Вернутся к фанфику
к т(с)ебе |
26 февраля 2026, 22:00— Никчёмный заморыш, — отец плюнул мне в лицо и замахнулся тесаком. Пару секунд назад он рубил им мясо, а я попытался схватить с пола упавший кусок. Мелкий, юркий. Думал, что не заметит — слишком пьян. А он дёрнул меня за руку, толкнул на стол и замахнулся. Я даже не успел сказать «Не надо», просто смотрел на лезвие в ступоре. Помню, как подумал тогда «Лизка опять останется голодная» и приготовился к смерти. Даже увидел мох — тёмно-зелёный вечный мох. Успел представить, как буду бродить по нему, будучи духом. Успел почувствовать его под пальцами и простить отца — я в его воли.
— Что тут происходит? — голос Его Величества раздался на кухне упавшим камнем. Отец опустил резак, я приготовился к боли, но не успел сглотнуть и увидел пальцы отца на столе. Вместе с тесаком. Он заорал, прижав обрубок к груди, а я выскользнул из его хватки и поклонился Его Величеству. Он брезгливо поморщился и подошёл, опустив свою трость на моё бедро. — Как звать?
— Минхо, Ваше Превосходительство, — я не знал, как к нему обращаться. Отец меня не научил. Вряд ли тот думал, что Король однажды явится сюда.
— Величество, — он слегка надавил, и я почувствовал усмешку в его голосе.
— Отрезать пальцы повару, который кормит твоих солдат, — голос, раздавшийся за спиной, был молодым. — А-та-та, Людвиг, а-та-та.
— Рубить мальчишек в моём поместье тоже непозволительная роскошь, — он усмехнулся и взял мой подбородок пальцами. Они были холодными. Жёсткими. Я сглотнул и поднял голову, не смея посмотреть на него.
— Феликсу нужна тень, — я слышал, как он перевязывает руку отцу.
— Не рановато? — король провёл пальцем по моей щеке и слегка оттянул её. — Заморыш похлеще твоего единственного и неповторимого!
— М-м, — голос приблизился, и я почувствовал, как мои волосы оттягивают и щупают голову. — Умеешь делать колесо? Подтягиваться? Бегать?
— Всё он умеет, — отец проворчал, жёстко посмотрев на меня. Этот взгляд до сих пор сидит у меня в подреберье. Я подчинился хватке и встал. Не придумал ничего лучше, кроме как прогнуться назад, достать ладонями пол и оттолкнуться, принимая вертикальное положение вниз головой. А затем и обычное. Так я был в двух шагах от взрослых и в трёх от перекладины. Простенькое колесо, прыжок и пара подтягиваний — холод неприятно мазнул живот подорванной вверх рубашки.
— Каково жалование повара? — тот, который не Король, улыбнулся мне и обернулся к отцу.
— Пусть благодарит за то, что остался в живых, — Король смотрел на меня хмуро, и я поспешно опустился на колени, опустив взгляд.
— Неприменно поблагодарит, — тон у него был весёлый. Я успел заметить, что волосы у него длинные и выглядит он младше короля. — Пятьдесят золотых каждый месяц до восемнадцати и пятьсот за моральный ущерб, — он показал на руку отца. — Устроит?
Я замер. На один золотой можно было питаться хлебом и молоком целый месяц. Соглашайся. Я всё выдержу.
— Десяти золотых нам хватит, — отец сказал это с сочувствием в голосе. Я так удивился, что поднял на него взгляд. Трезвое выражение лица. Давно такого не видел. — И ста на первое время.
— Пятьдесят, — Его Величество рассмеялся, — ведь Минхо будет стараться, да?
— Клянусь! — я опустился лбом на пол и вытянул руки, а тот, что весёлый, рассмеявшись, пообещал:
— Будет больно.
Он не обманул. Больно действительно было. Но не из-за искорок, будоражащих кровь, когда Его Величество доставал свою трость. И не из-за плети, рассекающей плоть. И не из-за тяжелого тренировочного меча, оставляющего на моих рёбрах чёрные кровоподтоки. Больно было из-за Феликса.
Моя жизнь разделилась на до: тёмно-зелёный могильный мох и после (встречи с ним) — ярко-зелёная солнечная трава. Думаю, всё дело в его глазах. Они живые, и поэтому ведут за собой людей. У его отца они тоже голубые, но искры жизни в них нет. А огонь моего принца горит так, что я впервые почувствовал, каково это — жить эту жизнь. Волшебно. Мы куда-то бежали, я даже не помню куда. Только помню, что он был быстрее и постоянно оборачивался, ловя мой взгляд. И пытался что-то рассказывать, но задыхался. А я смотрел ему в глаза и бежал так быстро, как только мог, но он всё равно был быстрее. И так солнечно улыбался. Мне хотелось бежать за ним. Тогда, наверное, ещё не хотелось отдавать всего себя, но я уже был благодарен. Хотя бы за то, что он не запер меня в комнате, не избил и не заставил заниматься чем-то ужасным. А позволил бежать. По просторному, чистому полю. Мне тогда казалось, что я буквально бегаю по свободе.
И я так сильно обижался на него за то, что он это не ценит и не хочет бегать каждую свободную минутку. Не смел, конечно, ничего говорить, но не понимал, как так можно. Он же ангел. Ангелы должны любить летать.
— Пойдём на башню! — никогда не мог противиться его яркому голосу и ладошке на своём запястье.
— Нам же туда нельзя, — но и предупреждать обязан.
— Фо с Марфой заняты, а я нашёл ключ! — он гордо показал свой трофей и потянул меня к водонапорной башне. Феликс называл её смотровой и говорил, что с неё видно даже город. В хорошую погоду. А в плохую шатает так, что можно упасть. В тот момент погода была хорошая. Ясное, синее небо. Почти такое же, как его глаза. На два оттенка темнее. Я шёл, чувствуя его пальцы на своём запястье и молясь, чтобы Его Величество не приехал сегодня: за доставления сына в опасные ситуации он драл так, что я уснуть не мог. И заставлял Феликса смотреть. Это было самое ужасное: его глаза, полные слёз, и дрожащие губы. Ещё ужаснее было, когда я не выдерживал и тоже начинал реветь: он умножался об меня и его было уже не остановить. Феликс никогда не бросался на отца, но иногда кидался ему под руку — я умирал от страха за него в такие моменты. Но реакция Его Величества была быстрее моей: он всегда останавливался и докидывал мне ударов. А потом учил Феликса перевязывать, пока он заливал слезами комнату.
Мой мальчик любил плакать. И воду он тоже любил: в том числе из водонапорной башни, которую упорно называл смотровой. Отпил прямо из ведра и счастливо засмеялся:
— Минхо! Истинная вода! Попробуй! — он отпил ещё, набрал в руки горсть воды и брызнул в меня. Я помню, как капля попала мне на щеку, и я рассмеялся, а он, счастливо улыбнувшись, помчался вверх.
Пока мы поднимались, погода испортилась. Я заметил, что башня качается лишь на последнем пролёте, но Феликс не обратил на это совершенно никакого внимания — он всё мчался наверх. Как ветер. И подбежал прямо к перилам смотровой, показывая мне что-то. Кажется, он говорил о том, что в той стороне горы, но сейчас его не видно — тучи. Я сглотнул и протянул вперёд руку — хотелось коснуться его. Почувствовал, как на тыльную сторону ладони капает капелька, и в эту секунду башня накренилась, и Феликс, удивлённо вскинув брови, перевалился за бортик. Я вскрикнул и бросился к нему.
— Всё в порядке, — Феликс висел на одной руке и смеялся, глядя мне в глаза, — Всё в порядке, Минхо, сейчас она наклонится в другую сторону, и я смогу вернуться.
В тот момент я понял, почему его не пускали на водонопорную башню. И почему у нашего поместья не было чердака. Только подвал да первый этаж.
— Руку давай! — я заорал, обхватывая его предплечье обеими руками.
— А? — он моргнул и протянул мне руку, чтобы я его вытащил. — Чего ты кричишь?
— Феликс! — я чуть было не ударил его. Заглушил крик поцелуем его макушки и крепкими объятиям. — Я так испугался.
— Чего ты испугался? — Феликс обнял меня за спину и потёрся носом о грудь, — Сам же рычал, что ангелы должны любить летать!
— Ну не по-настоящему же! — я сжимал его и тащил к лестнице, боясь, что если соскользнём мы оба, то как бы всё. — Я имел в виду бег!
— Вот и выражайся яснее! — он легко заводился, легко убегал и легко ссорился со мной. Ничего не мешало ему придумать причины самостоятельно, а потом милостиво меня простить. На реальные вещи он никогда не обижался. И тогда тоже сам довёл меня до лестницы, успокоил на ней и отвёл домой, сжимая ладонь так, будто больше не будет меня пугать. По крайней мере в ближайшее время.
Я не был против его истерик. До сих пор не против, хотя они, конечно, стали реже. Но тогда он испытывал меня сотню раз на дню: не давал есть, запирался в библиотеке, отказывался выходить ко мне. Это сейчас я уже взрослый и не понимаю почему меня это не бесило, а тогда я просто видел как на ярко-зелёной траве вырастает тёмная плесень, и стремился её изгнать: заслужить прощение. Я чувствовал себя ярче, когда боль — эмоциональная боль от его молчания, заставляла меня что-то делать. Сидеть под дверью, перебирая струны гитары — пианино мне никак не давалось. Готовить печенья, потому что тётя Марфа привезла лишний фунт муки. Вычитывать тексты стихов, чтобы знать чем он там вдохновляется. Эта искра, его искра, зажигала во мне огонь, и я никогда не злился на него за узел в животе. Потому что с другой стороны были плети его отца. И вот там — вот там было по-настоящему больно. И физически, и эмоционально — я не могу выносить его печаль по мне. Будто траурный дождь грохочет о мою нежную полянку, прибивая цветы к земле. Уж лучше миллиард истерик и сбитые с петель двери, чем его слёзы, вызванные моей болью. Мне каждый раз кажется, что меня разорвёт пополам, если он продолжит.
— Почему ты так сильно переживаешь? — я лежал на животе, сжимая его пальцы в своих и прижимаясь щекой к тыльной стороне ладони. — Клянусь, мне больнее от твоих слёз, чем от наказания.
— Разве ангелы не должны сочувствовать? — он тихо и устало рассмеялся, заплетая мне косичку свободной рукой.
— Ангелы должны помогать переносить испытания, — я покачал головой, прикрыв глаза.
— Прости, что не справляюсь с этим, — он вздохнул и поцеловал меня в макушку.
— Просто не плачь так сильно, — я попросил его, сжав его пальцы чуть крепче.
— Я не могу. Каждый раз будто ножом под рёбра и с поворотом, — Феликс лёг рядом, устроившись поудобнее. — Понятия не имею, каково это в чувствах, но наверняка так.
— Тебе же ещё армию армячить, — я вздохнул, открывая глаза. Он смотрел на меня исподлобья и привычно-ласково улыбался.
— А можно я буду самым мирным правителем? Разовью науку, — он прищурился, — искусство, — он дунул мне в лицо и горделиво пообещал, — и буду творить добро!
Тогда, наверное, на моей полянке расцвёл цветок. Голубая незабудка. В романах бы назвали это любовью, но кто же даст двум запертым мальчишкам книги о любви. У нас были только томики стихов, над которыми вздыхала Марфа, но, думается мне, Феликсу просто нравился акт тайного, чем сами стихи. Тогда они казались единственно правильными — увидел девушку, сравнил её голос с пением соловья, а волосы с водопадом. А сейчас я не понимаю, почему мы не помирали от хохота — такие вычурные метафоры любила тётушка Марфа.
Мы не пытались примерять их на себя. Как-то даже в голову не пришло. Там же про грудь, волосы, бархатную кожу и подвиги. А мы — те, кто должен их вершить. И без груди. Хотя иногда на Феликса находило:
— А если бы я был девушкой, ты бы меня любил? Я бы положил к твоим ногам весь мир! — он лежал у меня на коленях и игрался с отросшими прядями моих волос. На фоне зелёного ковра — было уже прохладно, и занятия перешли в библиотеку, — его волосы смотрелись ярким солнышком. Мне нравилось.
— Ваш отец не будет рад таким разговорам, — учитель Фо, стоящий за кафедрой, фыркнул.
— У нас перерыв! — Феликс повернулся к нему и показал ему язык. — И отца тут нет! — он всегда искал предательство.
— Извините, — я погладил его по волосам и подмигнул «конечно, любил бы».
— Тени запрещено проявлять вольность по отношению к господину, — он посмотрел мне в глаза, и я кивнул.
Обычно я был чутким к предостережениям. И старался выполнять правила, даже когда Феликс мечтал их нарушить. Но тогда что-то щёлкнуло. То ли Феликс, громко заявивший, что он и без меня справится. То ли холод, из-за которого он жался ко мне. То ли прикосновение чужого взрослого — мы отрабатывали новую стойку, и оба не могли понять, что значит «локоть выше!». То ли его отчаянное движение — подальше от меня, поближе к дождю. Я даже не помню, было ли это всё в один день. Но когда он отпустил мою руку — провёл ногтём по моему предплечью и отпустил, отвернувшись. А затем рванул в коридор и скрылся в глубине комнат. Тогда, стоя под натиском грозового ветра и всматривая в тёмно-синюю тучу, склонившую вековечный дуб, я вдруг увидел на своей незабудке зелёный мох. Сглотнул и понял, что так больше не могу.
И вечером попросил его:
— Подари мне метку.
Он сопротивлялся. Даже плакал. Ангелу не хотелось причинять мне боль, а я не знал, как объяснить, что всё, что происходит с телом, с моим телом — это пустая трепыха вечности. И что мне гораздо больнее видеть, как он шатается.
— Я могу дышать, когда ты наклоняешься, — я никогда не говорил эту фразу вслух, — ко мне, — потому что не знал, как сформулировать, — и задыхаюсь, когда отталкиваешься.
Тогда, да и сейчас, я был уверен, что недостаточно стараюсь. Не могу показать ему, что рядом. Что никуда не уйду. Не исчезну. Мне просто некуда — ну куда я пойду? Где тут вообще выход?
И метка — его метка, благодаря которой он поймёт, что я никуда не денусь, это выход. Я верил в это больше, чем в то, что солнце встаёт по утрам, а яблоки всегда падают вниз. И я благоговел его солнышко — чуть ли не молился на него.
А он не мог смотреть на мою грудь. Отводил взгляд, прятал пальцы, кричал или обнимал так, что лёгкие не могли раскрыться. Я не понимал, что не так: эта метка казалась мне такой хорошей идеей.
Пока не приехал его отец. Он покачал головой и приказал Феликсу раздеться. Удостоверился, что его тело не содержит на себе никаких отметин и подвесил меня на крюк. Раньше вся экзекуция была на столе или, если прутом, то на горохе. Реже — у стены, но там я практически не замечал — девятихвостка едва ли снимала верхний слой кожи. Крюк был впервые.
Феликс испугался. Он упал на колени, сложил ладони друг с другом и, закусив губу, умолял отца простить его. Он стоял ко мне боком, и я не видел глаз, но чувствовал, как в животе просыпается вина. Она мешала дышать. Заставляла вытягиваться и пытаться поймать его взгляд — я не выдержу, если он оставит меня.
Но Феликс не смотрел.
Его Величество привязал мои ноги к крюку в полу, вытянув их. А руки вывернул — если бы мне не провернули суставы в детстве, я бы точно кричал. А так, единственное о чём я мог думать — это Феликс, умоляющий отца простить его. Его золотые волосы струились по плечам солнечным светом, а голос резонировал с грозой — высокий, надрывный, против тёмного грохота непогоды. Я едва мог дышать.
— Если хочешь ставить метки, — голос его Отца звучал за моей спиной хриплым тенором, — то делай это правильно, сынок, — он резко ударил меня по спине толстым кнутом, разворачивая. Я помню боль в мышцах ног — кажется, они порвались от такой скорости. И скрип цепей. А ещё — огонь в камине. На мгновение мне подумалось, что он сожжёт мою полянку, и единственное, чего мне хотелось — это защитить незабудку.
А следом — запах палёной кожи и острая, горячая боль в груди.
Феликс закричал. Надрывно, болезненно, сильно. Как в первый раз, когда его отец наказывал меня. Он крикнул:
— Нет! — но, слава Богу, не сдвинулся с места.
— Не волнуйся, твоё солнышко я не перекрыл, — отец бросил эту сыну, и отодрал штамп — я вскрикнул. Видеть свою кожу на чёрной палке было больно.
— Минхо! — это было взволнованно. Меня развернуло, и он поднялся. Я попытался сказать ему «не плачь», но губы дрожали, а запах палёной плоти осел в носу, и мне всё чудилось, что полянку больше не спасти.
Я так сильно хотел его объятий. Даже больше, чем избавления от боли. Но он, при отце, не решился. А когда тот ушёл, после лекции о том, что я принадлежу короне, и право на решения нет у нас обоих, Феликс просто повис на мне и разрыдался. Его слёзы остужали мою плоть. Мне было легче. А его наругали:
— Феликс! Что же вы делаете, заражение же будет! — учитель Фо отодвинул от меня Феликса и снял. Я хотел обнять его, успокоить, но как только мои ноги коснулись пола, позорно грохнулся в обморок — вся еда последние два дня была его.
Очнулся я у него на коленях. Он гладил меня по волосам и пел песенку, сочиняя её на ходу. Размеренным, тихим голосом. Что-то про то, что сильные котята со всем справляются. И про то, что мне нужно молочко. Тогда я чувствовал его любовь к себе.
— Не убегай, — пожалуйста. Я прохрипел, попытавшись найти что-то, за что я могу зацепиться, но руки почему-то не работали.
— Я рядом, — он ласково прошептал, заглядывая мне в глаза.
— Я тоже, — мне хотелось доказать это ему. Я выдохнул, нашёл, наконец, его руку и опустил себе на грудь — хотелось, чтобы он чувствовал. Сквозь бинты, вырез его отца. Где-то там же осталось его солнышко?
— Тш-ш, — он тихо рассмеялся и завёл руку в бок, огладив плечи. — Там королевская лилия, — он наклонился ко мне.
Близко-близко. Я замер. Такие красивые у него глаза. И волосы. Солнышко светило ярко-ярко. Я не мог смотреть — пришлось зажмуриться. И в следующую секунду я почувствовал что-то мягкое на своих губах. А затем услышал бархатное:
— Ты мой.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!