Longe a perfecto

Ориджиналы
Слэш
Завершён
R
Longe a perfecto
Рэйда Линн
автор
Описание
1628 год. Этьен Даре, преподаватель риторики и латыни из иезуитского колледжа в Париже, написал опасный политический памфлет, из-за которого ему приходится спешно покинуть Париж и променять столицу на скромную роль домашнего наставника в семье старого дворянина де Верни, искавшего учителя для своего семнадцатилетнего сына
Примечания
Longe a perfecto - далёк от совершенства, лат. Продолжение истории героев - здесь https://ficbook.net/readfic/019f17ed-fb9f-740b-bdc0-19b3490da61c
Поделиться
Содержание Вперед

XXI

Двадцать восьмого октября весь город праздновал победу над "еретиками" в Ла-Рошели. С утра Даре шел в Тринитэ с тяжёлым чувством, потому что он примерно представлял, что его ждёт. Не замечать приготовлений к празднику было бы невозможно даже при всем желании - рабочие, вносившие тяжёлые рулоны ткани для драпировки фасада и обеденного зала, наводнили колледж ещё пару дней назад, а сочинение аллегорического представления, которым руководство Тринитэ намерено было отметить этот торжественный день, началось куда раньше. Даре даже попытались привлечь к сочинению панегирика на латыни, который должен был декламировать один из старших юношей – ректор, правда, не опустился до того, чтобы обращаться к нему с такой просьбой лично, но поручил побеседовать с Даре на эту тему Ле Грандье, который сочинял латинские стихи, заведовал библиотекой Тринитэ и потому, вполне естественно, был его другом – ну то есть настолько, насколько два эрудита, обожающих одни и те же тексты, обязательно становятся друзьями даже при отсутствии каких-то общих интересов за дверьми библиотеки. Даре уважал Ле Грандье за обширность его познаний и даже симпатизировал ему, и потому обычно старался лишний раз не вдаваться в беседах с ним в обсуждение тех противоречий, которые могли их поссорить – в своем роде Ле Грандье был интеллектуально честен, а заставить его видеть беспокоившие самого Даре вопросы так, как видел их он сам, было бы так же невозможно, как и объяснить Пьеру Барбье свою симпатию к Лойоле. Но когда Грандье, желающий ему польстить, сказал Даре, что никто не сумеет лучше справиться с латинским панегириком (сильное заявление, поскольку Ле Грандье, в отличие от него самого, много писал и ставил свой талант латинского поэта и создателя монументальных од и эпитафий выше, чем свои литературные познания), Даре кратко ответил – "Нет". Грандье его сперва просто не понял. "Человеку ваших дарований не к лицу растрачивать свои способности на комментарии к чужим текстам. Я всегда считал, что вы должны писать что-то своё..." – заметил он. Даре невольно стиснул зубы, чувствуя на языке кислый и ржавый привкус – как будто бы нужно было говорить с мушкетной пулей за щекой. "Если бы я решил написать _что-то своё_, то я точно не стал бы писать панегирик по случаю взятия Ла-Рошели" – сказал он отрывисто. "Почему нет?" – не понял Ле Грандье. "Поскольку я не вижу здесь причин для панегириков, - отрезал Даре. – Победа или нет, но в этом городе погибло _двадцать тысяч_ человек. Если не ошибаюсь, в Евангелии от Матфея говорится – "благотворите ненавидящим вас". И я не очень представляю, как возможно примирить этот призыв Спасителя с созданием подобных панегириков..." Грандье смотрел с растерянной полуулыбкой, как будто бы не мог до конца понять, как относиться к замечанию Даре – и считал самым безопасным свести дело к шутке. "Вы, мой дорогой, всё-таки страшный вольнодумец..." – сказал он. Даре с трудом сдержался от порыва уточнить, что именно фразерского и вольнодумного Грандье нашел в Нагорной проповеди. "Передайте ректору, что ему стоит поручить это задание кому-нибудь другому. Я вообще не уверен, что смогу присутствовать на этом... празднике. Вполне возможно, что у меня страшно разболится голова, и мне придётся в этот день остаться дома", – желчно сказал он. Грандье с огорчением покачал головой. "Даре, Даре!.. Что вы такое говорите!" – в его голосе звучал сочувственный укор, но через этот мягкий тон явственно пробивалось напряжение. Грандье вовсе не был его врагом - но, может быть, сейчас он в первый раз за время их знакомства заглянул в ту пропасть, которую Даре ощущал во время всех их предыдущих разговоров – и увиденное ему совершенно не понравилось. Даре ощущал неприятный холодок, поскольку был почти уверен в том, что в свете этих вскрывшихся противоречий его собеседник не оставит эту ситуацию, как есть, и пожелает, чтобы Этьен высказался до конца. И, видит Бог, это было опаснее, чем наставленное на него дуло мушкета, потому что Даре знал, что он действительно способен _высказаться до конца_ и совершенно не способен уклоняться от прямых вопросов. Но Грандье не стал ни о чем его расспрашивать, и просто свернул этот разговор. Позднее, когда схлынуло первое облегчение, Даре подумал, что его в этой истории, парадоксальным образом, хранило именно то обстоятельство, которое могло бы его погубить. Его коллеги знали, что он был на службе кардинала Ришелье – и, хотя подробности этой истории были довольно мутными, само знакомство с Ришелье должно было служить ему охранной грамотой. В стиле – черт его знает, почему этот Даре оставил службу кардиналу, но, раз он вполне благополучно покинул Париж и спокойно устроился в Лионе, то разумнее его не трогать – а то, не дай Бог, ещё напишет бывшему патрону, что его здесь притесняют, и попросит о защите... По сути – руководство Тринитэ как будто бы было на стороне Его Преосвященства, но с великими людьми ведь никогда не знаешь, чего ждать. Кардиналу вполне может не понравиться, что кто-то хочет быть большим католиком, чем Папа, и большим кардиналистом, чем он сам. Если уж Ришелье счёл нужным не реагировать на "вольнодумство" кого-то вроде Даре, то разумнее будет промолчать… Даре мрачно подумал, что Арману дю Плесси подобные соображения бы показались исключительно забавными. Когда-то он сказал Мерсье, что у министра короля нет чувства юмора, но это было преувеличением. Кто-нибудь вроде Ришелье всегда находит чужой страх перед самим собой весьма забавным – приятным, но именно поэтому забавным. Ещё забавнее кардиналу могла бы показаться только мысль о том, что раздражающий его Даре волей неволей пользуется его иллюзорным, но от этого не менее реальным покровительством. Торжественную часть Даре, как он и обещал Грандье, благополучно пропустил – мигрень, мигрень!.. – но из-за репетиций и застольных разговоров ему все равно казалось, что он присутствовал и видел все вживую – и речь ректора, и декламацию стихов, в которых говорилось о сражении с Лернейской гидрой ереси, и аллегорическое представление, в котором Мятеж падал ниц перед Истинной Верой, которую изображал Кристоф де Лонэ в шелковой белой мантии и золотом венке. Шедевр дурновкусия... Кристофа де Лонэ, который так гордился своей мантией, что в перерывах между репетициями носился по коридорам прямо в развевающемся белом шёлке, Даре успел рассмотреть во всех подробностях, и находил, что он больше похож на участника Пифийских игр или Гиакинфий, награжденного венком за состязания певцов и кифаристов. Образ, предельно не-христианский, да и вообще крайне двусмысленный. Когда Кристоф, заметивший Этьена в коридоре, заступил ему дорогу и, сияя, спросил, как месье Даре находит его костюм?.., то Даре не нашёл в себе силы обижать ученика своими мрачными, язвительными мыслями, а только улыбнулся и сказал, что Истинная Вера, в его понимании, должна выглядеть как-то по-другому... Кристофа это вполне устроило – он рассмеялся этой шутке, словно комплименту, взмахнул полой мантии и вернулся в репетиционный зал: весёлый, жизнерадостный и явно наслаждающийся тем, что делал. Ничего, успокоительно сказал себе Даре, это не страшно. Ему просто нравится его корона и эта белая тряпка... И ему приятно, что все будут на него смотреть, и что ему досталась такая выигрышная роль... Вот де Бовиль, который играет Мятеж и должен опускаться на колени у ног де Лонэ, что-то не носится по коридорам, гремя своими бутафорскими цепями... Но какая же всё-таки мерзость и безвкусица!.. Его бы воля – никто из его учеников не участвовал бы в этом постыдном балагане. Но увы – родные де Лонэ и де Бовиля были только рады, что их сыновьям, племянникам и внукам достались заметные роли в представлении на празднике, и собирались прийти в Тринитэ полюбоваться на спектакль. Мнение Даре никого из этих респектабельных лионских горожан, естественно, не волновало. Даре появился в Тринитэ, когда и торжество, и праздничный обед уже закончились, и наступило время обычных послеобеденных занятий. Даре полагал, что их разумнее было бы просто отменить – нелепо было ожидать, что взбудораженные праздником ученики легко вернутся к мыслям об уроках. В хорошо знакомых коридорах, по которым проходил Даре, царил такой хаос и шум, что сразу становилось ясно – заставить кого-нибудь сосредоточиться на тексте будет так же трудно, как разбирать Цицерона с пьяными. Даре заранее смирился с тем, что нынешний урок можно считать пропавшим, но, когда он проходил мимо группы своих учеников, его ушей коснулось слово _Магдебург_, и Даре вздрогнул и споткнулся от ликующей, веселой интонации Кристофа де Лонэ. Новость о разграблении войсками Тилли крупного оплота протестантов достигла лионцев еще в начале лета, но, по-видимому, за последние несколько месяцев сгоревший Магдебург не потерял собственной актуальности. В глазах мальчишек вроде де Лонэ, распаленных утренними речами о взятии Ла Рошели, название Магдебурга пахло порохом и торжеством. Даре представил себе, что бы ощутил Барбье, если бы слышал, как ученики Даре смеются над резней, в которой погибли тысячи его единоверцев. Хотя, может быть, Барбье даже не дрогнул бы от этой сцены – в отличие от него самого. Он видел слишком _много_ таких сцен, чтобы веселье де Лонэ и его собеседников ещё способно было задеть его за живое. Надо думать, он только презрительно скривил бы губы и спросил – «вас по-прежнему удивляет моя ненависть к католикам?..». Даре стиснул зубы и прошел мимо толпившихся у лестницы учеников в свой класс. Закрыв за собой дверь, Даре словно отрезал самого себя от голосов, звучавших в коридоре – разговоры учеников отдалились, превратившись в невнятный гул, в котором невозможно было различить отдельных слов, и Этьен ощутил себя спасенным. Но увы – его сегодняшние испытания на этом не закончились. Сначала все шло относительно неплохо. Уставшие от утренней суеты и разморенные сытным обедом мальчики сидели тихо, а Даре заслушивал, как очередной ученик декламирует отрывок из «Защиты Секста Росция». Этьен слушал вполуха. Он разрешил выбрать для декламации отрывок из _любой_ судебной речи Цицерона, по опыту зная, что большая часть учеников не выйдет за пределы избитых кусков, встречавшихся во всех доступных хрестоматиях, но все-таки надеясь, что и в этот раз услышит что-то интересное – свобода выбора хороша тем, что неизменно пробуждает в ком-нибудь стремление выделиться и показать себя. К сожалению, от необходимости из года в год заслушивать одни и те же старые, настрявшие в зубах куски это не избавляло… Он почти не удивился, что ученики тоже начали отвлекаться и болтать – если уж ему скучно слушать текст, которые они и так уже читали и разбирали на уроке, то что говорить о них!.. Но, когда разговор Пьера Сеньоре с соседом сделался слишком оживленным, Этьен опять расслышал слово «Магдебург», и его словно окатило холодом – а секунду спустя на смену холоду явилась ярость. Ладно еще коридор и лестница, но в _его_ классе, там, где он изо дня в день говорил о Вергилии, об Еврипиде, о Сенеке – это ощущалось, как пощечина. Даре махнул рукой, оборвав декламацию и жестом разрешая выступающему сесть, и направился в сторону скамьи, на которой сидел шептавшийся с соседом Пьер. - Сеньоре. Встаньте, - сказал он. Пьер вздрогнул, запоздало осознав, что чересчур увлекся и привлек к себе внимание Даре – и, секунду помедлив, нехотя поднялся на ноги. Этьен остановился перед ним. – Расскажите мне – и всем присутствующим – что вы с таким увлечением обсуждаете с вашим соседом. Раз уж этот разговор кажется вам настолько важным, чтобы его необходимо вести на _моем уроке_ – я хотел бы знать, о чем речь. Сеньоре потупился. - Ну же, - поторопил Даре с оттенком нетерпения. - Я говорил о Магдебурге, - сказал Пьер. Это звучало, словно оправдание – как будто бы он полагал, что столь благочестивый и естественный для годовщины падения Ла Рошели разговор должен смягчить Даре, рассерженного его болтовней с соседом. - О Магдебурге, - повторил Даре, как будто пробуя это слово на вкус. – Прекрасно. Продолжайте. Пьер вытаращил на него глаза. - Что продолжать?.. - То, что вы говорили вашему соседу. Расскажите нам о Магдебурге. Сеньоре сглотнул. - Эт..это была самая крупная победа над еретиками после Ла Рошели. Паппенгейм и Тилли взяли Магдебург и уничтожили врагов истинной веры. Отец Бруно говорит, что это была Божья кара, и что Магдебург – это второй Содом… - Да, Паппенгейм очень красноречиво описал свою победу в письме императору, - искривив губы, подтвердил Даре. - «Город потерял двадцать тысяч душ, и воистину не было видано большего ужаса и божественного суда со времён разрушения Иерусалима. Все наши солдаты стали богачами. С нами Бог!» – процитировал он. Циничное даже по меркам торжествующего полководца заключение письма сделало этот текст довольно популярным. Его одинаково часто упоминали – хоть и с совершенно разной интонацией – и католические авторы, и гугенотские памфлеты. – Я не знаю, насколько разумно сравнивать Магдебург с Содомом, но пожар там, действительно, был. Насколько я знаю, обугленные трупы сбрасывали в Эльбу еще _две недели_... - Но, сударь, эти люди ведь были врагами Церкви! – встрял в беседу Кристоф де Лонэ. Пьер Сеньоре был его другом и, к тому же, явно пересказывал соседу какие-то байки, которые он услышал от Кристофа в коридоре, так что де Лонэ не мог остаться в стороне и поспешил на выручку товарищу. Он был хорошим другом, Кристоф де Лонэ – и вообще хорошим, добрым юношей, и Даре злило, что он говорит все эти глупости с тем же бездумным увлечением, с которым он носился по лестницам Тринитэ в своей дурацкой белой мантии – как будто бы война была таким же фарсом, как их утренний спектакль; веселой игрой, в которой можно подстрелить противника из деревянного ружья, а потом вместе пойти полдничать… - Де Лонэ. Встаньте, - приказал он резко. – Вы хотите поучаствовать в беседе?.. Де Лонэ встал, расправив плечи – тем движением, которое мальчикам в хороших семьях прививают с детства. Если стоишь перед старшими, стой прямо. Держался он с достоинством, но взгляд выдавал замешательство. Как и Пьер Сеньоре, Кристоф явно не понимал, чего от них хочет Даре. - Итак, де Лонэ. Что значит «враги Церкви»?.. – подбодрил Этьен. - Я имел в виду, что все эти еретики – не бедные овечки, которых следует пожалеть, - сказал Кристоф. – Стоит им только где-нибудь почувствовать себя вольготно, как они громят монастыри, избивают монашек, врываются в наши церкви и устраивают там погромы – отбивают головы Мадонне и святым, замазывают фрески… выбрасывают мощи из ковчегов и топчут ногами! Словом, святотатствуют и гадят нам, как только могут. Очевидно же, что мы просто не можем допустить, чтобы они забрали в свои руки еще больше власти и заставили бы христиан мириться с их кощунствами! - Вы пытаетесь сказать, что война с еретиками – это вынужденный акт, и что у церкви просто нет другого выбора, кроме как взяться за оружие?.. - Ну да! – сказал Кристоф. - Тогда чем объясняется ваше веселье в коридоре? Когда человек _вынужден_ взяться за оружие и убивать себе подобных, то разве отсутствие другого выхода – не повод для печали?.. И как связаны с «отсутствием другого выбора» и ересью слова о том, что «все наши солдаты стали богачами»? Разве какой-нибудь ассирийский или древнеримский полководец не отдавал вражеские города на разграбление своим солдатам?.. Или ассирийцы, может быть, вели себя с врагами как-то по-другому, чем солдаты Паппенгейма?.. – скрестив руки на груди, спросил Даре. Кристоф растерянно моргнул, но все-таки решил не отступать. - Но, сударь, это же война!.. По-моему, мы должны радоваться тому, что _наши_ победили в Магдебурге. Разве лучше было бы наоборот?.. – спросил он с ноткой возмущения. Даре поморщился. - Война?.. Послушать вас, Кристоф, так мы здесь в первый раз заговорили о войне! Вы прямо как ребенок, который впервые взялся за Гомера и читает батальные сцены. Поединок Гектора с Ахиллом. Ночная вылазка Улисса с Диомедом. Парис, стреляющий из лука. Страшно увлекательно – для двенадцатилетнего… Но вам-то не двенадцать лет. Вы можете взглянуть на те же самые события – с точки зрения Энея. Я читал вам Еврипида. Помните Андромаху, у которой отнимают сына, чтобы сбросить его со стены? Вы, кажется, вполне способны были ей сочувствовать. Так же, как Гекубе и Кассандре. Если мне не изменяет память, то кое-кто из вас даже прослезился. И вас тогда совершенно не смущало то, что и Гекуба, и Кассандра – куда хуже, чем еретики: они язычники, принадлежавшие к народу, который приносил богам человеческие жертвы. А Астианакс, сын Андромахи – хоть он и грудной ребенок – несомненно, вырос бы язычником. Так с какой стати нам его жалеть?.. И с какой стати греческому автору, для которого «своими» определенно были Агамемнон и Улисс, испытывать сочувствие к судьбе Гекубы и Кассандры? Ему следовало написать совсем другую пьесу – аллегорию о том, как _наши_ побеждают, и как поверженный враг в цепях склоняется перед ахейцем в золотой короне. Победа отлично смотрится в белых шелках и с золотым венком на голове… Но Еврипид – язычник! – плакал о троянских женщинах. Он понятия не имел ни о Христе, ни о Евангелии – но сумел увидеть в разорении вражеского города трагедию, а не повод для праздника. А вы, выросшие с Евангелием в руках, радуетесь тому, что сорок с лишним _тысяч_ ваших ближних умерли от истощения при осаде Ла Рошели и сгорели заживо во время штурма Магдебурга!.. У каждого из этих погибших было имя. Дом. Постель, в которой они спали. Многие из них любили те же книги, что и вы. И каждый – каждый! – перед смертью страдал так же, как Гекуба или Андромаха. Или как Приам, который вынужден был со слезами умолять убийцу сына отдать его тело. Так скажите, ради Бога – что вас может веселить в подобной ситуации?.. Кристоф открыл рот, помедлил – и закрыл его. Неловко отвел взгляд. Выглядел он сейчас достаточно несчастным – но Даре был слишком сильно раздражен, чтобы его щадить. - Вы же уже не дети, де Лонэ!.. – сказал Этьен. – Когда кто-то берется за Гомера в десять лет, то даже самые кровавые подробности воспринимаются легко – я это знаю по себе. Копье, рассекшее язык. Выпавший из глазницы глаз. Расколотые черепа и вытекающий на землю мозг… Гомер не скупится на подобные подробности – но в детстве это кажется чем-то вроде острой приправы, без которой рассказ о битвах был бы слишком пресным. И самое главное – все эти фразы вызывают яркую, но очень смутную картинку, и они не выглядят чем-то реальным. И такой же яркой и одновременно нереальной в детстве выглядит война. Но в настоящем мире вытекший из глазницы глаз или отрубленные руки не выглядят захватывающе, Кристоф! Они выглядят тошнотворно… Сядьте! И вы тоже, Сеньоре… И де Лонэ, и его друг опустились на скамью с заметным облегчением. Даре, все еще слышавший в голове легкий гул от шумевшей в ушах крови, отвернулся в сторону окна. - Ла Мартен. Читайте ваш отрывок, - отрывисто велел он. Ла Мартен замялся – это было удивительно, поскольку он был одним из декурионов класса и всегда учился хорошо. - Простите, сударь… я ничего не готовил на сегодня. Я учил латинские стихи отца Бруно, так что мне просто не хватило времени на Цицерона, - сказал Ла Мартен в конце концов. У Этьена вырвался резкий, сухой смешок. - Ах да… поэма о Лернейской гидре ереси. Достойная замена Цицерону!.. – даже не пытаясь скрыть брезгливости, произнес он. Ла Мартен смотрел на него почти с ужасом. Даре махнул рукой. – Не принимайте на свой счет, Арно. Я понимаю, что у вас действительно не было времени. Можете сдать мне декламацию на следующей неделе… Ну а что касается сегодняшнего праздника, то лично я бы предпочел стихам отца Бруно стихи одного флорентинца – Микеланджело – которые мне перевел один знакомый итальянец из Сорбонны. Думаю, что это все, что может сказать человек, живущий среди войн… Отрадно спать, отрадней камнем быть, О, в этот век, преступный и постыдный, Не жить, не чувствовать – удел завидный! Не тронь меня. Не смей меня будить. Кристоф де Лонэ, который до этого сидел сгорбившись и смотрел в стол, поднял на него взгляд – и Этьен отметил, что глаза у него как-то подозрительно блестят – как будто де Лонэ был в шаге от того, чтобы заплакать. Даре ощутил неловкость. До сих пор он думал исключительно о том, что после его сегодняшнего срыва его неминуемо вызовут к ректору и – в лучшем случае – выставят за порог с такой рекомендацией, после которой ни один иезуитский колледж больше никогда не примет его в число своих преподавателей. И равнодушие, которое у него вызывала эта мысль, внушало ему мрачную и яростную радость. Но сейчас, увидев мокрые глаза Кристофа де Лонэ, Этьен внезапно устыдился. Что я делаю? – подумал он устало. Я же не трагический актер, не политический оратор, а преподаватель. Так не должно быть… Он оглядел притихшие ряды своих учеников и вытер лоб рукой. В классе было не жарко, но кожа все равно была влажной от испарины. - Простите, - сказал он. – Вернемся к Цицерону… У нас осталось не так уж много времени – это, конечно, исключительно моя вина – так что я готов выслушать желающих. Все остальные – в следующий раз. «И, вероятно, уже не со мной» - подумал он. Даже если никто из его учеников не станет сознательно жаловаться на его сегодняшние речи, достаточно одного неосторожного рассказа дома – и итог будет точно таким же, как от жалобы. Ну да и черт с ним, все равно за этот год – год Адриана и Барбье – в Этьене как будто что-то надорвалось… Он до сих пор считал Ratio Studiorum – лучшей образовательной системой, а Орден Иисуса – той организацией, благодаря которой эта система стала возможной. Подарить миру бесплатное образование, посадить детей простолюдинов на одни скамьи с дворянами – это была действительно великая идея. Но что делать, если Августин был прав, и все хорошее, что было в этом мире, на поверку оказывалось испорченным, как червивое яблоко? В младшие классы колледжей запихивали насильно отобранных у родителей-гугенотов мальчиков. Старшеклассников вроде де Лонэ и Ла Мартена заставляли цитировать гнусные латинские вирши о торжестве «правого дела», радуясь погромам и убийствам. А Даре – волей-неволей оставался частью всего этого, и одно лишь отсутствие на утреннем постыдном «празднике» едва ли могло его извинить… Так что о _сути_ своего поступка Этьен не жалел. Жалел о форме – вся эта сцена, с начала до конца, казалась ему исключительно нелепой и исполненной совершенно непристойного надрыва. Этьен сел на высокий и неудобный табурет, который позволял себе использовать лишь в самых редких случаях – и постарался полностью сосредоточиться на чужой декламации. Что было, откровенно говоря, довольно сложно, потому что интонации ученика, который искренне старался передать и голосом, и жестикуляцией пафос Цицирона, мучили Даре, как скрежет ножа по тарелке, постоянно возвращая его к мыслям о своем недавнем «выступлении». Этьен стискивал зубы, чтобы не начать морщиться от гадливости, поскольку выступавший перед классом ученик бы неизбежно принял это на свой счет – а он такого, как-никак, совсем не заслужил… На душе у Этьена было скверно. Домой он вернулся позже, чем обычно – Адриан уже успел отпереть дверь его ключом. Он затопил камин и, сбросив пурпуэн и сапоги, валялся на его кровати с книгой. Несмотря на свою усталость, раздражение и грусть Этьен помимо воли улыбнулся. Де Верни сделал еще один шаг в своей войне за место в его жизни – захватил его кровать. Нахально, но довольно предсказуемо… - Как все прошло?.. – спросил он у Даре. О праздничных приготовлениях Даре ему уже рассказывал, и Адриан наверняка догадывался, что этот день будет для Этьена тяжелее, чем обычно – но он простодушно полагал, что решение Даре пропустить торжественную часть снимает все проблемы разом. Во всяком случае, после того как Даре сообщил, что он решил явиться в Тринитэ после обеда, Адриан мгновенно перестал сверлить его встревоженным, сочувствующим взглядом, с удовлетворением сказал – «Ну вот и правильно! По-моему, это отличная идея, сударь» – и переключился на что-то другое, по-мальчишески считая, что вопрос исчерпан. Впрочем, Этьен ведь и сам не мог предположить, что все зайдет настолько далеко… Выглядел он, наверное, действительно паршиво – Адриан поспешно спустил ноги на пол и вслепую нашаривал сброшенные у кровати башмаки, забыв о том, что вальяжная поза, в которой застал его Даре, явно была продумана заранее и должна была вызвать у Этьена некую реакцию. - Случилось что-нибудь плохое?.. – встревоженно спросил Адриан. При одной лишь мысли, чтобы пересказывать ему сегодняшнюю сцену, Даре показалось, что думать и говорить о чем-нибудь ему сейчас будет сложнее, чем месить сырую глину. Этьен сделал неопределенный жест рукой. - Долго рассказывать… Я непременно все вам объясню, но только не сейчас. Простите. Я слишком устал… - Конечно, - тут же отозвался Адриан, вставая на ноги. Он подошел к Даре и заглянул ему в глаза. – Хотите – можете прилечь, я заварю вам ваш травяной чай. Или, если вам нужно отвлечься, мы можем пойти в трактир. Или… мне оставить вас в покое и уйти?.. – добавил он после короткой паузы. Эти последние слова заставили Этьена улыбнуться – Адриан и высшая доступная ему самоотверженность! Готовность сделать что угодно – даже, в самом крайнем случае, пойти к себе домой… - Я буду рад, если вы останетесь, - сказал он совершенно искренне. – Я думаю, нам в самом деле лучше выбраться в трактир – а то вы, кажется, уже настроились обхаживать меня, как тяжелобольного… Трактир избавлял от необходимости говорить о сегодняшнем уроке – присутствие посторонних делало подобный разговор буквально невозможным. Даре мысленно пообещал себе, что все расскажет Адриану завтра, на трезвую голову, когда немного соберется с мыслями. Тем более, что завтра он, скорее всего, сможет предоставить де Верни гораздо более полную картину случившегося – Даре был уверен, что разговор с ректором случится раньше, чем он проведет в колледже хотя бы еще один урок. Однако в этом отношении он просчитался. Когда он явился утром в Тринитэ, коллеги, попадавшиеся ему по дороге, приветствовали Даре такими же короткими поклонами, как в любой другой день. Никто не отводил глаза, и вообще Даре не ощущал вокруг себя той ауры скандала, которой он ожидал. Ле Грандье задержал его на лестнице, и Даре внутренне напрягся, ожидая, что речь пойдет о его вчерашнем выступлении, но ле Грандье заговорил о том, что он нашел редкую рукопись «Гуона Бордосского», написанного таким жутким шрифтом, что прочесть и разобрать написанное в состоянии только блестящий эрудит вроде Даре… За грубой лестью можно было различить желание навесить на него прорву лишней работы, но Даре, ждавший совсем другого, растерянно обронил – «Конечно… Если вы хотите, я взгляну» – и ле Грандье, мгновенно просияв от радости, стал было соблазнять его обедом в воскресенье, но Даре уже успел опомниться и сдвинул брови. «Ну уж нет, Грандье!.. Даже не думайте, что я буду корпеть над вашим «Гуоном» здесь, в библиотеке!.. Сколько страниц в этой вашей книге – двести? Триста?.. Я вам не Исав, чтобы надеяться купить меня за чечевичную похлебку, - сказал он. – Хотите французский перевод – отдайте книгу мне. Я заберу ее к себе домой и поработаю над ней, когда у меня будет время. Не волнуйтесь, я верну ваш драгоценный манускрипт в целости и сохранности…» Грандье поморщился. «Вы же прекрасно знаете, что книги из библиотеки нельзя выносить из Тринитэ! Ну а «Гуона» я вообще не могу выдать кому-то на руки. Этой книге, наверное, лет триста…» «Тогда занимайтесь ею сами, - уперся Даре. – Стоит мне один раз разобрать для вас старофранцузский текст – и этому конца не будет. А я не намерен провести остаток своих дней в вашей библиотеке!» «…Ладно, - сдался ле Грандье после недолгой паузы, явно поняв, что спорить дальше бесполезно. И потом – Даре, в конце концов, готов был взяться за предложенное дело, так что Грандье мог считать, что в целом справился со своей миссией успешно. – Можете зайти за книгой, когда у вас выдастся свободная минута» Этьен вежливо кивнул и, обойдя Грандье, ускорил шаг, поскольку из-за этой неожиданной беседы он уже опаздывал на свой урок. Этьен отстраненно удивился, что он только что вполне серьезно торговался с ле Грандье за рукопись Гуона – как будто бы он действительно считал, что останется в Тринитэ и сможет взяться за эту задачу! Впрочем, это, вероятно, было что-то чуждое и разуму, и воле – как мышечная память всадника или пловца, которая включается сама собой, когда ты входишь в реку или садишься в седло… Добравшись до дверей своего класса, Даре обнаружил, что его ученики столпились в коридоре. При приближении Даре эта толпа сама собою разделилась на две части, как воды Красного моря, расступившиеся перед Моисеем, и он обнаружил себя посреди живого коридора, выстроенного к дверям. - В чем дело? – спросил он. – Класс заперт?.. В голосе против воли прозвучала нотка нетерпения. Как будто в первый раз, честное слово… То, что он опаздывает, еще не причина торчать под дверью, чтобы потом тратить еще больше времени на то, чтобы разложить свои вещи и усесться! Могли бы послать кого-то за ключом… - Нет, - отозвался Ла Мартен. – Не заперт. «Тогда почему вы не внутри?» - чуть было не спросил Даре. Но по торжественному выражению смотревших на него учеников внезапно понял, что они не заходили в класс именно потому, что сознательно готовили для него эту встречу. И сейчас они стояли, как солдаты на параде – это была демонстрация. И это был ответ на вопрос, почему все его коллеги вели себя точно так же, как обычно. Вчера де Лонэ и остальные собрались после урока и решили – никто ничего не должен знать. Никто ни словом, ни намеком не должен упоминать о том, что говорил Даре. Этьен сглотнул. Вчера он говорил себе, что так устал от Тринитэ, что все равно не смог бы оставаться здесь, а потому и неизбежная потеря места – это пустяки. Сейчас он чувствовал, что тронут поступком своих учеников настолько сильно, что испытывает абсурдное, неуместное желание обнять каждого из собравшихся по очередности. Он скрестил руки на груди – если быть честным, то, скорее, обхватил себя руками, словно человек, которого внезапно начало знобить. - А раз не заперт – что вы здесь стоите, Ла Мартен?.. Входите и садитесь на свои места, - распорядился он. Толпа учеников охотно хлынула в открытый класс. Даре еще секунду постоял возле порога – а потом тоже вошел, чувствуя себя так, как будто делал это в первый раз.
Вперед