Метки
Флафф
От незнакомцев к возлюбленным
Слоуберн
Неравные отношения
Неозвученные чувства
Здоровые отношения
Исторические эпохи
Влюбленность
Несексуальная близость
Телесные наказания
Франция
Запретные отношения
Взросление
Преподаватели
XVII век
Наставничество
Религиозные войны
Воспитательная порка
Эротическая порка
Тематическая неопытность
BDSM: Brat Tamer/Brat
Описание
1628 год. Этьен Даре, преподаватель риторики и латыни из иезуитского колледжа в Париже, написал опасный политический памфлет, из-за которого ему приходится спешно покинуть Париж и променять столицу на скромную роль домашнего наставника в семье старого дворянина де Верни, искавшего учителя для своего семнадцатилетнего сына
Примечания
Longe a perfecto - далёк от совершенства, лат.
Продолжение истории героев - здесь https://ficbook.net/readfic/019f17ed-fb9f-740b-bdc0-19b3490da61c
IX
19 марта 2026, 07:16
Рождество пришло внезапно. Раньше Адриан всегда нетерпеливо ждал прихода зимних праздников, но в этот год у него не было времени скучать или мечтать о прекращении занятий. Наступление Сочельника застало его врасплох, как конь, остановившийся на всем скаку.
Габриэль де Верни принес bûche de Noël, рождественское полено, заранее тщательно отобранное им вместе с Бернаром. Торжественно устроил его в очаге, прочёл молитву, окропил вином с собственных виноградников... Адриан видел заинтересованный, немного удивленный взгляд, которым Даре наблюдал за этим ритуалом, и понимал, о чем он сейчас думает – язычество. Древние возлияния вином с просьбой богам о плодородии и о защите дома. И то, что в данном случае кропление вином сопровождалось не каким-нибудь Jupiter Optimus Maximus, а обращением к Отцу, и Сыну, и Святому духу, вряд ли изменяло суть в глазах Даре. Адриан чуть не рассмеялся. Это он ещё не знает, что Марта весь год хранит угольки от рождественского полена в тряпочке, рядом с распятием, считая, что это оберегает дом от зла!..
Потом сидели за столом в украшенной сосновыми ветками и остролистом зале, в золотистом свете невообразимого в какой-то другой день количества свечей. Адриан не любил постные дни, но в канун Рождества даже постная трапеза была не хуже любого обеда с мясом. Ели карпа в винном соусе, с тонкими, словно нарождающийся месяц, колечками лука, и улиток с зеленью и маслом, и гороховый суп, который Марта и госпожа де Верни выбрали, несомненно, потому, что старший де Верни предпочитал его всем остальным. Ели копчёную форель, чья нежная, круто засоленная розовая мякоть оттеняла обыденный вкус гороховой похлёбки и тушёных овощей. Вприкуску к супу с рыбой шли румяные подсушенные хлебцы с чесноком.
Потом Марта подала вино, праздничный хлеб, в котором меда, миндаля и сухофруктов было больше, чем самого теста, а вместо обычного варенья – грецкие орехи, сваренные в меду. В другое время после такой плотной трапезы Адриану меньше всего хотелось бы вставать из-за стола и выходить наружу, в темноту и холод, но мысль о рождественской полночной мессе настраивала на особый лад. Никто не разморился от еды и не размяк – все одевались весело, не думая о холоде. Идти в деревню в темноте, пешком, неся с собой фонарь, казалось приключением.
На следующий день весь дом уже с утра наполнился запахом гуся, которого Марта нафаршировала смесью рубленного мяса, масла и приправ и запекала в очаге, тщательно собирая жир в глубокий противень – и чтобы поливать свое жаркое, и чтобы потом хранить этот жир в горшочке, для особых блюд.
Сам Адриан проснулся поздно и спустился в нижний зал в ленивом, мягком настроении человека, который спал дольше, чем обычно. Даре уже был внизу. Он поднял взгляд от книги, тепло поприветствовал ученика – и тут же вернулся к лежавшей перед ним тяжёлой Библии, которую Габриэль де Верни хранил на полке у камина. Видимо, Библия была компромиссом между обычным домашним отдыхом и тем, чтобы одеться и идти в деревню на дневную мессу. В положении Даре такой поступок выглядел бы молчаливым упрёком хозяевам дома – а точнее, лично Габриэлю де Верни, который игнорировал все настояния священника и не желал подавать пастве пример благочестия, придя на утреннюю службу после ночной мессы. Старик-кюре, когда-то обучавший Адриана, ничего такого никогда не требовал, но для сменившего его отца Фурнье, учившегося в семинарии, привычки местных прихожан должны были казаться верхом неприличия – а также доказательством расхлябанности и попустительства прежнего пастыря. Из-за этого между отцом Фурнье и Габриэлем де Верни шла необъявленная, молчаливая, но упорная война. Один был предан прошлому и не видел причины изменять своим привычкам, а другой считал, что для землевладельца и христианина подобное равнодушие к своему долгу непростительно. Даре явно не хотел ввязываться в этот затяжной конфликт, и поэтому предпочёл остаться дома, хотя в другой ситуации почти наверняка пошел бы в церковь. Библию он читал с таким же увлечением, как и Тацита – хотя начал он, наверное, задолго до того, как его ученик спустился в кухню, Адриан успел проглотить несколько кусков рождественского хлеба с молоком, и удовлетворённо откинуться на спинку стула, а Даре так и сидел с тем же куском, с которым Адриан застал его, спустившись вниз.
Адриан встал из-за стола, посмотрел на Даре, перевернувшего очередную пожелтевшую страницу, и испытал соблазн сказать – "Сударь, может быть, прокатимся перед обедом?..". Он, конечно, мог поехать и один, но без Даре прогулка была – все равно что праздничный пирог, который начинаешь есть и обнаруживаешь, что в нем нет начинки. Но, почти уже решившись оторвать Даре от Библии (чего он там не знает, в самом деле!..), Адриан в последнюю секунду устыдился. Его наставник и так все время занимался тем, что было интересно Адриану. Если он хотел остаться в теплой комнате и просто почитать в спокойствии и в тишине, то было бы крайне эгоистично портить ему удовольствие. И, как бы сильно Адриану не хотелось, чтобы он был рядом, надо было хоть немного уважать потребности и вкусы самого Даре. Однако настроение у Адриана все равно было испорчено – причем как-то совсем нелепо и по-детски, как будто он ожидал подарка и теперь страдал из-за того, что не получил ожидаемого.
Пока он размышлял об этом, Даре снова поднял взгляд, захлопнул книгу и спросил:
- Вы собирались прокатиться, Адриан?.. Не возражаете, если я составлю вам компанию?
Сердце у Адриана подскочило.
- А вы бы хотели?.. – просияв, спросил он у Даре. - То есть – да, конечно! Я не против, чтобы вы поехали. Совсем даже наоборот – я буду очень рад!
И, словно опасаясь, что Даре внезапно передумает, поспешил к выходу – сказать Бернару, чтобы тот седлал Каштана с Нуаро.
Эта прогулка отличалась от их прежних поездок, как праздники – от учебных дней. Они доехали до крутого холма с плоской вершиной – «locum castris idoneum» – спешились и поднялись на холм, ведя лошадей в поводу. Беседовали – не о книгах, не о римском лагере, а о какой-то ерунде: вчерашнем ужине, смешной истории о том, как Адриан с семьёй как-то встречали Рождество у родственников в Шамберри, и восьмилетний Адриан, желая проявить учтивость и галантно поухаживать за своей тёткой (чопорной и склочной дамой, которую он, сказать по правде, никогда особо не любил) случайно опрокинул на её темное платье полный соусник жирного соуса из сливок, зелени и чеснока.
Даре много смеялся и казался проще и моложе, чем обычно. Вспоминал Клермон зимой – "нас выгоняли на внутренний двор, чтобы мы отдыхали и дышали воздухом между уроками. Делать там было совершено нечего – просто клочок утоптанной земли и целая толпа мальчишек, одуревших от занятий. Все толкаются, дурачатся, кто-то с разбегу прыгает тебе на спину и пытается заставить тебя таскать себя не закорках... Драками в настоящем смысле слова это не было, за нами всегда наблюдали надзиратели – но все равно иногда приходилось раза два за один день шмякнуть какого-нибудь шутника о землю, чтобы тебе дали побеседовать с приятелем или просто подумать о своём".
Адриан чувствовал себя счастливым, но при этом все равно не мог отделаться от ощущения, как будто бы ему чего-то не хватает. Как будто, отправляясь на эту прогулку, он рассчитывал на большее. Вроде того, что они будут бросаться друг в друга снежками, или – Даре сделает подсечку и уронит его в снег, как со своими одноклассниками из Клермона. Хотелось – близости, борьбы, пальцев Даре, сжимающихся на его предплечье, и возможности лежать на земле, чувствуя обжигающе холодный снег за шиворотом, и смотреть на Даре снизу вверх, пока тот не протянет руку и не поможет ему встать. Но Адриан отлично помнил – о, он даже _слишком_ ясно помнил! – как Даре отчитал его в прошлый раз и дал понять, насколько неуместно пытаться подначивать взрослого человека и к тому же своего наставника, словно ровесника. И, как бы сильно не зудело у него внутри от желания втянуть своего спутника в какую-нибудь мальчишескую возню, он так и не решился зачерпнуть немного снега и бросить в Даре снежком. Да и почти наверняка это было бы бесполезно. В своем нынешнем настроении Даре навряд ли стал бы упрекать или одергивать его – но и отвечать тем же или ронять Адриана в снег он бы тоже не стал. Он просто посмеялся бы, взглянул на Адриана снисходительно, как взрослый, радующийся, что ребенку с ним рядом хорошо – и отряхнул бы пурпуэн от снега. И мысли об этом взгляде останавливали надежнее любых упреков. Домой – к праздничному столу, вину и фаршированному гусю – Адриан ехал со странной смесью радости и беспокойного, почти разочарованного чувства, словно то, чего он ждал, когда Даре поднял глаза от Библии и неожиданно спросил его – не возражаете, если я поеду с вами?.. – ускользало, как в детской игре, в которой яблоки бросают плавать в бочку с дождевой водой, а после этого пытаются поймать зубами. Как будто что-то должно было произойти – но не произошло.
На следующий день был Saint-Etienne, день Первомученника Стефана, святого покровителя Даре, который в этот год пришелся на воскресенье. Габриэль де Верни явно был рад этому обстоятельству, дававшему ему возможность, ни от чего не отказываясь и ничем не жертвуя, удачно совместить свое обыденное благочестие с возможностью потрафить отцу Фурнье. Да, не вернулся на дневную мессу в Рождество, зато присутствовал на торжественной мессе святого Стефана, а это, в конце концов, один из четырех самых важных святых в году!.. На службе старший де Верни лучился удовольствием и бросал на Фурнье благожелательные взгляды, радуясь тому, что в понимании отца являлось актом примирения.
Фурнье эти ухаживания со стороны самого знатного из своих прихожан – приветливый кивок у входа в церковь, улыбку и доброжелательно-лукавые взгляды Верни во время мессы – старательно игнорировал, но Адриан не сомневался в том, что в глубине души Фурнье закатывал глаза и просил Бога ниспослать ему терпения для руководства местными язычниками. Священник с характером Фурнье, действительно, должен тихо сходить с ума от общения с людьми, которые готовы с детским простодушием предлагать Господу одну выполненную обязанность взамен другой, которой они посчитали допустимым пренебречь – «какая разница, схожу потом на мессу в честь Стефана!» Адриан Фурнье не то что не любил – скорее, он всегда испытывал к нему некое отторжение, как к человеку, сменившему старого кюре. Фурнье, конечно, не был виноват, что все молитвы в мыслях Адриана до сих пор звучали так, как их читал старик-кюре, и эти детские воспоминания не могло перевесить даже то, что в реальности латынь Фурнье была чище и правильнее, а голос – более громким, звучным и без старческого дребезжания. Разумом Адриан готов был согласиться с тем, что Фурнье служит лучше. Сердце – неизменно восставало против Pater Noster в исполнении Фурнье, поскольку _правильное_ Pater noster, Pater noster его детства, звучало совсем не так, и интонации Фурнье терзали его слух, как фальшивое пение. Поэтому в тихой войне Фурнье и де Верни Адриан был на стороне последнего – господин де Верни, в конце концов, поддерживал порядки, заведенные прежним кюре! – и с невольным злорадством улыбался, глядя на бесстрастное лицо Фурнье и благодушное самодовольство своего отца.
После ходьбы по холоду и долгого сидения в промозглой церкви вчерашний гусь показался Адриану даже вкуснее, чем вчера, когда Марта разрезала исходившее паром и брызгающееся горячим соком мясо. На сей раз поднятое из погреба жаркое даже не стали греть, а напустились на него, как есть – ели его холодным, с капельками застывшего жира, вприкуску с захваченным в деревне свежим хлебом. Сочетание плотной гусятины и начинявшего ее паштета с согретым Мартой красным вином казалось лучше самого изысканного блюда. Общую сосредоточенность на трапезе нарушила госпожа де Верни, которая внезапно поднялась и обратилась к его наставнику:
- Дорогой господин Даре... Я приготовила вам небольшой подарок к именинам. Если вы не возражаете... – она взяла с каминной полки какой-то предмет, явно оставленный ей там заранее. Даре, который удивлённо поднял взгляд от собственной тарелки ещё в тот момент, когда его назвали "дорогим", слегка порозовел. Он машинально поднялся навстречу госпоже де Верни, чтобы принять ее подарок. Адриан чуть не привстал из-за стола, пытаясь рассмотреть, что именно мама решила подарить его наставнику. Но долго мучиться от любопытства ему не пришлось, поскольку госпожа де Верни сказала имениннику – "Это для вашего молитвенника...", а секунду спустя Даре развернул ткань, позволив Адриану рассмотреть небольшой вышитый чехол. Коричневая шерсть, три листка остролиста, вышитые гладью, и под ними - яркие, празднично-золотые буквы E и D, для которых госпожа де Верни, похоже, не пожалела свой любимый жёлтый шёлк.
Адриан ощутил приступ острой, почти непереносимой нежности к матери. Дело было не только в том, что она явно потратила на подарок для Даре немало времени и сил, то есть взялась за это дело так же увлеченно и серьезно, как если бы речь шла о подарке мужу или Адриану. Она, кроме всего прочего, еще и выбрала преподнести свой дар сейчас – отдельно от других подарков, которые дожидались своего часа в ее спальне наверху. Поскольку те подарки, которыми члены семьи или хозяева и гости обмениваются на новый год, предполагали взаимность, и госпожа де Верни, со свойственной ей деликатностью, решила, что подарок, на который ему нечем будет ответить, заставит Даре почувствовать себя неловко. Тогда как подарок к именинам – совсем другое дело, он не предполагает никакой взаимности, совсем даже наоборот...
- Я, честно говоря, даже не знаю, что сказать... - негромко произнес Даре, и этим, в сущности, было все сказано, так как Даре, который не находит слов – это было красноречивее любых возможных благодарностей. – Спасибо вам, сударыня.
И по этому голосу, по выражению лица Даре Адриан понял, что, несмотря на его смущение, Даре был тронут. От смягчившегося выражения его серьезных темных глаз, от этой тихой, нежной, удивленной радости в лице Даре Адриан ощутил себя счастливее, чем если бы получил какой-нибудь подарок сам. Да что там!.. Это было даже лучше, чем в тот день, когда отец доставил с конской ярмарки Каштана и сказал, что он купил его для Адриана – хотя этот день всегда был для него мерилом самой сильной из доступных человеку радостей. Адриан рассмеялся и, порывисто поднявшись на ноги, поцеловал мать в щёку – за Даре, который ничего подобного сделать, конечно же, не мог.
- Вот ведь мы остолопы!.. Ты несколько вечеров шила это у нас под носом – а мы даже не заметили! – сказал он – как бы в оправдание своего бурного порыва.
Госпожа де Верни, явно довольная его восторгом, только фыркнула:
- Можно подумать, когда я по вечерам чиню ваши рубашки, вы, мужчины, это замечаете!..
- Ну, рубашки – это другое... - попытался было возразить хозяин дома, благодушно наблюдавший эту сцену из своего кресла во главе стола. Но на подобные вопросы покладистость его супруги не распространялась.
- Ничего подобного, – отрезала она. – Просто вы, господин де Верни, никогда не задумываетесь о том, как ваши оторванные пуговицы чудесным образом оказываются на прежнем месте! Просто невероятно, как человек может создавать столько работы другим на ровном месте, дёргая пуговицы вместо того, чтобы их расстегнуть...
Господин де Верни поспешно поднял руки – мол, сдаюсь, прошу пощады и молчу, – и поспешил перенести свое внимание на именинника, поскольку это было безопаснее, чем разговор о пуговицах.
- А вот я, признаться, даже не подумал о подарке к вашим именинам… Адриан правильно говорит – мы в самом деле остолопы. Госпоже де Верни приходится обо всем помнить и думать за всех нас.
Адриан понял, что отец просто пытается польстить жене, чтобы заставить ее позабыть о своей предыдущей неудачной реплике. Но Даре, не привыкший находиться в центре общего внимания, заметно покраснел и крепче сжал маленький вышитый чехол, который он по-прежнему держал в руке.
- Что вы, сударь!.. Я вовсе не рассчитывал ни на какие подарки… - в полном замешательстве произнес он.
Адриан ощутил соблазн «случайно» смахнуть свой бокал на пол, чтобы выручить Даре и заставить собравшихся переключить внимание на обсуждение его неловкости и собирание разбитого стекла. Но госпожа де Верни отреагировала раньше, избежав урона своей лучшей праздничной посуде.
- Если однажды какая-нибудь парижская красавица вздумает ревновать и спрашивать, кто это вышил, вы скажите, что это была скучная мать семейства из окрестностей Макона, – сказала она с улыбкой. Ей было не привыкать исправлять всевозможные огрехи своего супруга – в разговорах подобного рода де Верни, и правда, обращался со словами так же неуклюже, как и со своими пуговицами.
Даре расслабился – и благодарно улыбнулся. А вот де Верни заметно оживился, сочтя брошенный женой намёк богатым поводом для рассуждений.
- Не слушайте её, Даре, любую женщину полезно заставить ревновать! Это – самый что ни на есть надежный способ разбередить ее чувства... Взять хотя бы старину Анри – уж он-то знал, как надо обращаться с женщинами! – удовольствие в голосе де Верни звучало так, как будто они с королем неоднократно вместе выпивали и вместе вели любовные интрижки. – Знаете, как он однажды поступил с очередной своей любовницей?.. Прямо у нее на глазах поднял перчатку другой дамы, которую та случайно обронила, и вместо того, чтобы вернуть, поцеловал и спрятал на груди. Ух, как его любовница тогда разбушевалась! Написала ему длинное письмо о том, что у него, мол, короткая память и ни капли чести... А он ей на это говорит – "Мадам, я память не терял, память при мне. А вы зато мне написали больше, чем за весь прошедший месяц – и с гораздо большим чувством!" Так-то, господин Даре!.. Если какая-нибудь дама спросит, кто вам вышил эти листья с монограммой – напускайте на себя таинственность и ничего не объясняйте ей, это мой вам совет...
Даре в ответ заметил, что Генрих не всегда пользовался этим методом с целью вызвать в какой-то даме страсть и ревность – с Коризандрой он, скажем, использовал такую откровенность для того, чтобы избавиться от надоевшей ему любовной связи. В другое время Адриан бы оценил, как ловко его наставник перевел беседу от советов и намеков, связанных с его гипотетической любовницей – на безопасное обсуждение амурных приключений покойного короля, как будто Гарбиэль де Верни заговорил о нем не для того, чтобы поставить Генриха ему в пример, а просто – так, как де Верни обычно делал это за столом, когда внезапно и не адресуясь персонально ни к кому из собеседников, садился на любимого конька – «а вот Анри в подобных случаях… а вот Крийон, когда был там-то и тогда-то… а Монлюк очень правильно пишет, что…»
Но сейчас Адриану было не до того, чтобы мысленно поаплодировать изящному, словно у опытного фехтовальщика, движению Даре – уклонение, парад, рипост, соединенные в одной фразе про Коризандру, после которой весь застольный разговор принял совсем другое, безопасное для Даре направление. Адриан даже вовсе перестал следить за разговором, вяло ковыряя мясо на своей тарелке и чувствуя, что весь его недавний волчий аппетит куда-то испарился, и мысль о еде вызывает только смутное отвращение.
Мать, разумеется, сказала про парижскую красавицу только в качестве шутки – но сам Адриан прекрасно знал, что упомянутая ей парижская красавица существовала на самом деле. Даре даже давал ему книги, которые привез ему таинственный посланник «Мадам М.» – забавную пародию на рыцарский роман и сочинение Томаса Мора, которого всегда так жалела за его страдания госпожа де Верни. Адриан предпочел бы, чтобы Мадам М прислала Даре что-то модное и глупое, вроде той же «Астреи», но обе книги были хорошими, даже очень хорошими, и это злило. Значит, между ней и Даре – не только то, что обычно бывает между мужчиной и женщиной, но и нечто гораздо большее – общая любовь к одним и тем же книгам, способность вести друг с другом интересный разговор, и редкие для таких связей интерес и уважение друг к другу. И страдания таких любовников в разлуке – не только тоска по поцелуям и прочая дребедень в духе Селадона, но и невозможность найти в ком-нибудь другом то понимание, способность говорить на одном языке и наслаждаться этой близостью.
И мысль об этом – была уже просто нестерпима. Что, по-своему, было вполне логично – он ведь не рассчитывал, что Даре станет его целовать. Но делить Даре с любовницей, которую можно взять за руку, с которой можно ездить верхом по окрестностям и разговаривать о книгах, философии или религии – только на равных, а не так, как с Адрианом, которому очень часто было просто нечего сказать, – нет, это было уже слишком!
Когда обед закончился, Адриан заявил, что он устал и хочет полежать, и, игнорируя взволнованный взгляд матери и озабоченный – Даре, поднялся в свою комнату. Свистнул Гризетту, заставил ее улечься не в ногах, а рядом с ним, обнял, наслаждаясь теплом от ее шкуры, которое ощущалось даже сквозь одежду, и легонько шлепнул ее по носу, когда Гризетта потянулась его облизать. Мол, лежи тихо, а то сгоню на пол… Ему нужно было поразмыслить – не внизу, не за столом, где нужно будет постоянно помнить о чужом присутствии, а в тишине, наедине с самим собой.
По правде говоря, за несколько прошедших месяцев у Адриана в голове уже составилось кое-какое представление о том, почему Даре оказался в доме Габриэля де Верни. Даре сам дал ему подсказки – не теми вопросами, на которые отвечал, а теми, на которые отказывался отвечать.
Рапира.
Мадам М.
Внезапное и на первый взгляд необъяснимое решение сменить преподавание в Клермоне – на скромную роль домашнего учителя…
Картина, которая вырисовывалась, если совместить эти детали, представлялась Адриану совершенно очевидной. Даре был любовником парижской дамы – достаточно богатой, чтобы посылать слугу отвезти книги и письмо через полстраны, и достаточно знатной, чтобы скрывать собственное имя, словно государственную тайну. Почти наверняка – молодой и красивой, хотя и не слишком молодой: не девочка, пленившаяся умом и красноречием Даре, а зрелая и умная любовница, способная оценить эти качества и внушить самому Даре ответную любовь.
У дам такого ранга всегда множество поклонников, мечтающих добиться их взаимности. Муж в таких случаях просто не принимается в расчет. Соперник дворянина, который желает добиться внимания замужней дамы – не ее супруг, а другой дворянин, который метит на место ее любовника. Даре, должно быть, столкнулся с кем-нибудь из поклонников своей любовницы, сопровождая даму на прогулку или в церковь. Обменялся с ним обычными в подобных случаях словами. Дрался с ним – потому что ситуация обязывала, и потому что Даре, судя по неосторожно вырвавшейся у него однажды фразе, владел шпагой. Посещал, должно быть, какой-нибудь фехтовальный зал в Париже, ведь для этого не нужно знатное происхождение – достаточно иметь возможность заплатить учителю.
Сама дуэль, почти наверняка, закончилась благополучно для Даре – во всяком случае, попав в их дом, Даре не выглядел, как человек, который только оправляется после удара шпагой. Он без каких-либо затруднений прошагал пешком весь путь от Макона до Верни. А значит, в схватке за свою честь и свою женщину он – победил. При методичности Даре это было даже не слишком удивительно. Если уж такой человек решит учиться фехтованию, то отнесется к этому со всей серьезностью. А потом скажет о дуэли насмерть – «пустяки, у меня просто не было времени пугаться, что меня убьют» и назовет себя «буржуа, взявшим в руки рапиру». Потому что в его шкале ценностей это не стоило даже одной удачно разобранной цитаты Цицерона, с комментарием к которой справился бы любой школьник.
Но потом случилось нечто более катастрофическое, чем сама дуэль – его соперник обнаружил, что тот человек, который перешел ему дорогу и скрестил с ним шпаги (а до этого – завладел женщиной, которую он наметил для себя!), не дворянин, а латинист из колледжа Клермон. И это – полностью переворачивало всю картину. Дворянину не мстят за дуэль или отбитую любовницу. Или, на крайний случай, назначают новую дуэль. Но буржуа, посмевшего отбить твою любовницу и скрестить шпагу с дворянином, вполне позволительно примерно наказать за его наглость. И не самому, поскольку человек вроде Даре не вправе рассчитывать на рыцарское отношение к себе – а чужими руками. Просто нанять с полдюжины людей, чтобы Даре подстерегли на улице и избили до полусмерти, а потом, переломав ему все кости, бросили валяться на парижской мостовой. Выживет – повезло, не выживет – кому какое дело…
При мысли, чем это могло кончиться для Даре, Адриан всегда ощущал такую ярость, что, попадись ему этот гипотетический соперник Даре, он даже шпаги на него не стал бы тратить – нет, он поступил бы с ним именно так, как тот считал возможным поступить с его наставником: исколотил бы палкой и оставил бы валяться на земле. К счастью, Даре, по-видимому, своевременно узнал о планах своего противника. И, четко понимая, что у бедного преподавателя риторики из Латинского квартала нет никаких шансов защитить себя от дворянина, считавшего себя подходящим любовником для знатной дамы, предпочел спешно уехать из Парижа. Ну а мадам М, несмотря на его отъезд, не забыла Даре и осталась ему верна – не только потому, что Даре невозможно не любить, но потому, что Томас Мор, Сервантес, философия, рука в руке, теплые и серьезные беседы на прогулках… Единственный, может быть, мужчина в ее жизни, который смотрел на нее – и видел не только белую кожу, грудь и губы, но и то, как изменяются ее глаза в зависимости от того, говорят они с ней об «Исповеди» Августина или же о «Дон Кихоте».
Адриан тихонько застонал – и еще крепче сжал руками теплую Гризетту, как ребенок, который лежит в кровати с любимой игрушкой и обнимает ее в поисках утешения. Гризетта, которой было неудобно и, должно быть, жарко, тяжело дышала – но терпела. Она даже извернулась и, сочувствуя его неведомой беде, лизнула его в подбородок.
- Знаешь, что? – сказал ей Адриан. – Хватит нам с тобой мучиться сомнениями. Думаю, надо просто пойти туда – и посмотреть. Правда, моя хорошая?..
Хвост Гризетты, уловившей его ласковую интонацию, тяжело застучал по покрывалу.
– …Вот именно, - с усмешкой сказал Адриан.
Воплотить свой замысел в действительность Адриану удалось только к концу праздничных дней, когда Марта уже готовила Galette des rois в честь королей-волхвов, а Даре, несмотря на мелкий снег, падавший за окном, отправился на пешую прогулку. В любой другой день Адриан постарался бы напроситься вместе с ним, но в этот раз – был только рад, что Даре собирается уйти один. Завтра рождественские праздники закончатся, они снова примутся заниматься, как обычно, и тогда – Бог весть, когда ему предоставится случай заглянуть в спальню Даре в отсутствии ее владельца!
Сейчас или никогда, – сказал он сам себе, глядя сквозь мутное окно на то, как Даре пересекает задний двор и поворачивает в сторону деревни.
Дверь не была заперта – никто в их доме никогда не запирал дверей, поскольку в этом не было необходимости. К Даре иногда заходила Марта – забрать отложенные в стирку рубашки, смахнуть пыль, перестелить постель и подмести полы. Но от Даре она обычно выходила быстро – тот содержал свою спальню в образцовой чистоте.
Адриан толкнул створку и вошёл.
В самую первую секунду ему показалось, что эта комната ни в чем не изменилась с того дня, как Марта убрала ее после изгнания Гренье. Кровать была застелена, тонкое шерстяное одеяло натянуто ровно, без морщин и складок. Потом он увидел книги и бумаги на столе – их было больше, чем когда-либо держал у себя в комнате Гренье. Чернильница, очиненные перья, почти догоревшая свеча, успевшая превратиться в оплавленный огарок, но при этом на столешнице – ни капли воска. Хорошо знакомый темный пурпуэн висел над стулом на гвозде. Все пурпуэны Даре были черными, и, если не приглядываться, могло показаться, что он вообще их не менял. Как будто бы одежда была такой же неотъемлемой частью Даре, как его темные, зачесанные назад волосы, или прямые, словно стрелы, темные ресницы. Но Адриан, видевший Даре каждый день на расстоянии протянутой руки, в итоге все же научился различать – один из его пурпуэнов слегка выцвел, аккуратно заштопан на локте. Второй – новее, жестче и как будто уже первого.
Пол скрипнул под ногой, и Адриан на секунду замер, хотя слышал снизу неразборчивый, невнятный голос Марты, что-то говорившей в кухне его матери, и точно знал, что никто из них не станет подниматься на второй этаж. Он сел на стул Даре и быстрым, вороватым жестом придвинул к себе его тетради. Одна была с греческой грамматикой – та самая, которую Даре как-то принес и показал ему, когда он захотел узнать, как можно заниматься греческим без чьей-то помощи. Вторая выглядела более потрепанной и толстой – в ней писали каждый день и, судя по всему, неоднократно возвращались к предыдущим записям, чтобы внести какие-нибудь новые пометки.
Адриан перетряхнул тетрадь, смутно надеясь, что где-то между ее страниц заложено письмо от «мадам М.» – то самое, которое Даре привез загадочный слуга. Но никаких бумаг внутри не обнаружилось. Может, Даре воспользовался свечкой, чтобы сжечь письмо, а потом просто вытряхнул пепел во двор?.. Даре был аккуратным человеком. Если он считал, что от письма нужно избавиться – то, несомненно, выполнил это намерение точно и наверняка… Но, если эта «мадам М.» действительно была такой, какой ее успел представить Адриан – тогда Даре, вероятно, должен слишком дорожить ее письмом, чтобы решиться его уничтожить… Ну и где же тогда оно может быть? Не в книге точно – свои книги Даре часто выносил из этой комнаты, чтобы показать Адриану, зачитать (в мгновенном и свободном переводе на французский) какой-нибудь увлекательный пассаж за ужином, или же просто посидеть с книгой перед камином, пока Марта накрывает стол…
Тетрадь казалась самым очевидным выходом – единственная вещь в спальне Даре, к которой Марта точно не проявит интерес. Даре не ждал, что Марта возьмет на себя заботу о его одежде, но для кого-нибудь вроде Марты было само собой разумеющимся осмотреть рубашки, пурпуэн или даже чулки живущего в доме преподавателя – не надо ли что-нибудь заштопать или починить? Вещи Гренье она не трогала, но это было демонстрацией личного неприятия: пол я, конечно, подмету, а беспорядок в чужом сундуке – это уже не мое дело. Не желаю трогать его мятые рубашки, ваш Гренье поносит новую сорочку пару дней, а потом сунет к стиранным вещам, просто не бакалавр, а свинья какая-то… Все эти реплики Марта произносила как бы для себя, возясь с кастрюлями на кухне или же помешивая суп, но так, чтобы хозяева были где-то неподалеку. Это был ее привычный способ доносить до них свою позицию по поводу творящегося в доме. Но Даре ей нравился, так что она бы непременно заглянула бы в его сундук – не требуется ли рубашкам и чулкам месье Даре ее внимание…
Пока Адриан размышлял о том, где бы его наставник мог бы устроить свой тайник, взгляд случайно упал на раскрытый тетрадный лист.
Puer – imo iuvenis – septendecim annorum… «Мальчик – или, скорее юноша – семнадцати лет…»
Адриан вздрогнул. Глаз мгновенно охватил страницу целиком. Предыдущие строчки – сокращенные названия латинских и французских книг, частью известных Адриану, частью совершенно незнакомых – и убористо записанные рядом цифры. В первую секунду список выглядел необъяснимым, потом Адриан понял – это Даре распродал свои книги, уезжая из Парижа, и из аккуратности (а может, из замаскированной под аккуратность скорби) записал в тетрадь перечень проданного и вырученную за каждую книгу сумму. А «мальчик, точнее, юноша» – это он писал уже здесь, в Верни!
Сердце заколотилось. Адриан быстро перевернул страницу.
Memoria bona, attentio brevis. Ingenium vivax sed indisciplinatum… Память хорошая, внимание короткое. Ум живой, но недисциплинированный…
Legit sine difficultate, scribit cum erroribus multis sed non absurdis. Читает без затруднений, пишет с многочисленными, но не глупыми ошибками.
Melius est quam putavi.
Лучше, чем я думал.
Адриан смотрел на строчки на бумаге со смесью неловкости, стыда и наслаждения. Неловкости – поскольку странно видеть, как какой-то человек наедине с собой анализирует твои способности. Стыда – поскольку видеть эти записи ему как раз совсем не полагалось. И огромного, буквально распиравшего грудную клетку удовольствия. Даре писал о нем – в той же самой тетради, что о своих личных книгах, которые он не мог позволить себе взять с собой в Верни. С точки зрения его наставника эти заметки, вероятно, были просто частью подготовки к будущим урокам. Но, учитывая ум Даре и его память, настоящей надобности в таких записях у него не было. Что он, забыл бы, что его ученику семнадцать лет, или не удержал бы в памяти первого впечатления о том, насколько хорошо он пишет и читает?.. Ерунда! И все же он писал о нем – один, перед уже разложенной для сна постелью, при свече. Делал мысли о нём – такой же частью своей внутренней жизни, как и сожаление о важных для него вещах, с которыми пришлось расстаться, уезжая из Парижа…
Адриан сжал тетрадь, как будто бы боялся, что она способна убежать, и, передвинувшись поближе к мутному зимнему свету из окна, продолжал с жадностью читать. Заметки об их разговорах, об ошибках, сделанных им в сочинениях и переводах, и соображения Даре о причинах этих ошибок, беспорядочно перемежались с записями о тех мыслях, которые возникали у Даре во время чтения каких-то книг. В какой-нибудь другой момент эти заметки вызвали бы в Адриане то же любопытство, как и любые другие рассуждение Даре о том, что он читал, но сейчас он сердился. Эти записи настолько плотно и без швов сходились с теми, которые он искал, что Адриан все время опасался пропустить что-нибудь важное – и в то же время он был слишком взвинчен, чтобы вдумчиво читать все подряд. Что, в самом деле, за манера вести записи!.. Беллармин то, Беллармин сё, сегодня на прогулке Адриан высказал замечательное наблюдение о деле Гракхов. Тьфу…
Но все же и того, что он искал, в этих мелко исписанных листах хватало. Несмотря на то нетерпение, с которым Адриан стремился прочитать все записи в тетради до конца, он все равно раз десять возвращался к фразе, которую Даре написал в самом начале их занятий.
Indoles bona. Animus mitis, apertus, amabilis. Si tempus suppetat – multum fieri potest.
Натура хорошая. Характер мягкий, открытый, достойный любви. Если время позволит – можно достичь многого.
Адриан вновь и вновь отлистывал назад и перечитывал эту строчку еще раз.
Amabilis. Это Даре писал о нем. Ну ладно, пускай не о нем, а о его характере – но это же, в конце концов, практически одно и то же!..
Когда он в очередной раз, не в силах справиться с соблазном, оторвался от чтения долгой и рассудочной заметки о его ошибках при согласовании времен, открыл заветную страницу и сидел, разглядывая это слово – так, как будто ему нужно было доказательство, что эта запись в самом деле существует на бумаге, а не только в его мыслях, – дверь открылась. Это случилось слишком тихо и внезапно – петли в комнате Этьена не скрипели. Адриан скорее ощутил движение, чем услышал шаги или звук открывавшейся двери. Но, когда он вскинул глаза, чтобы понять, что его отвлекло, в груди у него все оборвалось, поскольку в проеме двери стоял Даре.
Видимо, он даже не собирался проводить время в деревне, как поступил бы на его месте Адриан или господин де Верни – просто дошел до намеченной точки, и сразу же повернул назад. И теперь он стоял – в темном плаще, припорошенным мелким, уже начинавшим таять снегом – и смотрел на Адриана, сидевшего за столом с его тетрадью в руках.
- Читаете?.. - спросил Даре. От этого сухого, яростного тона Адриану стало жутко. Даре никогда не разговаривал подобным голосом.
- Простите, сударь… я…
- Вы вошли в мою комнату без разрешения. Взяли мою тетрадь и прочитали то, что я писал для себя. Так?
- Да, - выдавил Адриан.
- Вы понимаете, что сделали? – Даре смотрел на него – с гневом и презрением, которых Адриан не мог даже представить на его лице. И от того, что Даре не кричал, а говорил по-прежнему негромко, это выглядело еще более жутко. – Я не запирал входную дверь, поскольку был уверен в том, что я живу среди людей, которые понимают, что чужие личные бумаги брать нельзя. Видимо, я ошибся…
Даре сделал шаг к столу, и Адриан невольно встал со стула – как будто боялся, что Даре сейчас его ударит. Но тот только положил на столешницу тонкую книгу, которую нес, прикрыв полой плаща, а потом снял сам плащ и повесил его на гвоздь возле стола. На Адриана, который стоял настолько близко, что Даре вполне способен был задеть его локтем, он даже не взглянул, как будто бы того здесь просто не было.
Адриан ощутил, что испуганно прижимал к груди тетрадь, с которой его застал Даре – и быстрым, нервным жестом положил ее на стол.
- Простите меня, сударь, - повторил он умоляюще. – Я не хотел… Я просто не подумал…
- Именно. Вы не подумали. Но это – не ошибка в переводе и не склеенная книга, чтобы прятаться за то, что вы просто не думали, что так нельзя, - отрезал Даре.
От напряжения на глазах Адриана выступили слезы.
- Мне так жаль… Вы правы, это было подло. Я не должен был входить сюда и трогать ваши вещи.
Даре нахмурился – первая человеческая, понятная Адриану реакция после прежнего, яростно закаменевшего лица.
- Вы сожалеете. Я вижу, - сказал он более мягким тоном, чем в начале. – Это хорошо – но это не решает главную проблему, Адриан. Я думаю, что мне придется сообщить об этом эпизоде вашему отцу.
Адриан полагал, что хуже ему быть уже не может – но при мысли, что Даре скажет отцу, что Адриан рылся в его бумагах, он почувствовал, что его сейчас просто вырвет от ужаса. В глазах Габриэля де Верни дворянин, читающий чужие письма – это не просто недопустимо или непростительно. Это – бесчестье. Все равно, что появиться на людях после того, как тебя отхлестали по лицу, а ты спокойно это проглотил.
И, так же как с пощечиной, дело не в том, случилось что-то или не случилось – дело в том, _известно или неизвестно_. Если Адриан пробрался в комнату Даре и читал там его бумаги – это глупая детская выходка. Если Даре пришел к его отцу, чтобы сказать, что Адриан позволил себе рыться в его записях, это – позор. Не то что бы логично – но какая разница, если отец ему такого не простит?
- Не надо!.. - слова вырвались помимо воли, потому что Адриан не собирался просить Даре проявить снисхождение. Но Даре понял. Видимо, успел за эти два удара сердца после своих слов представить себе то же самое, что Адриан.
Он посмотрел на его перекошенное, бледное лицо – и медленно кивнул.
- Хорошо. Я не буду.
Из горла Адриана вырвался какой-то странный звук – нечто среднее между вздохом и всхлипом. Он открыл рот, не успев еще до конца решить, что именно он хочет сделать – поблагодарить или же снова попытаться объяснить, как глубоко он сожалеет о своем поступке, – но Даре предупреждающе поднял ладонь.
- Не надо, Адриан. Вы извинились уже дважды. Еще один раз ничего не добавит. Я прощаю вас. Не будем больше возвращаться к этому вопросу. Ни один из нас, я полагаю, и так не получает удовольствия от этой сцены, - последняя фраза прозвучало сухо и устало, но уже без злости. – Идите к себе.
- Но вы...
- Идите, - перебил Даре. – Я хочу побыть один.
Адриан сам толком не помнил, как покинул комнату Даре и оказался в своей спальне. Хотя ситуация, казалась бы, благополучно разрешилась – Даре сам сказал, «я вас прощаю», а Даре не лицемерил и не бросал слов на ветер – но все-таки сейчас Адриану было даже тяжелее, чем в самую первую секунду, когда он сообразил, что его поймали с поличным.
Даре вел свои записи на латыни – это было то же самое, что шифр или ключ, который запирает бумаги в шкатулке. Даре не боялся, что кто-нибудь прочитает его записи – именно потому, что большинство людей, даже дворяне вроде Габриэля де Верни, смогли бы разобрать в написанном только отдельные слова. А Адриан воспользовался тем, чему его учил Даре, чем он щедро делился с ним все эти месяцы – против него. И это было куда хуже, чем формальное «бесчестно заходить в чужую комнату в отсутствии хозяина или читать чужие письма».
Адриан сел на стул – но тут же подскочил. Прошелся по комнате взад и вперед. Внизу Марта гремела посудой, где-то за окном лаяли и рычали, гоняясь по снегу друг за другом, Рыжуха Бернара и Гризетта. Мир вокруг казался таким же уютным, мирным и спокойным, как обычно. И Даре сказал – «я вас прощаю»…
Адриан до крови закусил губу. Лучше бы он его побил – не так, как в тех его фантазиях о колледже, а просто – рассердился бы и отлупил. Поскольку человек, который даёт выход собственному гневу, потом неизбежно остывает. Но Даре, конечно, ничего такого никогда не сделал бы. Даже не потому, что Адриан был сыном дворянина, в доме у которого он жил, а просто потому, что Даре был – Даре. Адриан попросил не говорить отцу, и Даре помолчал и сказал – «хорошо, не буду». Адриан попросил прощения – и он сказал: «Я вас прощаю». А потом – предельно ясно дал понять, что он больше не хочет разговаривать об этом деле.
«Идите к себе. Я хочу побыть один».
И теперь Адриан не представлял, как он будет сидеть напротив Даре за ужином и поддерживать разговор о том, кто именно найдет в Galette des Rois спрятанный Мартой боб. Или как будет завтра вместе заниматься переводом. Словом, он не представлял, как после этой сцены разговаривать с Даре.
Адриан дернул дверь и вышел в коридор. Прошел три шага до двери Даре – так медленно, как будто эти двери разделяла пара лье – и постучал.
Даре открыл довольно быстро – он, должно быть, переодевался к обеду и подумал, что к нему стучится Марта с какой-нибудь бытовой новостью, вроде того, что мясо еще не готово, и что трапеза задерживается на полчаса. При виде Адриана на его лице мелькнуло изумление. Сам Адриан очень боялся, что после его «уйдите, я хочу побыть один», Даре рассердится, что он проигнорировал его слова и решил все-таки вернуться. Но Даре не рассердился – надо думать, вид у него был таким несчастным, что Даре почувствовал, что сейчас выставить его за дверь будет жестоко.
- Заходите, - сказал он, хотя до сих пор никогда не приглашал Адриана в свою комнату.
Адриан вошел – и Даре аккуратно притворил входную дверь, чтобы их разговор случайно не услышали на лестнице. Адриан был ему за это благодарен. Даре ведь сейчас заботился совсем не о себе.
- Сударь, я хотел попросить…
- Адриан, - перебил Даре, поморщившись. – Я же уже сказал…
- Нет, подождите, ради Бога! – не выдержал Адриан. – Я не об этом говорю. Я знаю, вы меня простили. Но вы будете об этом вспоминать. И в следующий раз, когда начнете что-нибудь писать – то обязательно подумаете: а вдруг он опять… Вы больше никогда не будете мне доверять. Начнете запирать входную дверь…
Какое-то время Даре молча смотрел на него, а потом его губы изогнулись – насмешливо и сочувственно. Даре опустил голову, как будто хотел спрятать от него эту улыбку, и, вздохнув, потер уставшие после прогулки по белым заснеженным полям глаза.
- Нет, - сказал он. – Я не начну запирать дверь. По моим наблюдениям, вы никогда не повторяете одну и ту же глупость дважды…
«Вы придумываете что-то еще похлеще» повисло в воздухе, но Адриану было уже все равно. Волна почти невыносимого, теплого облегчения поднялась изнутри груди и затопила все. Лицо перекосилось, губы задрожали, словно у ребенка, которого долго ругали и наконец сказали: ладно, иди сюда, всё хорошо… Адриан всхлипнул. Стиснул зубы. Всхлипнул еще раз. Пытаясь справиться с неумолимо рвущимся из груди плачем, издал протяжное и глухое «Мммммыыыы». Этого звука Даре, видимо, уже не выдержал – взял Адриана за плечо и притянул его к себе.
- Ну, что вы, в самом деле… Успокойтесь, - сказал он – растерянно и в то же время ласково.
Адриан ткнулся мокрым лицом ему в рубашку, наслаждаясь этим незаслуженным, внезапным, восхитительным моментом близости.
- Всё в порядке. Всё хорошо. Я на вас не сержусь, - негромко повторил Даре. Адриан чувствовал его теплую руку на своем затылке.
Потом Даре осторожно отстранил его на расстояние протянутой руки.
- У вас в комнате есть вода для умывания? Если нет, то можете умыться у меня. Если вы спуститесь вниз в подобном виде, госпожа де Верни решит, что вы заболели, - сказал он. Обидное наблюдение, но безупречно точное – госпожа де Верни, действительно, до сих пор видела сына ребенком, начинавшим плакать от того, что он устал и заболел. Откуда это мог узнать Даре – это уже другой вопрос…
- Если что, скажу ей, что вы пересказали мне «Медею» Еврипида, - шмыгнув носом, попытался отшутиться Адриан. Даре, действительно, во время одной из их недавних прогулок рассказывал ему о своих любимых пьесах, и эти рассказы – как и все рассказы в исполнении Даре – произвели на него большое впечатление. – Она скажет – «Ну и что же, что «Медею»? Не расстраиваться же теперь из-за простых рассказов». Вам придется выступить в защиту Еврипида и начать цитировать, а потом она сама будет плакать и не станет больше думать про мой внешний вид…
- Блестящий план, - сказал Даре. По его тону было совершенно непонятно – считает он шутку своего ученика смешной или дурацкой. – Но вы все-таки умойтесь.
На первое занятие после праздника Королей-Волхвов Даре принес две книги. Одну Адриан узнал мгновенно, потому что видел её с детства: Плутарх в переводе Амио, которого отец любил читать возле камина – тяжелый, потертый темный том в кожаном переплете. Одну из его страниц отец как-то залил вином, другую – сам Адриан в детстве испортил, капнув на нее вареньем. К счастью, пятно от варенья с виду ничем не отличалось от другого, винного пятна, и Адриану тогда не влетело от отца, принявшего это пятно в любимой книге на свой счет.
Вторая книга была Адриану незнакома – тоньше, легче, в простом сером переплете, корешок которого украшала тонкая бумажная полоска с надписью: «Plut. Vitae – Cruserius». Ее Даре вчера принес с прогулки, прикрывая от снега полой плаща – пока сам Адриан, забравшись в его комнату, читал его тетрадь.
Даре выглядел оживленным, как будто принес этот мышасто-серый том ему в подарок и заранее предвкушал удовольствие, которое его дар доставит Адриану.
- Полагаю, вы уже созрели для сравнительного чтения, - сказал он своему ученику, садясь за стол. – Это латинский перевод Плутарха, выполненный Германом Крузерием. Я одолжил его на время у отца Фурнье. Мы с вами возьмём одно жизнеописание и будем читать на двух языках. Сперва – отрывок по-французски, у Амио. Потом – тот же отрывок по-латыни. Я хочу, чтобы вы увидели, как переводчик работает с текстом – где он точен, а где отступает от оригинала или что-то добавляет от себя. Вы читали Плутарха?.. – вопрос звучал полуутвердительно, поскольку в понимании Даре, имея под рукой только десяток книг, среди которых – Библия и хозяйственные инструкции Шарля Этьена, Адриан, _конечно же_, никак не мог пройти мимо Плутарха.
Адриан смутился.
- Д-да, - ответил он, надеясь, что увлеченный собственным замыслом Даре не заметит его заминки.
Эту книгу он, действительно, читал, но только в детстве, так что помнил ее плохо. И Даре, скорее всего, не одобрил бы манеру, которой десятилетний Адриан знакомился с Плутархом – открывал где попало, читал с увлечением, если натыкался на описание сражения или какой-то драматичный эпизод, нетерпеливо пропускал все то, что тогда представлялось ему скучным, и так далее. Его образованием тогда руководил старик-кюре, а ему в голову бы не пришло заинтересоваться тем, что и как Адриан читает вне урока. Выучил, что нужно знать к уроку из Псалмов или из Библии – значит, молодец, хороший мальчик. Не прочел, что полагается – «ну как так можно, ладно бы, вам Бог не дал способностей, а вы ведь просто ленитесь!», и дальше что-нибудь о зарывании таланта в землю, о рачительном и о ленивом виноградаре, и все тому подобное. Иногда Адриан жалел, что Даре не занимался его обучением с самого начала – он бы сейчас знал такие вещи, которых он и представить себе не мог во времена кюре или Гренье! Это, конечно, было исключительно эгоистичной мыслью – вряд ли Даре интересно было бы учить его основам латинской грамматики или правописанию. Зато в вопросах близости и неформальности их отношений подобная перемена представлялась Адриану очень многообещающей. Тогда Даре не постеснялся бы обнять его, если бы он, лазая на чердак, упал с приставной лестницы, ободрал руки и разбил колено, и мог бы ласково потрепать ученика по волосам за удачный ответ. Ну а за склеенного Цезаря он, вероятно, просто перегнул его через колено и отшлепал.
- Что касается того, какое жизнеописание мы с вами можем взять… - продолжал говорить Даре, не подозревающий, о чем он думает.
- Алкивиада?.. - быстро предложил Адриан. В этой истории, по крайней мере, точно были яркие и интересные подробности… хотя, по правде говоря, навряд ли те, которые одобрил бы Даре.
Его наставник усмехнулся – так, как будто бы видел ученика насквозь.
- Алкивиада, боюсь, предложить не могу. В книге вашего отца он есть, но в моем издании Крузерия – только четыре жизнеописания, и два из них в вашем томе отсутствуют. Так что Цицерона с Демосфеном мы сегодня тоже разбирать не будем. Выбирайте: либо берём Фабия Максима, либо Перикла…
- Фабия, - быстро ответил Адриан, поскольку помнил, что из всех имеющихся в книге отца жизнеописаний Перикл в детстве показался ему самым скучным.
- Потому, что Фабий был военным? - с улыбкой спросил Даре. - Хорошо, Фабия так Фабия… Откройте текст.
Адриан вздохнул. Фабий – это, конечно, лучше, чем Перикл, но лучше бы все-таки было читать про Алкивиада. Или про Кориолана. Или, на худой конец, про Фемистокла – там был интересный эпизод с морским сражением… А Фабий, если его не обманывали его детские воспоминания, был нудным и неповоротливым, и в Риме его не любили за то, что он не хотел давать Ганнибалу решающего сражения. И да, конечно, как и во всех скучных взрослых книгах, Фабий в результате оказался прав, а его расчет оправдался. Что-то в этом духе. Прямо не история о древнем полководце, а назидательный текст о ценности терпения.
Впрочем, дойдя до двенадцатой главы, Адриан невольно увлекся. Тут, по крайней мере, был конфликт – не абстрактный, как конфликт Фабия с Ганнибалом, на которого герой Плутарха, кажется, смотрел так же бесстрастно, как на борьбу с наводнением (самого Ганнибала, как соперника, которого необходимо одолеть, для хладнокровного зануды-Фабия определенно не существовало), а настоящий, человеческий конфликт. И, что довольно иронично – не с врагом, а с начальником собственной конницы. Минуций был гораздо младше Фабия и отличался пылким и решительным характером. Он отказывался признавать авторитет своего командира и данные Фабию, как полководцу, полномочия диктатора. Он насмехался над «Медлителем», как римляне тогда прозвали Фабия, дерзил ему и рвался в бой. И его обаяние было так велико, что люди в Риме сделали невиданную вещь – уравняли Минуция и Фабия в правах и отдали младшему полководцу половину армии.
Адриан еле смог сдержать злорадную улыбку, представив себе, как это небывалое решение должно было вывести из себя Фабия – особенно если учесть, что, при своем характере, он чувствовал себя не вправе показать, что это его оскорбило и задело.
Но дальше Адриану стало не до смеха – эту часть истории он совершенно позабыл, если вообще читал ее в детстве, так что сейчас он читал ее, как в первый раз.
Минуций сделал то, чего не делал Фабий, которого он обвинял в нерешительности – повел свою армию навстречу Ганнибалу. И блестящий полководец-Ганнибал поймал его в ловушку, окружил и начал методично истреблять римское войско, которое не способно было ни прорваться, ни избежать боя. Минуций и его воины были обречены.
И тогда – Фабий вывел легионы.
Отложил свою вражду с Минунцием, отложил мысль о том, что крупного сражения следует избегать любой ценой, и бросился на помощь человеку, который оскорблял его, интриговал против него и превратил его в посмешище.
- Достаточно, - сказал Даре, как останавливал его и много раз до этого. – Теперь латынь.
- Можно потом?.. – не удержался Адриан.
Даре сочувственно и одобрительно приподнял брови.
- Увлеклись?.. Ну хорошо, тогда читайте по-французски до конца главы, а потом будем разбирать отрывок на латыни…
После сражения Минуций вернулся в лагерь. Его солдаты пошли к солдатам Фабия – обнимали их, называли своими спасителями, слагали оружие к их ногам. А сам Минуций отправился к шатру Фабия.
- …Сегодня ты одержал двойную победу, Фабий, - читал Адриан. – Ганнибала ты победил доблестью, а меня – добротой и великодушием.
Горло у него слегка сжалось. Он очень надеялся, что Даре не заметит изменений в его голосе.
- Ну а теперь, когда мы убедились, что для Фабия с Минуцием все кончилось благополучно, перейдем к латыни, - с веселой улыбкой предложил Даре. И пододвинул к Адриану загодя раскрытого Крузерия, как за обедом придвигают поближе к соседу лакомое блюдо.
Адриан прочел отрывок о сражении и встрече Фабия с Минунцием еще раз – уже на латыни, чувствуя, что щеки у него по-прежнему горят.
- Заметили какие-нибудь разночтения между текстом Крузерия и Амио?.. – спросил Даре.
- Вот здесь… Где Минунций добровольно слагает с себя командование и называет Фабия своим отцом… - ответил Адриан, пытаясь одновременно отыскать нужную строчку в обоих лежавших перед ним книгах.
- Да?.. – в голосе Даре послышался интерес. – Не самый очевидный выбор, я бы, вероятно, начал с других эпизодов. А что там?..
- У Крузерия – clementia. У Амио – bonté. Это не совсем точный перевод. Минунций говорит не о доброте, а о милосердии. О снисхождении. После всего случившегося Фабий мог заставить его поплатиться за свои поступки – и был бы прав. Но Фабий выбрал этого не делать.
- Очень хорошо! – сказал Даре – все с той же ноткой удивления, но тепло и поощрительно. – Ваше объяснение разницы в использованных Крузерием и Амио словах – блестяще. Кажется, я вас недооценил. Нам с вами следовало взяться за такое чтение еще месяц назад…
Адриан перевел дыхание, чувствуя смесь облегчения, привычной гордости от похвалы Даре – и смутной досады. Даре, совершенно очевидно, не подозревал, о какие мысли и эмоции обуревали его в последние полчаса. Даре, наверное, читал историю о Фабии с Минуцием десятки раз. Вполне возможно, мог бы при необходимости восстановить текст Крузерия по памяти, как он однажды восстанавливал для их занятия «Записки Цезаря». Даре просто не приходило в голову связать эту историю с собой или провести параллель между описанным Плутархом эпизодом – и недавними событиями…
В следующий раз он споткнулся на sua sponte – "своей волей, добровольно", – в эпизоде, где Минуций сам сложил с себя командование и без какого-либо принуждения признал себя подчинённым Фабия – из благодарности за то, что Фабий рискнул всем, чтобы помочь тому, кто на каждом шагу ему дерзил. От этой фразы – sua sponte – внутри все сжималось и теплело так же, как и от вчерашнего amabilis. В тексте Плутарха говорилось – patrem apellans, "назвав его отцом". Поскольку для Минуция такое благодарное и добровольное подчинение чужой власти означало сыновнюю роль и отношение к другому человеку, как к отцу. Для Адриана "sua sponte" значило иное. Он не мог сказать, в чем именно иное – но те чувства, которые вызвало это sua sponte, "добровольно подчинился", точно не имели никакого отношения к Габриэлю де Верни.
- Адриан?.. - вопросительно сказал Даре, видя, что его ученик остановился.
Пришлось наскоро изобретать что-то правдоподобное.
- У Крузерия – «sua sponte», добровольно. В нашей книге - «de son propre mouvement, et sans que personne l'y contraignist», по собственной воле и без чьего-либо принуждения. Как будто это не одно и то же! - сказал он склочным тоном, как будто его раздражало это многословие французской версии.
Даре улыбнулся.
— Понимаю. В вашем возрасте всегда чувствуешь раздражение, когда автор пытается ещё раз вколотить в читателя и без того ясную мысль. Но это в целом – разница между французским и латынью. Латынь всегда лаконична, французский язык – щедрее на слова. Крузерий – суше и точнее. Часто это – лучшее решение. Но Амио, местами, выразительнее. Это всегда компромисс.
Адриан отвел взгляд. Мгновение назад он испугался, что Даре поймет, о чем он думает – по его голосу, по выражению лица. Но нет, конечно, Даре ни о чем не догадался – потому что догадаться о подобном было невозможно. Ни один человек в мире, услышав, что ему доставляет наслаждение мысль о добровольном – sua sponte – подчинении преподавателю латыни, о _любом_ возможном подчинении, вплоть до воображаемых шлепков за склеенную книгу, не сказал бы о подобных мыслях – «ах, ну да, конечно, разумеется». Они бы посмотрели на него, как на безумца или же на человека, который заговорил на неизвестном, тарабарском языке.
Адриан был в безопасности. В непроницаемой и абсолютной безопасности собственного сумасшествия. И мысль о том, что Даре никогда и ни о чем не догадается, одновременно вызывала облегчение – и выводила Адриана из себя. Как запертая дверь, которую нельзя открыть даже не потому, что у него нет подходящего ключа, а потому, что в этой запертой двери вообще нет замочной скважины.