
Метки
Психология
Дарк
Неторопливое повествование
Смерть второстепенных персонажей
Элементы слэша
Нелинейное повествование
Параллельные миры
Психопатия
Россия
Альтернативная мировая история
Мистика
Психические расстройства
Современность
Ужасы
Повествование от нескольких лиц
Детектив
Триллер
Элементы гета
ПТСР
Насилие над детьми
Русреал
Германия
Серийные убийцы
Жаргон
Грязный реализм
Нуар
Ксенофобия
Дискриминация
Хтонические существа
Геноцид
Пиромания
Концентрационные лагеря
Описание
2020 год, Павлозаводск. Учительница музыки, жестоко убивает детей. Сидевший санитар морга пытается не воплотить в жизнь свои мечты о насилии. Его любовница на досуге сжигает в лесу мертвых животных, а следователь, который расследует серию убийств, и сам в глубине души немного маньяк.
1969 год, альтернативный Третий Рейх. Пока молодой гауптманн СС хочет стать таким же, как его дядя - каратель из айнзатцгрупп, сидевший гангстер с еврейскими корнями намерен отомстить берлинцам за Холокост.
Глава 4
03 октября 2021, 11:40
1969 год, 19 января
Молодой мишлинге Октав Леопольд Гаже, сын французской еврейки Софи Гаже и австрийца Эрвина Гундлаха, брак которых не состоялся по расовым причинам, просыпался обычно поздно, однако это не мешало ему быть состоятельным. Заключался его достаток в подержанном автомобиле и двухкомнатной квартире, где Октав проживал совсем один, пока его соседи по панельным окраинам обитали в подобном метраже плодовитыми семьями.
Обставлена квартира была по-современному, а квадратное окно спальни выходило на восток. По утрам в комнате медленно таял густой полумрак, опускалась к полу, как нож гильотины, полоса дневного света, а темный колер стен наливался болотной зеленью. Не стал исключением и этот день. Бледное лезвие света скользнуло по алому торшеру и упало на полосатое одеяло, под которым скрывался спящий Октав. Зазвонил на прикроватном столике дисковый телефон, разорвав вязкую тишину. Одеяло зашевелилось, гладкую трубку обхватили искривленные пальцы, и над клетчатым линолеумом повисла черная спираль провода.
- Алло, - сонно произнес Октав. Взлохмаченные черные волосы, карие глаза с тяжелыми веками и чрезмерно выраженная горбинка семитского носа придавали ему сходство с подстреленным стервятником, который слишком долго полз по камням, волоча за собой раненое крыло.
- Просто напоминаю, что ты собирался сегодня со мной встретиться. Не опаздывай, - раздался по ту сторону линии мужской голос, искаженный шипением мембраны. Этот обманчиво мягкий баритон мог бы принадлежать эстрадному певцу-крунеру, но принадлежал, к сожалению, хладнокровному садисту из крипо.
- Конечно, само собой. Я не опоздаю, - вымученно улыбнулся Октав и положил трубку. Вместе с очередным пробуждением вернулось неизбежное осознание того, что у него есть тягостная и нервная обязанность: не только торговать наркотиками, находясь под опекой семьи Кляйн, но и держать ухо востро, грубо нарушая моральный кодекс семьи Кляйн.
Октав потер ладонями отекшее лицо и надел очки. Водянистый мир обрел острые контуры, а в широком зеркале, стоящем напротив кровати, Октав увидел собственное отражение, над которым висел абстрактный пейзаж в черно-синих тонах. Справа от зеркала располагался письменный стол: круглые часы с прозрачным ободком показывали полдень, а под аптекарскими весами поблескивали гири. Октав повернул голову к окну. Сквозь серую муть облаков проглядывало слепое бельмо солнца.
Одевшись прилично по меркам своего асоциального слоя, Октав спрятал макушку под шляпой из черного фетра, положил в карман пальто заряженный «вальтер» и вышел из квартиры. Лифт не работал. Октав спустился пешком, припадая по обыкновению на левую ногу. В руке он держал ключи от машины, а зубами сжимал сигарету, которая оставляла в воздухе зыбкую струйку дыма.
Геббельсовские кварталы, построенные после войны, Октава не раздражали. Шершавые железобетонные коробки, - типовые единицы архитектурного проекта, - заслоняли вид на центральные громады Берлина, пропитанные кровью, смертью и отравляющим газом. С восточной окраины невозможно было разглядеть, как багровеет под солнечными лучами медный купол Дома народа, напоминающий абсцесс, готовый вот-вот лопнуть. Взгляд падал лишь на мокрый от снега асфальт, серые панели многоэтажек и металлические крыши автогаражей. В одном из таких гаражей хранилась машина, которой Октав гордился - темно-синий «ситроен», плавными очертаниями напоминающий скорее ракету, стремящуюся вперед, нежели автомобиль. К тому же, недешевая «богиня», как называли эту модель французы, спасала Октава от нежелательного внимания полиции. На дорогах его останавливали крайне редко.
До встречи с Хайни оставалось чуть больше двух часов, и Октав решил провести их в кинотеатре «Штерн». Фильмы, которые шли в официальном прокате, были Октаву не по душе, однако его манило ощущение уединения, неизбежно сопровождающее будничные сеансы. Помимо Октава в мягкой черноте кинозала сидели безликие силуэты, подсвеченные экраном, на котором показывали патриотический триллер «Сын отечества». В холодной гуще цвета британский шпион пытался выкрасть чертежи боевых ракет, а завербованный им молодой предатель вел себя, как карикатурный гомосексуалист. Умирала от пулевого ранения работница военного завода, истекая кровью и показывая зрителям черную резинку чулка на бледном бедре. Властный эсэсовец, белокурая бестия, награжденная Железным крестом, успешно раскрывал заговор и передавал шпиона властям. Октав не заметил, как закончился фильм. Он представлял свой затылок, развороченный пулей, и уже в который раз ловил себя на том, что мысль о смерти больше не вызывает у него панического содрогания.
Когда Октав подъехал к оси Запад-Восток, ему нестерпимо обожгло глаза медными всполохами, которые скакали по куполу Дома народа. Октав дернул уголком рта, но машинально сдержал гримасу отвращения. За белоснежным мерцанием берлинского гранита таилась пляшущая смерть, которая в сороковых пожинала урожай концлагерных заключенных, изнуренных голодом и трудом. Ослабевшие руки роняли кирку в пыль каменоломни, следом падал тощий человек в полосатой робе, и тело, помертвевшее еще при жизни, переставало функционировать окончательно, как поврежденный часовой механизм. Центр Берлина был построен на крови, унавожен мором. Октав смотрел на ржавое зарево, но видел лишь бледные тени прошлого, тусклые отсветы крематорского огня, который пожирал обнаженные трупы, превращая их в прах, обезличенную массу, черный песок времени. В центре Берлина должен был стоять сладковатый смрад сжигаемой плоти, однако пахло всего лишь выхлопными газами.
К Музею дегенеративного искусства Октав подъехал без пяти минут три. Вид у здания был нарочито неприглядный: рыжий кирпич, жестяная вывеска с готическим шрифтом и влажные бетонные ступени, ведущие к узкой двери. Живопись безумцев не заслуживала мрамора и гранита. Октав убедился, что за ним никто не следит, и поднялся по крыльцу, слегка подволакивая ногу. Внутри музей выглядел не лучше. Картины были развешаны по залу вплотную друг к другу, создавая подчеркнутую дисгармонию, а беленые стены и серый кафель из-за слабого освещения казались грязными.
Посетителей не было. Лишь Хайни, высокий и слегка меланхоличный мужчина нордической наружности, одетый в светлый плащ, стоял перед рисунком Отто Дикса и делал вид, что рассматривает гротескных солдат, противогазы которых напоминали слоновьи морды. «Насмешка над немецкими героями», - сообщала крупная подпись, которой цензурный комитет подменил настоящее название картины. Заслышав медленный стук шагов, Хайни обернулся и расплылся в вежливой улыбке. Октав подошел к нему и с некоторым запозданием пожал протянутую руку.
- Что сразу не поздоровался? Хотел подойти ко мне незаметно? – спросил Хайни, улыбнувшись еще шире.
- Кровь обязывает трусливо подкрадываться со спины, - мрачно отшутился Октав, подчеркивая выбором слов врожденную картавость.
- Ближе к делу, Октав. Самоуничижительные шутки твое положение не исправят. Надеюсь, ты вытащил меня в эту выгребную яму ради действительно важных новостей.
- Десятого февраля должен прийти груз из Нидерландов, - понизил голос Октав, - три тонны кустарного первитина, в таблетках. Конкретный маршрут мне пока неизвестен, но точно могу сказать, что повезут морем, через порт в Бремене.
Хайни вскинул брови и даже присвистнул, мысленно подсчитывая поощрения, положенные ему за участие в таком серьезном расследовании. И хотя руководил расследованием инспектор Нейдорф, физически развитый брюнет с усами а-ля Гитлер, которые выдавали в нем консерватора, Хайни тоже мог кое на что рассчитывать.
С инспектором Нейдорфом и его любимым помощником Октав познакомился три недели назад и до сих пор не мог вспоминать об этом без дрожи отвращения, направленного не только на них, но и на самого себя. Нейдорф в тот день расколол Октава за полтора часа, поместив его в максимально угнетающую обстановку. Серые стены комнаты для допросов неуловимо сливались с темнотой, которая клубилась в углах, а за яркой настольной лампой виднелся черный силуэт с едва различимыми, как на карандашном наброске, чертами лица. В полумраке Нейдорф немного напоминал Гитлера, а довершал инфернальное впечатление тяжелый циркуль для замера черепа, который Нейдорф держал в руке. Повинуясь движениям обветренной кисти, циркуль шевелился под светом лампы, и его стальные изгибы загорались бледными искрами.
- Что еще мы найдем, если как следует обыщем твой лапсердак? А, Гаже? – заговорила темнота угрюмым голосом инспектора Нейдорфа. Циркуль вкрадчиво переместился в центр желтушного пятна и коснулся ножками двух предметов, которые изъяли у Октава: свертка из вощеной бумаги, где было пятьдесят граммов кокаина, и вороненого «вальтера» со спиленным номером.
Октав пытался собраться с мыслями и успокоиться, однако давящая телесная боль рассеивала внимание, а руки, скованные наручниками за спинкой стула, нехорошо немели. Въедливо пульсировал затылок, по которому Нейдорф в приступе гнева ударил тяжелым циркулем. Чужое присутствие за спиной и резиновый шланг кричаще-синего цвета, то и дело мелькающий на периферии зрения, изрядно нервировали Октава. Он не сомневался, что сейчас его снова изобьют.
- Впрочем, какой из тебя Гаже? В твоем свидетельстве о происхождении указано, что девичья фамилия твоей матери – Либерман, - произнес Нейдорф с нескрываемой брезгливостью, - это многое говорит о твоей личности, свинья. Как и все евреи, ты безнадежно ленивый, поэтому по профессии почти не работал, а только людей дурил.
- За это я уже отсидел, - вяло возразил Октав. Скрипнула лампа, и желтоватый свет ударил прямо в глаза, заставив его поморщиться.
- Снова будешь отрицать, что курируешь продавцов в Нойкёльне?
- Буду, - пробормотал Октав.
- И на семью Кляйн ты тоже не работаешь?
- У меня нет знакомых с фамилией Кляйн.
Октав лгал, не имея надежды на то, что ему поверят, ведь его причастность к преступлениям семьи Кляйн, которая состояла из неблагополучных мишлинге и контролировала восток Берлина, была слишком очевидной. Очевиден был и высокий статус Октава, потому что Нойкёльн был опасным районом, где проживали расовые аутсайдеры и богемная молодежь, и безалаберному наркоторговцу его бы попросту не доверили.
- Ты чего добиваешься, унтерменш? – хрипло спросил Нейдорф, сидящий за лампой. – Хочешь, чтобы мы тебя убили прямо здесь?
- Нет! – звонко воскликнул Октав. Боль в затылке поминутно распускалась, как хищный цветок, питающийся мушиными трупами. Свет слепил глаза, вынуждая Октава отворачиваться, однако чужая рука неизменно возвращала его голову в прежнее положение.
- Знаешь, чего я не понимаю, дегенерат? Того, что наш новый фюрер считает Европу свободной от евреев, хотя вы до сих пор живете среди нас, - встал Нейдорф и окончательно растворился в серой темноте, - надо было устранить вас всех еще тогда, не делая никаких исключений. Лично я считаю, что стерилизация – это слишком гуманная мера для мишлинге.
Октав нервно сглотнул и замер. Речь Нейдорфа, явно придуманная загодя, звучала, как прелюдия к чему-то неизвестному, но крайне мучительному, и лишь нелюбовь к нацистам мешала Октаву открыто выразить страх. Из сибирского опыта он вынес тяжелый, но полезный урок: страх лишь раззадоривает нацистов, и они входят в раж, как служебные собаки, которые, ощущая сопротивление пойманного беглеца, сжимают челюсти еще крепче.
- Хайни, разберись с этим жидом, - лаконично приказал Нейдорф.
- С удовольствием, - раздался за спиной у Октава приятный мужской баритон.
Шею тут же перехлестнул и сдавил резиновый шланг. Вдох уперся в сжатое горло, не находя пути внутрь, а периферию зрения заволокла серая пелена. Октав надсадно хрипел и вхолостую хватал ртом воздух, превозмогая резкую боль в гортани, а скованные руки дергались, цепляясь пальцами за пустоту. Перед распахнутыми глазами сгустилось марево воспоминаний, тошнотворно пахнущее старыми библиотечными книгами, дешевым табаком и одеколоном «Альпы». Октав задергался в судорогах. Крупно дрожали ноги, отрывисто стуча ботинками по полу. Ощущение принадлежности собственному туловищу пропало, оставив взамен лишь сокрушительную тяжесть наступающей смерти, которая смешала годы, лица и города, освежила застарелую память. Мыслями Октав находился не здесь и не сейчас, он не помнил, как Хайни время от времени давал ему подышать, а затем вновь душил, не помнил свой осипший голос, слезно обещающий заслужить жизнь любым способом, не помнил вопросов, которые задавал довольный Нейдорф и быстро получал на них ответы.
Однако когда Октав пришел в себя, диктофон инспектора Нейдорфа обо всем ему напомнил. Прослушав сначала свои несвязные рыдания и сбивчивые признания, а затем и обещание доносить на семью Кляйн, Октав осознал, что не откупился от смерти, а всего лишь отложил её на неопределенный, но однозначно небольшой срок. Предателей семья Кляйн не прощала.
- Можешь отказаться, конечно, - произнес Нейдорф, разглядывая его перекошенное лицо, - но в таком случае, когда начнется утечка информации, они получат веское доказательство того, что стукач – именно ты, а не кто-то еще. Сам знаешь, что за этим последует.
«Oy gevalt[34]…» - подумал Октав, неосознанно перейдя в мыслях на идиш, как это обычно случалось в худшие моменты его жизни. Изнуренное туловище норовило упасть на пол вместе со стулом, и Октав с трудом держался ровно, цепляясь за ничтожные остатки сил.
[34] «О, господи…» (идиш)
- Ты не только преступник, Либерман, ты еще и припадочный. Дефективный по всем параметрам. Лучше бы тебя не стерилизовали, а ликвидировали. Вы все такие, с плохой генетикой. Полуслепые, сутулые и сумасшедшие.
Октав затравленно выдохнул и спрятал взгляд, скорее уронив гудящую голову, чем опустив её. Нервные состояния, страдать которыми Октав начал после концлагеря, проявились сегодня слишком уж ярко, впервые став его слабым местом. Теперь жизнь Октава была в руках Нейдорфа, который мог в любой момент её оборвать, по собственной прихоти раздавив Октава в кулаке, как опарыша.
Покинув полицейский участок, Октав вернулся домой, задернул все шторы и достал из кухонного шкафа три бутылки вина. Остаток вечера он провел в спальне, опустошая одну бутылку за другой, и сам не заметил, как заснул. Проснулся Октав с тяжким ощущением похмелья, которое, впрочем, на время затмило жгучее чувство вины, прорастающее в Октаве горьким стеблем полыни. Утренняя тошнота оказалась настолько мучительной, что ему в какой-то момент померещилось, будто он вот-вот вывернется наизнанку, превратившись в бездыханную слизисто-красную тушу с черным нутром, но этого, к сожалению, не произошло.
Приготовив себе кофе, Октав нехотя вернулся к обыденному существованию. Лежа на красном диване, что располагался в зале, он безучастно слушал пластинки и курил. Пепельница наполнялась окурками, одна монотонная мелодия сменяла другую, а синие стены казались черными в полумраке задернутых штор. Когда время, потерявшее счет, перевалило за полдень, Октав неожиданно для себя осознал, что даже такую безвыходную ситуацию можно обратить себе на пользу. Нужно было лишь как следует подготовиться.
- Три тонны… Взять на поличном, конечно, можно. Вот только за такой вес и убить могут. Тебя, например, если случайно выяснится, кто именно на них стучит, - произнес Хайни вежливым тоном, в котором, однако, слышались садистские нотки.
- Меня убьют в любом случае. Или они, или вы, - беспомощно огрызнулся Октав. У него возникло иррациональное желание выстрелить в Хайни, однако от этой мысли он отказался, хоть и с трудом.
- Ты слишком плохо о нас думаешь, мы не склонны к предательству. В отличие от тебя, - строго сказал Хайни. – Помни свое место, сукин ты сын. Иначе твои коллеги узнают о тебе много нового.
Не найдя нужных слов, Октав потупился. Не стоило раньше времени привлекать к себе внимание. Чтобы потешить расовое самолюбие Хайни и притупить его бдительность, Октав кинул на него быстрый взгляд, придав распахнутым глазам скорбное выражение, а затем снова уставился в пол.
- Всегда бы так. Свяжись со мной, когда узнаешь подробности, - усмехнулся Хайни. Он похлопал Октава по плечу и бодро зашагал к выходу, насвистывая себе под нос. Когда искаженный мотив «Горного эдельвейса», исчез за хлопнувшей дверью, Октав выпрямился, и его взгляд вновь стал сонным и апатичным.
Завуалированные оскорбления, на которые Хайни был так щедр, злили его куда сильнее, чем неминуемая казнь, ведь со смертью Октав встречался уже не раз и теперь попросту её не боялся. Неважно было, кто именно за ним придет: костлявый der Tod[35], сжимающий в руке крестьянскую косу, зловещий la mort[36] на бледном коне или покрытый множеством глаз der toyt[37], готовый отнять жизнь Октава каплей яда с зазубренного ножа. Визит смерти был неизбежен, а её черный силуэт уже маячил за ближайшим углом.
[35] смерть (нем.)
[36] смерть (франц.)
[37] смерть (идиш)
Подглядывала ли смерть из-за куста сирени, когда Октав рос в еврейском гетто на окраине Парижа, когда сожитель матери обучал Октава карточным фокусам, обратив внимание на ловкость его пальцев, когда его мать добровольно шла ко дну Сены? Лезла ли смерть в окно, когда тринадцатилетнего Октава переселили в Лемберг[38], где жил его отец-нацист, когда медкомиссия обманом отправила Октава на стерилизацию, солгав об угрозе аппендицита? Кралась ли смерть по мощеному тротуару, когда Октав прогуливал уроки в компании ровесников, которые, как и он, оказались недостаточно сознательными для гитлерюгенда, но слишком примерными для исправительного лагеря? Сложно было сказать. Но смерть определенно подобралась слишком близко, когда из ребенка, обойденного вниманием взрослых, вырос аполитичный молодой человек, предпочитающий богемно одеваться, без меры пить и изредка танцевать под джаз, сдобренный парой таблеток первитина.
[38] Львов
Кое-как окончив медучилище, Октав два года проработал фармацевтом в частной аптеке. Выходные он проводил на квартирах у знакомых, которым охотно показывал фокусы: невесомые карты веером перетекали из одной руки в другую, перемешивались в нужном Октаву порядке и на радость зрителям меняли масти. В те годы у Октава были здоровые, чувствительные пальцы, в те годы он еще не хромал.
Работа в аптеке вызывала моральные терзания, напоминающие рвотный рефлекс. Раз в месяц приходила с рецептом на барбитураты фройляйн Хельга Тишлер, высокая девушка с бледным лицом, медовым голосом и пластмассовыми эдельвейсами на шляпе. Голубые глаза, светлые букли волос и серый паспорт выдавали в Тишлер чистокровную немку, на которой Октав не мог жениться, даже будучи стерильным. Рейх запрещал смешанные браки такого характера, видя в Октаве осквернителя расы. Ему оставалось лишь разговаривать с Тишлер о лекарствах, незаметно сминая дрожащими пальцами белый халат.
В конце шестьдесят второго года Тишлер пришла с рецептом, выписанным уже на имя фрау Хельги Зоммерфельд. Уходя, она забыла на прилавке перчатку из черной замши, чуть пахнущую духами. Когда Октав припадал к мягкой перчатке и вдыхал лилейный аромат, у него перехватывало горло, будто замша была сбрызнута синильной кислотой.
Дожидаться следующего визита фрау Зоммерфельд Октав не стал. Он уволился, собрал чемодан и сел на поезд, следующий до Винницы. Соседом по купе оказался простоватый студент-фольксдойче[6], и Октав, поддавшись шальной мысли, которая определила его дальнейшую судьбу, предложил студенту сыграть в карты. Навыки, переданные отчимом-шулером, уже через полчаса обогатили Октава на три тысячи марок – месячный заработок фармацевта.
[39] этнические немцы, которые жили за пределами Третьего Рейха
Вопрос о профессии больше не стоял. Местом работы Октава стал рейхскомиссариат Украина. Отыскав в поезде или джаз-кафе подходящего кандидата, Октав непринужденно завязывал знакомство и представлялся Йозефом. Разложенные по карманам колоды, карты, спрятанные в рукавах бесформенного пиджака, и нестриженые ногти, которыми так удобно было наносить крап, обдирали жертву до последней рейхсмарки. Под конец Октав обычно позволял жертве отыграть часть кона и под благовидным предлогом уходил, забирая с собой солидный остаток. Октав катал вполовину, чтобы в нем не заподозрили шулера.
На исходе первого года удача стала от него отворачиваться. В Бердичеве Октав сел играть с тщедушным мужчиной, похожим на школьного учителя, и с неприятным удивлением осознал, что играет тот слишком хорошо для любителя, которым назвался.
- Учись, друг мой, - дружелюбно сказал мужчина напоследок, выиграв у Октава все деньги и наручные часы, - а в целом неплохо, потенциал у тебя есть.
Чем дальше Октав углублялся на Восток, тем сильнее становилось понятно, что бояться стоит не полиции, а местных преступников, у которых с чужаками разговор был короткий, но красноречивый. В Житомире Октавом заинтересовались неприветливые молодчики, сильно отличающиеся от привычного контингента джаз-кафе. Хватило одного удара в челюсть, чтобы Октав собрал карты и поспешно ретировался.
В шестьдесят пятом началась полоса тотального невезения. Переломный момент произошел в Одессе, когда сосед по купе, онемеченный славянин, заподозрил неладное. Реакция последовала бурная: он назвал Октава каталой и жидом, присовокупив к этому угрожающий русский акцент. К счастью, поезд стоял на станции. Октав сорвался с места, сбежал в тамбур и через открытые двери выпрыгнул на перрон, оставив в купе и деньги, которые стремился выиграть, и новую шляпу.
Финал у трехлетней карьеры шулера оказался жалким, но предсказуемым. Догадливые жители Ялты, которых Октав отыскал на набережной и посчитал наивными, без церемоний скрутили его, уткнули лицом в брусчатку и вызвали крипо. Въедливо шептало Черное море, пробивались сквозь толщу паники голоса неравнодушных прохожих, а кровь из разбитого носа размазывалась по холодным, мокрым из-за осеннего дождя камням. Октав пытался вырваться, но всякий раз его успокаивали пинком. Когда прибыли инспекторы в штатском, Октав уже не сопротивлялся. Он обессилел и едва держался на ногах. К машине его пришлось волочь.
Спустя месяц расследования и не лучшего обращения, которое только могло достаться вурму и еврею, Октав не выдержал и признал вину. Суд счел его асоциальным элементом и отправил отбывать наказание в рейхскомиссариат Сибирь. Освободился Октав два года спустя, выйдя из концлагеря калекой, и в ту же ночь совершил убийство, на которое, к счастью, никто не обратил внимания. Хоть Восток и представлял собой холодную пустошь, кое-какие преимущества у него всё же были.
Грязно-белые стены, пестрые квадраты картин и потертый кафель давили на Октава, сбивая дыхание, наполняя тело слабостью, проходя по внутренностям гадостной дрожью. Октав замер и усилием воли стряхнул фантомное ощущение локтя, сдавливающего горло. Он ощупью пересчитал пуговицы на обшлаге пальто, которых, как и всегда, было четыре. Повторив процедуру еще несколько раз, пока не пришло успокоение, Октав с облегчением покинул музей.
Воспоминания нервического юноши, которым Октав когда-то был, в последнее время навещали его всё чаще, и хотя принадлежали они совсем другому человеку, туловище по инерции реагировало на них излишне болезненно, будто повод для тревоги существовал на самом деле. Хотя он, конечно, существовал. Однако проживал в Сибири и вряд ли собирался её покидать.
Ближайшие несколько часов, которых обычно хватало, чтобы не спеша опорожнить бутылку вина, Октав решил провести в «Бабилоне». Пробравшись сквозь цветастый полумрак, шуршащий яркими платьями и неказистыми костюмами, он занял столик в дальнем углу, чтобы находиться как можно дальше от веселящейся толпы. Официант, отреагировав на один лишь взмах руки, принес Октаву бутылку красного сухого.
Желто-красные огни потолочных ламп пробегали по Октаву, как клопы, высвечивая то сигарету, зажатую в травмированных пальцах, то бокал с вином, которое походило в темноте на загустевшую кровь, то горбоносый профиль, тускло поблескивающий стеклами очков. Со стороны ярко освещенной эстрады доносился тягучий, хриплый клекот джазовых синкоп.
Октав не думал о том, что информация, которую он сообщил Хайни, была полностью правдивой, потому что даже эту ошибку еще можно было исправить. Его мысли были заняты совсем другим: Днем космонавтики, до которого оставалась неделя, мглистыми лесами Ораниенбурга, одного из берлинских пригородов, и уединенным домом, который Октав арендовал до марта, предъявив владельцу фальшивый паспорт на имя Йозефа Рихтера.
Подходящее место Октав искал долго, но в итоге остановил выбор на пригороде, возле которого располагался Заксенхаузен - главный концентрационный лагерь Третьего Рейха. Дом, из окон которого смутно виднелись его пулеметные вышки, отраженные застывшей гладью озера, подходил к намерениям Октава как нельзя лучше. Акт ресентимента должен был состояться именно там.
Ночью Октав спал как убитый и видел сумбурный пьяный сон. Его изуродованные руки раскапывали мокрую землю, комья почвы прилипали к пальцам. Безымянная могила медленно обнажала свое чрево, показывая Октаву впалый тифозный живот, испещренный грязно-розовой сыпью, тощую кисть, торчащую из ветхого рукава полосатой пижамы... Октав убрал горсть земли с того места, где должна была находиться голова мертвеца. В черноземе проступило сероватое лицо с неестественно очерченным контуром черепа, как в пособиях по краниометрии. Из-за крайней степени истощения глаза казались больше, чем были на самом деле, они мерцали в глубине глазниц, испуская неживое, стылое, дымно-желтое свечение. Из отрытого покойника выглядывал диббук[40], готовый покинуть умерщвлённую телесную оболочку и поменяться с Октавом местами.
[40] злой дух в фольклоре евреев-ашкенази, душа умершего человека
***
Служебный «мерседес», который Рудольфу выдали в Гитлерштадте, осторожно полз по январскому гололеду. В темной синеве проплывали желтые квадраты окон, завывал ветер, перекрывая еле слышное урчание мотора. За рулем, как и всегда, был Гельмут, а уставший Рудольф полулежал на заднем сиденье. Его утепленная шинель была расстегнута, а галстук расслаблен, чтобы коричневый воротник форменной рубашки не касался вспотевшей шеи. Пара кожаных перчаток и черная мутоновая шапка с лакированным козырьком, которая в Сибири заменяла офицерам фуражки, лежали справа от Рудольфа, а сам он лениво рассматривал незнакомый ему провинциальный город - Паульмунд.
Полупрозрачные узоры мороза на оконном стекле искажали ночной ландшафт, придавая ему ирреальность акварельного рисунка. Жались друг к другу жилые бараки, выкрашенные в бледно-розовый цвет, а в волнистых сугробах, которые доходили до подоконников первого этажа, барахтались, несмотря на поздний час, дети в шубах. Снег болезненно сверкал под фонарным светом, напоминая Рудольфу о кокаине, который остался в самом сердце Европы, в пяти тысячах километров от Паульмунда. Рудольф утомленно закрыл глаза.
Он явственно осознавал, что эта несуразная командировка состоялась лишь потому, что отец, считающий его весьма посредственным национал-социалистом, решил преподать ему урок мужества. Однако Рудольф не понимал, что именно в его поступках было не так, ведь работу он выполнял прилежно, а здоровых немецких детей зачинал даже в больших количествах, чем его женатые коллеги.
Беда гауляйтера заключалась в том, что он недальновидно проглядел критический момент, после которого в Берлине стала нарастать историческая энтропия. Её всадниками оказались этнические преступные группировки, состоящие из обозленных мишлинге, асоциальная молодежь, которая относилась к ним с подчеркнутым равнодушием, и, конечно же, серийные убийцы. Случались подобные убийства редко, но неизменно вызывали у горожан молчаливый ужас. Ян Дробны, маньяк чешского происхождения, был одним из первых душегубов новой формации. Расстреляли его за пять убийств, сопряженных с сексуальным насилием, жертвами которых стали пятеро несовершеннолетних гитлерюнге. Вины Рудольфа в этом не было никакой, однако отец с того года стал относиться к нему строже. Особенно он попрекал его знакомством с Октавом, но Рудольф не видел в этом никакой проблемы. В конце концов, он, немец и офицер СС, по умолчанию превосходил стерилизованного потомка евреев-ашкенази, который родился лишь благодаря счастливой случайности – за год до того, как стерилизовали его мать. Рудольф не видел в Октаве угрозы. Тот слишком ценил имеющийся у него материальный комфорт и вряд ли решился бы на противодействие. Однако отец был об Октаве совсем другого мнения.
Рудольф мог заслужить хорошее отношение отца, лишь совершив нечто вроде боевого подвига. Вот только война осталась в далеком прошлом, бюрократические должностные обязанности никаких подвигов не подразумевали, а в захолустном концлагере для героизма тем более не было места.
Чтобы отвлечься от невеселых мыслей, Рудольф снова посмотрел в окно. Над крыльцом местного отделения гитлерюгенда развевался кроваво-белый флаг со свастикой. Чуть в стороне виднелись бледно-золотистые искры гранитной набережной, ледяное русло реки Дитте, названной так в честь первого немецкого космонавта, и чернильный мрак лесополосы по ту сторону реки. Судя по всему, ехал автомобиль по Гитлерштрассе. Гельмут свернул налево и миновал башню с черным циферблатом. В синеватой белизне заснеженного Парка победы возвышался бронзовый монумент: решительный солдат вермахта поддерживал раненого товарища с перевязанной головой.
- Сколько еще ехать, Гельмут? – спросил Рудольф, вглядываясь в холодную синеву восточного пейзажа.
- Сорок минут, герр барон.
Концлагерь «Сибирь-2» был центром загородной инфраструктуры. Змеистая дорога, ведущая к лагерю, пролегала вблизи от предприятий, на которых бесплатно трудились квалифицированные заключенные. В лесном сумраке мелькали дорожные указатели, отчетливо выражающие промышленную специфику гау: песчаный карьер «Верфольф», угольный разрез «Черное солнце», завод по производству синтетического топлива и завод по производству резины. Принадлежали заводы «ИГ Фарбен», а еще несколько подобных были разбросаны по промышленным зонам Паульмунда, куда заключенных отвозили в грузовиках прямо через центр города – это экономило и время, и топливо.
Близость концлагеря ознаменовалась коттеджным поселком, где проживали семьи коменданта Менгеле и членов лагерного штаба. Фахверковые виллы с балконами, террасами и занесенными снегом садами наводили на мысли о коррупции. Что, впрочем, было неудивительно, ведь Менгеле, который раньше был помощником коменданта в Заксенхаузене, четыре года назад перевели на Восток именно за растрату бюджетных средств. Это было стандартное для СС наказание за коррупционные преступления, призванное спасать организацию от позора. До имперских судов подобные дела не доходили. Рудольф не без основания полагал, что поселок строили заключенные - коменданты восточных лагерей охотно пользовались служебным положением, игнорируя официальные запреты. На следующем повороте дороги располагалась скромная деревня: кирпичные дома принадлежали лагерным охранникам, а деревянные – освободившимся заключенным, которые остались жить в Паульмунде, потому что возвращаться им было некуда.
В ночной хмари обозначились силуэты вышек, на которых медленно вращались прожекторы, высвечивая то другие вышки с тенями пулеметчиков, то колючую проволоку, натянутую над высоким бетонным забором. Рудольф застегнул шинель, надел шапку и перчатки. «Мерседес» подъехал к серым металлическим воротам, над которыми поблескивали кованые буквы типичного для концлагерей лозунга: «Arbeit macht frei[41]». Глухо лаяли вдали деревенские собаки. Сонный фельдфебель, сидящий в будке КПП, встретил Рудольфа нацистским приветствием и скептическим взглядом. Он долго рассматривал его партийный билет, удостоверение СС и аусвайс, выписанный Министерством по делам Восточных территорий. Лишь затем фельдфебель кому-то позвонил и наконец открыл ворота.
[41] «Труд делает свободным»
Гельмут заехал в административный сектор лагеря и остановился возле КПП. Рудольф вышел из машины и стал ходить из стороны в сторону, разминая затекшие ноги. Мороз колол щеки, каждый вдох наполнял тело холодом, а под подошвами сапог жалобно хрустели осколки льда, которыми был усеян аппельплац. Административный сектор, залитый искусственным светом, казался убежищем, на которое со всех сторон давила густая мгла. Вдоль бетонного забора тянулся коридор из колючей проволоки, в котором патрулировал периметр молодой эсэсовец. Тускло горели окна комендатуры, канцелярии и здания политического отдела.
Скрипнула дверь комендатуры, и в бескровном свечении фонаря показался высокий мужчина лет сорока пяти, черты которого скрадывал козырек зимней фуражки. Дубовые листья в петлицах черной шинели выдавали в нем штандартенфюрера[42] СС Эрвина Менгеле, который был комендантом концлагеря «Сибирь-2» и заведовал почти тысячей заключенных обоих полов. Когда он подошел ближе и остановился, Рудольф разглядел легкий перекос плеч и утомленное лицо с впалыми щеками.
[42] полковник
- Хайль Гитлер, - вскинул Менгеле правую руку. Бледное облачко дыхания вырвалось у него изо рта вместе со словами.
- Хайль Гитлер, - ответил Рудольф, вскинув руку вполсилы.
Менгеле производил впечатление не очень-то гостеприимного человека: тонкие змеиные губы и блекло-голубые глаза, лишенные яркого чувства, заставляли считать коменданта мизантропом, а его спокойствие граничило с сытой осоловелостью. На своего именитого однофамильца Менгеле ни капли не походил.
- Мы ожидали вас утром, - сказал он без тени укора.
- В Гитлерштадте долго искали машину, штандартенфюрер. Пришлось задержаться.
- Будет вам, называйте меня комендантом, - вяло отмахнулся Менгеле, - не обязательно каждый раз напоминать им о моем звании, чтобы они понимали, кто здесь главный.
- Я планировал приступить к инспекции сегодня, но придется, видимо, перенести это на завтрашнее утро, - сообщил Рудольф с вежливой улыбкой.
- Могу предложить вам стандартную воскресную программу. В пять утра подъем и утренняя перекличка, в полдень выступление лагерного оркестра, а в семь вечера – скромный ужин у меня дома. Познакомить вас с женой и детьми я не смогу, потому что они уехали отдыхать в Крым, зато вы встретитесь с гауляйтером Гитлерштадта.
- С удовольствием приму ваше приглашение. Оркестр, кстати, хороший? – поинтересовался Рудольф, подметив, что в лагере организована художественная самодеятельность.
- Какой там… - усмехнулся Менгеле. – Асоциалы, демократы и уголовники.
Рудольф искренне посмеялся над его шуткой. Менгеле спрятал ухмылку, и его лицо вновь приняло спокойное выражение, которое не было ни теплым, ни прохладным. Рудольф мельком взглянул на Менгеле, ожидая увидеть суженные опиатами зрачки, однако в его глазах читалась лишь трезвость.
- Надолго вы к нам?
- Максимум на три недели.
- Что ж, добро пожаловать. Можете никуда не торопиться. Надеюсь, вам у нас понравится, - задумчиво произнес Менгеле. Под конец фразы его бесстрастный взгляд увяз в сумрачном пространстве горизонта.
Рудольфу с Гельмутом выделили два номера в небольшой гостинице рыжего кирпича, которая находилась в административном секторе, а для лагерных сотрудников без места жительства являлась офицерским общежитием. Просторный номер, доставшийся Рудольфу, был оформлен в светло-коричневых тонах, и ничто в нем не напоминало о холоде, который сковывал окрестности. Напротив широкой кровати располагался телевизор с антенной, а у окна стояли два мягких стула, разделенные письменным столом, на котором виднелась ваза. Свежие ветви можжевельника, свисающие с её горловины, благоухали хвоей.
Сняв шинель и повесив её в шкаф, Рудольф подошел к окну. Открывшийся вид не мог похвастать живописностью: далекие верхушки сосен, перечеркнутые колючей проволокой, бетонный забор и скромных размеров лагерный крематорий с высоким конусом трубы. Декады назад крематорий изрыгал густые облака черного дыма, распространяя по близлежащим деревням удушливый запах паленого мяса, однако ныне в нем лишь изредка сжигали заключенных, которым не повезло скончаться до момента освобождения.
Чуть погодя в номер постучалась горничная, которая принесла мыльные принадлежности и полотенца. От наметанного взгляда Рудольфа не укрылись дефекты её внешности: неправильность черепа со скошенным подбородком, темные миндалевидные глаза и черные с рыжиной волосы, собранные в узел. На полосатое форменное платье, дополненное гражданским передником с рюшами, была нашита бирка с черным винкелем и личными данными. Горничная по имени Татьяна Нобель, осужденная за проституцию, была из числа заключенных, которым доверяли настолько, что разрешали обслуживать офицерский состав.
Проснулся Рудольф в четыре утра. Неспешно позавтракав в офицерской столовой жирным омлетом, он зашел к себе в номер за цейсовским биноклем и отправился на балкон комендатуры, откуда открывался хороший обзор на аппельплац. Менгеле был уже там. Он размеренно похлопывал хлыстом по сапогу и сохранял свойственное ему равнодушие. Рудольф встал в полуметре от него, расчехлил бинокль и припал к окулярам.
Освещенный фонарями аппельплац вступал в безобразный диссонанс с угольно-темным воздухом раннего утра, а серо-синие шеренги узников-мужчин уродливо контрастировали с черным роем лагерного персонала и исступленно лающими овчарками. Шапки-ушанки, ватники и русские валенки не согревали заключенных. Мерзли даже придурки[43], которых можно было различить в толпе благодаря черным шапкам, такого же цвета ватникам и белым нарукавным повязкам.
[43] заключенные, сотрудничающие с администрацией концлагеря
Холод волновал заключенных гораздо сильнее, чем показательная экзекуция, которая проводилась перед строем. Переведя бинокль чуть ниже, Рудольф поймал в прицел двух человек: тощего заключенного и молодого надзирателя. Заключенный в полосатом ватнике валялся на асфальте и корчился от боли, а надзиратель, молодой штурмманн[44] СС со славянской внешностью, избивал его резиновой дубинкой. По аппельплацу разносились протяжные вопли. Надзиратель из-за них терял над собой контроль и начинал бить заключенного еще и ногами, но быстро успокаивался.
[44] ефрейтор
- О, вы заметили Тольхена… - апатично удивился Менгеле, проследив за взглядом Рудольфа. – Это наш лучший надзиратель, Анатолий Страшко. Его отец служил в дивизии «Галичина». По виду не скажешь, но Тольхен не терпит, когда кто-то нарушает правила.
- И какое же правило нарушил этот? – спросил Рудольф. Он вспомнил ядовитые слова Октава и вновь пригляделся к Страшко. Тот и впрямь не внушал угрозы, выглядя как серьезный, слегка застенчивый юноша из провинции, и если бы Страшко сейчас не топтал тяжелым ботинком пальцы плачущего заключенного, Рудольф засомневался бы в его потаенной тяге к изуверству.
- Этот? Пытался украсть из столовой сырую курицу. Но воровать ему больше не захочется.
Рудольф покрутил колесико, настраивая резкость, и профиль Страшко оброс деталями, как монструозная голова бабочки, попавшая под линзу микроскопа: на пухловатых щеках ходили желваки, хищно щурились светлые глаза, а над козырьком зимнего кепи мерцала мертвая голова. Рудольф опустил бинокль, но своего омерзения не выдал. Даже боязливые евреи импонировали ему больше, чем дикие, необразованные славяне, которые почему-то считали себя равными немцам. Однако Менгеле об этом знать не следовало.
- Не сочтите меня пессимистом, комендант, но лично я считаю, что язык силы лагерники понимают лучше всего,- уверенно произнес Рудольф, сложив руки за спиной, - я инспектирую лагеря уже три года, и самая крепкая дисциплина обычно именно там, где правила включают в себя физические наказания.
Менгеле с облегчением вздохнул и даже улыбнулся:
- Очень рад, что вы осознаете суть проблемы. А то в прошлом году прислали бюрократа, который счел мои правила слишком жестокими. Столько проблем потом было…
Обещанное комендантом выступление оркестра состоялось в лагерном культурхаузе. Под высокими сводами актового зала гуляло эхо, бледно-зеленые стены были украшены гипсовыми барельефами на патриотическую тематику, а заключенные, - похожие друг на друга мужчины с землистыми лицами, - сидели на деревянных скамьях, держа в руках шапки.
Рудольф стоял максимально далеко от сцены, среди надзирателей, и жалел, что не может просто так отсюда уйти. Менгеле преувеличил, назвав свой музыкальный ансамбль оркестром. На сцене, окаймленной красным занавесом, исполняли немецкие народные песни пятеро заключенных, в распоряжении которых было всего две трубы, одна валторна и небольшой барабан. Начищенная медь инструментов крайне несуразно сочеталась с бритыми головами, мешковатыми робами и неподшитыми валенками музыкантов.
.
Сдерживая зевоту, Рудольф разглядывал зрителей. Точнее, одного зрителя, который сидел в трех лавках от него. Это был тщедушный, весьма молодой придурок с темно-русыми волосами и неуловимо семитскими чертами лица. Нарукавная повязка с обозначением должности выдавала в нем библиотекаря. Как и все придурки, вид он имел сытый, а стрижку носил гражданскую, однако вел себя при этом, как забитый лагерник, окруженный одним лишь презрением. Не поднимая головы, библиотекарь то и дело украдкой озирался, а затем так же быстро отворачивался, нервно поправляя шарф, плотно обмотанный вокруг шеи – несмотря на духоту. Движения библиотекаря казались не осознанными, а скорее рефлекторными, как судороги.
Рудольф проследил за направлением его взгляда, и загадочная нервозность библиотекаря сразу же обрела смысл. Озирался запуганный мишлинге на уже знакомого Рудольфу надзирателя – штурмманна Страшко. Рудольф припомнил, что Октав не просто сидел в этом же лагере, но и трудился здесь в библиотеке. Он крепко задумался. Октав утверждал, что Страшко у него на глазах избивал людей, однако это могло быть лишь частью правды. Рудольфу невольно представилось, как Октав, одетый в лагерную робу, не находит себе места от страха, пока унтерменш, ведомый своей нездоровой натурой, дышит ему в затылок. Рудольф нахмурился и сложил руки на груди. Перверты вызывали у него большую брезгливость, чем славяне, а Страшко вполне мог оказаться носителем обеих характеристик.
Дожидаться окончания концерта Рудольф не стал и вышел на свежий воздух. День был безветренный, в вышине серых небес недвижимо висел белый глаз солнца, а по обледенелой асфальтовой дорожке стучал ледорубом заключенный из хозобслуги, наполняя воздух лязгом железа. Замеченный Рудольфом библиотекарь, когда окончилось выступление, воспользовался правом придурков не перемещаться по лагерю строем, покинул культурхауз одним из первых и поспешно, чуть ли не бегом устремился к кирпичному ряду двухэтажных бараков, натягивая на ходу шапку и рукавицы. Он ретировался настолько быстро, что Рудольф даже не успел прочесть личные данные на его бирке, разглядев лишь зеленый винкель уголовника.
Ужин у Менгеле, запланированный на вечер, тоже привнес в командировку Рудольфа элемент нервозности. На происходящем лежала невидимая печать горячечного бреда: в углах бледно-голубой столовой стелились тени, хрустальная люстра горела вполсилы, отражаясь в мейсенском фарфоре дряблыми бликами, и тихо сменяли друг друга старые шлягеры Марики Рёкк, будто время в доме коменданта застыло еще в сороковых и теперь не намеревалось трогаться с места. От чашек с глинтвейном и гуляша в супнице поднимался призрачный пар. Второй гость, гауляйтер Гитлерштадта по имени Александр Малов, вызывал у Рудольфа не самые товарищеские чувства, потому что являлся пожилым группенфюрером[45] и ассимилированным русским, который во время войны командовал дивизией СС «Байкал». Рудольфа уязвляло, что какой-то славянин занимает ту же должность, что и его отец, чистокровный немец из древнего прусского рода.
[45] генерал-лейтенант
Запивая чрезмерно острый гуляш глинтвейном, Рудольф понемногу пьянел. Перед ним всё яснее вырисовывалась ирония ситуации: фюрер относился к восточным народам с таким презрением, что даже не видел в них человеческих существ и намеревался извести их под корень, однако его либеральный преемник позволил онемеченным славянам занимать почетные должности в восточных рейхскомиссариатах. Польза, впрочем, от этого была: славяне так боялись лишиться полученных привилегий, что выслуживались куда более рьяно, чем немцы из Европы. Поглядывая на Малова, Рудольф неожиданно для себя затосковал по Октаву. В конце концов, тот был немцем хотя бы наполовину, и пусть даже в нем текла еврейская кровь, но место свое он знал и за его пределы не высовывался, будучи тем, кем и должен был быть по факту рождения.
- Какое нежное мясо. Очень интересный привкус, сладковато-острый… - задумчиво прошамкал Малов, аккуратно шевеля вставными челюстями. Рудольф с неохотой вернулся в реальность.
- О, это телятина. Привкус обусловлен красным перцем, чесноком и тмином, - довольно улыбнулся Менгеле и кинул на Рудольфа вполне человеческий, даже веселый взгляд. За его плечами виднелись на стене типичные образцы арийской живописи: картина слева изображала валькирию с копьем, а картина справа – пимпфа[46], несущего на плече черное знамя юнгфолька[47]. Рудольф ответил Менгеле светской улыбкой и сделал большой глоток глинтвейна. Перед началом ужина Менгеле объявил, что готовил гуляш собственноручно, и Рудольфу не хотелось его огорчать, давая знать, что в кулинарии он не так хорош, как в лагерных делах.
[46] член организации «Юнгфольк», мальчик в возрасте от 10 до 14 лет
[47] младшая возрастная группа гитлерюгенда
- Надо сказать, инспектор, что вы приехали в неспокойное время. В Паульмунде убивают детей, - произнес вдруг Менгеле.
- Детей? – переспросил Рудольф.
- Сегодня утром на промзоне возле хлебозавода обнаружили труп гитлерюнге. Со странгуляционной бороздой на шее и без левой ноги.
- К сожалению, это правда, - подтвердил Малов, - маньяк отрубил мальчику ногу. Проводится экспертиза, и я надеюсь лишь на то, что мальчик на тот момент был уже мертв.
- Почему вы считаете, что его убил именно маньяк? – нахмурился Рудольф. Менгеле горько усмехнулся:
- Потому что неделю назад на пустыре возле Дитте тоже нашли труп гитлерюнге. Только тот был без руки. Кто-то убивает детей и почему-то выбирает именно мальчиков.
- К тому же, оба трупа пронумерованы химическим карандашом… - с озабоченным видом продолжил Малов, указав пальцем себе на лоб. - Я завтра же свяжусь с гестапо и попрошу, чтобы они взяли это дело под свой контроль. От крипо мало толку, а медлить никак нельзя, иначе жертв будет еще больше.
- В Берлине был похожий случай лет пять назад. Кто-то насиловал и убивал гитлерюнге, - сказал Рудольф, обращаясь к Менгеле, - расследование курировал сам гауляйтер Берлина, и убийцу в итоге расстреляли. Он оказался чехом.
Менгеле откинулся на спинку стула, запрокинул голову и глухо произнес:
- Исключительно правильное решение. Таких выродков нужно давить после первого же трупа. Если честно, я жалею, что эвтаназия больше не проводится. Со времен последней чистки психопаты расплодились, как тараканы.
- Два года назад у нас в гау без вести пропадали мальчики, - не унимался встревоженный Малов, - и я убежден, что это дело рук одного и того же человека!
- Чем всё закончилось тогда? Кого-нибудь нашли? – спросил Рудольф, исподлобья посмотрев на Малова. Однако страх оказался сильнее расового превосходства, и при мысли о неизвестном убийце Рудольф вздрогнул, будто кто-то неживой, кто-то околевший прикоснулся к его затылку.
- Мы тогда никого не нашли. Ни детей, ни преступника… - мрачно произнес Малов, глядя перед собой. Его рука подрагивала над тарелкой с гуляшом, вилка мелко стучала по фарфору, издавая тихий монотонный лязг.
Неприятная беседа продолжению ужина не способствовала. Расчувствовавшийся Малов, стараясь не выказывать своего смятения, сослался на мигрень и отбыл в Гитлерштадт. Его «опель» отъехал от виллы Менгеле, пересек зыбкую границу между светом фонаря и вечерней теменью, а затем растворился в черноте снегов, словно Александра Малова никогда не существовало. Менгеле оказался не таким впечатлительным, как его партайгеноссе. Он предложил Рудольфу переместиться в кабинет и немного выпить.
Вот только Рудольф в ту ночь свои силы переоценил. Алкоголь размывал его сознание, приводя в хаотическое движение вензеля на темных обоях кабинета, настольную лампу с бахромой и высокий книжный стеллаж, занимающий одну из стен. Менгеле сидел в плетеном кресле, неспешно потягивал крымское вино и время от времени подливал Рудольфу, чей бокал довольно быстро пустел. Лишаясь концентрации, Рудольф то и дело ронял голову на журнальный столик и утыкался лбом в свежий номер эсэсовской газеты «Дас шварце кор», но быстро приходил в себя. Всякий раз его расфокусированный взгляд упирался в стеллаж, и обрывками сознания Рудольф понимал: Октав говорил правду, называя Менгеле русофилом. Одна из полок стеллажа была забита русской литературой, которая раньше находилась под запретом: «Жар-цвет» Амфитеатрова, «Тяжелые сны» Сологуба, «Женщина на кресте» Анны Мар…
- Читаете? – не удержался от вопроса Рудольф и небрежным кивком указал на стеллаж.
- Читаю, куда деваться, - с улыбкой развел руками захмелевший Менгеле, - в этой глуши не так уж и много развлечений.
- Это же литература дегенератов. Русских дегенератов, - пристально посмотрел на него Рудольф.
- Которую доктор Геббельс легализовал, - добродушно парировал Менгеле. Рудольфа покоробила его фамильярность по отношению к новому фюреру. Октав вновь показался ему весьма приятным человеком.
Менгеле лукаво усмехнулся:
- Неужели вы не читали ничего из запрещенки, Рудольф? Совсем ничего?
- Пытался. Не выдержал обилия упаднических мотивов, разврата и пессимизма. В этих книгах нет истинно немецкого духа, нет ничего героического и высокодуховного, только грязь и…
- Спорить не буду, вы правы, - вежливо перебил его Менгеле, оборвав тягучую пьяную речь, - но этого следовало ожидать. Посмотрите, пожалуйста, в окно. Что вы там видите? Пустой горизонт, темнота, снег, холод… А ведь такая угнетающая погода держится здесь больше шести месяцев в году.
Рудольф нехотя посмотрел в окно. Описание Менгеле оказалось весьма точным, пожалуй, даже излишне точным. Иссиня-черная гуща неба кишела извивами туч, протяжно ухала лесная сова, а мороз касался стекла, исподволь покрывая его заостренной вязью.
- Легко писать о героизме, проживая в Баварии, где горные склоны покрыты цветущими эдельвейсами. Но можно ли писать о героизме, наблюдая из года в год подобное зрелище? Такой пейзаж заставляет думать в лучшем случае о выживании. В худшем – о фатализме и неумолимости бытия. Знаете, как славяне называют такое умонастроение? Русская смерть. Категория скорее духовная, чем материальная…
Рудольф пожалел, что не уехал одновременно с Маловым. Разговор определенно сворачивал не туда.
- Простите, - усмехнулся Менгеле, заметив недовольство в его покрасневшем лице, - я уже пятый год в Паульмунде живу. Совсем одичал.
Рудольф не помнил, как вернулся в концлагерь. Калейдоскоп восприятия кружился, показывая ему то полную луну, облепленную оспинами, то её бледный свет на деревянном крыльце, то мохнатые каскады еловых лап в саду Менгеле. Урчание мотора смешивалось с рассыпающимися фразами Гельмута, смысл которых до Рудольфа не доходил, а темнота перед глазами кружилась и обретала глубину.
Если бы не тошнота, которая родилась в набитом желудке и подкатила к горлу, Рудольф проспал бы до утра. Он смутно припоминал холод металла под голой ладонью, непереваренные кусочки мяса из гуляша Менгеле, которые лежали в белом снегу, словно потухшие угли, и гранитные надгробья кладбища за кованым забором. Совсем уж урывочно Рудольф запомнил метаморфозу, которая с кладбищем произошла.
Накатил тяжелой волной утробный гул, выросли вокруг могил серебристые оградки, а надгробные плиты сменились косыми прямоугольниками, ржавую поверхность которых покрывали струпья синюшной краски. Границы предметов расслаивались, обретали разноцветные контуры, бешено наскакивали друг на друга, но оставались при этом болезненно отчетливыми, будто Рудольф смотрел на мир через искажающую линзу. На одной из могил застывшим пятном лежал лунный свет. Пятиконечная звезда над фотографией старика в советской военной форме, кириллическое имя, пара искусственных гвоздик… Удивленное восклицание замерло у Рудольфа в груди, так и не превратившись в звук, когда он увидел дату смерти. Русский ветеран скончался в 1995 году.
Не помня себя от иррационального ужаса, Рудольф метнулся обратно в машину. Снова нахлынула пьяная дрема, и в этом полусне Рудольф видел себя со стороны, видел с высоты птичьего полета пустотную панораму сибирского леса, погруженного во мрак – леса, где некогда воевал дядюшка Альберт.
Рудольф часто бывал у него в гостях, когда состоял в юнгфольке. Жил дядюшка Альберт уединенно, в небольшом доме около Берлина, а истории, которые он рассказывал поздними вечерами, врезались в память Рудольфа настолько хорошо, что оставили в его характере незримый след. С ностальгическим теплом в голосе дядюшка Альберт вспоминал о временах, когда ему удавалось расстреливать в день по несколько сотен русских. Желтое свечение лампы разжигало мертвенные огоньки в его слепом глазу, пораженном бледным пятном катаракты, в обручальном кольце на узловатом пальце правой руки, которое было выплавлено из золотых зубов.
Пухлые фронтовые альбомы дядюшки Альберта, которым была отведена отдельная полка в книжном шкафу, с бесстрастной точностью отражала будни айнзатцгрупп на Востоке: трупы цыган, лежащие в сырых рвах, как шпроты в банке, повешенные евреи с синюшными лицами и горящие деревни. Дядюшка Альберт позировал фотографу, то придерживая за ноги висельника, то стоя на свежем штабеле мертвых тел, то держа в руках человеческие черепа. Один из таких, принадлежавший красному комиссару, прошел сквозь годы и теперь стоял на той же полке, что и фотоальбомы, глядя на победителей пустой чернотой глазниц. Держа в руках вражеский череп, дядюшка Альберт наставлял Рудольфа. Он утверждал, что Восток делает из мальчика или мужчину, или дегенерата – третьего не дано. Говоря о первой категории, он указывал на себя, говоря о второй – постукивал пальцем по желтоватому славянскому черепу.
Накладывались друг на друга слои времени, и в мерцающей снежной чаще проступали километры братских могил, ровные ряды пока еще живых гражданских и застывшие во времени слепки, фантомы молодого дядюшки Альберта, который прохаживался вдоль рвов и стрелял в каждый затылок, оказавшийся возле его сапога.
Рудольф осознал, что спустя долгие годы все-таки оказался там, где должен был оказаться. Пока он превращался из пимпфа в офицера СС, народилось новое поколение дегенератов, змеиным гнездом для которых вновь стал патологический Восток. Одного дегенерата Рудольф уже распознал и теперь не собирался его щадить. Дегенерата следовало повесить, сжечь и вернуть в чернозем, из которого он пришел.