Вернутся к фанфику
Часть 3
11 марта 2026, 13:17Чонгук.
Открываю глаза. Лежу на одеялах у очага. Тело чужое, словно не моё. Руки-ноги на месте, и вроде шевелятся, но ватные, будто их набили опилками. Голова не кружится, если не дёргать. Уже прогресс. Угли в очаге тлеют, а на меня падает чья-то тень.
— Очухался? — Хоуп сидит рядом на корточках и лыбится во все тридцать два. Глазки добрые, как у щенка, которого хочется пнуть, но жалко. Аж зубы сводит от этой его доброты.
— Да, вашими молитвами. — Голос выходит сиплым, чужим. Горло дерёт, будто я битым стеклом три дня питался. — П-пить.
Он суёт мне флягу. Вода тёплая, отдаёт медью и какой-то дрянной травой, но я вцепляюсь в неё мёртвой хваткой и пью жадно, давясь и проливая на рубаху. Вода течёт по подбородку, по шее, за воротник, и это ощущение мокрого, живого, настоящего едва ли не лучше самой воды.
— Ты это… — Хоуп мнётся, встаёт, переминается с ноги на ногу. — Ринго велел: как проснёшься, накормить. И чтобы без глупостей. А то…
— А то что? — отрываюсь от фляги, смотрю на него в упор. Хочется, чтобы он отвёл глаза. Чтобы понял, что я не какой-то там…
Отводит.
— А то сам не знаешь, — бормочет в сторону. — Не зли его, Кролик. Он, когда злой, страшный.
Кролик. В груди что-то взрывается. Маленькая, но яростная бомбочка. Хочется рявкнуть: «У меня есть имя, придурок! Я Чонгук, младший сын семьи Вальехо, мои сапоги стоят дороже, чем всё ваше вонючее ранчо!» — но в последнюю секунду прикусываю язык. Не дождётесь. Лучше буду для них Кроликом. Пусть думают, что я никто. А потом, когда сбегу… Когда вернусь домой и приведу людей отца… Вот тогда посмотрим, кто будет кроликом, а кто — охотником.
— Ешь. — Хоуп протягивает мне миску. Та же щербатая глина. Та же серая жижа с плавающими кусками чего-то, что когда-то, возможно, было мясом. Недавно от одного этого зрелища меня выворачивало, а сегодня… Сегодня слюни текут так, что я едва успеваю их сглатывать.
Беру миску. Руки дрожат, ходуном ходят, пальцы не слушаются, но я сжимаю эту глиняную скользкую поверхность, будто это моё единственное спасение. Ем, обжигаясь и давясь. Глотаю, не жуя, толкаю в себя эту тёплую массу, пока она не превращается в желудке в огромный ком, который требует остановиться. А неплохо, если не смотреть и не нюхать.
— Медленнее можно. — Голос Хоупа долетает откуда-то издалека. — Никто не отнимет.
— Отстань, — бурчу с набитым ртом.
Этот идиот не понимает. Он не сидел три дня в сарае, не считал мышей, не думал о том, что умрёт, и никто даже не узнает, где его кости будут валяться. Не понимает, что такое настоящий голод, выворачивающий нутро, сводящий челюсти, заставляющий смотреть на эту серую жижу как на лучший ужин в жизни.
Он не обижается. Только улыбается ещё шире. Бесит.
Когда миска пустеет, я откидываюсь на одеяла. Тяжело дышу. Живот раздуло камнем, но внутри разливается тепло. Предательское, дурацкое, ненужное «спасибо» вылетает само.
— За что? — Хоуп удивлённо моргает. Глаза круглые, наивные, как у телёнка.
— За то, что не дали сдохнуть, — цежу сквозь зубы. И добавляю, чтобы не расслаблялся: — Но это ничего не меняет. Я всё равно сбегу.
Хоуп вздыхает. По-взрослому, тяжело, будто ему не восемнадцать, а все сто.
— Знаю. Но ты пока лежи, сил наберись. А там посмотрим.
Он уходит. Я остаюсь один. Лежу, смотрю в закопчёные балки на потолке. Мысли ворочаются медленно, как тяжёлые камни. Надо бежать. Надо вернуться домой. Надо пристрелить этого ублюдка с серыми глазами, который… Который вытащил меня из сарая. Который нёс на руках, прижимая к себе так, будто я что-то важное. Который сидел рядом и кормил с ложки, когда я даже голову поднять не мог. И смотрел… Смотрел не как на товар. Совсем не как на товар.
«Заткнись, Чонгук», — мысленно говорю сам себе. «Это ничего не значит. Ты для него — товар. Он сам так сказал». Но внутри всё равно что-то скручивается. Становится тоскливо так и мерзко. Будто я для него действительно просто мешок с мясом, который жалко потерять. Будто эти три дня в сарае, этот ледяной пол, эти мыши — всё это было зря. Или не зря?
Вспоминаю его лицо, когда он нашёл меня. Бледное, серое, с дикими глазами. И голос, срывающийся на хрип: «Не смей умирать. Слышишь? Не смей». Глупости. Всё это глупости. Закрываю глаза и снова проваливаюсь в сон без сновидений. Сил совсем нет.
Сколько я так провалялся — не знаю. Может, день? Может, два?
Время будто течёт по-другому, тягуче, словно смола, но силы возвращаются быстро: с каждым приёмом этой дурацкой баланды или отвратительной на вкус маисовой каши и с каждым глотком тёплой воды. Организм молодой, здоровый, ему плевать на мою гордость. Я уже могу вставать. Ходить по дому, держась за стены. Даже выходить на крыльцо, щуриться на солнце и чувствовать, как ветер треплет волосы. Долго стоять не могу — ноги ещё немного подкашиваются. Но я терплю, стискиваю зубы и стою. Потому что каждый миг на ногах приближает меня к побегу.
Хоуп крутится рядом целыми днями. Приставучий, как репей. То воды принесёт, то хлеба сунет, то спросит, не замёрз ли. Глаза добрые, улыбка дурацкая. Бесит невероятно. Но я терплю. Потому что этот улыбчивый идиот — мой шанс. Он молодой, глупый, доверчивый. Таких прикармливать ложной добротой легко: улыбнулся пару раз, сказал что-то приятное, — и он уже твой. Я видел, как это работает. Дома, у отца, многие пытались подлизаться ко мне таким образом. Я их раскусывал сразу. Но Хоуп… Хоуп даже не поймёт, что его используют.
— Хоуп, — зову я, когда он возится у очага.
Он оборачивается. Весь в саже, на лбу чёрные разводы от пальцев, и рубаха грязная, но он, как обычно, лыбится.
— Чего, Кролик? — спрашивает.
— Дай мне дело какое-нибудь. — Голос стараюсь сделать нейтральным, не слишком злым, не слишком добрым. Равнодушным. — Не могу целый день просто лежать и в потолок плевать.
Хоуп вскидывает брови. Он удивлён. Ещё бы, Кролик сам просит работу.
— Дело? Ты? Ты же ещё дохлый.
— Не дохлый, — чуть не рычу, но вовремя прикусываю язык. Спокойно, Чонгук. Спокойно. — Давай, говорю. Что тут делать надо?
Он чешет затылок, а затем размазывает сажу по лбу. Думает.
— Ну… дрова надо колоть. Воды натаскать. Лошадей почистить. Но ты…
— Я справлюсь, — перебиваю и встаю.
Ноги держат. Шатает, но держат. Голова кружится от резкого подъёма, но я сжимаю зубы и делаю шаг к двери. Хоуп смотрит с сомнением, но спорить не лезет. Только кивает.
— Топор в колоде. Идём, покажу.
Выходим во двор. Солнце, мать его, бьёт по глазам, даже сквозь облака, аж слезятся. Я жмурюсь, как крот, щурюсь, привыкаю. Во дворе поленница. Гора неколотых чурок, рядом чурбак для рубки, в него топор загнан.
— Давай. — Хоуп выдёргивает и протягивает мне.
Беру. И сразу понимаю, что это не шутки. Тяжёлый, гад. Рукоять шершавая, ладонь по ней скользит, а пальцы слабые, не слушаются совсем. Не приучен я к такому, но вида не покажу. Подхожу к чурбаку, ставлю на него небольшую чурку, размахиваюсь… Топор втыкается в неё под кривым углом и намертво застревает. Дёргаю. Бесполезно. Сидит, как влитой. Ещё дёргаю. Руки скользят, ладони горят.
— Не так надо. — Голос Хоупа за спиной звучит такой мирный, спокойный, с этими дурацкими нотками учителя. — Ты руку повыше подними и бей резче, с оттяжкой, а не…
— Отстань! — Дёргаю топор что есть силы, вкладывая всю злость, всю ненависть, всю свою бессильную ярость.
Топор вылетает. Я по инерции лечу назад, врезаюсь спиной в стену сарая и медленно сползаю по ней, царапая лопатки о доски. Чурка валится на землю.
Хоуп стоит надо мной. Ржёт, зараза проклятая. Заливается, как ненормальный, схватившись за живот. Глаза мокрые, зубы сверкают на солнце.
— Отличная работа, Кролик! — выдавливает сквозь смех. — Тебя только что… только что победило дерево! Ха-ха-ха!
Смотрю на него снизу вверх, а внутри горячая, липкая, застилающая глаза ярость. Она поднимается откуда-то из живота, сжимает горло и пульсирует в висках.
— Хватит ржать! — ору, и голос срывается на визг, но мне плевать. — Заткнись, придурок! Я знаю, что делать! Просто топор ваш дурацкий и неправильный!
Хоуп перестаёт смеяться, но улыбка с лица не исчезает. Только становится другой — не насмешливой, а какой-то понимающей. Снисходительной, мать его.
— Ладно-ладно. — Он подходит, протягивает руку. — Вставай. Давай покажу, как правильно.
— Отвали! — отталкиваю его руку. Бью по ней зло, со всей силы. Он даже не морщится. — Я сам. Не лезь.
Встаю. Ноги трясутся, подкашиваются, в глазах темнеет, но стою. Стою, мать его!
— Упрямый, — вздыхает Хоуп. — Ладно, сам так сам. Я пойду лошадей чистить. Если надоест колоть — зови.
Он уходит.
Остаюсь один во дворе с этим дурацким топором и кучей неколотых дров. Солнце печёт голову даже сквозь шляпу. Пот течёт по спине, по лицу, щиплет глаза. Ставлю чурку, замахиваюсь и снова бью. Топор снова втыкается криво.
— Чёрт! — ору, пинаю чурку ногой. Она отлетает, ударяется о стену сарая. — Чёрт, чёрт, чёрт!
— Не так. — Низкий, хриплый, вибрирующий голос сзади.
Подскакиваю на месте и резко оборачиваюсь. Сердце ухает в пятки, потом взлетает куда-то в горло и застревает там колючим комом.
Ринго стоит в двух шагах от меня, скрестив руки на голой груди, и смотрит. Глаза серые, но уже не такие холодные, как раньше. Ни насмешки в них, ни злости. Просто стоит и смотрит, как на дурачка или нашкодившего щенка.
Я залипаю. Торс у него… Господи, откуда у бандита такое тело? Мышцы широких плеч перекатываются под кожей при каждом движении. Тёмные волосы под пупком дорожкой уходят вниз, к ремню, и я ловлю себя на том, что провожаю эту дорожку взглядом до самого пояса, до пряжки, до того места, где штаны начинают топорщиться. Кожа у него смуглая, вся в мелких шрамах, и от этих шрамов он кажется ещё более живым, опасным и притягательным. Пот блестит на ключицах, собирается в ямочке у основания шеи. Одна капелька срывается и медленно ползёт вниз, по груди, пересекает шрамы, ныряет в волосы…
Я сглатываю. В горле пересохло. Внизу живота всё стянулось в тугой узел. Что за хрень? Что за хрень со мной происходит?
— Топор не так держишь. — Его голос, ровный и спокойный, вырывает меня из наваждения. — Дай сюда.
Он подходит ближе. Воздух между нами мгновенно сжимается, становится плотным и горячим. Я чувствую его запах: пот, лошадь, табак, пороховая гарь и ещё что-то… своё, личное, терпкое, мужское, отчего внутри всё переворачивается, плавится, течёт горячим воском между ягодиц. Я теку, чёрт меня подери! Теку от вида этого бандита. Я тронулся, кажется. На солнце перегрелся, похоже. Сам себя этим успокаиваю.
Он берёт топор из моих рук. Пальцы на мгновение касаются моих. Горячие, грубые, в мозолях. И от этого короткого касания по руке простреливает разряд, будто меня молнией шарахнуло. От пальцев к запястью, от запястья выше, к плечу, в грудь, а там начинает пульсировать и ныть.
— Смотри. — Он ставит чурку. Одно точное движение. Топор взлетает и входит ровно, раскалывая дерево пополам. Поленья разлетаются в стороны и стукаются о землю.
— Понял? — усмехается, протягивая мне топор обратно.
Я смотрю на него. На руки, сжимающие топорище. Пальцы длинные, сильные, костяшки на них побелели от хватки. Мышцы на предплечьях перекатываются под кожей, чётко, рельефно. На плечах играют, на груди.
— Чего смотришь? — перехватывает мой взгляд. В глазах мелькает что-то. Усмешка? Изумление? — Бери топор и пробуй. Или таким нежным омежкам это не под силу? Прости, но шелков, чтобы крестиком вышивать, у нас нет.
— Под силу, идиот. — Голос выходит хриплым, чужим и каким-то низким.
Беру из его рук топор, а свои в это время дрожат. Не от слабости, от другого. От того, что он стоит рядом слишком близко. Я чувствую жар его тела даже сквозь горячий пыльный воздух.
Ставлю новую чурку. Замахиваюсь. Бью. Топор входит почти ровно. Чурка трескается и расходится, но не до конца, застревая на полпути.
— Уже лучше. — В голосе Ринго одобрение? Или мне так кажется? — Ещё пару раз — и научишься.
Он разворачивается и уходит. Просто уходит, даже не оглядывается.
А я стою. Сжимаю топор и смотрю ему вслед. На эту широкую спину, на мышцы, что играют под кожей при каждом шаге, на ягодицы, обтянутые кожаными штанами, на то, как ремень болтается на его крепких бёдрах. В паху всё ещё горячая пульсирующая и постыдная тяжесть, а бельё сзади липкое и неприятное.
— Твою мать, — шепчу и зажмуриваюсь.
Что это было? Почему сердце колотится, как у зайца? Почему встал член от одного взгляда на этого ублюдка? Почему хочется догнать, развернуть, заглянуть в эти холодные глаза и… И что? Что я хочу с ним сделать? Я не знаю. Но это чувство гложет меня изнутри. Оно совсем не похоже на злость, не похоже на благодарность. Оно странное, липкое, горячее, и от него хочется то ли убить кого-то, то ли забиться в угол и переждать, пока отпустит, то ли… О нет, нельзя о таком даже думать…
Весь день колю дрова как одержимый, как проклятый, пока руки не начинают дрожать от усталости, пока мозоли не лопаются и ладони не становятся мокрыми от крови, пока перед глазами не начинают плясать чёрные мухи. Хоуп подходит периодически и предлагает помочь. Посылаю его. Мин проходит мимо, смотрит мёртвыми глазами, а я его игнорирую. Он в этой банде самый страшный. Если честно, то я боюсь, что однажды ночью он меня просто зарежет своим острым ножом, который бесконечно точит. Растяпа Джун выходит с книжкой, садится на крыльцо, начинает читать вслух какие-то стихи про любовь и смерть, видимо, чтобы мне веселее колоть. Я делаю вид, что не слышу. И всё это время перед глазами только он. Торс. Шрам. Глаза. Запах. Руки на топорище. Член-предатель снова твердеет, стоит только вспомнить.
Вечером сижу в доме у очага и смотрю на огонь. Молчу. План созревает в голове, как нарыв. Медленно, больно, но верно. Надо бежать, пока я не рехнулся здесь окончательно. Пока эти чувства не сожрали меня целиком. Пока я не сделал какую-нибудь глупость. Но так просто не убежишь. Понимаю это, не совсем дурак же. Пешком по прерии далеко не уйду — сдохну от жажды или койоты сожрут. Нужна лошадь и оружие. Хоть какой-то револьвер.
Хоуп. Перевожу взгляд на него. Сидит у огня, ловко чистит какие-то овощи для своей баланды. Другого он, похоже, не умеет готовить. Револьвер рядом, в кобуре, которая висит на спинке стула. Добрый Хоуп. Доверчивый Хоуп. Глупый Хоуп. Идеальная жертва.
— Хоуп, — зову. Голос стараюсь сделать дружелюбным и тёплым. Таким, каким я разговаривал с домашними, когда хотел, чтобы мне купили обновку или новую игрушку.
Он поднимает голову и смотрит на меня.
— Чего, Кролик?
— Расскажи про себя, а то скучно. — Отворачиваюсь к огню, делаю вид, что мне просто интересно. — Откуда ты? Как попал к этим… — замираю. Какое слово выбрать? Бандитам? Ублюдкам? Нельзя. Надо осторожнее, — … парням, — заканчиваю.
Тот улыбается. Та самая добрая улыбка. От неё у меня внутри скребёт от стыда, но я улыбаюсь в ответ.
— А чего рассказывать? — пожимает он плечами. — Сирота я. Родители померли, вот и пошёл по тракту. Сначала быков гонял, потом в салуне мыл полы, потом Ринго встретил.
— И пошёл за ним? — Мой голос звучит заинтересованно, почти ласково. — Почему?
— А куда идти-то? — снова пожимает плечами. — Одному на Западе не выжить. А тут… банда, конечно, но своя. Мы как братья все. И Ринго: он строгий, но справедливый. Если ты свой, то он за тебя горло порвёт.
Внутри сжимается то неприятное чувство, которому я определение дать не могу. Я не свой. Я товар.
— А ты? — Хоуп смотрит на меня с надеждой. — Откуда ты? Имя-то своё скажешь?
Усмехаюсь криво и зло.
— Нет. Не дождёшься.
— Ну и ладно. — Не обижается. — Кролик так Кролик. Подходит тебе.
— Подходит? — давлюсь воздухом. — Ты серьёзно?
— Ага, — кивает. — Ты и правда на кролика похож. Глаза большие, испуганные, — хихикает. — Только злой слишком и дерзкий. Кролики добрые обычно и пугливые. Хотя когда на Ринго смотришь, злость твоя другой становится, особенной, не знаю, как сказать… Да и он так же смотрит. У меня так отец на мать смотрел, пока жив был.
— Что ты несёшь, дурак? — Голос срывается на хрип. Щёки горят. — Как я на него смотрю? Нормально смотрю. Как на врага.
— Ага, — улыбается Хоуп. — Конечно, как на врага. Верю.
Он отворачивается и продолжает чистить овощи. Лыбится, гадёныш.
Сижу, смотрю на огонь, точнее, мимо него. Щёки горят, а в ушах стучит кровь. Врёт он всё. Всё он врёт. Но почему тогда внутри всё дрожит?
Ночью не сплю. Лежу, зажмурившись, и притворяюсь спящим. Сам слушаю. Храп Хоупа — свистящий, с присвистом. Сопение Джуна — тихое и размеренное. Мёртвая тишина от Мина — он даже во сне не издаёт ни звука, будто неживой человек, а каменное изваяние. И дыхание Ринго — тяжёлое, глубокое, ритмичное. С каждым выдохом — шорох, с каждым вдохом — тишина. Он спит отдельно, в углу, на куче шкур. Краем глаза, сквозь ресницы, вижу его силуэт в темноте. Лежит на спине, одна рука закинута за голову, другая — на поясе, рядом с револьвером, даже во сне.
Смотрю на него и думаю. О его руках, которые вытащили меня из сарая. О его глазах, когда он кормил меня с ложки. О его голом торсе сегодня днём. О запахе. О шраме. О том, как член встал от одного взгляда. И о том, что Хоуп сказал про взгляды.
— Идиот, — шепчу в темноту. Губы почти не шевелятся. — Ты идиот. Он враг. Он украл тебя. Держал в сарае без еды. Чуть не убил. А ты… А что я? Не знаю, что я, и от этого незнания хочется выть в голос.
На следующий день пытаюсь подружиться с Хоупом, притупить его осторожность. Хотя там и притуплять нечего. Таскаю воду. Вёдра тяжёлые, руки срываются, обливаюсь с ног до головы, но терплю. Хоуп смеётся и помогает. Колю дрова, и у меня уже лучше получается. Ношу сено лошадям. Чищу конюшню. Со всеми, кто суётся с советами, огрызаюсь. Мин сказал: «Не так сено кидаешь, Кролик», — так я послал его. Джун сунулся с книжкой, начал читать вслух «для вдохновения» про какую-то там прекрасную даму и рыцаря, так я швырнул в него навозом. Обиделся, ушёл и полдня бормотал что-то про неблагодарную молодёжь.
Ринго специально избегаю. Если вижу, то отворачиваюсь, ухожу и делаю вид, что занят, но краем глаза всё равно слежу за каждым его движением. За тем, как он грациозно запрыгивает на коня, чтобы выгулять его; как пьёт воду, запрокинув голову, а кадык ходит; как чистит револьвер; как смотрит на горизонт, и глаза в этот момент холодные, далёкие, будто он где-то очень далеко, а не здесь. Наблюдаю, а внутри всё скручивается. Злость? Ненависть? Желание? Не хочу последнего чувствовать. Абсолютно не хочу.
План побега созревает окончательно. Сегодня ночью.
Днём я всё высмотрел. Хоуп вешает кобуру на спинку стула, ближе к двери. Револьвер там. Лошади в конюшне, ворота не заперты. Они не запирают, тут все свои, а чужаки, как я понял, сюда не сунутся. Самый удобный конь — гнедой, который с краю. Спокойный, старый, не понесёт. Я видел, как Хоуп на нём ездит. Дождаться, пока уснут. Взять револьвер, пробраться в конюшню, оседлать и ускакать.
Тревога тоже бродит по сознанию. А если погонятся? Если он догонит? Сжимаю кулаки. Не догонит. Я буду быстрее. Я должен быть быстрее. Я не хочу больше здесь. Не хочу видеть его и чувствовать, как член встаёт при одном взгляде на него.
Ночью всё тихо, только сверчок за стеной и храп. Считаю про себя. Раз, два, три… До тысячи. Медленно, чтобы не сбиться. Сердце колотится так, что, кажется, его слышно во всём доме. «Бум-бум-бум» — в висках, в горле, в кончиках пальцев. Тысяча. Осторожно приподнимаюсь, прислушиваюсь. Тишина. Все спят. Ринго в углу, отвернулся к стене. Дышит ровно, как обычно. Встаю. Ноги ватные, дрожат, но я крадусь босиком к стулу Хоупа. Холодный пол обжигает ступни, но я не обращаю внимания. Кобура висит на месте. Револьвер внутри. Пальцы смыкаются на рукояти, осторожно достаю, перекладываю за пазуху. Снова замираю и прислушиваюсь. Никто не просыпается. Я выскальзываю за дверь.
Ночной воздух бьёт по лицу, как резкая пощёчина. Звёзд на небе — тьма. Яркие, холодные, равнодушные, и месяц тонкий, как лезвие серпа, висит над скалами. Бегу к конюшне. Сердце колотится где-то в ушах. Ворота… Чёрт, петли скрипят! Громко, так, пронзительно, на всю округу. Замираю, вжимаюсь в доски, но в доме по-прежнему тихо. Гнедой всхрапывает и косится на меня.
— Тихо-тихо, — шепчу, хватая седло с перегородки. — Свои, свои, тихо.
Седлать умею хорошо. Дома только и делал, что на конюшне ошивался. Но руки от страха всё равно трясутся, путаются в ремнях, подпруга не слушается, пряжка не застёгивается. Но гнедой стоит смирно, только ушами шевелит. Наконец получается. Вывожу его под уздцы во двор. Вскакиваю, но нога-предательница скользит по стремени, и я едва не падаю, хватаясь за гриву. Заваливаюсь в седло, кое-как нахожу второе стремя.
— Но, пошёл! — шепчу и бью пятками.
Конь трогается медленно. Я снова бью, и он переходит на рысь. Направляю к ущелью. К выходу из этой проклятой Чёртовой пропасти. Свобода! Она там, за чёрным провалом между скал. Ещё немного. Ещё чуть-чуть.
И тут резкий, пронзительный свист разрезает ночь пополам. Гнедой мгновенно встаёт как вкопанный. Меня швыряет вперёд, я едва не лечу через голову, но успеваю вцепиться в гриву мёртвой хваткой. Сердце останавливается, потом разгоняется снова и бешено колотится у горла.
Из-за камней появляется фигура. Чёртов Ринго сидит на своём вороном, как влитой. Револьвер в руке, и смотрит прямо на меня. В темноте не видно лица, только глаза блестят, как две льдинки. Ну вот и смерть моя пожаловала! Теперь точно пристрелит.
— Далеко собрался, Кролик? — Голос у него слишком спокойный. От этого спокойствия у меня кровь стынет в жилах и превращается в лёд.
— Пошёл ты! — выдыхаю и дёргаю поводья, пытаясь развернуть коня.
Ринго не двигается. Только свистит снова. Коротко, как-то по-особенному, по-хозяйски.
Гнедой, предательская скотина, разворачивается и трусит прямо к нему. Уши прижал, покорный, довольный. Сука! Его тоже ненавижу.
— Предатель! — шиплю, пинаю его пятками, но бесполезно.
Бандит протягивает руку и хватает моего коня под уздцы.
— Слазь, Кролик.
— Не слезу.
— Слазь, кому сказал.
Смотрю на него в упор. В темноте его глаза кажутся бездонными. В них нет ничего. Ни той странной нежности, которая мне мерещилась, ни злости — только пренебрежение, что ли, и усталость. Будто ему надоело со мной возиться.
— Или что? — спрашиваю. Голос дрожит, но я стараюсь держать лицо. — Пристрелишь?
— Зачем? — криво усмехается он. — Ты мой товар. Стрелять в товар — себе дороже. Слазь по-хорошему.
Кое-как сползаю с коня. Ноги подкашиваются, и я еле стою. Ринго спешивается, подходит. Ближе. Ещё ближе. Теперь мы лицом к лицу. Я чувствую его запах. Тот самый. От которого внутри всё переворачивается, плавится и течёт.
— Револьвер дай. — Протягивает руку.
Сжимаю рукоять под рубахой. Пальцы закоченели и не слушаются. Внутри всё кипит. Ярость, страх и это странное, дурацкое, липкое чувство похоти, которое не даёт нормально дышать.
— Не дам.
Шаг. За ним ещё один. Пячусь спиной к скале. Холодный камень врезается в лопатки. Дальше некуда.
— Револьвер. — Голос тихий, опасный и предупреждающий.
— Отвали, Ринго! — выплёвываю, медленно достаю оружие и направляю на него.
И тут он выходит из себя окончательно. Налетает на меня, прижимает к скале всем телом. Горячий и злой. Я чувствую каждый дюйм его тела: грудь, бёдра, ноги, железные мышцы на руках. Он выкручивает мне руку, заставляя разжать пальцы. Револьвер падает в пыль.
— Ты совсем дурак?! — рычит в лицо. Глаза дикие, зрачки расширены, дышит тяжело, обжигая дыханием. — Куда собрался, щенок?! В прерию ночью, без воды, без припасов, с чужим конём?! Ты бы к утру сдох!
— А тебе-то что?! — ору в ответ и бью кулаками по его груди, пытаясь вырваться. — Сдох бы и сдох! Не твоё дело!
— Моё! — рявкает так, что уши закладывает. — Потому что ты мой!
И тут — это происходит. Я совсем не ожидал. Он меня целует. Зло, грубо, больно. Вжимает в скалу так, что камни впиваются в спину. Сминает губы. Кусает. Я задыхаюсь, пытаюсь оттолкнуть, но руки не слушаются, повисают плетьми. Пытаюсь закричать. Он не даёт, забивает рот языком, настойчивым и требовательным.
У меня внутри — взрыв. Настоящий фейерверк. Тысяча звёзд, ярче, чем на небе. Жар прокатывается по телу. Я никогда не целовался. Никогда. Я и не знал, что это так… Так безумно. Не знал, что можно задыхаться не от недостатка воздуха, а от переизбытка всех эмоций сразу. Не знал, что можно таять и гореть одновременно. Что можно ненавидеть это и хотеть ещё. Чистая, пьяная, безумная эйфория.
Он отрывается резко. Смотрит сверху вниз. Глаза дикие, зрачки расширены так, что радужки почти не видно. Губы мокрые, припухшие. Дышит тяжело и рвано.
— Ещё раз дёрнешь сбежать — убью, — хрипит и стирает с губ слюну. — Понял?
А я не могу ничего ответить. Стою, прижатый к скале, и пытаюсь вспомнить, как дышать. Губы горят, саднят, пульсируют в такт сердцу. Во рту вкус крови. Непонятно, его или моей?
— Понял, Кролик? — рявкает снова, встряхивает за плечи.
— Понял, — выдыхаю.
Отпускает меня, подбирает револьвер из пыли, вскакивает на коня. Одно движение — и он в седле, будто и не слезал.
— За мной. И не вздумай снова чего-нибудь начудить.
Сажусь на своего гнедого. Руки трясутся так, что в седло я забираюсь с третьей попытки. Едем обратно к ранчо. Молчим. Смотрю на его широкую, прямую спину и чувствую, как губы до сих пор горят, как низ живота пульсирует, как сердце колотится, готовое вырваться из груди. В голове полный хаос.
Что это было? Что это, мать его, было?
На ранчо все уже стоят на крыльце с фонарями. Хоуп — бледный, глаза испуганные, круглые. Мин — с ножом в руке, готовый к любому повороту. Джун — даже без своей вездесущей книги.
Ринго спешивается. Подходит ко мне, стаскивает с коня. Я еле стою. Ноги ватные, голова кружится, губы горят огнем.
— В дом, — бросает коротко.
Заходим. Ринго садится на табурет и смотрит сначала на меня, а потом переводит взгляд на Хоупа. Бросает ему отобранный у меня револьвер.
— Твой револьвер?
— Мой, — Хоуп опускает голову. — Прости, Ринго. Я не доглядел.
— Не доглядел? — Голос ровный, без эмоций. — А ты знаешь, что могло случиться, если бы он ускакал? Если бы на него наткнулись люди Кортеса?
— Знаю.
— Тогда иди сюда.
Хоуп подходит. Ринго снимает с пояса ремень и складывает вдвое. Кожа поскрипывает в его пальцах.
— Руки на спинку стула.
Я смотрю на это и не верю.
Ринго стегает Хоупа ремнем по рукам. Пару раз. Не сильно, но звонко. «Шлёп-шлёп» — звук хлёсткий и противный. Хоуп стискивает зубы, вцепляется в спинку стула побелевшими пальцами, но молчит. Только вздрагивает при каждом ударе и на меня смотрит. Наверное, не будет мне больше улыбаться и помогать тоже не будет. Чувствую себя отвратительно, потому что мне его жалко, потому что это из-за меня.
— Чтобы неповадно было. — Ринго опускает ремень. — В следующий раз просто пристрелю. И его, и тебя. Понял?
— Понял. — Хоуп поднимается. Глаза мокрые, блестят, но он не плачет. Только губы кусает. Он ведь тоже мальчишка совсем, немногим старше меня.
Ринго в это время поворачивается ко мне.
— Теперь твоя очередь, Кролик.
Внутри меня всё холодеет. Он же не сделает так, не посмеет, я же чуть не умер у него на руках. Он же совсем недавно меня поцеловал.
— Что? Я не хочу. — Голос дрожит. Впервые остальные слышат в нём мой страх.
— Иди сюда. — Ринго садится обратно на табурет и крутит ремень в руках. — Или сам подойдёшь, или я тебя привяжу и высеку так, что месяц сидеть не сможешь. Выбирай.
Я смотрю на него. На кожаный, широкий, потёртый ремень. На остальных, словно они могут мне помочь. Мин стоит с каменным лицом, возможно, ему даже нравится то, что он видит. Джун отвернулся и уткнулся в книгу, но видно, что не читает. Хоуп смотрит в пол.
Позор. Это позор. Так наказывают детей. Маленьких нашкодивших детей. Неоперившихся щенков. А я… Я Вальехо. Моя семья владеет половиной округи. Я никому не позволю…
— Ну? — Голос Ринго вырывает из ступора.
Делаю осторожный шаг. Потом ещё один, всё ещё не веря, что это происходит со мной в реальности. Подхожу.
— Нагнись.
— Нет.
Он хватает меня за шкирку, разворачивает и с силой нагибает через свою ногу. Я упираюсь руками в пол, пыльный, холодный, чувствую каждую соринку под пальцами. Пытаюсь вырваться, но бесполезно. Держит крепко, железной хваткой. Одной рукой прижимает к себе, другой задирает рубаху и спускает штаны. Холодный воздух касается голой задницы. Стыд, горячий и липкий, застилает глаза. Они всё видят. Все. Хоуп, который только что получил своё; Мин с мёртвыми глазами; Джун, который не смотрит, но всё равно видит краем глаза.
— Не смей! — шиплю, пытаюсь вывернуться, брыкаюсь. — Не смей, ублюдок! Я тебя…
Ремень со свистом рассекает воздух и приземляется на нежную кожу. Боль — жгучая и обжигающая, но не сильная — мгновенно пронизывает всё тело. Но не в ней сейчас дело, а в тотальном унижении. В том, что я, Чонгук, сын Вальехо, лежу с голой задницей перед кучкой бандитов, и меня порют, как пятилетнего мальчишку.
Дёргаюсь. Пытаюсь прикрыть зад руками, но он перехватывает запястья и прижимает к пояснице. Второй удар рядом с первым. Кожа горит. Третий. Я молчу. Стискиваю зубы до скрежета, до боли в челюсти. Сжимаю кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Не закричу. Не заплачу. Не доставлю им этого удовольствия. Четвёртый. Пятый.
— Будешь еще воровать? — Голос Ринго спокойный, будничный. Будто он лошадь наказывает, а не человека.
— Ненавижу, — выдыхаю. Слёзы жгут глаза, но я моргаю, прогоняя их. — Ненавижу тебя.
Шестой удар по тому же месту. Кожу щиплет.
— Будешь?
— Пошёл ты. — Седьмой. Дёргаюсь, всхлипываю. Предательский звук вырывается сам.
Ринго замирает и, кажется, молчит бесконечно долго. Я чувствую его дыхание на своей спине и жар его тела. Он отпускает запястья, разжимая хватку.
— Вставай, Кролик.
Я еле встаю. Штаны спущены, рубаха задрана, задница горит огнём. Не поднимаю глаз. Не могу.
— Запомни этот урок, Кролик. — Голос низкий, с хрипотцой. — В следующий раз запру в сарай на неделю. И выпорю так, что месяц сидеть не сможешь. Понял?
Молчу. Глаза застилает слезами так, что я ничего не вижу.
— Понял?
— Понял, — выдавливаю.
— Иди спать.
Я иду в свой угол, на кучу одеял, попутно натягивая штаны. Ткань касается горящей кожи, трётся так, что хочется взвыть, но я молчу. Ложусь, сворачиваюсь клубком и зажмуриваюсь.
Слёзы, злые, горячие, беспомощные, текут сами по себе. Я ненавижу его. Ненавижу до скрежета зубов. До дрожи в руках. До желания вцепиться зубами в горло. Но ещё я чувствую то, отчего хочется сдохнуть. Когда он бил меня ремнём, когда держал, когда дышал в спину — внизу живота снова пульсировало жаром и тяжестью.
Что со мной не так, чёрт побери? Почему моё тело предаёт меня? Почему оно отзывается на этого ублюдка, даже когда он меня уничтожает?
Лежу, сжимаясь в комок, кусаю губы, чтобы не завыть в голос. Вокруг тишина. Только тот же сверчок за стеной и дыхание спящих. И его дыхание: ровное, глубокое, спокойное. Ему плевать. Ему на меня плевать. А мне… Я не знаю, как мне. Но одно знаю точно: я убью его. Украду нож у Мина, дождусь, когда он потеряет бдительность, и перережу горло этому ублюдку, а потом сбегу. И будь что будет.
***
Ринго (Тэхён)
Замечаю это днём. Сижу на крыльце, чиню сбрую. Старые ремни прохудились, надо бы новые, да где ж их взять в этой дыре. Солнце печёт, мухи лезут в глаза, липнут к потной шее. Хоуп возится в конюшне, слышно, как лошади всхрапывают. Обычный день. Должен быть обычным.
А я смотрю на Кролика.
Он во дворе, делает вид, что помогает. Носит дрова от поленницы к дому. Три полена принесёт, одно уронит, выругается сквозь зубы, зло так, со вкусом. Пинает несчастные чурки ногами, будто они во всём виноваты. Потом идёт за водой. Ведро-то тяжёлое, он несёт, переваливаясь с боку на бок, половину по дороге расплескал, штаны мокрые до колен, прилипли к ногам. Забавный.
Наблюдаю за ним и чувствую, как внутри что-то скребёт. Не жалость. Что это такое, я забыл давно. Выжег из нутра и похоронил вместе с Джейми. Это что-то другое. Тёплое, свербящее и очень опасное. Оно поднимается откуда-то из-под рёбер, ползёт вверх, сдавливает горло и пульсирует в висках.
Он поднимает голову, ловит мой взгляд и резко, будто обжёгшись, отворачивается. Видно, как у него щёки краснеют и уши горят, как два факела.
И я понимаю, что это. Знаю этот взгляд и эту злость, которую он на меня выплёскивает каждый раз, когда я рядом. Я сам так смотрел когда-то. На него… На Джейми.
Джейми.
Это имя из прошлого врезается в голову, как пуля. В груди холодеет, потом жжёт, потом снова холодеет. Ремни выскальзывают из рук и падают в пыль. Я смотрю на них и не вижу. Вижу другое. Вижу лицо и светлые волосы, разметавшиеся по подушке; голубые глаза, которые смотрели на меня с такой любовью, что у меня сердце останавливалось. Вижу, как эти глаза гаснут.
Твою мать! Твою мать, твою мать, твою мать!
Сжимаю кулаки так, что ногти больно впиваются в ладони.
Двенадцать лет. Двенадцать лет я не позволял себе вспоминать. Закапывал эти воспоминания так же глубоко, как и его тело. А сейчас этот черноглазый кролик с длинным языком одним своим существованием всё разрыл.
Тогда меня ещё звали Тэхёном. Мне восемнадцать было, когда я его впервые увидел. Я зелёный был, как молодая трава в прерии, и глупый до усрачки. Думал, мир простой: есть хорошее, есть плохое, и если ты хороший, то плохое тебя не тронет.
Работал на Кортеса. Не по доброй воле, а потому что жизнь, сука, родителей рано забрала. И куда тогда денешься, когда ты сирота, жрать нечего, а он даёт работу, кров и защиту? Тогда я ещё не знал, какая это защита. Думал, просто скот пасти, грузы таскать, лошадей холить. Работа как работа. Хозяин как хозяин. Страшный, жестокий, но меня не трогает — и ладно.
Джейми привезли в поместье связанным примерно так же, как черноглазого Кролика.
Я в тот день чистил конюшню, услышал шум и выглянул. Фургон, крытый брезентом, остановился у главного дома. Из него вытащили… его.
Омега. Молодой, не больше шестнадцати, и красивый до боли в зубах. Светлые волосы, как спелая пшеница, разметались по плечам. Голубые глаза, как чистое небо после дождя. Таких я никогда не видел. И улыбка… Господи, эта улыбка. Он улыбнулся, когда его вытаскивали из фургона, грустно так, словно смирился. Улыбнулся, хотя руки в верёвках, хотя на лице кровь. Улыбнулся — и у меня поджилки затряслись и почему-то так жалко его стало.
Его заперли в отдельном доме за главным особняком. Маленький такой домик, с решётками на окнах. Я тогда не понимал, зачем? Думал, может, прислуга. Может, пленник богатый и выкуп ждут. Кортес тогда только начал свой гарем собирать, и Джейми был одним из первых его жертв.
А потом мне приказали отнести ему ужин.
Помню, как нёс поднос. Руки, сука, дрожали! Я злился на себя, сжимал зубы, а они всё равно дрожали. Почему — я не знал. Просто чувствовал, что сейчас что-то случится. Что-то важное.
Вошёл.
Он сидел на кровати, сжавшись в комок. Маленький, худой, в одной рубахе, которая едва прикрывала колени. На руках синяки: жёлтые, фиолетовые, чёрные, а на шее — следы пальцев, будто его душили.
Он поднял голову, посмотрел на меня и вдруг улыбнулся. Той своей грустной улыбкой.
— Привет. — Голос тихий, севший, но в нём не было страха. Совсем. — Ты не похож на остальных, у тебя глаза добрые.
Я стоял и смотрел на него. Поднос в руках, ложка звенит о тарелку, а я стою и не могу ни слова сказать. Потому что в груди настоящий пожар. Потому что сердце колотится так, что рёбра трещат. Потому что я пропал. Сразу. Навсегда. Бесповоротно.
— Ты есть будешь? — спросил я. Глупо, по-дурацки, но что ещё спрашивать?
— Буду, — он кивнул. — Если составишь компанию. Одному тут… страшно.
Я остался. И потом оставался снова. И снова. Носил еду, сидел рядом, разговаривал. Сначала просто молчали, и в этой тишине мне было хорошо. Потом он начал рассказывать о себе. Он был из семьи фермеров, которых разорила засуха. Отец продал его Кортесу за мешок монет.
— Ты не злись на него, — сказал он как-то. — Он не хотел. Просто выжить надо было. Младшие сёстры дома, мать болеет. А я… я омега. Меня всё равно бы продали или выдали замуж. Так хоть семья спасётся.
Я слушал и ненавидел его отца. Ненавидел Кортеса. Ненавидел весь мир, который так устроен. А Джейми любил.
Со временем он разрешил мне к себе прикасаться. Сначала за руку. Потом гладил по голове, когда я сидел у его ног и слушал, как он рассказывает сказки. Он много их знал, может, сам сочинял даже, и раньше сёстрам рассказывал. Потом мы впервые целовались. Его губы были мягкими, тёплыми, пахли мятой — он жевал её постоянно, чтобы отбить запах Кортеса и его поцелуев, от которого у него все губы были в ранках. Я целовал его и чувствовал, как внутри разливается что-то огромное, светлое и невозможно приятное. Думал: вот оно. Вот для чего я живу. Вот ради чего.
Я обещал, что вытащу его. Что мы убежим. Что будем жить где-нибудь в прерии, в маленьком доме, и никто нас не тронет. Тогда я правда верил, что смогу. Глупый. Молодой. Слепой.
Однажды Кортес вызвал меня к себе. Он сидел в своём кабинете, пил вино из серебряного кубка. Смотрел долго, своими чёрными глазами, от которых кровь стыла в жилах. Глаза, как у змеи, — без зрачков, без дна, без человеческого.
— Ты часто носишь ужин моему новому омеге, — сказал он. Голос мягкий, вкрадчивый, и оттого не менее жуткий. — Ты ему нравишься?
Я молчал. Сердце ухнуло в пятки, от ужаса. Он Знает.
— Это хорошо. — Кортес улыбнулся. Улыбка у него была злая и неестественная. Тонкие губы растянулись, обнажив ровные белые зубы. — Я люблю, когда мои игрушки счастливы. Это делает их… податливее рядом с любимым.
Я не понял тогда, что он имел в виду. Не захотел понять. А на следующую ночь он приказал мне присутствовать в его спальне, когда он там с Джейми…
Я стоял в углу комнаты, вжавшись спиной в стену, и смотрел. Не мог не… Он пригрозил, что Джейми будет в десять раз больнее, если я закрою глаза.
Я не помню, как началось. Помню только, что внутри что-то умерло в ту самую секунду, когда наши глаза встретились. Кортес раздевал его медленно, со вкусом, с улыбкой. Сдирал с него одежду, будто кожу снимал. Потом целовал. Хотя нет, не целовал, а буквально отгрызал от него куски, словно животное. Джейми смотрел на меня. Глаза огромные, мокрые и полные ужаса, но не от того, что с ним делают, а от того, что это вижу я. Просто смотрел на меня, и в его взгляде была надежда. Такая отчаянная, такая детская надежда, что я сейчас что-то сделаю. Шагну вперёд. Заступлюсь. Спасу.
А я стоял. И эта надежда в его глазах начала гаснуть. Медленно. С каждой секундой. Как свеча на ветру. Я смотрел, как она умирает. И чувствовал, как внутри меня что-то умирает следом. Я хотел закричать. Рвануть с места. Разорвать Кортеса голыми руками. Но тело не слушалось. Будто не моё. Будто я смотрел на себя со стороны — на этого труса, который стоит в углу и ничего не делает. Грудь сдавило так, что дышать стало невозможно. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. В ушах шумела кровь. Я пытался дышать. Не получалось. Я пытался двинуться. Не получалось. Я пытался закрыть глаза. Тоже не получилось. Потому что он запретил. Потому что я должен был смотреть. Слёзы текли по моему лицу. Я даже не замечал, пока одна не попала в рот. Солёная, горячая и абсолютно бесполезная. В груди разрасталась пустота. Холодная, тоскливая, бесконечная. Она пожирала меня изнутри. Душу, сердце, мозг. Всё, что там было.
А в глазах Джейми надежда погасла совсем. Он закрыл их. И я понял, что для него я уже умер. Для себя я умер тогда же. Осталось только тело, которое стояло в углу и смотрело. Которое будет стоять и смотреть ещё и ещё. Которое навсегда запомнит умирающую надежду во взгляде того, кого любишь.
Кортес делал это с ним долго. Очень долго. Он знал, что я смотрю. Он хотел, чтобы я смотрел. Хотел, чтобы я запомнил каждую секунду, каждый звук, каждый вздох.
Джеймс кричал. Сначала громко, потом тише. Потом просто хрипел. Потом замолчал совсем. А Кортес всё не останавливался.
Я не двинулся с места. Потому что боялся. Я слушался.
Три дня я слушался.
Три дня я стоял в углу и смотрел, как моего любимого человека убивает этот извращенец. Как гаснет свет в его глазах. Как на четвёртый день он перестаёт кричать, как он перестаёт просить, как он перестаёт узнавать меня и уже не встаёт с кровати. Лежит, смотрит в потолок невидящими глазами, и иногда по щеке течёт слеза. Я кормил его, поил, мыл, но он не реагировал. Только сжимал мою руку, когда Кортес уходил. Сжимал слабо, как птичка лапкой, и это прикосновение ещё больше убивало мою душу.
На пятый день он перестал есть. Я вливал бульон насильно, разжимал зубы, заливал в горло; он давился, кашлял и кое-как глотал. Я не давал ему умереть. Цеплялся за каждую секунду его жизни, как утопающий за соломинку.
— Уходи, — прошептал он в тот последний вечер. — Уходи, Тэ. Спасайся. Он и тебя убьёт.
— Не уйду. — Я сжимал его холодные слабые пальцы. — Я тебя не брошу.
— Ты уже бросил. — Он посмотрел на меня, а глаза такие пустые, словно уже мёртвые. — Ты стоял в углу и смотрел. Ты бросил меня в первую же ночь.
Эти слова убили меня больше, чем всё, что делал Кортес. А на следующий день его не стало.
Я пришёл утром с завтраком, а он лежал на кровати весь бледный, худой, с синими губами и не дышал. Я тряс его, звал, бил по щекам, кричал в лицо, но бесполезно. Тело уже закоченевшее, а глаза открыты и смотрят в никуда.
Я закрыл их. Поцеловал в лоб. Лоб был ледяной.
Кортес зашёл, посмотрел и усмехнулся.
— Слабый оказался. — Пожал плечами. — Жаль. Красивый был.
— Похоронить надо, — сказал я. А голос — чужой, словно не мой.
— Зачем? — удивился тот искренне. — Выкинь в прерию. Стервятникам тоже жрать что-то надо.
Я не выкинул. Ночью, тайком, выкопал руками могилу за конюшней. Лопату боялся взять — увидят, спросят и донесут. Земля там была буквально камень на камне. Я содрал пальцы в кровь, обломал ногти, но выкопал. Достаточно глубоко, чтобы звери не отрыли. Положил его в яму. Завернул в простыню, которую стащил в прачечной. Стоял над ним и смотрел. Не молился, потому что больше не верил в бога. Месяц светил бледный и холодный. Джейми лежал такой красивый даже мёртвый: волосы светлые разметались, лицо спокойное, будто спит.
Я не плакал. Не мог. Внутри было пусто. Совсем пусто.
Засыпал землёй. Утрамбовал. Посидел рядом до рассвета, прислонившись спиной к стене конюшни. Смотрел, как всходит солнце, и думал, что оно не должно было взойти. Что мир должен был остановиться. Но мир не остановился.
Утром я пошёл к Кортесу с ножом. Не убил. Конечно, не убил. Я был щенком, а он — матёрым волком. Охрана скрутила меня в две секунды, повалила на землю лицом вниз. Я глотал пыль, чувствовал, как сапоги прижимают голову, и смотрел на муравья, который полз по травинке.
Кортес взял плеть. Он бил долго. Считал удары вслух. Я сбился после двадцати. Просто лежал и принимал. Каждый удар — как напоминание. Каждый удар — как прощание с Джейми. Последний удар пришёлся по лицу. Плеть рассекла бровь, кровь залила глаз, горячая, липкая, солёная. Кортес наклонился, вытер плеть о мою рубаху и сказал:
— Живи, щенок, и помни мою доброту.
Потом меня вышвырнули из поместья, как дохлую собаку. Я лежал в пыли, смотрел, как закрываются ворота, и чувствовал только одно: пустоту. Внутри ничего не было. Ни боли, ни ненависти, ни желания жить. Пустота.
Я не знаю, как выжил. Просто встал и пошёл. Шёл, падал, вставал, снова шёл. Жрал что попало, пил из луж, ночевал в канавах. Меня подобрал Намджун, откормил, дал работу, а потом его ранчо, где мы жили, разорилось.
Мы стали бандитами. Оказалось, у меня талант. Руки быстрые, глаз меткий, и внутри — пустота, которая не даёт бояться убивать. Когда тебе нечего терять, ты неуязвим. Сменил имя на Ринго, чтобы окончательно избавиться от прошлого.
Я много убивал и грабил в первые годы. Выплёскивал свою ненависть на эту жизнь и тем самым заработал себе имя самого безжалостного бандита. Сначала тех, кто вставал на пути. Потом тех, кто был похож на Кортеса — богатых, самодовольных, жестоких. Самого Кортеса я когда-нибудь тоже убью. Обязательно.
А потом я встретил Хоупа в баре. Мин позже присоединился. Сам пришёл и остался. Он верный, хоть и злой на весь мир, как и я. Сколотили банду. Они стали моей семьёй. Единственной семьёй, какая у меня была. Но внутри всё равно пустота. Холодная, серая, как прерия зимой. Она никуда не делась. Я думал, это навсегда. Я надеялся, что это навсегда.
А теперь смотрю на Кролика. На его чёрные глаза, которые вспыхивают яростью каждый раз, когда я рядом. На его дрожащие губы. На то, как он краснеет, когда ловит мой взгляд. На то, как злится на себя за эту дрожь.
И чувствую. Впервые за двенадцать лет я что-то чувствую. Там, внутри, где была пустота, — там что-то шевелится. Шевелится, скребётся и пульсирует. Я хочу его. Не как товар, не как красивую вещь. Как… не знаю, как. Хочу, чтобы смотрел на меня, чтобы злился, чтобы краснел, чтобы дрожал, чтобы был рядом. Когда он рядом, пустота отступает. Заполняется чем-то другим. Чем-то, отчего хочется жить. Дышать. Чувствовать. И это желание выжигает меня изнутри. Потому что нельзя. Нельзя, сука, нельзя!
Я поклялся себе после Джейми: никогда больше. Никакой привязанности. Никакой любви. Я не выдержу второй раз, если что-то случится с тем, кого буду любить. Не переживу. Я лучше сдохну, чем снова буду стоять в углу и смотреть, как умирает моё сердце.
Каждую ночь, все двенадцать лет, мне снятся глаза Джейми. Пустые, мёртвые, смотрящие сквозь меня. И его голос: «Ты стоял в углу и смотрел. Ты бросил меня».
Я не выдержу, если Кролик будет смотреть на меня так же. Если я снова не смогу защитить. Если Кортес…
Кортес! Он ищет его, и если он найдёт… Если заберёт… Нет. Не могу. Не хочу даже думать.
Значит, надо избавиться от Кролика. Продать. Отдать. Выкинуть. Чтобы не видеть. Чтобы не чувствовать. Чтобы пустота внутри осталась пустотой, а не превратилась в эту адскую смесь страха, надежды и желания.
Пусть живёт где-нибудь далеко. У какого-нибудь фермера, который не обидит. Или в городе, в богатом доме. Лишь бы не здесь. Лишь бы не рядом со мной. Лишь бы я не сделал ту же ошибку снова.
Решено.
Утром поговорю с Джуном. Пусть найдёт покупателя. Или отвезёт куда подальше. Мне всё равно, лишь бы убрался из моей жизни, пока я не наломал дров.
Ночью сижу в темноте, не сплю. Слушаю.
В доме тихо. Хоуп посапывает, во сне причмокивает, как ребёнок. Джун иногда бормочет что-то — наверное, стихи во сне читает, придурок. Мин дышит еле слышно, даже не поймёшь, жив ли. И Кролик. Он не спит тоже. Слышу его слишком частое и слишком нервное дыхание. Он ворочается, вздыхает, замирает. Думает, что я уснул.
Я всегда не сплю. Я научился не спать, когда надо. С тех пор, как сбежал от Кортеса и стал неуловимым Ринго. Слишком многие хотят мою голову, чтобы позволить себе роскошь спать спокойно.
Вот он приподнимается. Осторожно, медленно, крадучись. Я слышу, как шуршит солома под его телом. Как скрипят половицы под босыми ногами. Как испуганно стучит его сердце. Идёт к стулу Хоупа. Я представляю, как его рука тянется к кобуре, как пальцы смыкаются на рукояти револьвера, как он замирает, прислушиваясь. Я не двигаюсь. Жду.
Он крадётся к двери. Петли чуть слышно скрипят. Проверяет, не проснулся ли кто, и выскальзывает наружу.
Я вскакиваю. Хватаю револьвер, накидываю рубаху на голое тело. Вылетаю через дверь веранды, бегу к конюшне. Кролик уже уехал. Ну ничего, я догоню.
Вороной встречает меня тихим всхрапом. Я вскакиваю без седла, только за гриву держусь. Шепчу ему в ухо: «Тихо, тихо, мальчик». Он понимает. Объезжаю по верху, через скалы. Знаю здесь каждый камень, каждый куст, каждую тропу. Он и не заметит, откуда я возьмусь. Думает, что умнее всех. Думает, что сможет сбежать. Глупый, глупый Кролик. Встаю в засаде за большим валуном. Смотрю вниз, во двор.
Вижу, как он подъезжает к ущелью. Сердце у меня колотится, и я не понимаю от чего. Злость? Страх? Или то самое, от чего хочется выть?
Свищу. Резко, пронзительно. Гнедой останавливается как вкопанный. Ещё бы, я его ещё жеребёнком знал. Он на мой свист всегда идёт, скотина доверчивая. Выезжаю из тени медленно, чтобы он видел, чтобы понял, кто перед ним.
Он замирает в седле. Глаза огромные, в темноте блестят, как у дикого зверька. Ну точно кролик.
— Далеко собрался? — Голос у меня спокойный, а внутри — ураган.
— Пошёл ты! — огрызается он.
Конечно, огрызается. Он всегда огрызается. У него язык, как бритва, и гордости на десятерых. Даже когда трясётся от страха, даже когда до смерти боится — всё равно огрызается.
— Слазь.
— Не слезу.
— Слазь, кому сказал.
Спешиваюсь и подхожу. Он пытается развернуть коня, но всё бесполезно. Гнедой стоит, как привязанный. Хватаю его коня под уздцы. Он сползает с коня сам. Пятится к скале. Я наступаю. Двигаюсь медленно, как койот на добычу. Он чувствует это. Глаза расширяются ещё больше.
— Револьвер дай.
— Не дам.
— Ты совсем дурак?! — рычу ему в испуганное лицо. — Куда собрался, щенок?! В прерию ночью, без воды, без припасов, с чужим конём?! Ты бы к утру сдох!
— А тебе-то что?! — орёт в ответ и бьёт кулаками по моей груди. Слабый совсем и глупый, думает, что этим может причинить мне боль. — Сдох бы и сдох! Не твоё дело!
— Моё! — кричу в ответ. — Потому что ты мой!
Он поднимает револьвер. Руки трясутся. Дуло смотрит прямо на меня.
— Не подходи, — повторяет. Голос срывается.
Делаю шаг. Ещё один. Дуло упирается мне в грудь. Чувствую холод металла даже через рубаху.
— Стреляй, — говорю тихо. — Стреляй, если сможешь.
Он смотрит на меня. В глазах — ад. Страх, злость, отчаяние и что-то ещё. То, от чего у меня внутри всё разом обрывается.
Не стреляет. Я выкручиваю ему руку и револьвер падает в пыль. Хватаю Кролика за грудки, прижимаю к скале. Вжимаю всем телом, чувствуя каждую его дрожь, каждый удар сердца. И целую. Вжимаю в скалу так, что камни, наверное, впиваются ему в спину. Сминаю его губы. Кусаю. Языком врываюсь в его рот — горячий, сладкий, такой живой. Я сошёл с ума, кажется. Не смог устоять, чёрт меня подери, не смог.
Он задыхается. Пытается оттолкнуть, но не может. Руки бессильно бьют по моим плечам, потом замирают, потом вдруг вцепляются в рубаху. Дёргают на себя. Прижимают ближе.
Он отвечает.
Целует в ответ. Неумело, жадно, отчаянно. Кусает мою губу, тянет, сосёт. Стон вырывается у него из горла — тихий, дрожащий и такой… Во мне взрывается всё.
Двенадцать лет пустоты. Двенадцать лет холода. Двенадцать лет я не чувствовал ничего, кроме злости и ненависти. А сейчас — жар. Пульсация. Жизнь. Я хочу его. Хочу всего. Прямо здесь, у этой скалы, под звёздами. Хочу сорвать с него штаны, войти в него, почувствовать, как он выгибается подо мной, как кричит моё имя, как царапает спину ногтями… С трудом отрываюсь. Дышу тяжело, как загнанный конь. Смотрю в его глаза. Они мутные, пьяные, дикие. Губы припухли, блестят в темноте, нижняя губа треснула. Кровь выступила капелькой, и я хочу слизать её и снова целовать. Сдерживаюсь.
— Ещё раз дёрнешь сбежать — убью.
Хриплю. Сам не верю ни одному слову. Не убью. Никогда. Буду искать по всей прерии, если сбежит. Переверну каждый камень. Найду. Верну, накажу, но не убью. Потому что…
— Понял?
Он кивает. Я поднимаю револьвер Хоупа. Сажусь на коня. Руки трясутся — впервые за много лет.
— За мной! — приказываю.
Всю дорогу обратно чувствую его взгляд на своей спине. Аж жжёт между лопаток. Хочется обернуться, посмотреть ещё раз. Убедиться, что он здесь. Что не исчез. Не оборачиваюсь. Нельзя.
В доме все уже проснулись и высыпали на крыльцо. Хоуп — бледный, глаза по пять центов. Стоит, переминается с ноги на ногу, знает, что виноватый. Знает, что его револьвер. Знает, что не доглядел.
Наказываю его.
Ремень со свистом рассекает воздух. Хоуп стискивает зубы, вцепляется в спинку стула, молчит. Пару раз. Не больно бью, но унизительно. Чтобы запомнил. Чтобы в следующий раз думал.
Он терпит. Молодец.
Потом — Кролик.
— Твоя очередь, — говорю.
Он замирает. Смотрит на меня. В глазах — ужас пополам с ненавистью. И ещё что-то… влажное, блестящее.
— Что?
— Иди сюда. — Сажусь на табурет, ремень в руках. — Или сам подойдёшь, или я тебя привяжу и высеку так, что месяц сидеть не сможешь. Выбирай.
Он медлит. Секунду. Две. Потом идёт. Медленно, будто на казнь.
— Нагнись.
— Нет.
Хватаю его, перегибаю через колено. Он брыкается, орёт, бьёт кулаками по моим ногам — бесполезно. Я держу крепко. Задираю рубаху, спускаю штаны. Кожа у него на ягодицах гладкая, нежная, так и хочется прикоснуться. Не ремнём, нет, — губами.
Он замирает. Весь дрожит, мелкой противной дрожью.
Бью тоже не больно, без особого замаха, но ему и этого хватит, чтобы усвоить урок. Первый удар. Он вздрагивает, но молчит, только пальцы впиваются в земляной пол. Второй, третий. Кожа краснеет полосами. Он молчит и стискивает зубы. Четвёртый, пятый.
— Будешь ещё воровать? — спрашиваю. Голос ровный, спокойный. Внутри — сущий ад.
— Ненавижу, — выдыхает он. — Ненавижу тебя.
Шестой. Он всхлипывает. Тоненько, по-щенячьи. У меня внутри всё обрывается. Больше не смогу бить. Рука не поднимется. Смотрю на его ягодицы, на эти красные полосы, которые сам и оставил, на то, как он сжимается и пытается сдержать слёзы, и чувствую такую боль, будто это меня выпороли.
— Вставай.
Он встаёт. Штаны натягивает дрожащими руками, пуговицы не застёгиваются. Не смотрит на меня.
— Иди спать.
Слушается и уходит. Ложится на свою кучу одеял, сворачивается клубком. Я вижу, как вздрагивают его плечи. Как он кусает кулак, чтобы не завыть. Плачет всё же.
Мне хочется подойти. Сесть рядом. Обнять. Сказать, что всё пройдет. Что я не хотел. Что я… Твою мать!
Иду на улицу, сажусь на крыльцо, сжимаю голову руками. Внутри эти чёртовы воспоминания. Джейми, умирающий на грязной простыне. Пустые глаза. «Ты стоял в углу и смотрел». И Кролик. Его дрожащие плечи. Его всхлип. Его губы, отвечающие на поцелуй. Я не могу. Не имею права.
Утро. Снова сижу на крыльце и пью воду из фляги. Голова гудит, будто по ней лошадь копытом била. Не спал всю ночь. Смотрел на его сгорбленную спину в углу и думал. Думал о том, какой же я идиот. Надо избавляться от этого парня и быстро, пока не поздно. Пока этот чёртов Кролик не пролез в мою душу ещё глубже. Пока я не начал надеяться. А надеяться нельзя. Надежда убивает. Я знаю.
Он выходит во двор с метлой. Начинает подметать так, будто метла — это его личный враг. Пыль летит столбом, закрывает всё вокруг. Он злой, губы сжаты в нитку, брови насуплены. Глаза красные — видно, тоже не спал и плакал. Каждое движение резкое, злое, будто он метлой убивает кого-то. Меня, наверное. За ним наблюдать и смешно, и больно. Он такой… живой, такой яростный, такой несломленный. Прямо как я когда-то. До Кортеса, до Джейми, до того, как пустота поселилась внутри.
— Тэ. — Джун подходит и садится рядом на ступеньку. В руках книга, как всегда. Очки на носу, на лбу пыль.
— Я сегодня в племя собираюсь, старого вождя Токечу (Приносящий бурю) навестить.
Киваю. Он каждую неделю ездит. Дружище мой Растяпа сдружился с вождём и таскает ему оружие в обмен на еду, шкуры и информацию. Полезный навык для бандита.
— То оружие, что с охраны Кортеса сняли, возьму и обменяю на припасы. И заодно спрошу, не знают ли они чего.
— О чём? — смотрю на него.
— О нём. — Джун кивает в сторону Кролика. — О том, чей он. Кто ищет. Кортес явно не просто так его вёз. Надо знать, с кем дело имеем, чтобы цену назвать.
Цену! Продать! Да, надо продать.
— Узнай, — говорю, а сам сомневаюсь, хочу ли этого по-настоящему. — И заодно… поищи покупателя.
Джун смотрит на меня очень внимательно. Из-за очков глаза кажутся огромными, как у совы.
— Уверен?
— Уверен.
Кивает. Молчит. Потом говорит тихо:
— Ты ведь на него не как на товар смотришь, Тэ. Может…
Внутри всё леденеет. Не хочу слышать того, что он скажет, поэтому не даю ему договорить.
— Не надо, Джун. Ты же знаешь, что я не могу… Не должен…
— Молчу. — Он поднимается, отряхивает штаны. — Но ты подумай. Иногда судьба даёт второй шанс даже таким, как мы.
Сижу, смотрю на Кролика. Он метёт, пылища стоит столбом, глаза злые, мокрые. На меня не смотрит. Даже головы не поворачивает.
Второй шанс? Нет, не для меня. Я свой шанс похоронил двенадцать лет назад в каменистой земле за конюшней Кортеса вместе с Джейми. Вместе с моей любовью, с надеждой, со всем, что могло бы быть. Мне осталась только пустота. А этот чёртов Кролик, своим существованием рядом со мной эту нужную и привычную пустоту заполняет. Заполняет тем, чего я боюсь больше смерти. Значит, надо избавиться от него, пока не поздно.
Встаю, ухожу в дом. Не оборачиваюсь. Слышу за спиной шорох метлы и думаю о том, что, наверное, уже всё же поздно и этот черноглазый Кролик с длинным языком уже там, внутри, в пустоте. И теперь она больше не пустая. Мне становится страшно. Впервые за двенадцать лет страшно.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!