Вернутся к фанфику
Глава 6. Шепот моря
26 марта 2026, 12:16 Море шептало ей.
Наступали седые волны, увенчанные гребнями, злые, беспокойные. Бросались грудью на острые камни, на гальку, на гнилые водоросли, на обломки раковин, на весь мир, который был не морем, который был твердью и сушей, бросались, будто хотели убить его или любить. Растекались по нему, обессиленные, потерявшие свою мощь, медленно отползали назад, будто старик, забирающийся обратно на печь, чтобы баюкать свою немощь. Но что-то влекло их, что-то толкало их, что-то не позволяло им просто быть в ладонях собственных берегов. Что-то не давало им покоя, не давало укрыться, не давало отдохнуть. И они вырывались из дремотных объятий морского дна. И они бросались на берег, с ревом хлестали его и обессилено падали к его ногам. Будто дитя, пытающееся что-то доказать своей мани, будто жертва, воздевающая трясущиеся руки, чтобы ударить своего мучителя. И слабость не давала им.
Это моя слабость. Это мои руки. Это мое бессилие.
Ветер трепал ее волосы, рвал ее одежду, швырял соленые брызги ей в лицо. Волны промочили подол ее платья, отяжелив его. Украдкой просочилась вода сквозь щели в сапогах, наполнила их своей ледяной хваткой. Море втекало в нее и стенало, и выло, и рыдало внутри нее. Но Данка не могла оторваться от него.
Сезон Штормов пришел на северное побережье Мелонии, сжал его в тисках. Налетели с севера тяжелые, полные дождя тучи, с рычанием вспенили море, вздули его, и оно скалилось в ответ, выбрасывая белопенные лапищи вверх, пытаясь ухватить когтями облака. На горизонте у него, кажется, получалось. Мешалась линия, где море соединялось с небом, стертая тугими струями дождями, ветрами и непогодой. Не было ее, сколько бы ни искали ее глаза Данки, сколько бы ни пытались нащупать.
Ты говорила правду, мани. Небо переливается в море, море в небо. Только они не наполняют друг друга, а рвут и терзают. Сражаются, как сражаются внутри меня мое прошлое и мое будущее. И я жду, я жду, когда война закончится.
Набегала вода с шипением на камни, приносила ледяное прикосновение слез мира, топила им ноги Данки. Подошвы неустойчиво примостились на гальке, то и дело клонились то вправо, то влево, когда она наваливалась на свои колени, обнимая их, утыкая в них подбородок, позволяя жадным глазам насмотреться на бурю. Буря бушевала на горизонте, сражалась сама с собой, пожирая самое себя. И Данка ничего не могла сделать с ней. Как не могла сделать ничего с Танцем. Со своим прошлым. С войной.
Бессилие было невыносимым. Бессилие было отвратительным. Бессилие было освобождающим.
Я не всесильна и никогда таковой ни была. Что бы они все ни говорили мне, кем бы ни видели меня, чего бы от меня ни хотели. Что по ту сторону гор, что по эту. Я не всесильна. Чего бы сама я ни требовала от самой себя. Чего бы ни хотела. У меня этого нет, и мне надо как-то с этим жить.
Ладонь повернулась лодочкой, поймала воду и крохотные песчинки, принесенные морем, и когда волна с шипением отползла, на ней осталось лишь несколько соринок и обрывок водоросли. Данка подержала их в ладони, медленно повернула ее ребром вниз, позволила им стечь, упасть, выскользнуть, раствориться среди пенистого прибоя, среди миллиардов других соринок и обрывков. Вода перед ней была огромна, но в ней было так мало тверди. Полная ладонь воды, а когда она уйдет – пара соринок на дне. Наверное, жизнь была чем-то похожим. Живым, изменчивым, переливающимся ровно до тех пор, пока не придет пора отступить. И все, что останется после – лишь крохи былой полноты.
Она опустила обе руки в воду, опустила плечи, закрыла глаза, подставляя лицо ветру. Принимая этот ледяной ветер. Эту ледяную воду. Это ледяное огромное бессилие, накатывающее на нее из бесконечного горизонта. Принимая руки, такие слабые, такие пустые и прозрачные. Принимая тело, похожее сейчас на пустую скорлупку вытекшего яйца. Она не могла изменить своего прошлого. Не могла изменить себя. Не могла стать другой.
Взметнулось внутри горькое, соленое, жадное. Подкатило к самым глазам, потекло вдруг из них на щеки, навстречу с морем, борющееся, горячее, пытающееся доказать ее неправоту. Ах как проще было бы быть сильной как Вель, жесткой как Крол, твердой, как Милана! Ах как слаще было бы полниться яростью и огнем, как Держащая Щит Саира, азартом – как царица Лаэрт Магара! Ах как опьяняюще было бы источать из себя сладость святости Великой Царицы и исступление безумия Айи дель Лаэрт! Как всего этого она хотела бы, как желала бы быть другой! Сильной, смелой, ловкой, горячей, опьяняюще красивой, притягательной, той, у кого все получается, стоит лишь руку протянуть! Сколько бы она тогда смогла! Сколько бы сделала! И может быть, тогда бы Вель…
Мысль оборвалась туго натянутой струной, лопнувшей от случайного прикосновения. Слезы излились до конца, опустошив ресницы. Данка шмыгнула носом, приоткрыла глаза, глядя сквозь полоску открывшегося перед ней пространства на свои безвольные, бессильные руки.
Она не могла быть другими людьми. Она была тем человеком, которым родилась. Самой собой. И этот человек ей не нравился. Ей было горько видеть его. Ей было стыдно с ним. С ним она чувствовала вину.
Но что еще у тебя есть? Только это. И с этим чем-то нужно смириться.
Она шмыгнула носом, глядя на море. Слезы вытекли, вымыли из нее еще одну долю боли. По доли – каждый день, понемногу, пока все не вытечет до конца, если вообще у него был конец. А если его и не было, то хотя бы до того момента, пока не перестанет жечь и терзать так больно-больно. Она приходила сюда плакать каждый день. Плакать и смотреть на бурю.
А потом возвращалась назад.
Дом, где она поселилась, стоял неподалеку от берега, на отшибе рыбацкого городка с унылым названием Лебяжья Гавань. Теснились к берегу домишки, пропахшие солью, рыбацкие сети сушились на рогатинах у береговой линии. Здесь воняло гнилой рыбой, водорослями и пенькой. Тянулся над черепичными крышами черный дым, его подхватывал ледяной ветер с моря, крутил над домами. Над крышами издали виднелись мачты высоких кораблей, похожие на лес, со свернутыми на них парусами. Данка иногда глазела на них издали: она никогда не видела кораблей. Но пойти посмотреть ближе сил не было. И не хотелось.
Она вылезла из тоннелей Редлога к северу отсюда и дальше не пошла, незачем было. Ее тянуло к морю, море она нашла, а что его окружало – значения не имело. В город все же пришлось зайти ненадолго: купить еды, поспрашивать насчет крова. От одной мысли о гостинице с шумом и гамом постояльцев ей становилось худо. Потому она поузнавала на рынке и у одной из торговок рыбой сняла маленький домишко у самого взморья вдали от города, где муж торговки ночевал во время летнего лова. Таких домишек вдоль по берегу теснилось много, в них и места-то было на кровать да простую печурку, а ей большего и не требовалось. Торговка смотрела с подозрением, пристально разглядывая Данкины скулы, тонкие черты лица и волосы. Видать, мелонская нелюбовь к эльфам распространялась и на Северные Провинции, хоть ману и рассказывала, что здесь с этим было полегче.
Впрочем, ей было плевать. Она отдала несколько золотых в просоленную цепкую ладонь, получила в ответ тяжелый проржавевший ключ и разъяснения, как найти нужный ей дом, и ушла восвояси. Быть с людьми не хотелось. Хотелось быть с морем.
Вся ее жизнь теперь стала такой же, как этот край. Ледяное бескрайнее море, ледяное бескрайнее небо, битва между ними по необъятной линии горизонта, то показывающейся на глаза, то скрывающей себя. Целые дни бродила она вдоль по линии взморья, глядя и глядя туда, в самое сердце войны между ними, глядя туда и пытаясь отыскать ответ, почему у нее ничего не получилось. Почему ничего не получилось там, за колеблющейся вуалью смерти, в прошлый раз, когда она истекала яростью и желанием убивать, отомстить, изломать и изрезать весь мир в ответ на свою боль. Почему не получилось сейчас, когда она пришла с полными ладонями любви, нежности, заботы и ласки. Ни то, ни другое не сработало. Она проиграла все равно. Она ничего не смогла сделать в Мелонии, не смогла никого исцелить. Она проиграла с Рабами. Она проиграла с Вель.
И теперь она смирялась.
Горячий белый пар курился над чашкой с чаем, когда Данка сидела у крохотного стола и смотрела сквозь закопченное окошко на береговую линию. На то, как парили над стальной водой чайки, разбросав крылья в стороны, перекрикиваясь гортанными голосами. Волны рычали им в ответ, бились о берег. Вот-вот они должны были замерзнуть уже. Она слышала на местном рынке, что море на зиму замерзало. Сначала ярилось в бешенстве шторма, а потом замерзало по береговой линии, и ни одна лодка, ни один корабль больше не могли покинуть землю и уйти. До самой весны.
-Я как это море. Я не могу никуда уйти от себя самой.
Она так давно не слышала звука собственного голоса, что он удивил ее, зазвучав внутри, прокатившись в ее голове. Данка задумалась о том, как на самом деле он звучит. Внутри нее он звучал одним звуком, срываясь с губ – другим. Что слышали те, кто слышал ее снаружи? И имело ли это значение, если она сама себя не слышала?
Ледяные ветры нагоняли облака откуда-то из туманной серой дымки, и с ними пришел острый как нож сырой холод. Ветер визжал в щелях дома, выл на разные голоса, забирая прочь все тепло. Данка лежала во тьме и смотрела на то, как колышутся замызганные занавеси на окнах от сквозняка. Тихонько гудело пламя Роксаны в печурке, но прогреть помещение не могло – ветер выдирал тепло, выцарапывал сквозь щели, и тогда Данка куталась в свои крылья, чтобы согреться.
Ночи были такими – ледяными и стылыми. Пришли метели, пришли злые холода, вцепились безжалостно в ослабевшее море, сковали его белоснежными цепями, и оно рухнуло обессиленным под их весом. Также Данку хватала вина, также держала ее тяжесть понимания, что она не смогла. Не справилась. Не сумела. Сколько бы ни пыталась, кого бы из себя ни корчила, она не смогла. И это было невыносимо.
Грезы ушли, будто их и не было, теперь она не могла уйти в них. Теперь поперек воспаленного усталого мозга стояла обгорелая печная заслонка, искореженная, застрявшая в проеме так, что не вытащишь, не пройдешь через нее, не уснешь больше. Заслонка бессилия, которое изводило ее своим присутствием, которое она ненавидела всем сердцем.
Как же она ненавидела это бессилие…
Сквозь щели в старой печурке виднелись алые злые скачки пламени. Глаза следили за ними, остекленевшие, пустые глаза, впитывая их отражение равнодушными зрачками. Весь мир смотрел и надеялся и ждал ее, а она не смогла. Не смогла.
Внутри заворочалось, с боку на бок переваливаясь, заходило из стороны в сторону. Тяжелое, будто сонный медведь, ворчащий в своей берлоге, такое острое по краям, болезненное. Гнев. Данка так боялась его. Так боялась, что попыталась укрыться, спрятать подальше, а он все не уходил.
Будто трава, будто сорный осот рос он внутри день ото дня. Пока бродила она по вымерзшей береговой линии среди тишины морозной ночи, пока спотыкалась на гальке, пока трогала кончиками пальцев ледяные острые торосы поверженного моря. Пока лежала часами на своей узкой пропахшей дымом тахте. Пока ела без вкуса пресную кашу, запивая пресным же чаем. Пока смотрела в одну точку и отчаянно молила его не расти, остановиться, уйти прочь.
Он рос. Он крепчал. Будто дерево, поливаемое дождем, питаемое жирной живой землей. Как те деревья, которые воспевали Поющие Земле, и они тянулись к самому небу прямо на глазах, раскидывали ветви в стороны, опушались листьями.
И пока она изо всех сил боролась с ним, пытаясь его контролировать, он пророс сквозь нее и заполнил ее целиком. Просочился сквозь все ее тело, сквозь жилы и кости, сквозь полные густым дыханием вены. И вышел наружу.
Ярость захватила ее, огненная, алая, казавшаяся бездонной ярость. Как много ее было, так много, что ей казалось, что она выдыхает само пламя. Ярость на то, что хотели от нее другие люди. Ярость на то, чего требовала от себя она сама. Ярость на Вель. Ярость на весь мир. Ярость на мани и ману. На анай. На Рощу. На Держащую Щит и Великую Царицу. На всех.
Она не могла больше есть, не могла прилечь. Ярость объяла огнем все нутро, и ноги не позволяли ей остановиться. Ноги поднимали и гнали ее туда, в черную-черную ледяную ночь навстречу линии горизонта. Сквозь торосы, сквозь буран, сквозь ветер, туда, где весь мир исчезал, поглощаемый чернотой и ревом беснующейся обезумевшей Реагрес.
Льдины под ее ногами глухо стонали и трескались, снег проседал вниз по трещинам, чтобы окунуться в черную воду, обрести в ней покой, которого не могла обрести Данка. Она бродила и бродила, завернувшись в пропахший тиной и табаком рыбацкий плащ, найденный в домике, она плакала от ярости и выла, она рычала сквозь зубы, она кричала до хрипоты, и хлопья снега забивали ей глотку, пытаясь ее заткнуть, пытаясь остудить, но это не помогало.
-Как вы могли?! – орала она в черноту, в которой не было понятно, небо это было или море, или лед, или снег, или что вообще. – Как вы могли лепить из меня маленькую хорошую девочку?! Как вы могли растить меня будто святую куклу, которую однажды поставят в угол храма, чтобы другие приходили и взваливали на нее всю свою боль, все свои невзгоды, а она стояла, держалась и успокаивала их? Почему, если вы знали, что я Аватара, вы не остановили меня? Почему вы позволили мне прийти в этот край, встретить ее и ничего не смочь?! Почему вы не помогли мне? Почему вас не было, когда мне было так страшно, так тяжело?! Почему никто из вас не пришел ко мне, когда я решила умереть?! Ману, мани, Лэйк, Держащая Щит, все вы, святоши, где вы были, когда я решила убить себя ради мира, потому что не справлялась? Где ты была, Вель?! Почему ты не спасла меня, если ты так меня любила?! Почему ты не помогла мне, хоть и клялась, что будешь? Почему ты не помогла?!
Боль выхлестнула наружу через глотку, а вместе с ней и силы, и ярость, и гнев, все. Все оставило ее, и она рухнула в снег на качнувшуюся под тяжестью ее тела льдину. Она согнулась калачиком головой вперед, окуная лицо в наметенный метелью сугроб, она зарыдала туда, топя его своей яростью и горячими слезами.
Она плакала долго-долго-долго. Плакала потому, что никто не пришел и не помог ей. Понимая всей собой, что никто и не должен был. Никто в этом мире никому ничего и не должен был, даже если очень сильно любил. И никто никого не мог спасти, сколько бы сил к этому ни прилагал. Только она сама могла. Только она сама. А она все это время смотрела на других и надеялась, что они сделают за нее. Возьмут ее на руки, приласкают, утешат, обогреют, окружат любовью, дадут ей все то, чего она так отчаянно жаждала. Ту любовь, которую они видели в ней. Ту любовь, которой она так сильно хотела. Так была голодна по ней, что все до последней капли из себя отдавала другим – чтобы те дали в ответ. Только это было бессмысленно. Как пытаться приставить себе чужие ноги, чтобы на них идти.
Гнев выходил, вымывался слезами, оставляя в груди тяжелый обгоревший след. Там, в нем, было еще так много ярости, так много невыкричанного, так много невысказанного. Данка согнулась в три погибели в сугробе, уперевшись лбом в лед. Слезы стекали по ее лицу вместе с тающим снегом, охлаждая ярость внутри. Лед таял под прикосновением ее яростно горящей кожи. Лед таял.
Сил почти не было. Она с трудом поднялась на дрожащие ноги, побрела назад, к своему убежищу, качаясь под ледяным ветром. Снег бил в лицо, холод промораживал до костей, ветер безжалостно стегал ее плетью по глазам, губам и щекам. Ей было так холодно теперь, когда ярость вышла. Так холодно.
Она доплелась до своего домика, упала на одеяла и каким-то чудом все-таки провалилась в грезы. И в грезах видела белую тишь. Бескрайнюю ледяную белую тишь с черными ветвистыми трещинами воды, проступающими сквозь однотонный панцирь льда.
А на утро она вышла в такую тишь.
Буря улеглась, отревела, отступила, Реагрес умерила свой бешеный танец, улеглась почивать в стальных облаках над головой. Остался после нее изможденный мир. Бескрайний белоснежный щит замерзшего моря с обросшими толстыми белыми шапками торосами. Белое внизу, серое вверху, между ними тонкая и острая, почти режущая глаза линия горизонта.
Данка пошла туда, бездумно, то и дело спотыкаясь о неровные льдины под снегом, оступаясь, проваливаясь по колено. Пошла так же, как шла вчера ночью, только сквозь белое, а не сквозь черное. Пошла, чтобы найти линию горизонта, схватить ее пальцами, утвердиться в ней. Ей нужно было то, что разделило бы ее жизнь поровну, что отделило бы ее прошлое от ее будущего, отрезало его. Чтобы оно не мешалось, как когда море переливается в небо и наоборот, чтобы оно стало четким и трезвым, ясно видным.
И пока она шла, увязая в снегу почти по бедра, ветер, переместившийся внутрь ее существа, овевал ее холодом, приносил мысли. Реагрес давала знания. Реагрес приносила ясность.
Они любили ее, ее родители, очень любили и восхищались ей. Для мани она была первой дочерью и единственной, самой ясной зоренькой среди всех, любовью, которой она сама в детстве была лишена. Для ману – попыткой исправить и загладить тот факт, что она бросила двух своих первых детей и не дала им ничего, кроме отчаяния. Они любили ее как могли, они пытались дать ей все, что могли. И сделали это как могли. И это невозможно было изменить.
Как и Великая Царица и Держащая Щит. Они создавали в Роще что-то, что было противоположно Великой Войне. Что-то сакральное, такое ценное, такое важное. Окруженные смертью всю свою жизнь они настолько от нее устали, что захотели создать место, где ее не будет. Где будет мир, любовь и добро. И они положили свои жизни, чтобы создать это место. И да, так получилось, что Данка там выросла, и так получилось, что она стала частью этого. И так получилось, что она родилась Аватарой. И так получилось, что Держащая Щит неосознанно откупилась ею от мира всего, отпустив ее на Танец, и даже попыталась защитить – послав с ней всех своих дочерей, чтобы хранили ее в ее бою. Она сделала все, что могла. И это невозможно было изменить.
Вель. Тут было больнее всего, и слезы вновь пришли, заливая лицо, обжигая его. Вель знала, кто она такая, еще до их встречи с Данкой, чувствовала. Знала, куда ведет ее судьба и что она должна сделать. Вель отчаянно жаждала этого, жаждала Танца, звала ее, потому что чуяла своим звериным нутром, что им обеим это нужно. Что они нужны друг другу – чтобы вновь начать Танец, пережить его и закончить, чтобы пройти через все то, через что они когда-то не смогли пройти сами. Вель хотела ей помочь, но сама отчаянно нуждалась в помощи. Вель хотела ее спасти, но ее саму нужно было спасать. Вель отпустила ее в ее жизнь, мечтая лишь о том, чтобы она осталась, а одновременно с этим надеясь, что она уйдет. Данка помнила, как Вель тяжело вздыхала, как стискивала зубы, как кривилась, когда ей приходилось решать за двоих. Потому что тогда, в самом начале, Данка не могла, физически не могла и не умела что-то решать и делать. Она была лишь красивой куклой, святой куклой с далеких гор. И Вель хотела, чтобы она ушла и научилась решать и быть сильной. Вель хотела этого, хоть и никогда не призналась бы в этом. И Данка ушла – и запретила ей помогать, запретила ей приходить, а еще позже – оттолкнула ее совсем, отказавшись от нее. Чтобы она не видела ее смерть. И ее страх. И ее отчаянье. И это невозможно было изменить.
Ну а теперь я.
Это было сложнее всего. Для этого потребовалось долго-долго дышать, долго-долго смотреть на пустую белую линию горизонта.
Я надеялась, что меня спасут. Мне нравилось быть святой и получать от других людей поклонение и любовь. Я не хотела нести ответственность за свою жизнь, потому что для этого пришлось бы отказаться от такого блаженного и сладкого покоя в чужих объятиях. От чужого обожания и любви. Я сбежала из Рощи, потому что приходило время мне стать взрослой и стать частью клана, взяв на себя ответственность за него. Я сбежала от Вель, потому что она осуждала меня за то, что я никак ей не помогаю. Я пришла со своей благостью в Мелонию, чтобы спасти их всех, но оказалось, что спасти никого невозможно. Я отказалась это принимать и решила, что для этого нужно долго и тяжело трудиться, и тогда получится. Я знала, что толку не будет, но не хотела смиряться, хотела продолжать доказывать, что я все же спаситель мира. Я отказывалась признать собственную человечность и бессилие, собственные ограничения, ведь меня растили святой и безгрешной. И чтобы доказать им, что я их спасу все равно, даже несмотря на то, что это невозможно, я спалила Деран, половину Мелонии ввергла в хаос войны и попыталась убить себя, принеся в жертву Инди’Агону.
И все потому, что я отказывалась принять, что не всесильна.
И это невозможно изменить.
Это звучало так гротескно и абсурдно, что она даже захихикала, но очень скоро прекратила, потому что смешного здесь ничего не было. Это было страшно. Все, что она сотворила, было очень страшно.
И бессилие вошло в нее, ледяное, словно пустоши вокруг. С ним невозможно было что-либо поделать, так же, как и с гневом до этого. Оно было огромное, и она была в нем. Маленькая фигурка посреди белого-белого замерзшего моря. И снежинки тихо падали вниз с неба, пятная ее силуэт среди льдин.
Шли дни. Время тянулось, уходило прочь, и Данка училась отпускать его. Она была бессильна сейчас хоть к чему-либо. Она устала. Ее изматывало ее страдание, высасывая из нее все силы. Она не могла ничего делать, только бродить вдоль взморья, карабкаться на торосы, таращить глаза в ровную острую линию горизонта, пытаться отрезать себя от своего прошлого. Она свыкалась со своим бессилием. Свыкалась с невозможностью изменить прошлое. Свыкалась с тем, что всю свою жизнь корчила из себя кого-то, кем не являлась. Стыд и вина ели с ней с одной тарелки, бессилие и гнев сидели вечерами возле печурки и слушали ночь. Горе, огромное горе обнимало ее своими крыльями, держало в цепких объятиях, не отпускало ни на миг. Она оплакивала все, что потеряла, все, что не отважилась обрести, все, на что шла с бездумной отвагой и в чем рушилась просто потому, что там невозможно было победить.
Мир раскрывал ей себя как есть. Он был равнодушен к ней и ко всем остальным, но для всех оставлял в себе место. Он жил и справлялся без ее участия, а мог справиться и с ней. В нем не было особого замысла и смысла, и она в нем ничего не решала. Но при этом решала то, что могла сделать со своей собственной жизнью. И это отрезвило ее.
Горизонт стал горизонтом, ровной полосой между небом и морем. Теперь Данка видела ее постоянно, даже в бурю. Можно было просто приглядеться повнимательнее, можно было напрячь глаза, и он становился виден из-под всего, что его укрывало: облаков, дождя, туманов.
У мира была граница. У Данки была граница. У всего было окончание и место, где он уже не мог ничего.
Она познала бессилие, выпила его до самого дна вместе с ледяными бурями над замерзшей морской гладью. И оказалось, что оно не такое уж и страшное, бессилие это. Она могла его переживать. А еще она могла что-то с этим сделать.
Она проснулась как-то утром с этим ощущением – ее руки перестали быть двумя пустыми слабыми плетьми. В них что-то появилось. Какой-то зуд. Они хотели что-то сделать, чего раньше не делали. Не просто висеть вдоль тела, не мерзнуть под ветром, не хвататься за льдины или комкать снег. Нет. Сделать что-то, чтобы оно потом осталось.
Она долго пыталась понять, что же хочет и может сделать. В ее домике почти ничего и не было. Только печурка, крохотный стол на одного человека, топчан, чтобы спать, да шкаф в углу, где висела рыбацкая накидка и старая рыболовная сеть. Данка уставилась на эту сеть, не спуская с нее глаз. Долго-долго смотрела, потом встала и подошла. Сняла с крюка, развернула, расстелила на полу, осмотрела со всех сторон. Сеть была старой, со множеством прорех, с перепутанными и местами изодранными краями. Ее можно было починить.
Руки взялись сами, и она принялась связывать ниточки, кое-как латать прорехи. Когда оказалось, что нужен дополнительный материал, что веревки не хватает – обрезала края и их использовала для того, чтобы покрыть недостаток. Она копалась весь день до самой темноты, и к ночи, усталая и довольная, осмотрела свою работу. Сеть была цела. Немного уменьшилась в размере, но была цела, и теперь ее можно было использовать для ловли рыбы.
Данка вернула ее в шкаф и улеглась отдыхать. Грезы приняли ее. Белая тишь лежала в них, разделенная ветвистыми трещинами черной воды.
На следующее утро руки не успокоились. Кажется, стало даже хуже. Кровь побежала по пальцам, они как будто чесались изнутри, зудели, требуя, чтобы она сделала что-то, требуя действия. Данка вновь осмотрела домик. Обратила внимание на почерневшие от копоти окна, на перекошенную печную трубу, на щели в стенах. Залезла под кровать и нашла там сундук со всяким рыбацким барахлом, старым и истлевшим.
Ей захотелось прибраться и вымыть окна, но здесь не было даже тряпки, чтобы это сделать.
Придется идти в город.
Сначала мысль вызвала острое сопротивление и нежелание. Ей так не хотелось выходить из своего одинокого холодного страдания. Здесь все было известно, здесь льдины, берег и ветер отвечали ей, принимали ее как есть, давали ей свободу быть такой, какой она хотела быть. А там, за стенами этого города вновь начинались зеркала других людей. Косые взгляды и взгляды приветливые, чужое одобрение, чужая злость…
Тебе все еще есть до этого дело?
Данка уставилась на свои ладони. Все эти долгие-долгие недели, счет которым она уже и потеряла, она жила одна, разбивая одну за другой собственные маски безжалостно и со всей силы. Кажется, у нее не осталось масок. Кажется, у нее не осталось сил на то, чтобы их создавать. И на то, чтобы переживать из-за их отсутствия.
Сквозняк от закрывшейся двери заставил сор на полу с тихим шорохом просыпаться в узкие щели.
Лебяжья Гавань встретила ее резкой вонью, шумом, густым ощущением человеческого присутствия. Дома здесь были сложены из камня, крыты черепицей, трубы чадили, добавляя зимнему небу серости. Снег смягчал очертания улиц и домов, скрывал острые углы, покрытые плесенью от сырости стены. Центральную улицу даже почистили, разгребли снег в стороны, и Данка шла по обмороженным, ровно очерченным со всех сторон ледяными прожилками булыжникам мостовой.
Ей было любопытно, как живут здесь люди. После долгих дней уединения внезапно стало интересно, как происходит жизнь у других. Она ведь и не видела этого вот так, изнутри, будучи частью всего этого. Раньше она смотрела со стороны – как эльфийка, анай, Аватара. А теперь можно было просто быть в этом. Просто быть маленькой незаметной частью этого всего. Обычной, как и все остальные.
Мое бессилие дало мне свободу. Если я не всесильна, значит, я могу ошибаться. Я могу просто быть.
Она крутила головой по сторонам, следила за котами, на длинных ногах выхаживающими по сугробам. За чайками, что недовольно перекрикивались друг с другом на крышах домов. За тем, как какая-то женщина в глухом темном шерстяном плаще под горло спешит прочь с корзиной, полной белья. За мужчиной, что сидел на крыльце своего дома и, кряхтя, привязывал к сапогам плетеные снегоступы. За санями, что с лязгом проехали мимо по оголенным обмерзшим камням, влекомые крупной лошадью в шорах, от которой валил во все стороны теплый, пахнущий навозом и потом пар. Сани покрывал брезент, но из-под его края на дорогу сыпался тонкий ворох теплых сенных тростинок. Данка пошла по ним, будто по следу, оставленному для нее повозкой. Ей нужно было на рынок.
Над крышами домов среди гула голосов, шума города, криков чаек, торчали в небо мачты кораблей со скатками парусов на них. От них пахло морем и далекими странами, и Данка уставилась на них, думая о том, что могла бы уплыть далеко-далеко. Мани пела песни о далеких южных и северных краях. Там все было иначе, там люди были иные. Возможно, там не было войны, возможно, там никто не знал о Танце. Возможно, она могла бы начать там жить заново, с ноля. Начать строить свою собственную историю, свою судьбу, а не ту, что была ей предначертана кем-то и которой она не хотела.
-Ты слыхал? – вырвался из толчеи женский визгливый голос. Данка повернула голову и увидела средних лет дородную женщину в теплом платке, что держала под руку мужчину в мохнатой дубленке и тревожно говорила ему: - Шардан, говорят, захвачен дермаками, и они уже на подступах к Озерстражу. Бреготт вот-вот падет уже. А как он падет, так мы следующие, попомни мои слова.
-Все ты слушаешь незнамо кого! – поморщился в раздражении мужчина, вздохнул громко. – Это Бреготт захватил Шардан. Хитрая сука Эрахир пугает всех дермаками, чтобы держать высокие цены. Они же Шардан и захватили, а теперь распускают байки, что это якобы Сет у власти. И поэтому можно втридорога драть за ткани и фарфор с юга.
-Да? – расстроено переспросила женщина. – Но мне Хида сказала, а ей – матрос, что при Шариф служит. Уж он не будет лгать.
-Чтобы бесплатно Хиду твою полапать? Конечно будет! – фыркнул мужчина. – А ты все слушаешь, как курица, расставив уши. И веришь всему.
Данка завернулась в плащ и ускорила шаг, обгоняя их. Она не хотела всего этого слышать, не хотела знать. Она хотела начать свою жизнь сначала, с того момента, где все это осталось позади. Что бы там сейчас ни творилось в Шардане, что бы ни происходило в мире, все это принадлежало ее прошлому. Той ей, которая ничего не смогла с этим сделать. И пробовать еще раз она не намеревалась.
И да, в этом было малодушие. И да, в этом была трусость. И да, она понимала, что бежит. Бежит, как и раньше.
Внутри заболело, затянуло что-то, принялось глодать острыми зубами ребра изнутри. Ты постоянно бежишь. Прочь из Рощи, прочь от Вель, прочь от жизни. Ты только и делаешь, что бежишь. Может, пришло время набраться храбрости и остаться хоть раз?
Вот я и наберусь храбрости и останусь! Здесь! И буду строить здесь свою жизнь вдали от этого! Маленькую и скучную, простую, человеческую жизнь с работой по дому, с хождением вдоль моря, с людьми под боком, как и должно живой! – зло ответила ему Данка.
А ты сможешь? Сможешь перестать слушать свое море? – насмешливо спросил голос внутри, и она зло затолкала его прочь, будто грязный носовой платок на самое дно кармана.
Рынок был небольшой, но шумный и кипливый. Выкрикивали свои цены торговцы, рекламировали товар, торговались покупатели. Толпа закручивалась водоворотами вокруг отдельных прилавков, двигалась, шевелилась, будто спиральные веточки папоротника, перетекающие на ветру. Данка влилась в ее движение, отдавшись потоку, позволив ему нести себя. Мимо прилавков с драгоценными булавками, разноцветными бусами, расческами и веерами, мимо отрезов кож и шкур зверей, мимо тканей в стопках, заботливо укрытых под парусиновыми тентами, мимо пирамидок яблок, ящиков с чумазой картошкой и повядшей морковью, мимо крюков с кроваво-жирными тушами и холстины, заваленной раззявившими рты и вылупившими глаза телами рыб.
Люди, что сновали вокруг нее, их было так много, они были такие разные! Кое-как она распознала местных. Упрямые темноволосые мелонцы расхаживали в темных одеждах, поглядывали на чужаков исподлобья, проталкивались через толпу, ворча и поджимая губы. Остальные были, кажется, со всего света. Разодетые в разноцветные одежды темнокожие люди с серьгами в ушах, в ярких кушаках и сдвинутых на затылок шапках. Высокие светловолосые смешливые люди с ясными глазами и широко развернутыми плечами. Люди тонкие, белокожие, скуластые, с густыми черными волосами и почти птичьими цепкими темными взглядами. И нелюди – тоже. Огромные каменорукие ильтонцы, скребущие головами тенты над прилавками и вынужденные едва ли не пополам складываться, чтобы осмотреть товар. Маленькие квадратные будто движущиеся скалы гномы, с окладистыми бородами и свирепыми взглядами, с цепкими короткими пальцами, которыми они придирчиво ощупывали шкуры и кожи, отчаянно торгуясь.
Здесь было так много всех. Этот город вмещал их всех, всем в нем находилось место.
Может, найдется и мне?
Она вглядывалась в лица людей, жадно, как нищий в свою плошку. Кто-то и впрямь смотрел в ответ хмуро, с вызовом, презрительно кривился на ее эльфийские черты лица. А остальным было все равно. Они орали, выпучив глаза, кто продавая, кто покупая, и она была для них просто еще одним кошельком, кружащимся в вечном ритме рынка, где вещи переходили из рук в руки снова и снова, будто кровь, омывающая тело изнутри.
Всем плевать, кто я.
Ей вдруг стало легче. Будто невидимый непонятный груз скатился с плеч камнями, осыпался куда-то за спину. На самом деле всем было плевать, кто она такая, равно как и кто все остальные. И это было нестрашно. Никто не смотрел ведь именно на нее. Никто не смотрел.
Она купила себе веник из жестких прутьев, несколько обрезков ткани и ведро. Собиралась уйти уже, а приглядела паклю и купила увесистый кусок, чтобы законопатить щели в стенах. Еще мыло нужно было, и она нашла, несколько кусков жесткого и вонючего взяла и один маленький, который пах травами – просто для себя. Взяла еще крупы для своих запасов. И вдруг поймала всем нутром среди вони и ароматов один запах – теплый-теплый, вкусный-вкусный, такой душистый и густой, запах свежего хлеба. Поняла, что не ела его так давно, месяцы целые назад, купила себе буханку. И еще – большую замерзшую рыбину, уж больно красным было ее выставленное на всеобщее обозрение мясо. Пару луковок к ней, немного картошки…
С рынка она шла, сгибаясь в три погибели под своей ношей, но не жалела. Все было правильно, все было верно. Никто не узнал ее, никому не было до нее дела. А у нее, оказалось, была сила донести все это до своего дома. И дома как-то так получилось, что она взялась за тряпку и за веник и принялась мести, мыть, скрести да чистить и работала до самого поздна, пока поясница не заныла от усталости.
И когда отложила все прочь, ощутила, как внутри заворочалось, заходило из стороны в сторону. Никуда оно не делось, пусть она и работала весь день, так и осталось в глубине, огромное, злое, разъяренное, но теперь уже иначе. Теперь совсем иначе.
Она злилась на то, что не могла сделать раньше того, что делала теперь. Она злилась на себя. Злилась на упущенное время. На потерянные возможности. На ту женщину, что при ней помянула Шардан. Зачем она это сказала?
Ноги вынесли ее в ночь, в лютый холод застывших намертво льдин, и Данка зашагала по торосам туда, к невидимой линии горизонта, кричать ей в лицо свою ослепительную ярость.
Почему она не могла просто смириться? Почему она не могла просто забыть о своем прошлом? Почему она не могла перестать слышать шепот моря внутри себя? Почему она не могла просто сдаться?
Море слушало, как она кричит…
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!