
Метки
Описание
Нечисть погибает в лесах. Червоточина ширится и растет.
Примечания
Моя игра в песочнице. Вбоквел-приквел-сиквел к "Коловрату", содержащий огромный пласт переработанной информации из прекрасного исследования Сергея Максимова "Нечистая, неведомая и крестная сила" и личных отсылок.
Посвящение
Мастеру, воззвавшему эту работу из мертвых к живым. И Вецене.
Ворожея
25 января 2022, 09:45
Марья вяжет степные душистые травы, а Анка смеется. Смеется глухо, утробно, задыхается и кашляет порой, но не прекращает. На грузную грудь ей давит что-то, чего не видно, что даже потрогать нельзя, и это мучает Анку, губит ее, делает ей очень больно, но смех не унимает.
Марья знает: это смерть.
Свое занятие она откладывает – полынь кидает небрежно на стол, клубок ниток катится с ее колен под скамью. Ей душно, хочется открыть маленькое окошко, впустить прохладу, но нельзя: Анка будет стенать, кричать и ругать ее, а может, найдет в себе силы и схватит за волосы да дернет так, что вырвет целый клок. Волос у Марьи и без того осталось мало, последними рисковать ей жалко; вытерев пот с шеи, она принимается плести себе тонкую косу.
Анка хрипит, лежа в постели.
Лицо у нее уже серое, с пятнами, а губы трескаются и кровят – по подбородку вниз течет сукровица. Белки налитые, синие, мутные, но взгляд цепкий и злой, совсем как раньше. Смотрит она остервенело, словно Марья называет ее матерью невпопад, когда помнит ясно, что нельзя, и думает, так тяжело думает, что оставшиеся зубы у нее скрипят и крошатся. В доме витает боль, от которой скисает молоко и половицы скрипят сами по себе. Анкина кончина близится, она на пороге, но не заходит – то ли потому, что не пускают, то ли для того, чтобы старуху посильнее потомить.
А Марье пусть тоскливо и безрадостно, но пусто; все, что может она делать, это ждать.
— Маря, — зовет ее Анка. Свое толстое, большое тело она тяжело переворачивает на правый бок. — Чему я тебя учила, Маря? Как ведьмами становятся?
Марья пожимает плечами.
— Девка родит деву, — отвечает она тускло, — вторая принесет третью, а от третьей сделается колдун или ворожея. Ты ворожея, и ты меня родила – мне надобно тоже родить, а там уж не мое дело.
Анка кивает – хорошо учила, долго, не зря. Марья покладистая и неглупая, слушала, что ей вбивали в голову, да и нечего больше было хранить в памяти, а потому хорошо понимает теперь, что ее ждет. От кого-то надо будет понести, ребенка сохранить и уберечь ото всех, как ее саму берегла Анка, никому не показывала, а затем передать старые книги, рассказать то, что Марье было рассказано, и отпустить на следующий виток. На следующий… круг?
Марья хмурится. По спине пробегает крупная дрожь.
Анка невнятно бормочет:
— Верно, все так… было бы, должно было быть, а не будет. — Она улыбается через силу. Такой улыбки быть у человека не должно, думает Марья. — Подойди. Дай мне воды. — Крючковатый палец указывает на кувшин на печи. — Быстро.
Марья послушная, кроткая и покорная, она берет кувшин, прижимает его к боку и бредет к своей старухе. Вода внутри него уже затхлая, гнилая, от нее пахнет болотом и землей, но за другой надо идти к колодцу, а колодец среди людей – Марье туда ступать нельзя, а вот Анка уже и подняться не может. Будет пить такую, ее не жалко, сама виновата, что больше не набрала, покуда еще была на ногах; хмыкнув, Марья садится на край постели и протягивает тару Анке.
Анка долго глядит на нее и ничего не принимает. Пожевав губу, она шепчет:
— Нагнись ближе.
Ее выцветшие голубые глаза покрывает вдруг глубокая черная тень, ни искры, ни блеска в них не остается, и Марье кажется, что в это мгновение и преставилась Анка. Но Анка нетерпеливо дергается, сотрясается, злобно сипит, она будто бы живее теперь и сильнее, чем была последние шестнадцать лет, и Марья ей подчиняется по старой и страшной привычке: не сделаешь в точности так, как велят, значит, будешь бит и голову все равно склонишь, но еще ниже, чем хотел.
Горячее дыхание опаляет Марье ухо, и от него к шее спускает вниз полоса гусиной кожи.
Анка сбивчиво бормочет:
— Ты пустое место, тебя нет, не было никогда, ты никого не родишь и никем не станешь, а мое истинное дитя закопано на заднем дворе вот уже как шестнадцатый год, это оно должно было получить все, но получишь ты – благодари Хозяина, всем нечистым скажи спасибо, и я скажу: если бы не они, страдать мне пришлось бы долго, а они отдали мне тебя и тем спасли. Хочешь стать, как я, хочешь кем-то быть – найди черта, посеявшего смерть, и иди за ним, куда бы он ни пошел, иди, потому что так желает Хозяин, иди и не оглядывайся.
Марья разевает беспомощно рот и пытается отодвинуться, упирается кулаками в постель и разворачивается, но не успевает встать – Анка хватает ее за кисть, выворачивает и сжимает до хруста. Кувшин падает, вода из него льется на Анку, но Марья того не видит.
Перед ней только лебеда, мальва, подсолнухи и зверобой; перед ней кровь и черный лик иконы.
Сердце сжимается и застывает – Марья не дышит, глохнет, слепнет в одно мучительно долгое мгновение; она умирает – вместо Анки, но все-таки живет. Холод от ступней поднимается к коленям, к животу, к шее, скользкой змеей проскальзывает в ноздри и глазницы, он застилает все, что Марье было знакомо, и порождает то, чего Марья никогда не знала.
Он показывает ей, он ею управляет; он вспыхивает.
Перекрестье дорог в ночи. Веревка с крестом, тот крест, запрятанный под правую пятку, и ветер – повсюду. Шепот, шепот, голоса, смех – не Анкин, кого-то еще. Рама иконы, треск, тени хвостов и луна – полная, светлая, большая и низкая. В одной руке – пуповина, свежая, склизкая, а в другой – нож. Острие сверкает, погружается в плоть, оттуда течет бордовой рекой кровь и капает вниз, в чьи-то алчущие беззубые пасти, пока изнутри не бьет дрожь. В уши льются слова, Марья не понимает их, но чувствует, и не она – Анка – склоняется под тяжестью, что они в себе несут. Кто-то гладит по затылку почти ласково, касаясь длинными ногтями кожи, а затем мягко целует в висок.
Глухо говорят: «Я обещаю», и из деревни, из чьей-то освещенной старой бани, разносится протяжный, измученный крик.
А затем только травы и горсти земли, свечи, заколоченные гробы, исписанные книги и Марья.
Ее синие детские глаза.
Больше – ничего.
***
Марью ломит всю, с головы до ног, она падает на пол и изгибается, как от судорог, а когда прекращает, за окнами уже наступают сумерки – красное солнце скрывается за горизонтом, бьет последними лучами в стены и уходит, будто и не вернется больше никогда. Хату заполоняет пыль, ставни скрипят, страшно хочется пить, еще больше – есть, но для этого надо встать; у Марьи поначалу не выходит. Она скребет ногтями по доскам, подтягивает на одних руках безвольное тело, приподнимается на локтях и тут же заваливается обратно, немощная и словно больная. В голове у нее полно, вязко, но тихо – ни мыслей, ни образов, только течет какая-то густая неизведанная сила. Она и не дает позвать Анку – склеивает уста и давит на лоб. Потому Марья и решает лежать дальше столько, сколько нужно, сколько потребуется, может, даже всю ночь, лишь бы оклематься, вот только в себя она все же приходит раньше. А как приходит, встает, распрямляется, так и видит Анку – окоченевшую, не один час уже мертвую, приоткрывшую рот и глядящую бессмысленно в потолок. Лицо у Анки пусть темное и осунувшееся, но мирное и счастливое – такой ее Марья раньше не видела. Уголки губ приподняты, словно если б она могла, то и сейчас смеялась бы, а брови расслаблены, не нахмурены, и вся она такая застывшая, неподвижная, но легкая и свободная, что Марья решает ненароком, что душа ее отправилась не иначе чем в рай. А то, что держало Анку здесь, нынче в ком-то другом. В самой Марье. Точно внутри. И оно копошится, грызет ее, как червь наливное яблоко. Марья гладит себя по груди, как раз там, где ворочается это чувство, и растерянно вертится вокруг себя. Мысли проясняются, но что делать с ними, как быть теперь она совсем не знает: тело Анки вскорости начнет гнить и зловонить, его надо бы убрать, но куда и как – неясно, а с ее посмертным даром и вовсе ничего не сотворишь – Марья понимает, что с ней такое и чем она обладает, но пользоваться этим не умеет, ей не показали как. Она запутывается в том, что ощутила, в том, что говорила ей старуха, но кое-что из этого вычленяет – покоя ей не дает пуповина и брошенное Анкой злое и угрюмое «мое истинное дитя закопано на заднем дворе вот уже как шестнадцатый год». Истинное? Первое? А она какое? Марья долго смотрит на дверь, а после толкает ее плечом и выходит наружу. Берет лопату из древесины, прислоненную к крыльцу, и вбирает ноздрями воздух до самых легких. Пуповина пахнет младенцем и тоской – по запаху она и находит могилу. Земля в том месте твердая, покрытая камнями, ничего на ней не растет, поддается она тяжело. Сухие комья приходится бить, пока они не распадаются, и налегать всем своим весом на древко. Марья вмиг покрывается липким потом, решает, что не сдюжит, но тут же принимается копать снова – вопреки; остановиться ей что-то не позволяет. Наваждение ли, зов – все одно: Марья упрямо продолжает работать до кровавых мозолей на ладонях, пока не натыкается на первые маленькие и хрупкие кости. На крошечный белый скелет и череп с выпуклым лбом, повернутый заботливо вправо. Марья расчищает землю, откидывает в сторону лопату, а затем спускается в яму, скользит в нее одной ногой, второй, и там же опускается на колени. Вечерняя тень накрывает младенца, как перина; Марья выдыхает изо рта густой пар в его глазницы, пустые да черные, и касается кончиками пальцев плеча. Ей чудится, будто бы оно, это плечо, теплое и живое; ей слышится несчастный, протяжный плач. Марье видится… Видится все. Кровь, много крови, все ноги в ней, и младенец уже не дышит. Выменянный на силу, он мертв, мертв давно, и его – ее – синюшнее, одутловатое лицо все в каменьях и глине, в черноземе и травах. Тело, скрюченное, в утробе скукожившееся и смятое, дурно пахнет, хотя еще не гниет; голову целуют Анкины тонкие губы, оставляют свой мокрый блестящий след на коже, которая истлеет, испарится и вот-вот слезет с этих костей. Дитя застывает под землей, забытое и одинокое, а после появляется Марья. Хозяин шепчет ей – или Анке, или всем им разом: «Хочешь быть, как Я, так иди туда, куда укажу. Иди, и ты придешь, куда желаешь». Его мрачный голос тонет в сопении ребенка, которого уже нет, и растворяется в слабом порыве ветра. Марья моргает, и наваждение сползает с нее, как шкура с гадюки по весне. Она возвращается в дом сама не своя да молча хватает Анку за ноги и стягивает с постели. Старое тело падает навзничь с грохотом, тащит его Марья долго, но сбрасывает в яму уже быстрее. Кости Анкиного ребенка рассыпаются под материнским весом, но до того никому уже нет никакого дела; Марья торопливо зарывает могилу обратно, как придется, как получается, и закрывается в хате, в ночной тьме и прохладе, совсем одна. Среди полыни и тишины она думает о том, кем стала и кому ей теперь служить. Анка сызмальства втолковывала ей, как получаются ворожеи, и Марья всегда знала, что эта чаша ее минует – от нее к ребенку, от того к следующему, никак иначе. Заведенный порядок таков, каков есть, не ей его менять, не ей о нем волноваться, но только Анка уже мертва и первая дочь Анкина – тоже. Раньше о ней Марья ничего не ведала, но раз кое-что поняла сегодня, то грех будет этим не воспользоваться. Грех будет не попробовать стать, как мать. Та сильная, смелая, могучая – и всегда такой была. Наговаривала часто, лечила реже, но все делала шепотом, травами и веревками, которыми связывали ноги покойников. Люди ее страшились, а нелюдей Марья не встречала, но кто-то ведь был, кого-то посылал Хозяин; Анка за то часто Его благодарила. Он давал ей силу, он забрал одно ее дитя, чтобы второе оставить, так решает Марья. На то Его воля – она ей повинуется. Будет Анкой, чтобы не превратиться в ее первенца. Вот и все. Решимость в ней крепнет и растет; Марья беспокойно бродит из стороны в сторону, разбрасывает всюду полынь и бормочет последние слова матери, будто в бреду и горячке: «Никем не будешь, никем не станешь. Найди черта, сей смерть, иди, иди, иди…». Иди… В наглухо запертую дверь стучат – три раза. Марья оборачивается. Сверчки за окном поют, пахнет близким дождем, и Марья глубоко дышит. Половицы скрипят снаружи, не внутри; путники, пришедшие на отшиб, говорят что-то друг другу, слов не разобрать. Но ей и не нужно понимать – Марья чувствует: они не здешние, и они ей нужны. К колдуньям не приходят забавы ради, простые к ворожеям не обращаются; сам дьявол вымостил им дорогу, а значит, они поведут и Марью по пути, которым ее наградила сама судьба; которым одарил ее рок, что древнее самых древних пророчеств. Она отпирает им и застывает, не моргая, в проеме. Из хаты от полыни несет горечью, а от ее рук – землей. Женщина на пороге кривится, морщится и вздрагивает, а мужчина – высокий, широкоплечий и лохматый – сутулится. Его она не знает и не ощущает, а вот девку словно бы слышит, как из-под толщи воды. Воздух вокруг нее накаленный, горячий и густой, Марья может потрогать его руками, может прикоснуться и к ней изнутри, но не позволяет себе. Страха в ней еще больше, чем силы; страхом она умеет управлять. Марья сглатывает ставший вязким и горьким ком в горле. — Мертвая, — хихикает вдруг девка, приблизившись к Марье. Она втягивает носом воздух и улыбается. — Мертвая, гнилая твоя бабка-колдунья. Не осталось ее. Что теперь делать будешь? И склоняет голову с блестящими глазами-точками. Мужик чешет крупный лоб, но молчит. На ум Марье приходит воспоминание, только не ее – это она сразу понимает. Будто бы злой, чумазый ребенок стоит с косой в хлеву, а Анка, еще молодая и здоровая, глядит на него и вся дрожит – от восхищения и ужаса, переплетенных в крепкий узел в ее сердце. И шепоты, витающие над ней, копошащиеся в ушах, становятся все громче и громче, пока дитё не переводит на нее взгляд – бестолковый, безжизненный взгляд. Среди бесконечных бурлящих потоков голосов остается лишь одно имя. — А ты кто? — она приближается, неумолимая, как летняя гроза. — Кем будешь Анке? Дочь, внучка? Падчерица? Девка хватает Марьино запястье, и Марья, разлепляя губы, выдыхает: — Ия. Ия отбрасывает от себя руку, словно животворящий крест, и чернеет с головы до пят. Отпрянув, она едва не катится кубарем с порога, но мужчина – Ляд, Ляд, Ляд, Марья слышит голосом Ии, – удерживает ее за плечи и пригвождает к месту. Черт, сеющий смерть. Черт, над которым она теперь властна. «Отдаю свою дочь тебе в услужение – до поры. Так иди же». К скулам Марьи прикасаются пальцами – невидимыми, холодными, гладкими, и мягко поворачивают ее всю вбок. Цепляют за подбородок, поднимают его, и кровь спускается с ее лица вниз, к грудине, а там бурлит. В глаза вселяется искра, зрачки дрожат, пока не останавливаются на далекой вершине холма за несколько верст. Она видит ее сквозь ветви деревьев, листву, росу и дождь, сквозь туман, волчье логово и гул болот. Там строят церковь. Там она будет стоять. Уши Марьи, самые мочки, целуют с двух сторон разом, и голоса стихают. Когда она смотрит на Ию вновь, та горбится, как в поклоне. Ляд просит: «Помоги, раз ты за Анку. Нечисть пропала. Надо ее найти», и Марья понимает: она поможет. Потому что так хочет Хозяин, а значит, и она тоже. Они уходят, не запирая дверь. Деревня молчит.***
В лесу сыро, мокро, грязно и тихо – так тихо, как в деревне не было. Марья выходит из хаты впервые, впервые пересекает дорогу и в чаще оказывается тоже в первый раз, но идет так уверенно, словно всю свою жизнь кочевала. Сама она не верит, что ноги двигаются по ее воле, своей воли она вовсе больше не ощущает, но то становится ей безразлично: что есть она, что нет, все одно. Ежели безволие обещает ей силу, так она согласна на обмен; она знает, как его совершить, и ступает к церкви легко. Тропу ей прокладывает Хозяин. За ней следует Ляд, шаг в шаг. В темноте он бродит, как дикий зверь, бесшумно и знающе. Про него Марья ничего не ведает, человек как человек, разве что потерянный и забытый, якшающийся с нечистыми, проклятый. А вот Ия – иного сорта, другого племени. Она рождена грехом и грех суть ее, но сейчас она бредет, понурив голову, словно на цепи, конец которой крепко держит Марья. Марье это нравится. Марья чувствует… власть. На перекрестье дорог бабка Анка молила о силе и заплатила за нее, а дочери досталось все задаром. Может, так сама судьба решила – теперь уже не узнать, да и неважно. Есть только этот путь до церкви и горячее, жгущее нутро желание угодить тому нечто, что ее возлюбило. Тому, что способно ее возвысить. Ляд смотрит на нее внимательно, а когда она перехватывает его взгляд, не отворачивается. Странно, думает Марья: в деревне Анку обходили стороной и вслед ей плевали люди, а этот и не боится, и не ненавидит. Дурной и дикий, решает она, но делать с ним пока нечего; придется терпеть. На его длинном, сером лице мелькает тень. Он говорит: — В прошлую зиму не было церкви. Марья кивает. — Анка бы причитала, если б была. — В прошлую зиму и решили строить, — бормочет Ия. Ее дергает, как от холода, и ведет, как от жара. — Я слышала так: старая церковь мала, а народу много по хатам. И еще помер кто-то, — добавляет она, морщась, — помер и не истлел. Его кости хотели заложить сюда. На его костях все и начали строить. Пот стекает с ее висков к шее, и в ночи Ия плывет, будто белое полотно. Ляд недолго глядит на нее, а затем хватает под руку; на его большом предплечье она почти что виснет. — Мощи… — тянет Марья задумчиво. — Неужто святой?.. — А если святой, как он отыщет нечистых? Ляд замедляет шаг. Марья оглядывается. — Святой их и отпугнул. — Ия хихикает и надрывно кашляет. — Про меня болтали: нечистая, нечистая! И видишь – в лесу мне дурно… — Ты черт, вот и дурно, — откликается Марья, но прежде, чем еще что-нибудь сказать, осекается. Ия наблюдает за ней пристально; несмотря на немощь, она словно бы готовится убить ее или Ляда, а может, кого другого – ей нет разницы, ее светящиеся в ночи глаза блуждают повсюду равнодушно и зло. На короткий миг это Марью даже пугает, но пелена страха спадает быстро: Анка боялась, да, а Марья не будет – она выше и сильнее; за ней стоит Хозяин. — Черт? Я и не знала. Ия шмыгает носом, примеряется к своему званию, хмурится и думает – так думает, что еле ноги переставляет. Затем спрашивает: — А ты откуда ведаешь? Анка рассказала или сама поняла? Марья пожимает плечами. — Анка передала мне силу, а Хозяин назвал тебя так… думаю, Хозяин твой барин. А может, отец. Он приказал идти сюда. — Пальцем она тычет в далекий холм. — Ты Его слышишь? — выдыхает Ия пораженно. Марья кивает. Ию будоражит, она хватается за Лядову руку сильнее и улыбается – зубы у нее вкось и вкривь, черные и гниющие. Узы, липкие тягучие путы, охватывают их вдвоем – Ию и Марью – туже. Марье кажется, что это похоже на поводья или хлыст, но лошадьми она не правила, поэтому только так думает. Ляд и вовсе чуждо озирается кругом – ничего не понимает, ни о чем не знает, глупый, лишний человек. Но от них он не уходит, а прогнать его Марья не решается – Хозяин про него ни плохого, ни доброго не нашептал. Они долго идут, взбираются на холм среди елей под самый рассвет, только ни солнца, ни тепла здесь нет – один сплошной и густой туман, молочными клубами рассеивающийся перед темными бревнами церкви. Дорога к ней еще не протоптана, устлана камнями, валунами и скользким мхом – хромая Ия спотыкается раз от раза страшнее, и Ляд почти несет ее на себе. Крест на верхушке черный, от непогоды покосившийся, лики икон над створчатыми дверями не вырисованы до конца – они смотрят на путников темными, впалыми очами. Церковь не достроена, брошена и мертва, и все же Марья заводит руку за спину и скрещивает пальцы. Нынче Бога тут нет, но Дух Его остался. Марье надобно защититься – так учила Анка. До ступеней они не доходят – Ия падает на колени, тяжело дышит, со свистом, а Ляд опускается на корточки рядом с ней. Марья останавливается между ними и порогом, прислушивается, но ни в ее голове, ни вокруг голосов нет. Она дошла, она привела черта сюда, но что делать дальше, ей не указали. И сама она ничего не знает. Скрещенные пальцы дрожат, но двери вдруг принимаются скрипеть – протяжно, громко, плакуче, и Марья оборачивается.