснулась до конца, но уже была готова к новому дню, к новым вызовам, к новой охоте.
Её лицо было бледным, под глазами залегли глубокие тени, но она улыбалась той улыбкой, которую Эмма видела только для себя.
— Ты сделала кофе? — спросила Дженна, садясь за стол и поджимая под себя ноги.
Голос её был хриплым, сонным, с лёгкой хрипотцой, которая всегда появлялась по утрам, когда связки ещё не проснулись, но мозг уже работал на полную мощность.
— Ещё нет, — ответила Эмма, не повышая голоса, зная, что в тишине утра Дженна услышит её даже через шум кофеварки, даже через шум воды в трубах, даже через стук собственного сердца.
— Без меня не начинай, — сказала Дженна, и в её голосе была лёгкая насмешка, та самая, которая появлялась, когда она хотела сказать: «Я знаю, что ты не нальёшь без меня, потому что ты любишь меня, и потому что кофе без меня не имеет вкуса».
Эмма усмехнулась и достала из шкафчика две кружки. Одну, большую, керамическую, тёмно-синюю с отбитым краем, которую она привезла из прошлой квартиры, потому что не могла с ней расстаться, потому что эта кружка была с ней через всё, через переезды, через ссоры, через дни, когда она не знала, выживет ли до вечера, когда пули свистели над головой, а страх сжимал горло ледяными пальцами.
Вторую, поменьше, белую с надписью FBI, которую Дженне подарили коллеги на повышение и которую она ненавидела, но использовала каждое утро, потому что она была единственной, кто напоминал ей о работе, о её силе, о том, что она не просто женщина, а заместитель директора ФБР, не просто человек, а боевая единица, не просто любимая, а воин.
Кофе сварился. Эмма налила его в две кружки, струя тёмной жидкости поднималась к краям, пахла горечью и шоколадом, и этот запах заполнил кухню, смешиваясь с запахом лаванды от стирального порошка и едва уловимой сладостью от роз, которые цвели за окном.
Она добавила в кружку Дженны молоко из холодильника, холодное, белое, которое свернулось в тёмной жидкости красивыми завитками, и размешала ложкой, которую нашла в ящике. Ложка была старой, с потёртой ручкой и следами от кофе, которые не отмывались, и Эмма любила эту ложку за то, что она была такой же старой и потёртой, как их любовь, которая не становилась менее ценной от времени, а наоборот, приобретала глубину и тепло.
— Держи, — сказала Эмма, протягивая кружку Дженне.
Дженна взяла кружку, вдохнула аромат, прикрыла глаза. Её пальцы, длинные, с коротко стрижеными ногтями, на которых не было лака, обхватили керамику, впитывая тепло, которое исходило от кружки, передавая его её рукам, а от рук всему телу, прогоняя утренний холод и остатки сна.
Она сделала глоток, поморщилась от горечи, потом ещё один, уже с удовольствием, и поставила кружку на стол.
В этот момент на лестнице послышались шаги. Лёгкие, быстрые, почти бегущие. Дверь наверху открылась, потом закрылась, и через минуту Мия спустилась вниз. Она была уже одета. Не в пижаму, как обычно в это время, а в джинсы и тёмно-синий свитер, который был ей немного велик и который она, кажется, позаимствовала из шкафа Дженны.
Волосы были собраны в низкий хвост, перетянутый чёрной резинкой, несколько прядей выбились и падали на лицо, но она не поправляла их, потому что её руки были заняты кружкой, которую она держала обеими ладонями, впитывая тепло.
Её лицо было свежим, румяным, без единого следа вчерашней усталости, но под глазами залегли тени, которые говорили о том, что она не спала всю ночь, что она сидела в темноте, смотрела в стену и думала, думала, думала, пока мысли не стали тяжёлыми и липкими, как старая патока.
— Доброе утро, — сказала Мия, проходя на кухню и садясь за стол.
Её голос был спокойным, слишком спокойным, тем спокойствием, которое появляется, когда человек принял решение и уже не колеблется, когда он готов к худшему и принял его, как неизбежность, как дождь, который идёт, независимо от того, хочешь ты этого или нет.
— Доброе утро, — ответили Дженна и Эмма хором, и в их голосах было что-то, что заставило Мию поднять голову и посмотреть на них долгим, изучающим взглядом.
Она переводила взгляд с одного лица на другое, и в её глазах было что-то, что Эмма не могла определить. Любовь? Страх? Благодарность? Всё вместе.
— Вы уже завтракали? — спросила Мия, ставя кружку на стол и согревая ладони о её тёплые бока.
— Нет, ждали тебя, — сказала Дженна, и в её голосе была та же теплота, которая всегда появлялась, когда она говорила о Мие, о своей младшей сестре, о той единственной крови, которая осталась у них в этом мире, после того как родители ушли, а другие родственники растворились в суете повседневной жизни.
— Я быстро, только душ приму и вернусь, — сказала Мия, вставая и направляясь к лестнице.
Её шаги были быстрыми, лёгкими, но в них чувствовалась какая-то нервозность, какая-то дрожь, которую она не могла скрыть, как бы ни старалась.
— Не торопись, — крикнула ей вслед Дженна. — У нас есть время.
Мия ушла в ванную комнату, и через минуту Эмма услышала шум воды. Сначала тихий, потом громче, когда Мия открыла кран на полную. Она мылась долго, дольше обычного, и Эмма знала, что она не просто моется, а стоит под горячей водой, закрыв глаза, и пытается смыть с себя страх, который въелся в поры глубже, чем она готова была признать, который лип к ней, как грязь, как смола, как паутина, из которой невозможно выбраться.
Дженна и Эмма остались на кухне вдвоём. Эмма сидела за столом, сжимая свою кружку обеими руками, и смотрела в окно на сад, на розы и на старый дуб.
Дженна сидела напротив, вертя в руках пустую кружку, и тоже смотрела в окно, но Эмма знала, что она не видит пейзажа, она видит лица, карты, схемы, планы, всё то, что крутилось в её голове последние дни, не давая покоя, не давая сна, не давая надежды.
— Ты готова? — спросила Дженна, не поворачивая головы.
Голос её был тихим, почти шёпотом, но в нём чувствовалась сталь, та самая сталь, которая помогала ей выживать в самые тёмные времена, когда всё было против неё и только её воля могла переломить ход событий.
— Нет, — честно ответила Эмма. — Но это не имеет значения. Мы должны это сделать. Ради Мии. Ради нас. Ради всех, кого Ковач может убить, если мы не остановим его сегодня. Мы должны это сделать, потому что если не мы, то кто? Если не сегодня, то когда?
— Да, — сказала Дженна, и в этом слове было обещание, не столько Эмме, сколько самой себе, собственной решимости, которая иногда давала трещины, но никогда не ломалась окончательно, потому что Дженна была сильной, сильнее, чем Эмма, чем кто-либо из тех, кого она знала, и эта сила была не в мышцах, не в оружии, не в значке, а в чём-то другом, в чём-то, что жило глубоко внутри, в том месте, где не было места страху, где не было места сомнениям, где была только цель и путь к ней.
Мия вернулась через десять минут. Волосы её были ещё влажными, закрученными в пучок на затылке, и несколько прядей выбились, прилипнув к вискам мокрыми змейками.
Она пахла шампунем с кокосом, тем самым, которым пользовалась Дженна, и этот запах смешивался с запахом кофе и лаванды, создавая ту особенную атмосферу утра, которая была такой привычной и такой родной, что Эмма на секунду забыла, куда они сегодня едут.
Забыла о Коваче, о складе, о перестрелке, о том, что сегодня может стать последним днём их жизни. Ей показалось, что это просто очередное утро, очередной день, когда они сидят на кухне, пьют кофе, завтракают, спорят о том, кто забыл купить молоко, и строят планы на выходные.
Но бронежилеты под куртками и пистолеты на поясах, которые давили на бёдра, когда она сидела, напоминали о том, что ничего обычного в этом утре не было, что это утро особенное, что оно может стать последним, и что они должны быть готовы к этому.
Мия села за стол, пододвинула к себе кружку с остывшим кофе, сделала глоток, поморщилась и поставила обратно. Она не стала греть его, не стала добавлять сахар, просто сидела и смотрела на них, переводя взгляд с одного лица на другое, и молчала.
Она знала, что слова лишние, что они уже всё сказали друг другу прошлой ночью, когда Дженна плакала у неё на плече и просила прощения за то, что втянула её в этот кошмар, а Мия гладила её по волосам и говорила, что всё будет хорошо, что они справятся, что они сильные, что они семья, а семья не сдаётся, семья не бросает друг друга, семья держится вместе до конца.
Сейчас от этих слов осталась только вера, тонкая, хрупкая, как первый лёд на луже, который может треснуть от одного неосторожного шага, от одного слова, от одной мысли.
— Я приготовила овсянку, — сказала Мия, вставая и направляясь к плите. — С мёдом и орехами, как вы любите.
Она разогрела кашу, разложила её по трём тарелкам и поставила на стол. Овсянка была тёплой, густой, сладкой, с орехами и сушёной клюквой, которая придавала ей лёгкую кислинку, и от неё шёл пар, который поднимался к потолку и таял в утреннем свете.
Эмма смотрела на эту кашу, на эти тарелки, на эти ложки, и думала о том, как много таких завтраков было в их жизни, и как мало их ещё может быть. Она взяла ложку, зачерпнула кашу, положила в рот и не почувствовала вкуса. Только тепло, которое разливалось по телу, и горечь, которая стояла в горле.
Дженна ела медленно, задумчиво, иногда поднимая голову и смотря на Мию, на её бледное лицо, на её усталые глаза, на её руки, которые дрожали, когда она подносила ложку ко рту.
Эмма видела, как Дженна хочет что-то сказать, как слова вертятся у неё на языке, как она сжимает губы, сдерживая их, потому что знает, что слова сейчас не помогут, что они только сделают больнее, что они только заставят Мию плакать, а плакать сейчас нельзя, потому что слёзы размягчают, а им нужна твёрдость, нужна сталь, нужна решимость.
Мия съела половину порции, остальное оставила. Она смотрела в тарелку, на остывающую кашу, на орехи, которые плавали в молоке, и не могла заставить себя сделать следующий глоток, потому что в горле стоял ком, который не проходил, который душил её, не давая дышать, не давая есть, не давая говорить.
— Вы вернётесь сегодня? — спросила Мия, не поднимая головы.
Голос её был тихим, почти шёпотом, но в этой тишине он прозвучал отчётливо, как выстрел, как крик, как мольба.
— Да, — ответила Эмма, и в её голосе была уверенность, которую она не чувствовала, но которую должна была дать Мии, потому что Мия не должна была видеть страх, не должна была сомневаться, не должна была готовиться к худшему. — Мы вернёмся. Обещаем.
Мия подняла голову. В её глазах блестели слёзы, но она не плакала. Она смотрела на них долгим, изучающим взглядом, будто пыталась запомнить каждую черту их лиц, каждую морщинку, каждую родинку, каждый блик света в их глазах, на случай, если она больше никогда не сможет на них смотреть.
Потом она кивнула, коротко, почти незаметно, и улыбнулась. Улыбка была слабой, натянутой, но это была улыбка, и она была адресована им, и в ней была вся её любовь, весь её страх, вся её надежда, всё её отчаяние, всё её желание, чтобы они вернулись.
Эмма встала, подошла к Мие и обняла её. Крепко, сильно, прижимая к себе так, будто боялась, что та исчезнет, растает в утреннем воздухе, станет ещё одной потерей в этом бесконечном списке тех, кого они не смогли защитить.
Она чувствовала, как Мия дрожит, как её руки, маленькие, хрупкие, вцепляются в ткань её куртки, как её дыхание становится прерывистым, как она сдерживает слёзы, сжимая зубы, сжимая кулаки, сжимая всё, что можно сжать, чтобы не развалиться на части.
— Всё будет хорошо, — прошептала Эмма ей на ухо. — Мы вернёмся. Я обещаю.
Мия кивнула, уткнувшись лицом в плечо Эммы, и Эмма почувствовала, как её плечо становится влажным от слёз, которые Мия не смогла сдержать. Она не говорила ей, чтобы она не плакала, не говорила, что всё будет хорошо, потому что не знала этого. Она просто держала её, и ждала, когда слёзы иссякнут, когда дыхание выровняется, когда напряжение отпустит.
Дженна подошла, поцеловала Мию в макушку, вдохнула запах её волос, тот самый, который помнила с детства.
— Мы вернёмся, — сказала Дженна, и в её голосе была сталь, та самая сталь, которая помогала ей выживать в самые тёмные времена, когда всё было против неё и только её воля могла переломить ход событий. — И ты приготовишь свой яблочный пирог. Тот самый, по бабушкиному рецепту. И мы съедим его все вместе, и всё будет хорошо.
— Хорошо, — ответила Мия, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. — Я приготовлю пирог и буду ждать.
Они вышли из дома. Утро было холодным, сырым, пахло дождём и прелыми листьями. Небо на востоке уже начало светлеть, переходя из тёмно-синего в бледно-лиловый, а потом в розовый, который постепенно разгорался, обещая новый день.
Розы в саду блестели от росы, их алые бутоны ярко выделялись на фоне серого неба, и Эмма на секунду задержала взгляд на них, запоминая этот образ, как талисман, который она возьмёт с собой в бой, как обещание того, что жизнь продолжается, даже когда кажется, что она заканчивается.
Они сели в свои машины. Эмма за руль своего БМВ, Дженна за руль своего чёрного Форда. Группа захвата уже ждала их на условленном месте, у старого маяка на полпути к побережью, три чёрных внедорожника с заглушенными двигателями, с бойцами в полной боевой экипировке, с автоматами и щитами, с приборами ночного видения и шлемами.
Кэп стоял у капота головного внедорожника, сверяясь с планшетом, и когда они подъехали, поднял голову и отдал честь, коротко, по-военному, без лишних слов, без лишних эмоций, потому что в их деле эмоции были лишними, а слова только отвлекали.
Колонна выдвинулась через десять минут. Эмма ехала в середине, Дженна в хвосте, прикрывая тыл. Дорога была пустой, только редкие фуры проезжали мимо, да грузовики, которые везли товары из порта в город, их фары мелькали в зеркалах, как далёкие маяки, как призраки, которые преследовали их.
Эмма смотрела на дорогу, на разметку, которая убегала под колёса, на деревья, которые становились всё выше и гуще по мере того, как они удалялись от города, и думала о Коваче. О том, где он сейчас, что он делает, ждёт ли он их, готовит ли новую ловушку.
Она думала о Петрове, о его словах, о том, что Ковач не человек, а монстр, и что он не прощает тех, кто встаёт у него на пути. Она думала о том, что сегодня они пойдут на охоту, и что эта охота может стать последней. Или первой охотой на нового зверя, который ещё не показал своего лица, но уже оставил свой след на каждом шагу их жизни.
Промзона встретила их запахом масла, бензина и ржавчины, тем самым запахом, который Эмма помнила с детства, когда отец брал её с собой на работу в автомастерскую, и она сидела на старом диване, смотрела, как он чинит машины, и мечтала стать полицейским.
Тогда всё было просто. Тогда она верила, что справедливость существует, что хорошие парни всегда побеждают, а плохие всегда получают по заслугам. Теперь она знала, что это не так, что хорошие парни иногда проигрывают, а плохие уходят от ответственности, что справедливость это не закон природы, а то, за что нужно бороться каждый день, каждую минуту, каждую секунду.
Склад, который указал Петров, находился в конце улицы, зажатый между двумя заброшенными ангарами, с выбитыми окнами и дырявой крышей, которая просела посередине, будто кто-то гигантский наступил на неё ногой и продавил.
Ворота были закрыты, но не заперты, и Эмма заметила, что на них нет замка, только ржавая цепь, которая висела, не закреплённая, как приглашение, как насмешка, как ловушка.
Они вышли из машин. Кэп развернул планшет, сверился с координатами, подал знак бойцам рассредоточиться по периметру. Двое пошли в обход склада справа, двое слева, один остался у машин, прикрывать тыл.
Эмма и Дженна вместе с Кэпом и двумя спецназовцами направились к главному входу, держа пистолеты наготове, пальцы на спусковых крючках, предохранители сняты. Сердце Эммы колотилось где-то в горле, кровь шумела в ушах, заглушая все остальные звуки, но руки не дрожали. Руки никогда не дрожали перед боем.
Ворота были приоткрыты, и Эмма протиснулась внутрь, держа пистолет перед собой, светя фонариком в темноту. Внутри было темно, пахло сыростью, плесенью и чем-то химическим, едким, от чего першило в горле и слезились глаза.
Фонарик выхватывал из темноты бетонные стены, покрытые пятнами плесени, ржавые стеллажи, на которых стояли пустые ящики и канистры, и пол, покрытый слоем пыли и грязи, на котором виднелись свежие следы ботинок, которые вели вглубь склада.
Дженна вошла следом, прикрывая её слева. Кэп с бойцами шли сзади, держа под контролем тыл. Они прошли через первый зал, потом через второй, потом через третий. Везде было пусто.
Только следы того, что здесь недавно кто-то был, остывшая чашка кофе на столе, пустая пачка из-под сигарет на полу, смятая простыня на матрасе, брошенном в углу, и запах, тот самый запах, который Эмма чувствовала в доме Петрова, запах страха, который въелся в стены и не выветривался, сколько ни проветривай.
Последний зал, в глубине склада, был превращён в командный центр. Вдоль стен стояли стеллажи с серверами, которые гудели и мигали зелёными и синими огоньками, перерабатывая потоки данных, стекавшихся сюда со всей сети.
Гул был почти гипнотическим, почти успокаивающим, если бы не осознание того, что эти машины использовались для управления преступной империей, для слежки за тысячами людей, для планирования терактов и убийств.
Над серверами висели мониторы, десятки мониторов, показывающих прямые трансляции с камер наблюдения. Эмма узнала некоторые из этих изображений. Улицы города, перекрёстки, фасады зданий, парковки, входы в правительственные учреждения.
И на одном из мониторов, в центре, горела прямая картинка с камеры, установленной у их дома. Их прекрасного дома на Лейквью-роуд, с садом, с розами, с белой беседкой, где они сидели вечерами, пили вино и смотрели на звёзды.
Эмма подошла к столу, который стоял в центре комнаты. На столе лежала карта города, вся в булавках, нитях, стикерах, та же карта, что и на старом складе, что и в их гараже, но с новыми отметками, новыми точками, новыми связями, которые вели к новым жертвам, к новым терактам, к новым смертям.
Рядом с картой стояла чашка с остывшим кофе, и когда Эмма прикоснулась к ней пальцем, она была ещё тёплой. Он ушёл буквально несколько минут назад. Может быть, десять, может быть, пятнадцать. Он знал, что они придут, он ждал их, он видел их приближение на своих мониторах, и он ушёл, оставив им только это, только карту, только серверы, только чашку с остывшим кофе.
— Он ушёл, — сказала Дженна, подходя к ней и опуская пистолет.
Голос её был спокойным, слишком спокойным, тем спокойствием, которое появляется, когда эмоций так много, что они перестают быть эмоциями и становятся оружием.
— Ушёл буквально несколько минут назад. Он знал, что мы придём. Он ждал нас. И он ушёл, оставив нам только это.
Она кивнула на мониторы, на карту, на серверы, которые продолжали гудить, как больное сердце этого мёртвого здания.
Эмма подошла к мониторам. На одном из них, на главном, на том, который показывал их дом, была надпись. Белые буквы на чёрном фоне, аккуратные, почти каллиграфические, тем же почерком, что и в здании суда, что и на конверте, который они нашли на крыльце после той ночи, когда кто-то пытался поджечь их дом, тем же почерком, что и в блокноте Холлидея, что и в записке, которую оставил Блэк.
Этот почерк преследовал их, как призрак, как проклятие, как напоминание о том, что враг всегда рядом, всегда смотрит, всегда ждёт.
Она прочитала вслух, медленно, раздельно, будто пробуя каждое слово на вкус, будто хотела запомнить их навсегда, будто они были пророчеством, которое должно было сбыться.
«Ищите меня там, где вы меньше всего ожидаете».
В этот момент зазвонил телефон Эммы. Резкий, настойчивый звонок разорвал тишину, заставив всех вздрогнуть, заставив сердца пропустить удар, а потом биться с удвоенной силой. Эмма взяла телефон, посмотрела на экран. На экране высветилось имя Эдди.
Она приняла вызов, включила громкую связь, чтобы слышали все, чтобы Дженна слышала, чтобы Кэп слышал, чтобы бойцы слышали, потому что новости, которые приносил Эдди, были для всех.
— Мисс Майерс, — голос Эдди был взволнованным, почти паническим, и Эмма заметила, что он почти не заикался, что говорило о том, что ситуация серьёзнее, чем она могла себе представить, что он на грани, что он держится из последних сил. — Ковач проник в участок. Он переоделся в форму офицера, прошёл через пост охраны. Никто его не узнал. Там уже прогремели выстрелы. Кто-то из дежурных ранен, я не знаю, кто именно, мне не дают подойти. Ковач забаррикадировался в комнате для допросов на втором этаже. Он взял в заложники нескольких детективов. Я не знаю, сколько их, я не знаю, кто они. Он требует переговоров, но только с вами и с мисс Ортегой. Больше ни с кем. Он сказал, что если вы не приедете в течение часа, он начнёт убивать заложников одного за другим.
Эмма почувствовала, как кровь отливает от лица, как сердце пропускает удар, а потом бьётся с удвоенной силой, как будто пытается вырваться из груди, как будто хочет убежать, спрятаться, не слышать этих слов, не знать этой правды.
Участок. Её участок. Её люди. Её кабинет. Её карта на стене с красными булавками, синими точками, жёлтыми районами, с зелёными нитями, соединяющими преступления. Комната для допросов, где она провела сотни часов, допрашивая свидетелей, подозреваемых, убийц. Среди заложников её друзья, её коллеги, её семья.
Дженна взяла её за руку, сжала пальцы, холодные, дрожащие, но крепкие, такие крепкие, что Эмма почувствовала, как костяшки хрустнули под её хваткой. Её лицо было бледным, но спокойным, тем спокойствием, которое появляется, когда все сомнения отброшены и остаётся только цель.
Она посмотрела на Эмму, в её глаза, и в её взгляде было всё. И страх, и решимость, и обещание, и мольба, и та тихая молитва, которую обе они шептали про себя, но никогда не произносили вслух.
— Мы успеем, Эмма, — сказала Дженна. — Мы должны успеть. Мы поедем туда сейчас, немедленно, на предельной скорости, нарушая все правила, но мы успеем. Потому что если мы не успеем, он убьёт их. Убьёт всех. Убьёт твоих людей, твоих друзей, твою семью. И мы не сможем жить с этим. Мы не сможем простить себе этого.
Эмма кивнула. Она не могла говорить, потому что слова застревали в горле, как камни, которые нельзя проглотить, но можно только выплюнуть, как кости, которые застревают в пищеводе и не дают дышать.
Она посмотрела на Кэпа, который уже раздавал приказы по рации, собирал группу, готовил машины к выезду. На бойцов, которые уже бежали к выходу, рассаживаясь по внедорожникам, застёгивая ремни, проверяя оружие, готовясь к бою. На мониторы, на которых всё ещё горела надпись, белые буквы на чёрном фоне, аккуратные, почти каллиграфические, и на картинку с их домом, с их садом, с их розами, с их жизнью, которую Ковач пытался разрушить.
Они выбежали из склада. Эмма села в свой БМВ, Дженна в свой Форд. Двигатели взревели, и они выехали на дорогу, на предельной скорости, нарушая все правила, обгоняя фуры и легковушки, проезжая на красный свет, не обращая внимания на сигналы других машин и на крики водителей.
Группа захвата шла следом, три чёрных внедорожника, с мигалками и сиренами, рассекая утренний воздух, как ножи, как лезвия, как пули, летящие к цели.
Эмма сжимала руль так сильно, что побелели костяшки пальцев, и чувствовала, как сердце колотится где-то в горле, как кровь шумит в ушах, заглушая все остальные звуки. Она смотрела на дорогу, на разметку, которая убегала под колёса, на машины, которые она обгоняла, на светофоры, на которые она не обращала внимания, и думала о своих людях.
О тех, кто сейчас в участке, кто мог быть в комнате для допросов, кто мог быть заложником Ковача. О Мартинесе, который сидел в камере предварительного заключения и ждал суда, о том, как он смотрел на неё пустыми глазами и говорил: «Я продал вас за жизнь своей дочери».
Об Эдди, который стоял у стены и смотрел на дверь, за которой скрывался Ковач, сжимая в руке пистолет и не заикаясь, потому что когда по-настоящему страшно, заикание пропадало. О Сэм, которая была на своем рабочем месте, но которая, наверное, уже узнала о том, что происходит, и которая, наверное, рвалась в бой, несмотря на гипс и костыли, несмотря на боль и усталость.
Она думала о Дженне, которая ехала за ней, в своём чёрном Форде, прикрывая её тыл, как всегда, как она делала это все эти годы, с того самого первого совместного дела.
И она знала, что что бы ни случилось сегодня, они будут вместе. До конца. Что бы ни ждало их в участке, в той комнате для допросов, на том втором этаже, где всё начиналось, где они впервые встретились, где они впервые посмотрели друг на друга и подумали, что эта женщина никогда не станет её другом, не станет её напарницей, не станет её жизнью.
Эмма нажала на газ, и БМВ рванул вперёд, обгоняя автобус, потом фуру, потом полицейскую машину из соседнего участка, которая, наверное, тоже мчалась на вызов. Сирена выла, мигалки мигали, и мир за окном превратился в размытое пятно, в котором не было ничего, кроме дороги, кроме цели, кроме надежды успеть.
Она посмотрела в зеркало заднего вида. Чёрный Форд Дженны шёл за ней, как тень, как призрак, как обещание. И в этом зеркале, в этом отражении, она увидела не машину, а всё, что было для неё важно.
Дом. Сад с розами. Беседку, где они сидели вечерами, пили вино и смотрели на звёзды. Мию, которая ждала их возвращения и, наверное, уже доставала из холодильника яблоки для пирога, нарезала их тонкими дольками, посыпала корицей, как учила их мать.
Эдди, который стоял у стены участка и смотрел на дверь, за которой Ковач держал заложников, и шептал что-то, может быть, молитву, может быть, проклятие, может быть, обещание. Сэм, которая, наверное, уже взломала все системы безопасности и готовила план штурма, её пальцы бегали по клавиатуре, а глаза горели тем самым огнём, который появлялся, когда она чувствовала, что близка к разгадке.
Кэпа и его бойцов, которые ехали за ними, готовые к бою, готовые умереть, готовые защищать.
Она думала о Коваче. О человеке с пустыми глазами, который вёл с ними эту игру, которая длилась недели. О человеке, который был умнее, хитрее, опаснее всех, с кем они сталкивались раньше.
О человеке, который выбрал своей целью не просто полицейский участок, а сердце их общей профессиональной семьи, место, где всё начиналось, место, которое было для них домом задолго до того, как они нашли дом на Лейквью-роуд, задолго до того, как они полюбили друг друга, задолго до того, как их жизни переплелись в один узел, который невозможно было разорвать.
Полицейский участок Лос-Анджелеса показался из-за поворота. Серое бетонное здание, с выцветшим флагом над входом, с припаркованными у тротуара полицейскими машинами, с мигалками, которые уже мигали, предупреждая об опасности.
Эмма припарковалась у входа, заглушила двигатель и выскочила из машины, не дожидаясь, пока она полностью остановится, не заботясь о том, что ключи остались в замке зажигания, что дверца осталась открытой. Дженна припарковалась рядом, вышла следом.
Они посмотрели друг на друга. В их взглядах было всё. Понимание, что время уходит. Страх, что они могут не успеть. Решимость, что они сделают всё возможное и невозможное.
Эмма взяла Дженну за руку, сжала её пальцы. Пальцы были холодными, дрожащими, но крепкими, такими крепкими, что Эмма почувствовала, как сила течёт от Дженны к ней, как огонь, как кровь, как жизнь.
Они повернулись и побежали к участку, навстречу финальной развязке, навстречу своей судьбе. Впереди их ждал Ковач, ждали заложники, ждал бой, который должен был стать последним в этой долгой, изнурительной войне. Они не знали, чем закончится этот бой, но знали одно. Они будут вместе.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!