Вернутся к фанфику
Часть 2
23 февраля 2026, 13:47Для Пилеона мир сжался до размеров одного воспоминания. Оно было ярче солнца и острее любого клинка. Он видел его каждый раз, когда закрывал глаза, и в этом не было добровольности — оно было вшито в самую ткань его существования, став новой, пыточной реальностью.
Он видел вспышку священного гнева, сконцентрированного не в нём, а в ней. Видел, как белизну её крыльев пронзали золотые молнии отторжения. Небеса отрекались от неё за акт милосердия, который был адресован ему. Самому ничтожному, самому недостойному. Демону, который уже смирился с забвением.
А потом — тихий, сухой хруст, как будто ломали не кости, а хрустальную арфу. И её ошеломлённое лицо. Огромные и ясные глаза встретились с его взглядом в последний миг, прежде чем сила удара отбросила её в пропасть. В них читалось глубочайшее удивление, как у ребёнка, которого впервые ударили те, кого он считал любящими.
Этот взгляд прожигал его душу.
С тех пор Пилеон перестал быть демоном в привычном смысле. Его сущность оказалась отравлена. Вина кристаллизовалась в его сердце, тяжёлым, холодным камнем.
Он стал тенью. Война для него кончилась в тот миг, когда её крылья приняли удар. Он сорвал с себя остатки доспехов, впитавших и ангельскую, и демоническую кровь. Теперь он носил простую, поношенную одежду странника, которая скрывала шрамы, которые заживали мучительно медленно без тёмной энергии, которую он теперь отвергал.
Он приходил в деревни и шёпотом спрашивал о «падающей звезде», о «раненой птице невиданной красоты», о «девушке, пришедшей из ниоткуда с пугающими ранами на спине». Большинство отмахивались, крестились или прогоняли его. Его глаза выдавали в нём чужака.
Но иногда он находил намёки. Старая травница на краю леса говорила о странном свечении в чаще той ночью, когда гремели грозы в чистом небе. Каждая такая крупица заставляла камень вины в его груди шевелиться, прожигая холодом.
По ночам, у костра, который он разводил только для видимости, Пилеон доставал свою реликвию. Несколько перьев. Они лежали на его ладони, когда-то ослепительно белые, теперь потускневшие, край одного был опалён. Они почти не светились, но когда лунный свет падал на них под определенным углом, они отзывались слабым, серебристым отсветом. Он смотрел на них часами, и в ушах стоял тот самый хруст. И тогда он сжимал перья в кулаке так сильно, что края впивались в кожу, оставляя крошечные, не заживающие порезы.
Однажды его поиски привели его в монастырь. Пилеон стоял у его стен, чувствуя, как мощные волны освященной, спокойной веры бьют в него, как волны о скалу. Это вызывало не злобу, а тошнотворную слабость. И тут он увидел пожилую монахиню, с лицом, иссечённым морщинами. Она вышла за чем-то в огород. И её взгляд, случайно скользнувший по нему, замер.
Пилеон не спросил её ни о чем, но она, закончив дела, прошла мимо и тихо бросила в сторону, не глядя на него:
— Милосердие не спрашивает, откуда пришла рана. Оно просто её лечит. Ищи там, где лечат не только тела.
Эти слова стали новым компасом. «Лечат не только тела». Он начал искать не следы падения, а слухи о чудесных исцелениях, о местах, где царит не столько святость, сколько сострадание. Его маршрут из хаотических зигзагов сложился в более чёткий путь, ведущий в отдалённый регион, славящийся уединёнными обителями.
Годы поисков стёрли с него последние следы его прежней природы. Он стал худым, почти истощённым. Силы, которые он отказывался использовать, уходили на поддержание простейшей маскировки — лёгкого сокрытия истинного цвета глаз, притупления демонической ауры, чтобы не пугать скот, и, конечно же, сокрытия своих крыльев. Ибо за ним, он знал, тоже могли идти. И ангелы, считающие его виновником падения одной из их сестер. И демоны, видящие в нём дезертира. Он был изгоем для всех, и это было справедливо.
Вина его эволюционировала. Сначала это был просто шок, острая боль. Потом — яростное желание найти её, чтобы доказать, что он не стоит её жертвы. Потом пришло понимание: ему нужно было узнать, жива ли она. Если да — он станет её тенью, её невидимым щитом, никогда не открываясь. Если нет… тогда его существование теряло последний смысл. Оно и так было бессмысленно, но тогда он мог бы позволить себе исчезнуть.
Пилеон подошёл к подножию гор, где, по последним слухам, в монастыре Святой Евлалии жила «тихая, не от мира сего послушница с глазами как у призрака». Его сердце впервые за долгое время сделал болезненный, живой толчок. Он не позволял себе надеяться — надежда была пыткой.
Пилеон поднял голову. Высоко в скалах, почти сливаясь с каменной громадой, виднелись стены и скромная колокольня. Оттуда не исходило мощных волн агрессивной святости. Оттуда веяло покоем и бесконечной, смиренной печалью.
Пилеон сделал шаг по тропе. Каждый отдавался в его пустой душе эхом: Ты недостоин. Ты причина. Ты скверна.
Но он шёл, потому что в этой тишине, в этой печали, ему впервые за много лет почудился отзвук того самого, тихого, целебного света.
***
Солнце в этом горном месте было другим. Оно не палило, а ласкало камень, превращая серый гранит в тёплый, медовый песчаник. Воздух был прозрачным и резким, каждый вдох обжигал лёгкие чистотой, которая казалась Пилеону почти оскорбительной. Он стоял у подножия последнего подъёма, ведущего к дубовым воротам монастыря, и его тело, привыкшее к долгим странствиям, внезапно отказывалось двигаться. От страха. Того самого страха, что замирает в горле комком ледяной ваты и сковывает суставы свинцовой тяжестью. Что, если и здесь её нет? Что, если это ещё один ложный след, ещё одна мучительная отсрочка? А что, если она здесь... живая, но сломленная? Или, хуже того, узнавшая его, и в её глазах вспыхнет не воспоминание о милосердии, а ужас перед существом, которое принесло ей такую погибель? Пилеон заставил себя продолжать. Дубовые ворота были приоткрыты, как будто обитель дышала. Изнутри доносился мерный, монотонный гул — пение псалмов. Звук был ровным, убаюкивающим. Он вошёл во двор. Пространство, замкнутое высокими стенами, было залито солнцем. Пахло нагретой пылью, сухим чабрецом, цветущим где-то в расщелинах, и влажным камнем колодца в центре. И ещё — тёплым хлебом. Простая, ясная симфония земного бытия. Его демоническая сущность, приглушенная и задавленная, едва шевельнулась, не найдя в этом месте ничего, что можно было бы ненавидеть или разрушать. Здесь царил покой, против которого его вина казалась кричащим диссонансом. И тогда он увидел Анхею. Она стояла у колодца, спиной к нему, склонившись над глиняным кувшином, который наполняла водой. Одежда на ней была грубой, скрывавшей очертания тела. Она двигалась медленно, осторожно, будто боялась спугнуть собственное равновесие. Сердце Пилеона остановилось. Время сплющилось, свернулось в точку, а потом рвануло вперёд с такой силой, что у него закружилась голова. Это был не просто силуэт. Это была геометрия её души, та, что запечатлелась в его памяти навеки: изгиб шеи, когда она оборачивалась, чтобы взглянуть на раненого; линия плеча, когда она поднимала руку, чтобы остановить удар... Он узнал бы её из тысячи, даже без крыльев, даже в мешке, даже по одному лишь контуру скорби, что она теперь носила на себе, как вторую одежду. Он не мог пошевелиться. Не мог дышать. Годы поисков, годы вины, годы жизни в аду собственного раскаяния — всё это собралось в один сжатый, раскалённый шар у него в груди. Имя, которое он шептал в ночи, в бури, в отчаянии, сорвалось с его губ тихим, разорванным стоном, который был больше похож на молитву или предсмертный хрип: — Анхея... Звук собственного голоса, произносящего это имя вслух впервые за долгие годы, прозвучал в тишине двора слишком громко. Анхея замерла. Рука, державшая черпак, остановилась на полпути. Вода с тонкого носика закапала на камень. Потом, медленно, будто преодолевая невидимое сопротивление, она начала поворачиваться. Всё остальное — стены, небо, пение из часовни — поплыло, расплылось, исчезло. Осталось только это бледное лицо, как лепесток лилии, выросшей в темноте. Глаза, которые он помнил ясными, глубокими, как горные озёра, теперь были покрыты тонким, зимним льдом. В них плавала не память, а растерянность. И глубоко, в самых глубинах — дикий, животный ужас лт звука своего имени, вырванного из небытия чужим, хриплым голосом. Их взгляды встретились. В глазах Пилеона бушевал ураган: облегчение, боль, безумная, запретная надежда, вина, вывернутая наизнанку и выставленная напоказ. Он был наг в этом взгляде. Он протянул к ней руку, непроизвольно, пальцы сжались в судороге, будто пытаясь ухватить ускользающий призрак. Анхея отшатнулась. Глиняный кувшин выскользнул из её ослабевших пальцев и упал на бок, вода хлынула на солнечный камень, стремительно растекаясь чёрным пятном, похожим на пролитую кровь. — Нет... — прошептала она. Её губы едва шевельнулись. Она прижала мокрые руки к груди, к лицу, будто пытаясь стереть невидимую печать. — Нет... И тогда из её горла вырвался короткий, сдавленный, полный чистейшего страха вскрик. В нём была та же боль, что и в хрусте ломающихся крыльев, но теперь это была боль души, которой внезапно, насильно, пытаются вернуть то, что она отчаянно старалась забыть. Этот крик стал сигналом. Тень метнулась от стены. Потом другая. Из-за угла появилась монахиня, её лицо было напряжено. Её взгляд скользнул от Анхеи, прижавшейся спиной к колодцу, с глазами, полными слёз и паники, к Пилеону, замершему посреди двора с лицом, на котором было написано столько муки, что его невозможно было принять за злоумышленника, но и за простого путника — тоже. Пилеон увидел, как дрогнула её рука, тянущаяся к Анхее, и как её глаза сузились, изучая его. Время, которое застыло, снова потекло. Звуки вернулись: далёкое карканье ворона, шорох её мокрой рясы по камню, собственное свистящее дыхание Пилеона. Он нашел её. Живую. И в этот миг понял, что совершил новую, непоправимую ошибку. Он принёс свою боль прямо к её порогу. И она, как кислота, разъедала тот хрупкий покой, что Анхея выстроила на руинах себя. «Прости, — шевельнулись его губы без звука, глядя в её полные слёз глаза. — О, прости...» Боль от её взгляда была физической. Она вошла в него, как зазубренный кинжал, и повернулась в груди, разрывая что-то, что он долгие годы берёг в мёртвом оцепенении. Ледяной ужас, отсутствие узнавания — вот его истинное наказание. Не война, не раны, а это. Пилеон стоял посреди двора, а его демоническая сущность, та, что когда-то гордилась своей силой, сжималась в ничто под тяжестью одного этого взгляда. Он был хуже, чем невидим. Он был чужд. Он был кошмаром, пришедшим в солнечный день. Монахиня подошла к Анхее, заслонила её собой от него широким рукавом своей рясы. Простой, материнский жест. Пилеон видел, как пальцы монахини легли на дрожащее плечо девушки, как та вздрогнула от прикосновения, но не отпрянула — искала в этом прикосновении спасения. Спасения от него. — Успокойся, дитя, — голос женщины был тихим, но несгибаемым. — Все хорошо. Ты в безопасности. Её глаза, однако, были прикованы к Пилеону. Они изучали его не как угрозу, а как сложную, тревожную загадку. Она видела его боль. Видела следы странствий на одежде, но не на лице — его лицо было моложе, чем должно было быть у человека, прошедшего такие пути. Видела глубину отчаяния в его глазах, которое никакой разбойник или безумец не смог бы подделать. Это была боль души, и сестра Агата, прожившая долгую жизнь в тишине стен, умела различать такие боли. — Кто вы, странник, и что вам нужно от нашей сестры Анны? — спросила она. «Анна». Это имя было таким простым, таким земным. Оно стирало Анхею. Пилеон открыл рот, чтобы сказать правду. Чтобы крикнуть: «Она не Анна! Она Анхея, и я погубил её!». Но слова застряли в горле, сдавленные видом её лица, выглядывающего из-за плеча Агаты. В её глазах больше не было чистого ужаса. Там был испуганный, растерянный вопрос. И слёзы, текущие по бледным щекам. Он не мог причинить ей еще больше боли. Не сейчас. Не таким образом. Ложь родилась не в голове, а в глубине отчаявшейся души. Она выплыла на поверхность, облекаясь в готовые, чужие слова, которые он слышал в своих скитаниях. Инстинкт самосохранения? Нет. Инстинкт охраны. Он должен был остаться. Он должен был быть рядом. Под любой личиной. — Я... прошу прощения, — он опустил глаза, делая покорный жест рукой. — Я не хотел пугать. Я... отец Павел. Священник. Имя «Павел» повисло в воздухе. Оно было грубым, земным, как булыжник мостовой. Он ненавидел его звучание на своем языке. — Я искал уединения... для молитвы и размышлений. Для труда. Трактат о... о природе милосердия. Последние слова вышли почти шепотом. «Милосердие». То самое, что сгубило её. То, что он украл у нее. Горечь поднялась к горлу. Старшая монахиня молчала. Её взгляд скользнул по его рукам и осанке. Он был похож на перегоревшую свечу: форма есть, но свет внутри искажён и погас. — Отец Павел, — повторила она, не как имя, а как титул для проверки. — Вы пришли издалека и назвали нашу сестру другим именем. Почему? Пилеон видел, как Анхея-Анна замерла, затаив дыхание, вся превратившись в слух. — Я... видел её однажды, — слова текли медленно, каждое было гвоздём, вбиваемым в его собственную ложь. — Давно. В видении. Во сне. Её лицо... оно было символом жертвы. Я искал... прообраз. Думал, это плод моего утомленного разума. А сегодня увидел... живую. И не сдержался. Простите мне моё безрассудство, сестра. Простите... Анна. Он заставил себя произнести это имя. Оно обожгло губы, как яд. Каждая буква была предательством по отношению к той, кем она была, но он видел, как при этих словах напряжение в её плечах чуть спало. «Видение. Сон». Это было безопасно. Это было в рамках понятного ей, монастырского мира — мира видений и символов. Сестра Агата изучала его. Молчание длилось вечность. Он слышал, как где-то падает капля воды с крыши, как шелестят листья в саду. Слышал тихое, прерывистое дыхание Анхеи. — Трактат о милосердии, — наконец проговорила монахиня, и в ее голосе проскользнул намёк на интерес. — Тема достойная. Наша библиотека скромна, но для уединенных размышлений... место найдется. Вы нуждаетесь в крове и хлебе на время ваших трудов, отец Павел? Это был не вопрос. Это был тест. Предложение, в которое вплетена была ловушка. Если он согласится слишком быстро — покажет свою цель. Если откажется — потеряет её из виду. — Я... был бы несказанно благодарен, — он сделал глубокий поклон, скрывая дрожь в коленях и вспышку стыда на лице. Он пресмыкался. Лгал. Надевал маску слуги того Бога, чьи воины искалечили её. Это было последним, самым горьким унижением. И он принял его с рабской покорностью. — Если это не будет обузой для святой обители. — Милосердие не бывает обузой, — тихо сказала монахиня. — Но оно требует искренности. Пойдёмте. Я покажу вам келью для гостей. Анна, дитя, иди в лазарет, отдохни. Принеси ей чаю с мятой, сестра Марфа. Анхея-Анна кивнула, не глядя на него. Она прошла мимо, опустив голову, обходя лужу от разлитого кувшина. Её рука, проходя в сантиметре от его руки, дрогнула. Пилеон почувствовал слабое, ледяное дуновение — не от неё, а от той пустоты, что осталась вместо крыльев. Его сердце сжалось так сильно, что он едва не вскрикнул. Он последовал за сестрой Агатой по тёмным, прохладным коридорам. Камень монастыря давил на него со всех сторон. Запах воска, ладана и старости был ему отвратителен. Каждый крест на стене, каждая икона в нише была немым укором. Он, демон, в логове своей противоположности. Он, лжец, в месте, где ложь была смертным грехом. Келья была крошечной, каменной, с узкой кроватью, столом и свечой. Окно выходило во внутренний двор. Туда, где он её видел. — У нас простой уклад, отец Павел, — сказала Агата, останавливаясь на пороге. — Молитвы, труд, тишина. Наша сестра Анна... она хрупка. Её мир выстроен на тишине. Пожалуйста, не нарушайте его своими... видениями. Её взгляд был прямым. Она не верила ему, но давала ему шанс. Почему? Из милосердия? Или потому, что увидела в нём что-то, что нуждалось в наблюдении? — Я буду лишь тенью, сестра, — прошептал он, и это была единственная правда за весь день. — Лишь тенью. Когда дверь закрылась, он рухнул на кровать, не снимая одежд. Дрожь, которую он сдерживал, вырвалась наружу, сотрясая его с головы до пят. Пилеон схватился за края твёрдого матраса, в горле стоял ком, и он подавил рыдание, превратив его в беззвучный, мучительный спазм. Он лежал там, в темноте, и чувствовал, как маска «отца Павла» прирастает к его коже, жжёт её, как каленое железо. Он будет жить среди них. Дышать воздухом, которым дышит она. Видеть её каждый день, зная, что она не узнает его. И помогать ему в этой лжи будут лишь несколько украденных перьев в потайном кармане, которые он теперь не смел достать. Их тихий свет был памятью о том, кем она была. А он, надевший личину священника, хоронил эту память заживо. Ради неё. Ради того, чтобы остаться рядом. Но в глубине души, в том месте, где ещё тлела искра его истинной сути, он знал: это было не только ради неё. Это было и для него. Это была его чистилище. Его камера пыток. Каждый взгляд её пустых глаз, каждое слово, обращенное к «отцу Павлу», каждый жест смиренной послушницы Анны — всё это будет каплей раскалённого свинца на открытую рану его вины. И он жаждал этой боли. Он заслуживал её. Он будет пить эту отраву каждый день, пока у него хватит сил, или пока она… пока она не взглянет на него и не узнает. И тогда наступит настоящий ад.***
Библиотека монастыря была не местом знаний, а гробницей слов. Слабый свет из узкого окна падал косым лучом, в котором танцевали мириады пылинок, будто души умерших в этих стенах. Пилеон сидел за грубым столом, разложив перед собой пожелтевший фолиант с трактатом о добродетелях. Буквы плясали перед глазами, не складываясь в смысл. Весь его мир был сведён к одному каналу восприятия: слуху. Он слушал скрип половицы в коридоре, отдалённый звон посуды из трапезной, мерное бормотание молитв из часовни. И среди этого монотонного гула — её шаги. Мягкие, но не бесшумные, слегка шаркающие, будто она несла на спине невидимую, непосильную ношу. Он научился различать их даже сквозь каменные стены. Каждый раз, когда этот звук приближался, его сердце замирало, а затем принималось биться с такой силой, что казалось, вырвется из груди и упадет к её ногам — окровавленный, ни на что не годный комок. Он видел её редко. Сестра Агата, словно чувствуя невидимые токи, тянущиеся между ними, будто бы невзначай ставила между ними стену обязанностей. Анхея работала в саду, он был приписан к переплёту старых книг. Она молилась в восточном крыле, ему было «случайно» поручено наводить порядок в кладовой на западе. Но иногда их пути пересекались. В трапезной, где он сидел среди других редких гостей и странников, а она — среди сестер, опустив глаза в тарелку с простой похлебкой. В дворике, когда он выходил подышать воздухом, отравленным для него святостью этого места, а она несла охапку сухих поленьев для очага. Каждая такая встреча была для него пыткой и благословением одновременно. Он пил её образ, как умирающий от жажды. Он видел, как её пальцы, когда-то, должно быть, способные на тончайшее исцеление, теперь грубели от земли и работы. Видел, как тень от чепца падала на её лицо, и в ней таилась глубокая, недетская усталость. И он видел главное: пустоту. Не мирную, а настороженную. Ту пустоту, что остаётся после урагана, унёсшего всё, включая память о том, как выглядел дом до разрушения. Однажды она зашла в библиотеку. Пилеон сидел в дальнем углу, и она его не заметила сразу. Анхея подошла к полке, взяла толстый том о свойствах горных трав. И стояла так, прижав книгу к груди, не открывая её, а глядя в пустоту перед собой. Её профиль был обращен к нему. На солнце он увидел то, чего раньше не замечал: едва заметную, бледную линию, тянущуюся от виска к краю челюсти. Шрам. От падения? От осколка небесного кристалла? Его собственная рука непроизвольно потянулась к щеке, как будто шрам болел у него. Анхея вздрогнула, почувствовав взгляд. Повернулась. Их глаза встретились через полумрак зала. В её взгляде не было уже прежнего ужаса. Была настороженность, глубокая неуверенность. И вопрос. Всегда этот немой вопрос. — Отец Павел, — тихо произнесла она, сделав лёгкий, формальный поклон. Её голос был мелодичным, но лишённым тембра, как колокольчик с трещиной. — Сестра Анна, — ответил он, и имя снова обожгло ему губы. Пилеон встал, стараясь двигаться медленно, чтобы не напугать. — Вы ищете что-то конкретное? Может, я помогу? Я... много странствовал. Слышал о разных травах. Ложь. Он не слышал. Он знал. Знания о ядах и противоядиях, о боли и её усмирении были частью его прежней природы. Теперь эти знания горели в нем, как тлеющие угли, и он был готов раздуть их в огонь — любой огонь, лишь бы заговорить с ней. Хотя бы о боли. Хотя бы о лечении. — Это... для сестры Агаты, — сказала она, нерешительно делая шаг назад. — У неё болят старые раны на коленях от долгих молитв. Говорят, помогает окопник и арника. — Арника любит тень, — почти машинально сказал Пилеон, замирая на одном месте. — Но сила её — в корне, выкопанном в полнолуние. Окопник... его называют «костоправ». Он сращивает не только плоть, но и дух, разбитый о камень судьбы. Пилеон замолчал, поняв, что сказал слишком много. Её глаза расширились. Она пристально смотрела на него. — Вы... говорите как знахарь. Или как воин, знающий раны. — Я видел много ран, сестра, — тихо ответил он, глядя в пол. — И физических, и иных. Наступила напряжённая тишина. Анхея не уходила. — Вы сказали... что видели меня. Во сне, — её голос стал ещё тише. — Какой я была в нём? Сердце Пилеона упало, а потом взметнулось к горлу. Он не мог рассказать правду, но не мог и отказать ей. Не мог увидеть разочарование в этих глазах. — Вы были... светом, — начал он осторожно, подбирая каждое слово, как ступая по тонкому льду над бездной. — Но не ослепительным. Таким... лунным. Вы стояли на краю чего-то. На краю пропасти. И за спиной у вас были... — он замер, сжав кулаки так, что ногти впились в ладони. — ...крылья. Белые. Но на них были тени, как будто от далёкого пожара. Анхея замерла. Книга в её руках задрожала. Цвет сбежал с её лица, оставив мёртвенную бледность. — Крылья, — прошептала она, и в её голосе звучало не воспоминание, а боль. Фантомная, но знакомая. — Мне... мне иногда снится, что я падаю. И за спиной... не крылья, а боль. Огромная, горящая боль. И слышен... хруст. Она подняла на него глаза, и в них стояли слёзы от отчаяния. — Что это значит, отец Павел? Это грех? Наказание за что-то, что я не помню? Его собственные глаза наполнились влагой. Он едва сдержал порыв упасть перед ней на колени, обнять её заточённые, скорбные ноги и выкрикнуть всю правду. Но он стоял как вкопанный, разрываясь изнутри. — Это не наказание, — голос его сорвался, стал хриплым. — Это... шрам. Шрам от того, что вы защищали кого-то. Даже если не помните. Даже если тот, кого защищали... не стоил того. Анхея покачала головой, запутавшись. — Кто мог быть так важен? И почему я должна была... — Потому что это ваша природа, — перебил он её, и в его голосе прорвалась мука. — Вы не могли иначе. Анхея отшатнулась. В её глазах замелькали обрывки: вспышки света, силуэты в дыму, чей-то крик... и взгляд, полный того же отчаяния, что и сейчас в глазах этого странного священника. Голову пронзила острая боль. Она прижала ладонь ко лбу. — У меня... кружится голова. Я... мне нужно идти. Она почти побежала к выходу, оставив его одного в пыльной библиотеке. Пилеон опустился на стул, дрожа всем телом. Он сделал это. Он коснулся прошлого, и оно отозвалось в ней болью. Он хотел кричать, рвать на себе волосы. Он был демоном, приносящим страдания даже тогда, когда пытался исцелить. С того дня что-то изменилось. Анхея начала искать его не явно, но их пути стали пересекаться чаще. Она задавала вопросы, осторожные, обтекаемые, будто боялась как ответов, так и собственного любопытства. Однажды, когда они оба оказались в саду — он чинил плетень, она полола грядки — Анхея, не глядя на него, спросила: — Отец Павел, вы говорили о войне. О ранах. Вы были на войне? Он замер с молотком в руке. Солнце жгло ему шею. — Был, — выдохнул он. — На той, что не выбирают. Где нет правых. Только сломанные. — А там... есть прощение? Для тех, кто... причинил боль нечаянно? Из-за глупости или страха? Пилеон закрыл глаза. В ушах зазвучал гул битвы, крики, и её тихий вскрик. — Прощение, — прошептал он, — это не то, что дают. Это то, чего ищет виновный. И иногда... иногда он ищет его так долго, что забывает, как выглядит лицо того, у кого должен просить. И остаётся лишь тень, блуждающая у чужих стен. Анхея подняла на него глаза. В её взгляде была уже не детская наивность, а глубокая, взрослая печаль, которой не должно было быть на лице двадцатилетней послушницы. — Мне жаль эту тень, — тихо сказала она. — Должно быть, ей очень одиноко. Анхея взяла свою корзину с сорняками и ушла. А он остался стоять на коленях в земле, с молотком, который выпал из его ослабевших пальцев. Она, его жертва, жалела его, не зная, что это он. В этом была такая горькая, такая чудовищная ирония, что он чуть не рассмеялся — диким, безумным смехом, который кончился бы рыданиями. Но мир вокруг них не был глух. Пока они, два призрака, осторожно танцевали вокруг правды, в монастырь стали просачиваться иные тени. Сестра Агата заметила первая: ворон, необычайно крупный и молчаливый, сидел на кресте колокольни три дня подряд. Потом странный паломник, слишком уж интересовавшийся «ангельским ликом» одной из послушниц, а не святынями.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!