Метки
Флафф
От незнакомцев к возлюбленным
Слоуберн
Неравные отношения
Неозвученные чувства
Здоровые отношения
Исторические эпохи
Влюбленность
Несексуальная близость
Телесные наказания
Франция
Запретные отношения
Взросление
Преподаватели
XVII век
Наставничество
Религиозные войны
Воспитательная порка
Эротическая порка
Тематическая неопытность
BDSM: Brat Tamer/Brat
Описание
1628 год. Этьен Даре, преподаватель риторики и латыни из иезуитского колледжа в Париже, написал опасный политический памфлет, из-за которого ему приходится спешно покинуть Париж и променять столицу на скромную роль домашнего наставника в семье старого дворянина де Верни, искавшего учителя для своего семнадцатилетнего сына
Примечания
Longe a perfecto - далёк от совершенства, лат.
Продолжение истории героев - здесь https://ficbook.net/readfic/019f17ed-fb9f-740b-bdc0-19b3490da61c
X
22 марта 2026, 04:37
Апрель сиял. Раскинувшаяся внизу деревня утопала в нежном, бело-розовом цвету слив и вишен. На этом пастельном фоне резко выделялась церковь и ограда кладбища, заросшие темно-зеленым, совершенно не похожим на яркую свежую траву вокруг плющом.
Гризетта, клацая зубами, гонялась между деревьями за кроликами – не из настоящего азарта, а просто для развлечения. Если бы Адриан велел, она уже давно бы притащила им придушенного кролика и положила бы тряпичную бурую тушку к их ногам, чтобы получить одобрение и похвалу, но Адриана сейчас не прельщали мысли об охоте – день был слишком мирным, солнечным и тёплым, и валяться на траве рядом с Даре, жуя травинку и подперев голову ладонью, было не в пример приятнее, чем обращать внимание на то, чем занимается его собака.
Даре тоже выглядел расслабленным. Он сидел, опираясь на ствол граба, защищающего их от слишком ярких солнечных лучей, и, вытянув свои длинные ноги, наслаждался отдыхом после езды верхом. Закатывать рукава рубашки выше локтей, как Адриан, Даре не стал, но его загоревшая рука расслабленно лежала на колене, совсем рядом с Адрианом. Если бы он захотел, то мог бы дотянуться до лежавшего в траве ученика. Адриану было приятно представлять, что Даре мог бы это сделать, и его длинные пальцы с пятнами чернил сейчас рассеянно и ласково перебирали бы его волосы – с тем же сознанием своего права и с той же спокойной, покровительственной нежностью, с которой он обычно чесал за ухом Гризетту.
То есть – понятно, что на самом деле Даре ничего такого никогда не сделал бы. Но Адриан уже привык достраивать в собственных мыслях всё, чего ему недоставало в отношениях с Даре – прикосновения, которых никогда не будет, слова, которые Даре никогда не произнесёт, розгу в муниципальном колледже и сцену в римском лагере, в которой Адриан был командиром конницы, попавшим в окружение, и приходил к Даре, чтобы склонить колени и сложить с себя командование. Жалеть, что Даре никогда не придет в голову гладить его по голове, было не более разумно, чем жалеть, что его не зовут Минуцием и он на самом деле не сражался с Ганнибалом. Но, по крайней мере, сам Даре был абсолютно реален, и возможность вместе наслаждаться этим солнечным апрельским днём и не делить Даре ни с кем – ни с собеседниками за столом, ни с каким-то латинским автором, чей текст надо переводить и комментировать, – была поистине бесценной.
Адриан боялся, что Даре вот-вот скажет, что им надо возвращаться, и потому решил отвлечь его внимание.
- Скажите, сударь – вы когда-нибудь задумывались, зачем вообще миру вести все свои дела на латыни? Вот вы бьётесь со мной почти год... Разве не проще было бы подготовить приличного чиновника, если бы делопроизводство велось на французском?
Даре посмотрел на Адриана, улыбнулся своей мягкой, обаятельной улыбкой.
- Ну, во-первых, "бьётесь" – это не то слово. Вы всё-таки не какой-нибудь мальчишка, который только начинает продираться через латинскую грамматику и синтаксис и смотрит на любую латинскую фразу так, как будто бы она его укусит... Вы сильно продвинулись за эти месяцы, и мне всегда было приятно с вами заниматься. Что до вашего вопроса – если вы подумаете, то поймёте, что чиновников все равно пришлось бы обучать латыни. Документы о спорных границах, завещания и старые судебные решения, которые определяют действия судов сейчас, писались иногда за сто и даже двести лет назад, в те времена, когда количество людей, писавших по-французски, было ничтожно мало в сравнении с сегодняшним днём. Не говоря уже о том, что и французского, как такового, тогда ещё просто не было. Вот вы, к примеру, часто говорите на смеси того французского, который используют в Париже, с бургундским диалектом, и даже не сознаете этого. Своих гасконских сослуживцев ваш отец понимал через раз. Бретонцев не поймет вообще никто – если они не сделают вам одолжения и не переведут вам на французский то, что скажут земляку на своем языке. А в прошлом, когда часть людей говорила на окситанском, часть – на местных диалектах, которые понимали только люди из какой-то одной местности, единственным всеобщим языком была только латынь.
- Ну, то есть вы согласны с тем, что в будущем чиновники и судьи должны будут отказаться от латыни и вести свои бумаги на французском, – сказал Адриан провокативно, желая, чтобы любивший подискутировать Даре поглубже увяз в этом разговоре и поменьше бы смотрел на высоко стоящее в прозрачном синем небе солнце.
Но то ли его наставнику не чужд был французский патриотизм, который Адриан разыгрывал только для вида, то ли его преданность латыни совершенно не страдала от того, что язык Цицерона перестанет служить интересам судопроизводства, однако Даре не загорелся жаждой спора и покладисто кивнул.
- В целом вы, безусловно, правы… Мир, действительно, меняется – и именно в ту сторону, которую вы обозначили, - сказал он одобрительно: учитель, которым удачным рассуждением ученика доволен больше, чем слепым доверием к своим суждениям. – Но просто изменить систему, которая складывалась больше десяти веков, нельзя сознательно, чьим-то решением. Я полагаю, это займет больше времени, чем должно представляться молодому человеку вроде вас. Может быть, лет через двести главным среди знаний станет что-нибудь другое – скажем, математика... Ну а пока – миром правит латынь!
Адриан посмотрел на улыбку Даре и кивнул. "Моим – уж точно" – подумал он про себя, и ухмыльнулся, зная, что Даре никогда не поймет, о чем он сейчас думает.
/ Год спустя /
Открыв глаза, Адриан ощутил себя человеком, у которого вчера вечером болели уши или зубы – во сне избавляешься от боли, а проснувшись, первым делом ощущаешь возвращение к своим страданиям и думаешь – «О Господи, только не это!..» Ирония заключалась в том, что сейчас Адриан охотно согласился бы на то, чтобы у него _всего-навсего_ болели уши, зубы или голова – да хоть все вместе, потому что нынешняя неприятность была куда хуже и необратимее любой испытанной им в прошлом боли.
Даре уезжал в Лион.
Зная характер своего наставника, Адриан был уверен в том, что все его личные вещи уже собраны, уложены и с помощью Бернара вынесены в нижний зал. Если бы Адриан сейчас отправился в ту комнату, в которой Даре на протяжении полутора последних лет читал, молился, занимался греческим или писал в растрепанной старой тетради разные заметки о своем ученике, он бы застал ее уже очищенной от всех одушевлявших эту комнату вещей – такой же скучной, мертвой и пустой, каким ему представлялось будущее без Даре. От ощущения необратимости происходящего хотелось плакать, чертыхаться и пинать ногами стену.
Все началось с проклятого иезуита, который ехал, кажется, в дижонский Collège des Godrans, но почему-то вместо того, чтобы спокойно заниматься своим делом и катиться в свой Дижон, не портя другим людям жизнь, остановился у отца Фурнье, чтобы отдать ему записку для Даре. Если бы не эта проклятая записка, Даре вполне мог бы – ну, то есть, Адриан хотел бы думать, что он мог бы – оставаться у них вплоть до того дня, как Адриан отправится в Лион. Отец сказал, что его старый друг достал для Адриана место у Сюрсье, служившего в лионском Презедиале, но нынешний клерк Сюрсье оставит службу только в конце мая, так что ехать в Лион раньше не имеет смысла. Но, если Даре бы согласился задержаться до его отъезда, то у них были бы не только эти несколько недель вдвоём, но и совместная дорога до Лиона, когда можно было бы ехать бок о бок, разговаривать и наслаждаться этим путешествием, не думая о неизбежном расставании в конце пути. Да и вообще, может, и не было бы никакого расставания. Даре вполне способен был найти себе какое-то занятие в Лионе, и тогда они бы жили в одном городе. Не то же самое, что в одном доме, через стенку друг от друга, но тоже совсем не плохо...
Адриан сознавал, что предаётся утешительным иллюзиям – картина, которую он успел себе нарисовать, и правда была слишком хороша, чтобы надеяться, что так все и произойдет на самом деле. Скажем, с какой стати Даре соглашаться жить в Верни три лишние недели, "дармоедом", в понимании Даре, если необходимости в его присутствии, как наставника, больше не было?.. Но, с другой стороны, госпожа де Верни легко сумела бы представить дело так, как если бы Даре этим согласием немного задержаться в доме оказывает им услугу – "мне будет куда спокойнее, если Адриан поедет в Лион не один, а вместе с вами. Вы бы присмотрели там за ним в первые дни..." Любой нормальный юноша бы взвился на дыбы от таких слов, так что Адриан тоже счёл бы нужным для приличия немного поворчать, но в глубине души он был совсем не прочь, чтобы Даре вызвался присмотреть, как он устроится в чужом и незнакомом городе. Это бы гарантировало, что Даре – человек в высшей степени ответственный, – сочтет необходимым задержаться в Лионе, а подобное решение – это уже победа. Прямой путь к тому, чтобы Даре нашел себе какое-нибудь место и остался по соседству с Адрианом насовсем.
Но то послание, которое доставил для его наставника чертов иезуит, разрушило все его планы. Вдребезги разбило те надежды, которые он вынашивал с тех пор, как отец сообщил про службу у Сюрсье. А сейчас Даре уезжал – один, – и Адриан даже не мог сказать ему ничего из того, что чувствует. Если бы он попробовал сказать Даре, насколько для него мучителен его отъезд, Даре бы, вероятнее всего, не удивился. Он бы вспомнил окончание Клермона и сказал – "все будет хорошо", имея ввиду то, что в принципе имеют ввиду люди в таких случаях. Как если бы Адриан сейчас чувствовал примерно то же самое, что сам Даре, когда он вышел за ворота здания, в котором жил почти шесть лет. Да, расставаться с прошлым всегда трудно, но жизнь продолжается. Период обучения – что-то вроде строительных лесов на новом здании. Когда конструкция закончена, то леса нужно разобрать, поскольку они больше не нужны. А Адриану совершенно не хотелось, чтобы жизнь продолжалась без Даре. Ему хотелось, чтобы тот был рядом – завтра, через год и вообще всегда. И пусть «присматривает» за ним, сколько влезет…
Адриан быстро оделся и спустился вниз. Даре – естественно, уже одетый и готовый к путешествию, (как будто ему не терпелось поскорей уехать, право слово!..) – сидел за столом и аккуратно очищал вареное яйцо. У дальнего конца стола, чтобы не мешать ему завтракать, Марта заворачивала приготовленную для него еду.
- Смотрите: сюда я кладу вам твердый сыр и два кольца копченой колбасы, - рассказывала она деловито. - Рядом – хлеб, но вы сначала съешьте эти пирожки с капустой, луком и яйцом, а то как бы они не зачерствели.
- Марта, я еду в Лион, а не в крестовый поход… - попытался отшутиться Даре.
- Угу… - сказала Марта. – Это вот – миндальное печенье. Ешьте осторожно, оно крошится...
Даре, понявший бесполезность любых возражений, беспомощно улыбнулся и, посыпав солью только что очищенное им яйцо, приступил к завтраку.
- Доброе утро, сударь!.. – сказал Адриан – и горло сжалось от внезапной мысли, что другого случая сказать Даре эти слова ему уже не предоставится. Последние слова еще не сказаны, а вот «доброго утра» уже никогда не будет. По сути, любое расставание – это даже не сам момент прощания, это целая цепь вещей, которые вы делаете или говорите совершенно так же, как всегда – только в последний раз.
Как будто от твоего сердца постепенно отрезают по куску.
Ответить Даре не успел – его в очередной раз отвлекли.
- Я подрубила вам четыре носовых платка, месье Даре, - госпожа де Верни положила платки с маленькими, аккуратно вышитыми в углу E и D на край стола и замахала на Даре рукой – мол, ешьте, ешьте, не вставайте! Адриан в очередной раз убедился, что мама относится к Даре примерно так же, как если бы он приходился ей если не сыном, то кузеном или же племянником. «Вы простудитесь», «вы промочите ноги», «я кладу вам в сумку пару шерстяных чулок…». Даре, отнюдь не избалованный подобным отношением, это ценил – не так, как Адриан, который принимал такое отношение как должное, а с не прошедшим за два года удивлением и трогательным смущением, как человек, который с тринадцати лет был предоставлен сам себе.
Нет, мама _совершенно точно_ убедила бы Даре остаться и оказать их семье услугу, сопроводив Адриана до Лиона, если бы не проклятый иезуит!..
- Простите, Адриан, мы заняли весь стол… - сказал Даре, хотя он сам занимал только краешек стола – все остальное место было занято матерью с Мартой, которые, словно полководцы над разложенной военной картой, излагали для Даре свою стратегию – «Бернар перевязал бечевкой ваши книги, так надежнее», «я положила в ваш узел с одеждой несколько запасных пуговиц», – и совершенно не считали, что в такой момент следует освобождать место за столом для Адриана. Ему-то куда спешить, поест потом.
Адриан перешагнул через скамью, радуясь, что из-за всего этого бардака и свертков с сыром и копченой колбасой Даре не сел на свой обычный стул – и устроился совсем рядом со своими наставником, почти касаясь его пурпуэна локтем и плечом. Прежде, чем мама возмутилась и успела заявить, что он мешает Даре есть, Адриан вызывающе взял одно из четырех лежавших перед Даре яиц (можно подумать, что они не знали, что он в жизни не съест больше двух!), и, с хрустом смяв его пеструю скорлупу о стол, принялся очищать его с яростным видом человека, который достаточно голоден, чтобы убить за право завтракать немедленно. В процессе он очень удачно сдвинулся в сторону от хлопотавшей вокруг стола Марты и почти прижался к сидевшему рядом с ним Даре – близость, немыслимая в любой другой день, но никем не замеченная в разгар общих хлопот, связанных с приготовлением к отъезду. Если сам Даре и удивился, то, должно быть, почти правильно расшифровал этот его порыв как нежелание прощаться и тоску из-за предстоящего расставания. Он улыбнулся – разом и сочувственно, и ободряюще – и придвинул к нему солонку.
- Ешьте, Адриан.
Дорога до Лиона была куда легче и приятнее, чем путешествие в Верни, которое он проделал пару лет тому назад. Не только потому, что тогда был октябрь, а сейчас – начало мая, но и потому, что само его путешествие на этот раз было организовано гораздо лучше. Господин де Верни и слушать не желал о том, чтобы Даре отправился в Лион на наемной лошади в компании обычного в подобных случаях проводника – зачем такие сложности, если можно отправиться в Лион вместе с кем-то из его арендаторов, которые поедут за обычными в подобных случаях покупками – соль, семена, новый лемех для плуга и тому подобное. Зачем кому-нибудь платить, если достаточно просто сказать – «Жан (или Пьер, или Жером), будь так добр, захвати месье Даре в Лион. Пристроишь его вещи на телеге, ладно? Вы же все равно в ту сторону поедете порожняком».
Даре позволил Габриэлю де Верни устроить это дело по своему разумению, хоть и не видел смысла в такой экономии. Он сейчас был богаче, чем когда-либо за свою жизнь, поскольку де Верни исправно платил ему жалование, которое Даре было абсолютно не на что потратить. Все, необходимое для жизни (то есть – в десятки раз больше, чем было необходимо) он в течение этих двух лет имел бесплатно. Ему не надо было платить ни за жилье, ни за дрова, ни за еду, ни даже за услуги прачки и портного – его обшивали, его потрясающе кормили, ему, Господи помилуй, каждый день седлали лошадь, а вернувшись с их прогулки с Адрианом, он просто отдавал поводья Бернару, чтобы тот почистил, расседлал и напоил Нуаро точно так же, как Каштана, на котором ездил младший де Верни. Даре это казалось почти неприличным – с какой стати он, в конце концов, ведет себя с Бернаром так, как будто тот – его слуга?.. Но, конечно, взяться чистить и седлать Нуаро сам он бы не мог. Это дворянин вроде Адриана, если он – страстный лошадник, в состоянии позволить себе такую прихоть, а наемному учителю нечего делать на чужой конюшне. И, как ни иронично, Бернар первый ничего подобного не потерпел бы.
Книжных лавок в окрестностях Верни не существовало, так что жалованье Даре оставалось нетронутым и копилось – незаметно и бесшумно, как растут остриженные волосы. К концу этих двух лет Даре обнаружил себя хозяином суммы, которую он бы никогда не накопил в Париже – и это при том, что жил он несравнимо лучше, чем тогда, когда преподавал в Клермоне. Бросить, что ли, саму мысль о колледжах, и окончательно перейти в положение домашнего преподавателя? – думал Даре с иронией, увязывая свои деньги в узел. Разумеется, в реальности он не намерен был еще раз повторять подобный опыт. То, чем обернулся для него приезд в Верни, было чудом, а нет ничего безумнее, чем вместо того, чтобы принять чудесное событие с благоговением и благодарностью, самодовольно пожелать новых чудес и приняться гоняться за призраком Божьей милости, как собака за своим хвостом. За свою жизнь Даре видел десятки юношей и их родителей – и он прекрасно понимал, что, даже если он посвятит весь остаток своей жизни преподаванию в дворянских семьях, ему больше никогда не встретится ни такой ученик, как Адриан, ни дом, в котором к нему будут относиться так, как в семье Габриэля де Верни.
Значит – все, что угодно: возвращение в какой-нибудь иезуитский колледж (если его возьмут куда-нибудь после того, как он бросил своих учеников в Клермоне), или должность корректора в лионской типографии (по крайней мере, доступ к самым новым книгам ему обеспечен!), или… или то, что собирался предложить ему Мерсье.
То, что Мерсье оказался в Лионе и назначил ему встречу, само по себе было не удивительно. Даре и раньше понимал, что истинное положение его наставника в ордене Иисуса – куда выше, чем предполагала его скромная преподавательская роль. Война за мантуанское наследство сделала Лион чуть ли не более значительным – в смысле влияния на ход событий – местом, чем Париж. А орден Иисуса всегда держал руку там, где пульс событий ощущается лучше всего. Гораздо больше впечатляло то, что Мерсье в разгар своей миссии в Лионе (потому что оказаться в Лионе он мог бы в том случае, если бы этого потребовала какая-нибудь важная миссия) способен был подумать о Даре. Более того – Мерсье откуда-то узнал о том, что Даре практически завершил свою работу в доме де Верни и должен был решать, что ему делать дальше, хотя сам Даре ему об этом не писал. Как и всегда, Мерсье выказывал свою осведомленность о его делах одновременно ненавязчиво и внушительно, как будто говоря – да, я, конечно, не забыл о вас за два прошедших года, и считаю само собой разумеющимся, что теперь, когда вы снова предоставлены сами себе, вы не предпримете какие-то дальнейшие шаги, не обсудив это со мной.
Даре покачивался на широкой, мягкой, как кровать, спине крестьянской лошади, идущей шагом за телегой, где, среди других вещей, лежал его баул. Впервые за последний год он ехал без седла и без стремян – крестьянам они были ни к чему, так что Даре сидел на свернутой попоне, положенной на конскую спину в качестве подушки. Ехать шагом, в сущности, достаточно удобно даже без седла – разве что ноги быстро затекали от отсутствия опоры, потому что без стремян фактически болтались в воздухе. Время от времени Этьен напрягал икры и шевелил ступнями, чтобы разогнать по жилам застоявшуюся кровь.
Даре с иронией подумал, что Мерсье, по правде говоря, давно бы следовало бросить вкладывать свои усилия в такой неблагодарный материал, как он. Если не думать об одном-единственном успехе – с тем публичным диспутом, – то в остальном все то, что делал для него Мерсье, он неизменно переворачивал с ног на голову. Начиная прямо с букиниста с улицы Сен-Жак…
Этот поворотный в его жизни момент произошел на Рождество, когда Даре было пятнадцать лет. Клермон казался вымершим – даже среди пансионеров у большинства нашлись какие-нибудь родственники или же друзья семьи в Париже, готовые пригласить товарищей Даре к себе в рождественские дни, и дортуары опустели. Ради нескольких бедняг, которые все же остались в колледже, топить в жилом крыле сочли избыточным. Ночью, когда пансионеры лягут спать – куда ни шло, но днём – это уже лишнее баловство. Так что Даре, вместо того, чтобы остаться в дортуаре, читал книгу, медленно расхаживая взад-вперед по тихому пустому коридору. Его товарищи вышли в город и звали Даре с собой, но ему за воротами колледжа делать было нечего. Друзья пойдут в какой-нибудь трактир, но у Даре не было денег и не было желания угощаться за чужой счёт. Товарищи, конечно, скажут, что это не одолжение, а лишь оплата долга, ведь Даре неоднократно безвозмездно помогал им с разными заданиями. Да и вообще, чего он жмется, завтра – Рождество, надо отпраздновать!
Но стоит один раз позволить кому-то себя уговорить и начать за себя платить, и этому конца не будет – ведь никаких своих денег у него как не было, так и не будет, а его товарищи не бедствуют. И рано или поздно Даре в их глазах превратится в приживалу, которому платят за его латынь подачками, и на которого естественно и справедливо смотреть снизу вверх. Не то чтобы Даре так уж гордился своей независимостью и тем невольным пиететом, который он внушал остальным ученикам своими знаниями, но, изо дня в день читая стоиков, Даре пришел к такому силлогизму – если из желания вкусно поесть я был бы готов сознательно ронять свое достоинство, то я и в самом деле не заслуживал бы уважения. Не только в чужих, но и в собственных глазах. Человек должен быть достойным книг, которые читает – иначе зачем их вообще читать?
В таком виде – расхаживающим в полном одиночестве по опустевшим гулким коридорам – его и застал Мерсье.
- Даре, - окликнул он, остановившись у конического, узкого окна в начале коридора. - Подойдите.
Даре заложил Сенеку пальцем и, внутренне недоумевая, подошёл. Занятия закончились и не возобновятся еще целую неделю, а Мерсье был не из тех, кто склонен затевать с учениками посторонние беседы в свободное время.
Когда он остановился напротив иезуита, тот протянул ему какой-то предмет, и Даре машинально вытянул руку вперёд – и ощутил, как на его ладонь лег маленький и узкий кошелек из вытертого бархата, в котором звякнуло несколько монет.
- Возьмите. Это вам, - сказал Мерсье. - Нечего тут бродить. Сходите в город.
Когда до Даре дошло, что именно имел ввиду Мерсье, кровь бросилась ему в лицо.
- Вы что!.. Не надо! - жалко возмутился он.
Мерсье смерил его своим обычным тусклым взглядом.
- Не болтайте чушь, Даре... Мы оба знаем, что у вас нет ни родных, которые способны делать вам подарки, ни собственных денег. Я так полагаю, если орден взял на себя все расходы на вашу учебу и на ваше содержание, то дать вам пару ливров, чтобы вы не слонялись тут в Рождество, как неприкаянный – это тоже наша ответственность. Так что сделайте мне одолжение: не тратьте мое время попусту. Берите и выматывайтесь.
Мерсье сжал его пальцы поверх кошелька, а потом – просто развернулся и ушел, небрежно отмахнувшись в ответ на смущённое и запоздалое "спасибо", которое Даре вынужден был обратить к его спине в черной сутане. Деликатностью в своих благодеяниях Мерсье не отличался.
Мерсье, вероятно, полагал, что, оказавшись неожиданно для самого себя хозяином нескольких ливров, Даре поспешит догнать своих товарищей, чтобы принять участие в рождественской пирушке. Даже и теперь, двенадцать лет спустя, он помнил ту минуту так же ясно, как будто это произошло вчера. Он сжал кошель в руке и бросился бежать. Коридор. Стёртые ступени. Двор. Узкая улица Латинского квартала. Только не останавливаться и не думать, что бы сказал Мерсье, если бы знал... Если бы только мог предположить, как он решил распорядиться его даром.
Несколько минут спустя, тяжело дышащий и раскрасневшийся от бега по холодной улице, он уже заходил в непримечательную лавку букиниста, зажатую между типографией и лавкой с письменными принадлежностями – ту самую лавку, где он отирался уже несколько недель, не зная, как бы подступиться к исполнению намеченного плана. Без денег это казалось совершенно безнадежным делом – но теперь деньги у него были…
К счастью, хотя в лавке было пусто – в предпраздничный день все ее обычные посетители нашли себе дела поинтереснее, чем торчать между заваленных старыми томами стеллажей, - букинист ещё не успел отчаяться и закрыть лавку.
При виде Даре старик поморщился - тот уже успел ему примелькаться, и дохода от юнца, который вечно рылся в его книгах, но никогда ничего не покупал, хозяин магазинчика никак не ожидал. Однако, видя, что Даре не начал изучать тома на полках, а направился к прилавку, и заметив, что он держит в руке кошелек, старик немного оживился.
- Собираетесь купить кому-нибудь подарок, молодой человек?.. - осведомился он.
Даре опёрся на прилавок, чувствуя, что во рту пересохло от волнения.
- "Оды" Горация, Базельское издание, - произнес он, слегка нагнувшись к собеседнику.
В лице старика что-то дрогнуло. "Оды Горация, Базельское издание" – это был шифр, смысл которого, в понимании книготорговца, никак не мог знать кто-то вроде Даре.
- "Оды" Горация у меня есть. Подержанные, но в хорошем состоянии, - ответил он. – Возьмите с третьей полке слева, прямо у вас за спиной...
- Моя бы воля – я бы взял. Но я боюсь, что нужную мне книгу нельзя так вот запросто взять с полки. Так что моя воля в этом деле несвободна, - глядя старику в глаза, сказал Даре.
На этот раз тот не сможет сказать себе, что покупатель просто-напросто оговорился. Даре ясно дал понять, чего он хочет. De servo arbitrio. «О рабстве воли». Лютер.
Книга, за распространение которой вполне можно было поплатиться жизнью – но которую все равно активно ввозили и распродавали даже здесь, в Париже. Даре знал, что букинист торгует гугенотскими изданиями, тайно провезенными через границу из Женевы и Базеля. И он не сомневался в том, что, как и большинство таких торговцев, этот букинист тоже был тайным гугенотом. Люди не рискуют жизнью только ради прибыли. Но ради истины – неважно, кто и что считает истиной – люди готовы рисковать всегда.
Старик посмотрел на покупателя из-под набрякших век. Вид Даре явно не располагал к тому, чтобы исполнить его просьбу.
- Извините, - безразличным тоном сказал старый букинист. - Не думаю, что я могу вам чем-нибудь...
- Вы в самом деле думаете, что, если бы кто-то захотел втянуть вас в неприятности, то он бы не нашел для этой цели никого лучше меня? - спросил Даре. - Я что, по-вашему, самый удачный кандидат, чтобы внушить доверие к себе и вынудить вас поступить неосторожно? Вы каждый день выносите книги из подсобки людям, которых вы впервые видите. Любой из них может быть тем, кого следует опасаться. Но не я. Именно потому, что им вы продадите то, что они просят, без вопросов – а меня пошлёте посмотреть на третьей полке слева...
Старик несколько секунд помедлил – а потом нагнулся и достал (вовсе не из подсобки, а просто из-под прилавка) небольшой, завёрнутый в вощеную бумагу том.
- Три ливра, - сказал он.
- Я заплачу четыре – но я не могу ее забрать. Я куплю эту книгу, чтобы вы хранили ее у себя и позволяли мне читать ее, когда я прихожу сюда, - сказал Даре. Он предложил бы больше, но четыре ливра – это было все, что Мерсье сумел выбить для него у попечителей.
- И как вы себе это представляете? Вы собираетесь читать свои "Оды" Горация под носом у других моих покупателей? - язвительно спросил старик, явно жалея, что вообще позволил втянуть себя в подобный разговор.
- Я мог бы читать их у вас в подсобке, - предложил Даре.
- Да неужели? Может быть, тогда сразу у меня в спальне? - рассердился букинист. - Моя квартира прямо тут, над лавкой. Может быть, мне сразу пустить вас к себе? Что вам ещё угодно – ужин и стакан вина? Подушку и скамеечку для ног?..
Даре не дрогнул.
- Только "Оды" и подсобку, - сказал он. - Четыре ливра.
Старик посмотрел на него почти изумлённо – а потом внезапно рассмеялся.
- А вы далеко пойдете, юноша! Хотя по виду и не скажешь. Ладно. Пусть будет "четыре ливра и подсобка". Сказано – «Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам». Если даже сущий ребенок вроде вас тянется к истине – то, видимо, мой долг ему помочь. Но клянусь, если хоть кто-то из ваших приятелей узнает, что вы сюда ходите – то можете считать, что эта книга и ваши четыре ливра вам приснились. Потому что я после такого даже на порог вас больше не пущу…
Даре кивнул – и ощутил чувство вины, в сравнении с которым мысль, что он воспользовался щедростью Мерсье для явно неприятной тому цели, ощущалось, как булавочный укол. Мерсье он обманул чисто формально. А этот старик, рискующий собственной жизнью для того, чтобы распространять идеи своей веры, сказал ему «да» не ради одного лишнего ливра, а потому, что он считал, что это – его долг перед Богом. Помочь человеку узреть истину и прочесть Лютера. Вот только для старого букиниста «узреть истину» – значит, стать гугенотом. А Даре практически не сомневался в том, что он им никогда не станет.
Но пути назад у него не было. Так же, как этот старик ощущал, что он не вправе сказать «нет», Даре жил с чувством, что не может не спросить. Не потратить деньги Мерсье на книгу Лютера, не рисковать местом в Клермоне для того, чтобы сидеть в чужой подсобке и читать запретную литературу, не стучать в любую дверь, поскольку он, как и книготорговец, тоже верил в «просите, и дано будет вам», и в сказанное еще раньше этого Иеремией – «и взыщете Меня и найдете, если взыщете Меня всем сердцем вашим», и в принципе – в то, что в мире не должно быть запертых дверей.
Несколько лет спустя, когда он провалил «Духовные упражнения» Лойолы и не ощутил consolatio, которое в этой системе должно наступать с такой же неизбежностью, с которой за ночью каждый раз следует восход, Даре спросил себя – а не был ли он, в самом деле, начисто отравлен еретической литературой, которую он годами жадно пропускал через себя, самодовольно полагая, что _ему-то_ это позволительно, так как ему чужие аргументы и чужое красноречие ничем не грозят? И это было правдой – он, действительно, остался убежденным, искренним католиком – и его католичество сделалось глубже, подлиннее и живее, чем было до Лютера. Но, может быть, чем-то он все же себе навредил – не своему уму, не своему воображению, а чему-нибудь более глубокому. И именно поэтому Господь решил, что он – не стоит consolatio. Ты так хотел идти своим путем, Даре? Ну так иди своим путем…
Мерсье, должно быть, был разочарован его неудачей так же сильно, как он сам. Но Мерсье не был бы собой, если бы выдал свое замешательство или же разочарование.
- Это случается, - сказал он так, как будто бы Даре случайно опрокинул на себя чернильницу. – Попробуете снова через пару-тройку лет – если Господь захочет привести вас в Орден, то Он сам решит, когда вы будете готовы. Ну а пока что мы подыщем для вас другое место.
Даре воспротивился. Не надо ничего искать – ему и так уже дали прекрасное образование, а место для себя он найдет сам.
- Вы понимаете, что в этом мире никто ничего не достигает сам? - спросил Мерсье с едва заметным раздражением, как человек, не ожидавший от своего собеседника такого глупого ответа. Даре понимал, о чем он думает. Вельможи, чье дворянство восходило к крестовым походам, легко принимали откровенные подачки – и от своих покровителей, и от своих любовниц, – а сын нотариуса из Санлиса хочет отказаться от протекции, которую ему способен оказать орден Иисуса! Даре не мог объяснить ему, что дело тут не в гордости – просто он чувствовал, что Мерсье вложил в него много сил и времени, а он его подвёл. Не оправдал надежд, которые тот возлагал на своего ученика. Сказал, что он "не чувствует призвания", и отказался вступить в орден, который несколько лет давал ему наставников и книги, время для занятий и возможность не беспокоиться о куске хлеба и крыше над головой. После такого снова пользоваться помощью иезуитов – а если точнее и честнее, личной слабостью к нему Мерсье – было бы некрасиво и неправильно.
- Я не хочу, - сказал Даре. - Я и так уже слишком многим вам обязан.
- Какой вы ещё ребенок, - со вздохом сказал Мерсье. - Ладно... Сами так сами.
И Даре отправился преподавать в муниципальный колледж, где следовать принципам Ratio Studiorum, как он быстро выяснил, было так же реалистично, как и мечтать о полетах на Луну…
Часам примерно к четырем, когда от жары и дорожной пыли не спасали уже ни вода, ни широкие поля шляпы, крестьяне, в компании которых путешествовал Даре, остановились в тени под каштанами и, разложив на траве полотняные салфетки, принялись выкладывать на них еду – темный и плотый хлеб, овечий сыр, головка чеснока, вино… «Угощайтесь, месье» - предложил Даре старший из группы крестьян, широколицый, загорелый человек с темными волосами и легкой проседью на висках. Это были, по сути, первые слова, которые кто-то из его спутников обратил к Этьену за целый день. До этого они общались исключительно между собой – обсуждали габель на соль, разницу между кузнецами с площади Терро и моста Гийотер, вспоминали имена каких-то мастеров или торговцев из Лиона – у кого лучше покупать упряжь, кто просит за лен на пару су дешевле, у кого лучше железо и так далее, и все тому подобное. На незнакомого преподавателя, навязанного им в попутчики сеньором, ни один из них не обращал внимания – и все же они, не задумавшись, предложили ему свой сыр, вино и хлеб. Просто потому, что он, в их понимании, проголодался и устал ничуть не меньше их. Даре был рад, что в данном случае он совершенно не обязан благодарно и беспомощно принимать оказанные ему благодеяния, не в силах ответить на беспричинную заботу чем-то соразмерным. Он достал из сумки сверток – копченую колбасу, пирожки с луком, твердый сыр и свежее миндальное печенье, и предложил все это своим спутником – с той же непринужденностью, с которой они предложили ему поучаствовать в их трапезе. Попутчики Даре заулыбались – неожиданное превращение заурядного перекуса в праздничное угощение мгновенно подняло всем настроение. Мальчик лет десяти – сын одного из арендаторов Верни, взятый помочь отцу и побывать в Лионе, покончил с первым печеньем и поспешно – пока не успели запретить – засунул в рот еще одно.
- Балбес, - буркнул его отец. – Ты хоть «спасибо» бы сказал сначала…
- Спасибо, месье!.. – с готовностью прочавкал тот.
Даре кивнул и улыбнулся.
В тот момент, когда они остановились на привал, Даре вдруг испытал странное чувство – как будто бы он что-то потерял или забыл. Он быстро перебрал в уме свои пожитки. Книги и узел с одеждой – на телеге. Деньги – при нем, частью в поясе, а частью в кошельке. Все остальное – не так важно, чтобы серьезно об этом беспокоиться… Однако сосущая пустота под ложечкой не собиралась проходить.
Надкусив пирожок с луком, капустой и яйцом, Даре внезапно вспомнил лицо Адриана в тот момент, когда они прощались на пороге дома.
Адриан пожал ему руку, задержал его ладонь в своей дольше, чем следует, и взгляд у него был не просто грустным, как у человека, который расстроен расставанием, а почти отчаянным. Адриан смотрел на него так, как будто он тонул и ждал, что Даре его вытащит. Даре невольно кашлянул и отвёл взгляд. Он полагал, что понимает, что сейчас чувствует его ученик – поскольку слишком ясно помнил его возмущение в тот день, когда он рассказал, что отец отпустил его в Париж в тринадцать лет. Для Адриана расставание с Даре тоже было первым шагом к тому, чтобы остаться в полном одиночестве и вступить в неизвестную и чуждую для него жизнь – без дома, матери, Даре, Гризетты, Марты, без всего, что теперь должно было навсегда остаться в прошлом. И, в отличие от многих молодых людей в подобном положении, Адриан вовсе не стремился побыстрее перевернуть эту страницу и оставить свое детство, юность и учебу в прошлом. Не из-за того, что он был нерешителен, беспомощен или труслив, а потому, что Адриан был счастлив, и, в отличие от многих юношей, умел ценить то, что имеет. В сущности, это было куда более разумно, чем обычный в его возрасте порыв очертя голову броситься в незнакомый ему мир, считая, что новая жизнь будет куда приятнее, свободнее и интереснее, чем прежняя, и лишь потом, оставшись совершенно одному, среди людей, которым будет совершено все равно, насколько он доволен, сыт или здоров, впервые ощутить печаль – вот я дурак, как же так вышло, что я имел всё, что нужно, а думал только о том, как побыстрее от всего этого избавиться?
Вспомнив об Адриане, Даре понял, чем вызвано его ощущение утраты и тревоги. Он уже скучал по своему ученику – может быть потому, что он последние два года неизменно завтракал, обедал, полдничал и ужинал только в его компании, и сейчас отсутствие Адриана ощущалось, как дыра на месте выбитого зуба.
Что ж, это было ожидаемо… В конце концов, на протяжении этих двух лет Адриан был не только его подопечным, которого он учил латыни, но и его главным собеседником, товарищем и компаньоном. Даре так привык к его присутствию, что оно начало казаться чем-то само собой разумеющимся, как будто так должно быть всегда.
Даре покачал головой. Да, видно, первые дни после отъезда из Верни будут нелегкими. Он слишком глубоко врос в эту жизнь – ту комнату, в которой он жил в доме де Верни, покидать было тяжелее, чем когда-то – дом отца и дортуар в Клермоне…
Абсурдное чувство, как будто бы он забыл в Верни что-то важное – настолько, что ради этой потери стоит повернуть назад, – не собиралось исчезать даже теперь, когда он осознал его причину и мысленно объяснил себе происходящее, хотя обычно такой способ обращаться со своими чувствами действовал безотказно: стоит лишь разоблачить какое-нибудь ощущение и понять его настоящую природу, чтобы внутреннее напряжение исчезло.
В любом другом случае, но только не сейчас.
Усилием воли он заставил себя перестать думать об Адриане и попытаться мысленно представить, чего от него хотел Мерсье. Эти мысли тоже причиняли дискомфорт и вызывали смутную тревогу, но, по крайней мере, в случае Мерсье такие чувства были обоснованы. Мерсье потратил на него, должно быть, больше времени и сил, чем на какого-то другого ученика за всю жизнь, а Даре неизменно его подводил. Мерсье об этом знал – человек вроде Мерсье не станет закрывать глаза на факты. Даре был уверен в том, что он и о подсобке букиниста тоже знал – иначе как так вышло, что Даре выходил из Клермона чаще, чем любой другой стипендиат? Просто Мерсье сказал привратнику – мальчик много читает, много пишет, если он выходит за ворота – он идет в книжную лавку. Пусть идёт – я убежден, что он не уйдет дальше двух ближайших улиц. Под мою ответственность…
И вот теперь – даже после муниципального колледжа, возвращения в Клермон, памфлета против Ришелье и бегства из Парижа – Мерсье все равно продолжал помогать. То ли до сих пор не терял надежд на то, что его "лучшее произведение" в конце концов послужит делу ордена Иисуса, и тем самым оправдает все усилия Мерсье, то ли просто не мог перестать участвовать в жизни Даре, как обычный отец не может бросить на каждом шагу разочаровывающего его сына.