Вернутся к фанфику

Часть 8

14 мая 2026, 19:21
Салун «Сломанная подкова» сегодня гудел, как растревоженный улей. Керосиновые лампы коптили немилосердно, и от их дрожащего света на стенах плясали тени, словно призраки погибших ковбоев, которых эта земля видала немало. Трое вчерашних слушателей расположились на том же месте. Рыжий ковбой по имени Билли нашел таки бутылку хорошего виски, а не той бурды, что наливали за стойкой. Настоящего, янтарного, с сургучной печатью на горлышке, какого в здешних краях днём с огнём не сыщешь. Рядом с ним сидел тот, с тёмными усами, кажется, Том, и самый молодой, веснушчатый Тимми, который ёрзал на стуле и то и дело поправлял револьвер на поясе, будто готовился к перестрелке, а не к рассказу. Но сегодня в баре было теснее. К ним присоединились ещё четверо, придвинув к их столу соседний. Двое пожилых ковбоев, только что вернувшихся с тракта, и двое молодых, лет по двадцать, с любопытными глазами и ещё не стёртыми сёдлами задницами. Бармен, толстый и потный, протирал стаканы за стойкой и краем уха тоже слушал, делая вид, что занят. Даже шлюхи высыпали стайкой, свесившись через перила второго этажа. Всем было интересно. Все ждали. — Долго их нет, — проворчал Том, постукивая пальцами по столу. — Старик сказал, что приведёт кого-то. — Приведёт, не ссы, — отмахнулся Билли, крутя в руках запечатанную бутылку. — Такие, как он, слова на ветер не бросают. — А вдруг не приведёт? — пискнул Тимми. Глаза у него были круглые, как у совёнка. — И мы так и не узнаем, чем закончилась история Ринго и Кролика. — Узнаете, — раздался скрипучий голос от двери. Все обернулись. Старый Хосок стоял на пороге, такой же, как вчера: в поношенной, но чистой рубахе, добротном жилете и шляпе с обвисшими полями, надвинутой на лоб так низко, что глаза прятались в тени, в старом длинном плаще из кожи бизона и с кобурой на поясе, где лежал старый, потёртый револьвер, ещё способный отправить на тот свет любого, кто посмеет сунуться. И сегодня, как и обещал, он был не один. Рядом с ним стоял ещё один альфа. Он был почти таким же пожилым, как и Хосок, — лет шестидесяти на вид, не меньше. Ростом он был невысоким и едва доставал Хосоку до уха. Все привыкли думать, что страшные бандиты должны быть высокими и плечистыми, но этот, наоборот, был сухой, жилистый и собранный, как пружина перед выстрелом. В нём чувствовалась такая сила и выдержка, что никто из присутствующих не посмел бы назвать его маленьким или слабым. Коренастый, сухой, как вяленое мясо, с жилистыми руками, которые даже в старости, казалось, способны перерезать глотку быстрее, чем ты успеешь моргнуть. Лицо его было словно вырезано из старого, твёрдого дерева. Острые скулы, глубокие морщины, запавшие щёки и подбородок, покрытый седой щетиной, которая топорщилась в разные стороны, будто он не брился уже неделю. А тёмно-зелёные, почти чёрные в полумраке салуна глаза с кошачьим разрезом смотрели на присутствующих так, что даже у самых бывалых ковбоев пробежал мороз по коже и волосы на затылке зашевелились. Он был одет в тёмную рубаху из грубой ткани, жилет из потёртой, лоснящейся кожи и штаны, заправленные в высокие сапоги со шпорами, которые звенели при каждом шаге, и звук этот был зловещим, предупреждающим. На поясе — два ножа в потёртых кожаных ножнах с такими же потёртыми рукоятями от долгого использования, и старый кольт с потрескавшейся деревянной рукояткой. — Проходи, Молчун, — сказал Хосок, хлопнув его по плечу. — Эти ребятки не опасные. Только языками чешут, как сороки. Ковбои переглянулись. Молчун. Вот так кого привёл старик. Они помнили этого персонажа из рассказа. Тот самый бандит, который ножи точил, как одержимый, и который редко показывал хоть какие-то эмоции. — Садись, — Хосок пододвинул ему табурет и махнул рукой Билли, видя в его руках бутыль с качественным пойлом. — Наливай, парень. Билли, не мешкая, сковырнул сургуч ногтем, вытащил пробку зубами и сплюнул её в сторону, а затем разлил янтарную жидкость по стаканам. Запах яблочной сивухи, выдержанной в дубовой бочке, пошёл такой, что даже бармен одобрительно кивнул. Мин взял стакан, поднёс его к свету лампы, повертел в пальцах, изучая цвет и густоту, будто проверял, не отравлено ли, — привычка, которая осталась у него с тех времён, когда каждый глоток мог стать последним. А затем, не поморщившись, одним залпом опрокинул его в себя. Горло его дёрнулось, кадык прошёл вверх-вниз, и он выдохнул с явным удовольствием. — Хорошее, — сказал он хрипло, и в этом голосе слышался лёгкий акцент с гортанными нотами, которые выдавали в нём человека, выросшего не среди белых. — Не то дерьмо, что тут наливают. А ты, малой, молодец, что нашёл стоящую бутылку. Ковбои переглянулись и начали перешёптываться. Том наклонился к Билли и шепнул что-то на ухо, но Билли только плечами пожал. — А разве человек, который не любит говорить, сможет всё рассказать в таких же красках, как и Хосок? — спросил Тимми, который сегодня, видимо, решил, что раз уж он самый молодой, то ему и задавать самые глупые вопросы. — Сомневаешься в моей болтливости? — Мин усмехнулся, и усмешка вышла почти злой, обнажив дёсна. — Побереги язык, малой, пока я его себе не забрал на сувениры. Шучу, — добавил он, видя, как Тимми побледнел и вжал голову в плечи. — Не боись. Я давно уже никого не режу без причины. Сорок лет брака с самым болтливым омегой запада сделали меня более разговорчивым. — Не пугай парня, — Хосок присел рядом на свободный табурет, который заскрипел под его весом, и тоже налил себе виски. — Лучше давай рассказывай, раз уж согласился. Или мне самому продолжать про то, как ты Чимина в мужья взял и как он тебя потом загонял до инфаркта своими разговорами? Мин скосил на него взгляд. В этом взгляде было что-то тёплое, почти человеческое, но он быстро прикрыл его своей обычной маской безразличия, будто надел старую, привычную кожу. — Заткнись, Хоуп, — буркнул он беззлобно. — Я сам. Только не перебивай. Он налил себе ещё виски, выпил, но уже не залпом, а мелкими глотками, смакуя, будто собирался с мыслями. Ковбои затаили дыхание. Даже мухи, казалось, притихли, не желая мешать такому важному моменту. Бармен за стойкой отложил грязную тряпку и тоже подался вперёд, опершись локтями на столешницу. — Значит так, — начал Мин. — На чём там Хоуп остановился? На том, как я этого индейского воина уделал, да? Как ножи сверкали и как этот здоровяк на меня пошёл с разбега, как бык на тореадора? Вот только чем толще дерево, тем громче оно падает. Ковбои закивали, как заведённые куклы. — А вот тут, ребятки, начинается самое… хреновое, — Мин усмехнулся, — для меня, по крайней мере в тот момент. Потому что бой — это просто. Там всё понятно: или ты его, или он тебя. Ножи, кровь, грязь, песок на зубах — всё честно. А вот что было после боя… перевернуло мою жизнь навсегда. Он замолчал, провёл ладонью по лицу, будто стирая с него пыль прошлого. После боя, когда я вытирал кровь с ножа травой, ко мне подошёл Токечи. Он посмотрел на меня своими чёрными, как уголь, глазами и сказал на своём языке, чтобы никто из белых не понял: — Сегодня вечером будет обряд. Ты победил — омеги твои и Джуна. Но по закону наших предков, вы должны стать мужьями тех, за кого ты сражался, иначе омеги останутся в племени. Таков обычай, и я не могу его нарушить, даже для тебя, приёмный сын моего брата. Я ведь тебя сразу узнал, как только ты вошёл в мой типи. Помню тебя ещё совсем неоперившимся орлёнком. Татанки воспитал тебя хорошим воином. Я скрипнул зубами так, что челюсть заныла. Потому что знал: с Токечи лучше не спорить. Он мудрый, но упрямый, как старый мул, которого ни кнутом, ни пряником с места не сдвинешь. И если он сказал — значит, так будет. Мой приёмный отец много мне о нём рассказывал. Чимин стоял достаточно близко и, хоть и не понимал языка команчей, услышав это, обрадовался, видимо, по жестам догадался. Запрыгал на месте, как молодой козлёнок, захлопал в ладоши, и его белые волосы, распущенные по плечам, разметались в разные стороны, сверкая в лучах заходящего солнца. Он закричал что-то радостное на своём омежьем языке — что-то вроде «Ура! Мы поженимся!» — и я смотрел на него и думал: «Ну что за дурак? Его сейчас замуж насильно выдают за бандита, которого он знает всего пару дней, а он радуется, как ребёнок». Джин, его старший брат, стоял рядом и только вздыхал, прикрывая глаза ладонью. Он уже, кажется, привык к выходкам этого белобрысого чертёнка. Хотя привыкнуть к такому, как я потом понял, невозможно, потому что такие, как Чимин, не поддаются привыканию, и, наверное, это его непосредственность меня в нём и зацепила. Джун, услышав про обряд, занервничал так, что у него даже очки запотели. Он-то думал, что мы просто заберём омег и уедем — тихо, мирно, без лишнего шума. А тут свадьба по индейским обычаям, со всеми этими танцами, песнями, дымом и прочей магией. Да ещё и первая брачная ночь наедине. Он и так, когда видел этого омегу, смущался, как последний девственник, а тут всё и сразу. Но деваться было некуда. Токечи дал нам время до заката, чтобы подготовиться, вымыться в ручье, надеть чистую одежду и настроиться на нужный лад. Чимин, разумеется, решил, что это лучший день в его жизни. Он носился по деревне, как угорелый, заглядывал в каждое типи, советовался с индейскими женщинами, которые украшали его волосы перьями и бисером, и всё время что-то радостно щебетал на своём испанском, который индейцы понимали через слово. Он выбирал себе «варуху тунухву» — лучшую одежду для важных церемоний: наряд из мягкой замши, расшитый бисером, с длинной бахромой. Он примеривал его раз пять, прежде чем остался доволен. А я сидел в тени и смотрел на эти метания исподлобья. На его белые, как лён, волосы, на его пухлые губы, которые он постоянно облизывал от волнения, на его вечно надутые щёки, которые делали его похожим на рассерженного хомяка, когда он злился, и на счастливого хомяка, когда радовался. Я тогда никак не мог понять, за что судьба надо мной так издевается. Я, который дал себе клятву никогда больше не связываться с омегами, стою на пороге индейской свадьбы с белобрысым девятнадцатилетним мальчишкой, который смотрит на меня так, будто я и правда альфа его мечты. А вечером, когда солнце село за скалы и небо окрасилось в цвет запёкшейся крови, нас позвали. Мы с Джуном стояли перед типи Токечи, и я чувствовал, как у моего друга дрожат колени от волнения. Чуть поодаль стояли Чимин и Джин. На Чимине был тот самый белый наряд под цвет его волос, а на голове — венок из полевых цветов и перьев орла, которые ему подарил сам Токечи в знак особого внимания. Он выглядел как ангел. Как самый наглый, самый бесячий, самый невыносимый ангел, которого я когда-либо видел в своей жизни. Токечи вышел из типи. На нём была ритуальная накидка из шкуры белого бизона с нашитыми на неё раковинами каури и зубами гризли, а в руках — трубка мира, с которой он не расставался ни на одном важном совете. Он прошёл между нами, не спеша, важно, будто время для него ничего не значило, будто он был не вождём небольшого племени, а самим Великим Духом, сошедшим на землю. Потом встал в центре круга, который его воины выложили из камней, принесённых из священного места, и когда над каждым была прочитана особая молитва, он запел. Слова были тягучие и непонятные для белых ушей, но в них чувствовалась сила самой природы. Такая древняя, такая первобытная, что у меня мурашки побежали по спине и волосы на руках встали дыбом. Потому что я, в отличие от Джуна и остальных, понимал каждое слово. Я, выросший в племени команчей, такие песни слышал с детства: на праздниках, на похоронах и на советах. И когда Токечи запел о том, что духи соединяют две души в одну, что отныне альфа и омега — одно целое и что никто не сможет их разлучить, я почувствовал, как внутри меня что-то сжалось, а потом разлилось страхом, которого я не испытывал много лет. Это была клятва на крови предков. Клятва на костях тех, кто жил на этой земле задолго до того, как первые белые люди ступили на неё со своими ружьями и Библиями. И от этой клятвы нельзя отказаться. Её нельзя разорвать. Она будет с тобой до самой смерти и после неё, как верили команчи и раньше верил я сам. Потом вождь подозвал меня первым. Я подошёл и остановился напротив него. Земля под ногами была утрамбована множеством ног, и я чувствовал каждый камешек сквозь подошву сапог. Он долго и пронзительно смотрел на меня. Так пронзительно, что я начал нервничать, хотя никогда не нервничал перед боем или перестрелкой. Его взгляд был таким же, как у моего приёмного отца, вождя Татанки, — его невозможно было выдержать, и я еле выдержал. Потом он перевёл взгляд на Чимина. Тот стоял в трёх шагах, улыбался и, кажется, вообще не боялся. Улыбался мне, улыбался вождю, улыбался всем индейцам вокруг, будто мы были не на священной церемонии, а на ярмарке, где продают сладкую вату и катают на пони. Бесстрашный, глупый, раздражающий и одновременно чертовски милый. Токечи поднёс трубку к моей макушке. Дым от неё исходил горький, с запахом каких-то трав, от которого в голове слегка зашумело и мысли стали плавными и текучими, как вода. Потом он так же окурил Чимина. Тот забавно втянул своим маленьким носиком воздух, словно вдыхал самый приятный аромат в мире, и довольно прищурился, как сытый кот. Как же бесил меня этот омега каждым своим движением, каждым вздохом и каждой этой своей улыбкой. — Духи предков, — сказал вождь, подняв трубку к небу. — Да будут эти двое отныне едины. Да будут их пути сплетены в одну дорогу. Да будут их сердца биться в одном ритме. Потом он подозвал Джуна и Джина. Повторил всё то же самое — окурил, сказал те же слова, поднёс трубку к макушкам. И вот мы стоим — два бандита с руками, которые уже убили больше людей, чем я могу сосчитать, и два омеги: один спокойный, с идеальными манерами и лицом, как у фарфоровой куклы, а второй — улыбающийся во весь рот, с белыми волосами, развевающимися на ветру, и глазами-полумесяцами, в которых плещется искреннее счастье. А Токечи снова затянул свою песню, и его воины запели вместе с ним. Звук был низкий, гортанный, он вибрировал в воздухе, проникал в грудь, отдавался в костях. Это было красиво и жутко одновременно. — Красиво, — шепнул мне Чимин, когда песня закончилась и наступила тишина. — Очень красиво. Я никогда не слышал ничего подобного. — Это древняя песня, — ответил я тихо. — Она старше, чем все белые люди на этой земле. Её пели ещё наши предки, когда бизонов было столько, что их стада закрывали горизонт. — Ты знаешь эти слова? — удивился он. — Знаю, — сказал я. — Я вырос в племени, и эти песни знаю наизусть. Чимин посмотрел на меня с ещё большим восхищением, а я тут же пожалел, что вообще ляпнул об этом, потому что парень тут же открыл рот, вероятно, чтобы задать очередную кучу вопросов. Благо Токечи продолжил обряд, спасая мои уши от этой болтушки. — Следующая часть обряда, — сказал вождь и вынул из мешочка, висевшего у него на поясе, две ленты: красную, расшитую бисером в технике, которую знают только женщины его племени, с узорами, означающими огонь, и синюю, с узорами в виде воды. И протянул их нам с Джуном. — Альфа должен причесать своего омегу и вплести в волосы брачную ленту, — сказал он. — Это знак того, что отныне он принимает заботу о нём. Что он будет защищать его даже ценой своей жизни. Что он будет делить с ним еду, кров и постель. Что он не поднимет на него руку в гневе. Что он будет слушать его, даже когда тот говорит глупости. Я знал этот обычай. Видел его десятки раз, когда вожди брали в жёны дочерей соседних племён, когда воины возвращались с победой и выбирали себе омег среди пленных. Это был один из самых трогательных обрядов в культуре команчей — момент, когда воин, привыкший убивать, становился защитником. Но когда лента оказалась в моих руках, а Чимин шагнул ко мне, я чуть не выругался вслух. Все мои воспоминания, вся моя ностальгия по племени, по его мудрости — всё это разбилось о реальность, в которой я стоял перед белобрысым омегой. Никогда не думал, что сам когда-нибудь стану частью подобного обряда. — Привет, муж, — сказал он шёпотом, чтобы никто из индейцев не услышал. Не потому, что стеснялся, а потому, что хотел, чтобы эти слова были только для меня. — Причешешь меня? Я люблю, когда меня причёсывают. Особенно такие красивые руки, как у тебя. — Они некрасивые, — буркнул я, беря в руки деревянный гребень, который мне протянул один из воинов. — Очень даже, — парировал он, и в его голосе не было ни капли сомнения. — У тебя руки красивые, как у пианиста. И нож ты держишь лучше всех, кого мне доводилось видеть. А ещё у тебя шрамы на теле. Они тоже красивые. Как карта, на которой нарисованы все дороги, что ты прошёл. Может, расскажешь мне о них, когда мы останемся одни? — Нет! — я скрипнул зубами так, что челюсть заныла, и взялся за гребень. Волосы у Чимина были длинные, мягкие, как шёлк, и блестели в свете костров, переливаясь серебром и золотом. Я начал их причёсывать. Провёл гребнем сверху вниз, от макушки до самых кончиков, и пряди послушно ложились за гребнем, разглаживаясь. Ни одного колтуна, ни одного узелка. Запах чего-то пряного, который исходил от его волос, ударил в нос, и я на секунду зажмурился, потому что этот запах был слишком… возбуждающим. — Вкусно пахнешь, — брякнул я, не подумав, и тут же пожалел, потому что Чимин улыбнулся ещё шире, так, что его глаза превратились в две щёлочки. — Это тимьян. Индейские женщины научили меня делать настой. Они говорят, он успокаивает нервы и придаёт волосам блеск. Тебе правда нравится? — Просто факт, — буркнул я, проводя гребнем снова. — Не придавай значения. — А я хочу придавать значение тому, что ты говоришь, — серьёзно ответил он. — Потому что ты мало говоришь, а значит, каждое твоё слово важно. Это было настолько неожиданно и искренне, что моя рука с гребнем замерла. Я посмотрел на него. Он не шутил. В его глазах не было насмешки или игры, только странная, непривычная для меня серьёзность. Когда я закончил причёсывать, и гребень прошёл по волосам в последний раз, я взял ленту и начал вплетать её в его волосы. Пальцы у меня дрожали, и я злился на себя за эту дрожь, за эту предательскую слабость, за то, что не могу совладать с собой перед каким-то омегой. Но Чимин, зараза проклятая, только тихонько посмеивался, чувствуя, как дрожат мои пальцы в его волосах. — У тебя руки трясутся, — сказал он негромко. — Ты волнуешься? Я никогда не думал, что такой, как ты, может волноваться. Я думал, ты сделан из стали и камня. — Я не волнуюсь, — рявкнул я, но получилось не так грозно, как хотелось. Я закончил плести косу. Лента легла криво, съехав набок, а один конец свисал длиннее другого, но вождь, видимо, решил, что это в пределах допустимого, и одобрительно кивнул. Чимин отошёл, но перед этим шепнул мне на ухо так тихо, что услышал только я: — Красиво получилось. Даже не ожидал, что у тебя такие нежные руки. Я буду носить эту ленту всегда, даже если мы больше никогда не увидимся. Это будет моя память о тебе. Я ничего не ответил. Отошёл к краю круга, сунул руки в карманы и уставился в землю, потому что не хотел смотреть на него и чувствовать то, отчего я, как надеялся, давно избавился, то, что пообещал себе больше никогда не испытывать. После церемонии был ужин. Большой костёр, вокруг которого собралось всё племя: мужчины, женщины, дети, даже старики. Мясо бизона, зажаренное на вертелах, дымилось, шкворчало, капало жиром в огонь, и запах стоял такой, что у меня слюнки потекли. Я не ел подобной еды уже несколько лет: сладкие дикие ягоды, собранные девушками, каша из маиса, сваренная на бизоньем молоке с добавлением мёда и каких-то пряностей, которые делали её ароматной и сытной. Как же я скучал по этому. Мы сидели на шкурах у костра — я, Чимин, Джин и Растяпа. Напротив нас — вождь с женой, которые наблюдали за нами с лёгкими, почти отеческими улыбками. Вокруг нас — воины, женщины, дети. Все ели, пили, разговаривали, смеялись. Для них это был настоящий праздник. Чимин всё время лез ко мне с разговорами. Расспрашивал про индейцев, про их жизнь, про то, как они охотятся, как женятся, как хоронят мёртвых. Я отвечал односложно и иногда грубо, но он всё равно не отставал. Я и сам не заметил, как начал рассказывать чуть подробнее. Этот улыбчивый демон смог меня разговорить, даже не напрягаясь. Бесил, просто до ужаса бесил. — А ты умеешь охотиться с луком? — спросил он, жуя кусок мяса. Жир тёк по его подбородку, и он вытирал его тыльной стороной ладони, совсем не по-аристократически. — Умею, — сказал я. — А стрелять из ружья? — Умею. — А готовить? — Нет, — признался я. — А я умею, — сказал он гордо, выпятив грудь колесом. — Ну, почти. Но я учусь. Джин говорит, у меня талант к кулинарии. Я однажды сварил суп, и никто не умер. Правда, я все пальцы порезал. Кстати, а научишь меня обращаться с ножом так же, как это умеешь ты? — Нет, — отрезал я, и он обиженно, по-детски надул губы. Это было так глупо и так мило, что я едва сдержал улыбку. — Почему? — Потому что ты омега. Омеги не машут ножами. Для этого есть альфы. — И что? — он надул губы ещё сильнее, и это было уже просто бесяче невыносимо. — Омеги тоже могут быть воинами. Я читал книжку про одного омегу-индейца. Он был лучшим воином в своём племени. Его звали… не помню, как его звали. Но он был, и я хочу быть таким же. — Наверное, он был исключением, — сказал я. — Такие омеги рождаются раз в сто лет. — А я хочу быть исключением, — упрямо мотнул он головой, и белая коса метнулась из стороны в сторону, сверкнув в свете костра красной лентой. — Будь, — хмыкнул я. — Мне всё равно. — Не всё равно. — Он посмотрел на меня внимательно, прищурив свои и без того узкие глаза-полумесяцы. — Тебе не всё равно. Я вижу. А после замолчал на несколько минут, и я уж было думал, что обиделся. Но через минуту он заговорил снова, наклонившись ближе к моему уху, чтобы никто не слышал: — Мин, ты на меня иногда так смотришь, как будто тебе нравится то, что ты видишь. У тебя взгляд становится… тёплым, что ли, но потом ты отворачиваешься, и он снова становится холодным, как зимний ветер. Я ведь тебе нравлюсь, да? Просто ты не хочешь в этом признаваться. Я не ответил, потому что не знал, что сказать, лишь цыкнул и закатил глаза. Этот прямолинейный болтун попал в самую суть, и это тоже чертовски бесило. Поздно ночью, когда костры догорели и угли погасли, а звёзды высыпали на небо, как рассыпанный по чёрной ткани бисер, нас развели по типи. Токечи сказал, что мы должны остаться там до утра и что мы не имеем права выходить, пока солнце не встанет. Что в эту ночь мы должны стать настоящими мужьями, и не только по обряду, а по крови, по плоти, по тому, что происходит между мужчиной и женщиной, альфой и омегой, когда они остаются наедине. Я знал, что мы должны, ведь знал все обычаи команчей от рождения до смерти. И знал, чего ждут от меня как от альфы в брачную ночь. Но Чимин… Чимин, кажется, этого не знал. А я и не собирался с ним ничего делать, как, впрочем, и с любым другим. Потому что я терпеть не могу омег. Омеги — это зло. Я убедил себя в этом и отступать от своих убеждений не собирался. Полог типи захлопнулся за моей спиной, и я остался с ним наедине. Типи было небольшим, в ширину примерно четыре шага, в длину пять, как и все жилища команчей, рассчитанные на одну семью. В центре еле тлел костёр; угли — красные, как глаза разозлённого койота, и от них тянуло горьковатым дымом, смешанным с запахом сушёных трав и прелых шкур. Стены из бизоньих кож, сшитых сухожилиями, чуть покачивались от ночного ветра, на них плясали тени, выхватывая то край расшитого бисером наряда Чимина, то его белую, уже растрепавшуюся косу, то красную ленту, которую я сам вплёл несколько часов назад. Чимин сидел на шкурах и смотрел на меня. Ждал. Он был красивый. Чёрт возьми, до зуда в пальцах красивый. — Ну что, — улыбнувшись, сказал он, — наконец-то мы одни. Может, поболтаем? У меня столько ещё вопросов к тебе. — Не о чем нам болтать, маленький омега, — ответил я и сел у самого входа, на край шкур, поближе к выходу, достал нож и начал водить пальцем по лезвию туда-сюда. Это действие меня всегда успокаивало, не давая раздражению, а в данный момент — похоти, разрастаться против моей воли, против всей моей логики, против клятвы, которую я дал себе. Я хотел его. Духи предков, как же я хотел его. Хотел прижать к себе, вжаться лицом в его белые волосы, вдохнуть запах тимьяна, забыться в нём, раствориться, исчезнуть. Я вспоминал свою жизнь и причину, по которой я не должен был влюбляться. Мне было несколько месяцев, может, полгода, когда я попал к индейцам. Не знаю, кем были мои родители, возможно, переселенцами из Азии, ищущими лучшей жизни в этой чёртовой стране и так и не нашедшими, потому что их перебили грабители по дороге в эту самую лучшую жизнь. Бандиты напали на тракт, перебили пассажиров дилижанса, следующего в Санта-Фе, и забрали всё ценное. Всех до одного. Только меня оставили в живых. Наверное, подумали, что ребёнок сам сдохнет под палящим солнцем прерии и возиться не стоит. Меня нашли люди вождя Татанки, что на языке индейцев означало — Бизон. Он был мудрым и справедливым, и он сказал мне, когда я подрос, что это духи предков привели его людей к тому дилижансу, чтобы они спасли меня. Что я — подарок небес и что из меня вырастет великий воин. Я рос среди индейцев и не знал другого дома, другого языка, другой веры. Мне дали имя Тусума (Молчаливый), потому что даже будучи ребёнком, я был не слишком разговорчивым и никогда не плакал. Хотя своё настоящее имя «Мин Юнги» я тоже знал из найденных в дилижансе документов для переселенцев. Моими первыми игрушками были не деревянные лошадки, а охотничий нож и лук из ветки молодой ивы. Я научился охотиться в пять лет, убил первого человека в двенадцать. Это был белый охотник, который застрелил священного белого бизона просто ради шкуры. Старейшины приговорили его к смерти, а меня выбрали палачом. Я зарезал его одним ударом. К двадцати трём годам я стал лучшим воином в племени Татанки, а моё тело стало похоже на карту дорог, исчерченную шрамами. Но я не хотел оставаться в племени. Меня всё время тянуло в мир белых — туда, где я был рождён, чтобы понять, кто я. Хотел найти тех, кто убил моих родителей, и отомстить. Заглушить пустоту неизвестности, живущую во мне всю жизнь. Татанка отговаривал меня. Он говорил, что белый мир жесток, что он сожрёт меня и выплюнет кости. Я не послушал. И зря. Глупый был. Лучше бы я тогда никуда не уходил. Но воин, однажды покинувший племя по собственной воле, вернуться назад уже не может. Первое время я работал наёмником. Охранял дилижансы, сопровождал богатых сеньоров, иногда участвовал в налётах. Мне было всё равно. Жизнь свою я не ценил. Чужие — тем более. Пустота внутри только росла, обрастала новыми слоями. А потом меня нанял сеньор Монтойя. Богатый землевладелец с белым домом, десятком наёмников и единственным сыном — омегой Хуаном. Мне, как лучшему наёмнику в округе, предложили охранять этого омегу. Сопровождать его повсюду, следить, чтобы никто не причинил ему вреда, не украл, не обидел. Я согласился, дурак. Омега был красивым. Светлые волосы, серые глаза, улыбка, от которой я таял, как редкий снег в прерии. Он был ласковым со мной с первого дня, как мы познакомились. Приносил еду, когда я стоял на посту, спрашивал, как прошёл мой день. Жаловался на отца, на скуку, на то, что ему не с кем поговорить. Он говорил, что я единственный, кто его понимает, что со мной он чувствует себя в безопасности. Я влюбился в него, как последний идиот. Так сильно влюбился, что наивно думал, что это навсегда и что он влюблён в меня так же сильно, как и я в него. Мы начали тайно встречаться по ночам. Вино, поцелуи, его шёпот в темноте: «Ты единственный, Мин. Я никого не люблю, кроме тебя. Ты такой сильный и такой нежный». Я верил ему. Верил каждому слову, каждой улыбке, каждому прикосновению. А потом я узнал правду. Один из наёмников, которого я считал своим другом, шепнул мне, что мой омега спит со всеми в поместье. С конюхами, со слугами, с охраной, со всеми, кто подворачивается под его похотливую задницу. А мне пудрит мозги, потому что я для него что-то вроде диковинной игрушки, дикий индеец, запретный плод, опасный и необычный. Я не поверил и разбил ему тогда рожу за эти слова. И бил каждого, кто говорил подобное, потому что не мог поверить. Потому что в моём сознании это не могло быть правдой. Пока однажды ночью не вернулся в свою же комнату раньше, чем предполагалось. В тот день я сопровождал сеньора Монтойю на одни переговоры с его конкурентами, и он взял меня с собой как лучшего из лучших, и мы должны были вернуться только ночью. Но всё решилось быстрее, и мы вернулись уже к вечеру. Они трахались на моей кровати абсолютно голые и мокрые от пота. Тот, кого я считал другом, и тот, кого я любил. И они даже не услышали, как я вошёл. Я убил друга в ту же минуту, стащив его со своего, как я считал, омеги. Хуан визжал, просил остановиться, плакал, хватал меня за руки, но я не остановился, лишь отшвырнул его от себя, чтобы не мешался. Я убивал этого предателя медленно, со вкусом, смакуя каждую секунду его смерти. Втыкал в него нож снова и снова, пока он не перестал хрипеть, а кровь не залила всю комнату. А потом я сбежал, потому что за это меня ждала виселица, и поклялся себе, что никогда больше не стану привязываться к омегам. Никогда не верить их сладким словам, никогда не подпускать их близко. Никогда не влюбляться. Никогда… Почему же сейчас всё пошло не так? Чёртов Чимин Вальехо! — Юнги. — Моё имя из уст Чимина вырвало меня из воспоминаний. — Иди сюда и садись рядом, я тебя не съем. Шкуры мягкие, тёплые, и костёр греет, а у входа дует. Он говорил это так спокойно и с заботой в голосе, что мне захотелось взвыть от того, насколько это звучало искренне. Нельзя верить. Омеги — зло! Нельзя, нельзя, нельзя! — Мне и здесь хорошо, — ответил я, не поднимая головы, и тогда он сам пересел ко мне. Я смотрел на лезвие ножа, на то, как в нём отражаются угли, и чувствовал, как пот течёт по спине. Не от жары, а от напряжения. Из-за того, что он сидит так близко, что я чувствую его запах, его тепло. Из-за того, что он не боится меня, не отворачивается, не дрожит. Чимин пододвинулся ближе. Шкуры зашуршали, и через секунду я почувствовал его руку на своей. Тёплую, мягкую, с тонкими пальцами без единой мозоли. — У тебя руки холодные, — сказал он. — Даже нож теплее, чем твои пальцы. — Отстань. — Я дёрнул рукой, но он не отпустил. — Не отстану. Ты теперь мой муж, пусть только по индейским законам, и я буду заботиться о тебе, даже если ты этого не хочешь. Я горько усмехнулся. Он не знает, что я убил человека из ревности, и не знает, что я могу убить снова. Не знает, что внутри меня только пустота и холод, и что любые тёплые чувства замерзают в этой пустоте, иначе не проявлял бы эту никчёмную заботу. — Мин, — позвал он снова. — Расскажи мне что-нибудь. О себе. О своей жизни. О том, откуда ты взялся. Ты так мало говоришь, а я хочу знать всё. Я хочу понять тебя. Хочу подружиться. — Нечего рассказывать, — буркнул я. — Неправда. Каждый может рассказать хоть что-то. Где ты родился? Кто твои родители? Как ты стал торговцем? Он не знает, что меня нашли в дилижансе среди мёртвых тел. Что мои родители были убиты, когда я был младенцем. Что меня вырастили индейцы и что мой первый нож был из бизоньего ребра. Что я убил человека, когда мне было двенадцать, и что с тех пор я не переставал это делать. Но я не буду ему рассказывать, не сейчас и никогда. — Я не хочу с тобой дружить, маленький омега, — сказал я, надеясь, что он не поймёт подтекст этих слов. — Ты слишком много болтаешь. Чимин не обиделся. Только улыбнулся шире и вдруг положил голову мне на плечо. Его волосы щекотали мою шею. Это было невыносимо. Ну почему он такой приставучий, и почему, чёрт меня дери, я так сильно хочу его? — А ты слишком мало говоришь, — сказал он, прикрывая глаза. — Мы с тобой хорошо дополняем друг друга. Я говорю за двоих, а ты молчишь. Мы идеальная пара, Юнги. Идеальная пара. Он сказал: «Идеальная пара». Сказал так просто, будто это само собой разумеется. Будто мы не бандит и аристократ, не убийца и невинный омега, не чудовище и ангел. Я смотрел на его белые волосы, на красную ленту, вплетённую в них, на его спокойное, умиротворённое лицо и чувствовал, как дико я хочу остаться с ним и как так же сильно хочу сбежать. Я не хотел чувствовать и не хотел верить, что этот омега может быть другим. Не таким, как Хуан. — Мин, — прошептал он снова, почти касаясь губами моего уха. — Знаешь что? Даже когда мы уедем отсюда и даже когда я стану старым и седым, я буду помнить этот вечер и тебя, потому что ты мне очень-очень нравишься. «Не надо», — в панике думал я. — «Не говори так. Не заставляй меня поверить. Я не хочу. Я боюсь». Я отодвинулся, встал, отошёл к противоположной стене типи и сел там, на шкуры, положив нож на колени. Подальше от него. — Ложись спать, — сказал я. — Завтра рано вставать. Токечи отпустит нас на рассвете. — А ты? — спросил он, глядя на меня с недоумением. — Ты не ляжешь? — Нет, — отрезал я, стараясь не смотреть на него. Он хотел что-то сказать ещё, и я видел, как открылся его рот, и он набрал воздух в грудь, но в последнюю секунду передумал. Вздохнул и лёг на шкуры, как велено, свернулся клубком, поджав колени к груди, а через несколько минут его дыхание выровнялось, стало глубоким и спокойным. Он уснул, забавно приоткрывая во сне рот и причмокивая своими прекрасными губами. А я сидел и смотрел на него, и понимал, что падаю в эту бездну под названием «любовь» снова. Падаю до желания выть и биться головой о стену или разбудить его и целовать, пока не кончится воздух в лёгких. Я сжал нож в руке. Провёл пальцем по лезвию, и оно, как и всегда, было острым, как бритва. Кровь с пальца закапала на шкуры, и это немного привело меня в чувство. Мин замолчал. Стакан опустел. Кто-то из ковбоев протянул бутылку, но он отодвинул её рукой. — В ту ночь я думал о том, что, наверное, снова влип в дерьмо. И тогда даже представить себе не мог, насколько глубоко и безысходно. — Он поднялся из-за стола и надел шляпу. Хосок поднялся следом. — Всё на сегодня, ребятки, — сказал Хосок, допив последний глоток из своего стакана. — Старикам спать пора. Приходите завтра, расскажем, как мы Кролика из лап торговцев омегами вытаскивали. Они ушли, а все находящиеся в салуне ещё долго обсуждали и переваривали услышанное. Завтра ковбои снова придут сюда и принесут новую бутылку виски, чтобы услышать продолжение истории, которая уже накрепко укоренилась в их душах.

***

Ранчо «Чёртова пропасть» встретило их утренней прохладой и стелящимся по земле туманом. Солнце только-только выползло из-за скал, окрашивая красные камни в цвет ржавчины. День обещал быть жарким и душным, как в адовом котле. Растяпа спешился первым. Его колени затекли от долгой дороги, и он, чертыхнувшись, опёрся о круп лошади, разминая затёкшие ноги. Потом он повернулся и протянул руку Джину, помогая слезть. Омега спрыгнул на землю мягко, по-кошачьи, поправил индейское одеяние, расшитое бисером, которое ему подарили индейские женщины, и огляделся. Он находился посреди двора, заросшего сухой, вытоптанной травой, и смотрел по сторонам. Справа — конюшня, доски которой рассохлись и кое-где зияли щели, а крыша в одном месте провалилась, открывая тёмное нутро, пахнущее сеном и лошадиным потом. Слева — сарай, слегка покосившийся набок, но ещё добротный, с дверью, запертой на замок. В центре — низкий бревенчатый дом с наверняка земляным полом внутри и закопчёнными от очага стенами. Поленница у стены сарая с наколотыми кое-как дровами. Топор, воткнутый в чурбак на самом видном месте. Ведро у колодца без крышки, полное воды, с плавающим в нём мелким мусором. Джин смотрел на это убожество и не верил своим глазам. Он ожидал другого. Он думал, что их везут к отцу в их родной белый дом с колоннами, в сад с фонтанами, в комнаты с шёлковыми простынями и персидскими коврами, где ноги утопают в ворсе, а из окна видно прерию, которая уходит за горизонт бескрайним жёлтым морем. Думал, что плен закончился, что они наконец-то приедут домой, что откроются ворота, выйдет отец, отругает их, а затем обнимет и скажет, что всё позади. Но это был не их дом. Чимин спрыгнул со своей лошади сам, без помощи Молчуна. Спрыгнул и чуть не подвернул ногу, но удержался, схватившись за гриву. Он тут же подбежал к брату, вцепился ему в рукав и горячо и быстро зашептал на ухо, как будто боялся, что кто-то услышит. Хотя его громкий шёпот разве что глухой не услышал бы. — Джин, что это за место? Почему мы не в городе? Где отец? Они же обещали отвезти нас домой. Джин не ответил. Он смотрел на Джуна, на его виноватое лицо. На глаза, которые тот отводил, пряча за стёклами очков, на опущенные плечи, на руки, которые мяли поля шляпы, не зная, куда себя деть. На то, как он неловко переминался с ноги на ногу, будто земля под ним провалится и он угодит прямиком в ад за свой обман. И внезапно понял всё. Те неловкие ответы, те уклончивые фразы, те паузы, когда альфа смотрел куда-то в сторону и молчал, подбирая слова. Тот взгляд, который он бросал на него при каждой остановке, полный какой-то странной, щемящей нежности, которую Джин принимал за смущение или просто за особенность характера человека, не привыкшего иметь дело с омегами. Теперь до Джина дошло. Эти альфы не были торговцами и не были добрыми самаритянами, случайно оказавшимися в деревне команчей и согласившимися помочь двум заблудшим омегам. Они были бандитами. И вероятнее всего, теми самыми, которые напали на дилижанс Кортеса, перебили охрану и украли Чонгука. И они не спасли их — они взяли их в очередной плен. Просто забрали с собой, как вещи, как трофеи, как ещё одну партию товара, которую можно обменять на что-то или продать подороже. — Вы… — голос Джина сел, сорвался на хрип, потом на писк, и он замолчал, сглотнул, провёл рукой по горлу, пытаясь вернуть голосу силу. — Вы бандиты. Те самые бандиты, что похитили Чонгука. И это был не вопрос, а утверждение. Джун поднял голову и посмотрел на него. Очки сползли на самый кончик носа, но он не поправил их, не решился. В его карих глазах, за стёклами пыльных очков, плескалось такое отчаяние, такая боль, такая безысходность, что Джину на секунду стало жаль его. Но всего на секунду. — Джин… — начал альфа, делая шаг вперёд, и рука его сама собой потянулась к омеге, будто хотела коснуться и успокоить, — я могу всё объяснить. Это не то, что ты думаешь. Да, Чонгук и правда у нас, и мы его не похищали, а, считай, спасли от Кортеса. Вы же наверняка знаете, что этот ублюдок делает с омегами? Мы не хотим вас обидеть, и мы приехали спасать вас, правда. Просто пока что вы побудете тут в качестве гарантии нашей безопасности перед вашим отцом. И как только наш главарь решит вопрос с вашим младшим, вы вернётесь домой. Честно! — Не подходи ко мне, — Джин отшатнулся, вжался спиной в бок лошади, которая всхрапнула и переступила копытами, повела ушами, чувствуя напряжение. — Не подходи. Не прикасайся ко мне больше никогда. Он дышал часто, мелко, как загнанный зверь. Грудь ходила ходуном под расшитой бисером туникой. Глаза блестели от злости, от обиды, от той горечи, которая поднималась изнутри и жгла горло, как плохой виски. — Ты обещал. — Голос Джина дрожал, но он держался, не позволяя себе разреветься при этих людях, при этом альфе. — В ту ночь, когда был обряд, в типи, ты говорил мне… ты читал стихи. Стихи, слышишь? Про любовь, про небо, про то, как счастлив человек, когда находит свою вторую половину. Ты сказал, что я тебе нравлюсь, что я красивый и что ты никогда не встречал никого подобного. Ты целовал меня, и я… я поверил. Поверил, что ты искренен. Что ты не такой, как все. Что тебе действительно есть до меня дело. А теперь я стою в этой пыльной дыре, среди бандитов и воров, и понимаю, что всё это было ложью. Ты не спасал меня. Ты похитил меня. Так же, как Кортес похитил Чонгука. Разница только в том, что его намерения были понятны изначально. А ты… ты притворялся всю дорогу. Всю ночь. Все эти дни. Ты врал мне каждым словом, каждой улыбкой. И я… я ненавижу тебя сейчас за это, Джун. Ненавижу себя за то, что был таким дураком и повёлся на твои сладкие речи, что позволил себе надеяться, что ты честный и благородный человек. — Не всё было ложью, — тихо ответил альфа, и голос его был таким, будто он сейчас глотал битое стекло. — Лепёшки и правда были божественные. И ты… ты правда красивый, и ты мне очень нравишься. И я влюбился в тебя с первого взгляда. Я не врал тогда и не вру сейчас. Джин отвернулся. Потому что если бы он продолжал смотреть в эти виноватые, умоляющие, полные той самой нежности, которая его и подкупила в начале, глаза, то он бы, наверное, не выдержал и поверил снова. А он не хотел верить. Не мог себе этого позволить. Потому что верить бандитам — глупо, опасно и смертельно. Чимин, стоявший рядом и ловивший каждое слово, смотрел на брата с удивлением. Потом перевёл взгляд на Джуна, на его виноватое, смятое лицо, на его потухшие глаза, на очки, которые так и остались на самом кончике носа, и никто их не поправил. Потом на Мина, который всё ещё сидел в седле и бесстрастно наблюдал за происходящим, поглаживая рукоять ножа на поясе. — Бандиты? — переспросил Чимин, и в голосе его, вместо страха и отчаяния, вдруг появился восторг. Самый настоящий, детский, неподдельный восторг, такой, какой бывает, когда получаешь на Рождество то, о чём мечтал целый год. — Мы у бандитов? Прямо как в романах? Где благородные разбойники спасают прекрасных омег и увозят их в своё логово, а потом начинаются приключения, любовь и погони на лошадях? — Чимин! — рявкнул Джин, разворачиваясь к брату. Лицо его было белым, как мел, губы дрожали, в глазах — ужас и злость одновременно. — Ты что, не понимаешь? Они нас похитили! Мы такие же пленники, как Чонгук! Нас могут убить, или продать, или использовать… — он запнулся, не договорил, потому что страшно было даже думать о том, что могли сделать с омегами в таком месте. — Но Чонгука они спасли от Кортеса, — возразил Чимин, и в его голосе не было ни капли сомнения. Глаза его горели, щёки раскраснелись, и он весь дрожал от возбуждения. — Ты сам слышал. Они напали на дилижанс, перебили охрану, забрали его с собой. Если бы не они, наш брат был бы сейчас в руках этого изверга. А так… он здесь, с ними. И мы здесь, а значит, мы сможем его увидеть. Разве это не чудесно? — Ты неисправим. — Джин провёл влажными от ужаса ладонями по лицу, чувствуя, как они дрожат. — Ты вообще понимаешь, что происходит? Мы в логове бандитов, которые взяли нас в заложники, чтобы получить выкуп. Тут нет ничего романтичного и чудесного. И они не те прекрасные герои из твоих книг. Они вообще могут нас убить или продать, если их план провалится. Он махнул рукой в сторону Джуна и Мина, и жест этот был таким отчаянным, таким безнадёжным, что Чимин на секунду задумался и с надеждой во взгляде, что они этого не сделают, посмотрел на альф. — Никого не убьют, — подал голос Мин, наконец слезая с лошади. — И не продадут. Вы тут временно. Пока Ринго с вашим папашей дела не уладит. — Ринго? — Чимин подпрыгнул на месте. Его белые волосы, распущенные по плечам, взметнулись и упали обратно, как покрывало. — Это тот самый Ринго Ким? Неуловимый главарь, который стреляет без промаха и которого боятся шерифы всей округи? — Тот самый, тот самый, — кивнул Мин, и в его голосе послышалась гордость. — И теперь ваш брат его законный муж. И если вы хотите увидеть его живым и здоровым, а он жив и здоров, насколько это возможно с таким характером, будете вести себя тихо и ждать, пока всё решится. Поняли? Джин опустил руки. Губы дрожали, и он покусывал их, чтобы унять эту дрожь, но она не проходила. — Наш Гуки… — прошептал он. — Наш Гуки замужем за бандитом? Да как так? — Да, — подтвердил Мин. — Тем самым, чьё имя шепчут с ужасом от Санта-Фе до Эль-Пасо. Тем самым, за чью голову обещано больше золота, чем весит твой брат, даже если его хорошенько откормить вашими аристократическими обедами. Так что поздравляю — вы породнились с легендой. Чимин взвизгнул. Буквально взвизгнул высоко и звонко, как девчонка на ярмарке, которая увидела самого красивого жеребёнка в своей жизни. Подпрыгнул на месте и захлопал в ладоши: — Это же невероятно! — закричал он, не в силах сдерживать эмоции. — Наш брат — муж самого опасного бандита Дикого Запада! Это как в книжке, которую я читал в библиотеке отца! «Отважный разбойник и прекрасная омега»! Там была такая история про главаря бандитов, который украл дочь губернатора, а потом они полюбили друг друга и сбежали в горы, и он научил её стрелять, и она спасла ему жизнь, когда его ранили в перестрелке! Джин, ты представляешь? — Чимин, ради всего святого, замолчи! — рявкнул Джин, но было поздно. Чимин уже завёлся, и остановить его было так же легко, как остановить дикого мустанга, который почуял свободу. — Я тоже… тоже хочу такую любовь, — он перевёл взгляд на Мина. — Чтобы страсть, опасность и приключения. Мин отвернулся, услышав это и мгновенно поняв, на кого тот намекает, но Чимин заметил, как дрогнули уголки его губ, намекая на улыбку. И для него это значило только одно: косвенное разрешение на атаку сердца этого угрюмого альфы получено. Джин тем временем развернулся и пошёл к дому. Он шёл медленно, высоко подняв голову, как королева, которую ведут на казнь, но которая не намерена показывать страх перед палачами. — Джин Вальехо! — окликнул его Растяпа, делая шаг следом. — Пожалуйста, дай мне объяснить. Я не хотел тебя обманывать. Я хотел спасти тебя. Если бы я сказал правду, ты бы не поехал со мной. Ты бы остался у команчей, тебя бы выдали замуж за какого-нибудь воина, и… — И что? — Джин остановился и обернулся. В его глазах была такая холодная ярость, что Джун отшатнулся. — Лучше быть мужем индейца, который хотя бы честен в своих намерениях, чем пленником бандита, который клялся в любви, а сам использовал меня. Ты использовал моё доверие, использовал мои чувства, если они тебя вообще волновали. — Волновали, — тихо сказал Джун, делая ещё шаг ближе. — До сих пор волнуют. — Не смей. — Джин поднял руку, останавливая его. — Не смей говорить мне о чувствах. Ты потерял это право, когда солгал мне. Он развернулся и ушёл, хлопнув дверью так, что доски жалобно скрипнули, а из щелей посыпалась труха. В доме было темно и душно. Пахло дымом, въевшимся в стены, горелой едой, старыми тряпками и мышами. Но когда глаза привыкли к полумраку, Джин разглядел очаг в центре комнаты, выложенный камнями, с остатками золы и несколькими обгоревшими поленьями. Вокруг были навалены шкуры, старые, потёртые, с вытертым мехом. На стенах — развешанное оружие, в углу — груда одеял. На единственном столе — посуда: миски, котелки, кружки — все грязные, с остатками засохшей еды, с тёмными разводами, о происхождении которых лучше было не думать. Омега остановился на пороге, оглядел это великолепие и, наверное, впервые в жизни ему захотелось не плакать, не жалеть себя, а взять в руки тряпку и начать отмывать всё это дерьмо. Потому что если он не займёт руки и голову чем-то полезным, он начнёт думать. А думать он сейчас не хотел. Он подошёл к очагу, оглядел скудные припасы, состоящие из небольшого количества муки в мешочке, вяленого мяса, которое больше походило на подмётки старых сапог, нескольких луковиц, сморщенных и проросших, каких-то кореньев, назначение которых он не знал, и старой тыквы в углу с твёрдой, как камень, коркой. Он вздохнул, закатал рукава, нашёл котелок, заскорузший от грязи, и начал скрести его старой железной щёткой, найденной возле очага, вкладывая в эти движения всю свою невыплеснутую злость. — Вы… вы не обязаны этим заниматься, — раздался робкий голос от двери. Джин поднял голову. На пороге стоял маленький, щуплый, с добрым лицом и тёплыми глазами парень. В руках он держал охапку каких-то трав, видимо, только что собранных. — Я сам могу его почистить, — добавил он, видя, что Джин не отвечает. — Я обычно это делаю. Ну, посуду мою и готовлю… — он улыбнулся ещё шире. — Меня, кстати, Хоуп зовут, а вы, наверное, Джин Вальехо? — Вы явно не умеете готовить, Хоуп, — сказал Джин, не оборачиваясь и продолжая скрести котелок с таким ожесточением, будто это было лицо Джуна. — Я чувствую это по запаху. Поэтому с сегодняшнего дня готовить буду я. Не хочу есть то, что может заставить меня блевать. Хосок обиженно замолчал, но не ушёл. Он сел на чурбак у стены, положил травы рядом, сложил руки на колени и принялся наблюдать. Джин работал молча. Он ловко, быстро, как делал это сотни раз дома, месил тесто, раскатывал лепёшки тонко-тонко, почти до прозрачности, прямо на доске, которую нашёл в углу и отскрёб ножом от вековых наслоений грязи. Клал их на угли, поджаривал с двух сторон, складывал стопкой на тарелку, которую вымыл до скрипа. Потом принялся за бульон. Нашёл кусок вяленого мяса, отбил его деревянной колотушкой, чтобы размягчить, бросил в котелок с водой. Добавил коренья, лук, какие-то травы, которые Хосок принёс для аромата. Пробовал на вкус, морщился, добавлял ещё. Он мелко нарезал лук, и слёзы текли по его щекам, но он не вытирал их, только шмыгал носом и резал дальше, чистил тыкву — сдирал корку, вынимал семена, резал на кубики, и в каждом его движении были разочарование, злость и обида на одного конкретного альфу. — Знаете, у Чонгука характер тяжёлый, — вдруг сказал Хосок, нарушая тишину. — И я, если честно, думал, что вы будете другим. Ну, более… спокойным, судя по рассказам Джуна. — У меня характер хуже, — выплюнул Джин, не оборачиваясь. — Я просто умею его прятать до поры до времени. Так что ваш дружок ошибся в суждениях на мой счёт. — А сейчас пришло время его показать? — улыбнулся тот. — Да, — коротко бросил омега, разрубая с остервенением очередной корешок пополам.

***

На дворе тем временем Чимин развлекался. Он обошёл конюшню, заглянул в сарай, покрутился у колодца, заглянул в ведро, подёргал за ручку топор. Он был как любопытный ребёнок, нашедший новое место для игры. Молчун сидел на крыльце и водил лезвием ножа по точильному камню, который держал в левой руке. Туда-сюда, туда-сюда, каждое движение точное, выверенное, почти медитативное. Вжик-вжик. Вжик-вжик. Чимин подошёл ближе и остановился в двух шагах. Мин не поднял головы, но Чимин знал, что он заметил его. — Юнги, — позвал он. — Чего? — ответил тот, не отрываясь от ножа. — Ну, научи меня метать ножи. Пожалуйста. Мин поднял голову и посмотрел на него немигающим взглядом, от которого у других ковбоев поджилки тряслись и волосы на затылке шевелились. — Нет, — рыкнул он и снова уставился на лезвие. — Почему? — недовольно надул губы омега. — Я сказал нет. Не проси, — повторил он, и в голосе появилось лёгкое раздражение. Едва заметное, но Чимин его уловил. — Я всё равно буду просить. — Чимин присел на корточки рядом с крыльцом. — Каждый день. Утром, днём и вечером. Я буду тебя доставать, пока ты не согласишься. Или буду повторять за тобой. Это ведь несложно? Мин молчал и водил лезвием по камню медленнее, будто задумался. Чимин терпеливо ждал. Он умел ждать, когда было нужно. — Хочешь пораниться? — спросил наконец Мин. — Валяй. Он кивнул в сторону конюшни, где в доски был воткнут старый нож, которым Хосок обычно чистил овощи. Лезвие зазубренное, рукоятка треснутая, но в целом нож — как нож. Чимин вскочил, схватил нож, отошёл на несколько шагов, прицелился в деревянный столб у конюшни, замахнулся и бросил. Нож пролетел метра полтора, беспомощно шлёпнулся в пыль и даже не воткнулся, только поднял небольшое облачко мелкой серой пыли. — Чёрт, — фыркнул он, поднимая нож и пробуя снова. Тот же результат: нож упал, даже не долетев до столба. — Ну почему ты не втыкаешься, проклятая железяка? Чимин злился на себя и свою неуклюжесть, на то, что не может сделать такую простую вещь. Он размахнулся сильнее. Вложил в бросок всю свою злость, всё своё упрямство, всю свою обиду на то, что этот угрюмый альфа не хочет с ним разговаривать, не хочет учить, не хочет замечать. Но нож выскользнул из рук, задев лезвием ладонь омеги, когда тот попытался его поймать в полёте. Чимин охнул и посмотрел на руку. На ладони расползалась тонкая, ровная полоска пореза. Ярко-алая жидкость заполнила разрез, потекла вниз, на пальцы и на рукав белой туники. — Ай, — выдал он удивлённо, захлопав глазами. — Больно. Он просто стоял, смотрел на свою окровавленную руку и думал о том, что мама, пока была жива, всегда говорила быть осторожнее с острыми предметами, а он никогда не слушался. Мин оказался рядом через секунду. Чимин даже не заметил, как тот вскочил с крыльца, подлетел к нему и схватил за раненую руку. Пальцы у Мина были горячими и грубыми, с мозолями на подушечках и обломанными ногтями. — Я же говорил, — рявкнул он, вытаскивая из кармана относительно чистый платок и прижимая его к ране. — Говорил, что поранишься. Совсем не слушаешь, что тебе говорят, маленький глупый омега. Дома, наверное, всё за тебя делали слуги, а ты только книжки читал про благородных разбойников и воображал себя героем романа. А в жизни всё иначе. В жизни ножи режут, а бандиты вовсе не благородные. — Не кричи на меня. — Чимин шмыгнул носом, но руку не отдёрнул. — И так больно. И вообще, это ты виноват, что я поранился. Если бы показал, как надо… — О духи! Я с ума сойду, — вздохнул Мин, осматривая рану. Повертел руку туда-сюда, сжал его пальцы, разжал. — Неглубоко. Заживёт. До кости не достало. Ну почему ты такой упрямый? — Ну а теперь научишь? — Чимин улыбнулся ему самой лучезарной улыбкой. — Ты же не хочешь, чтобы я снова поранился? — Ты и мёртвого достанешь, да? — вздохнул альфа. — Ладно, покажу. Но только после того, как заживёт рука. Чимин просиял. — Спасибо, — сказал он, когда Мин закончил с раной, перевязав ту платком. — Не за что, — буркнул тот и уже хотел отойти, но Чимин наклонился и быстро чмокнул его в щёку. Губы коснулись щетинистой, колючей, горячей, пахнущей табаком и прерией кожи. Альфа замер и, казалось, перестал дышать, и только желваки ходили под кожей на скулах. — Ты… — начал он, но не закончил. — Ты хороший, — сказал Чимин, отступая на шаг, улыбаясь во весь рот. — Я это понял, когда ты сидел на том камне, весь такой угрюмый и страшный. Просто ты прячешь свою душу ото всех. Наверное, тебя кто-то обидел. — Я ничего не прячу, — выдавил Мин, в очередной раз удивляясь проницательности этого омеги. — Прячешь, — повторил Чимин. — И у тебя очень хорошо получается. Но от меня не спрячешься. Он развернулся и пошёл к дому, напевая себе под нос какую-то песню. Юнги смотрел ему вслед. И чувствовал, как внутри, там, где была только злоба, что-то скребётся и никак не хочет успокаиваться, и название этому чувству он точно знал. — Идиот, — хмыкнул он в пустоту, и на его губах впервые за много лет появилась улыбка. Чтобы хоть как-то угомонить эти чувства, он пошёл к скалам, где мог побыть наедине с собой, сидя на одном из валунов. Привычка, оставшаяся после жизни в племени. Чимин нашёл его через час. Он подошёл тихо, почти беззвучно и сел рядом на соседний камень. Положил перевязанную руку на колени и молчал целых десять минут, что для него, вероятно, было рекордом. — Ты злишься? — спросил он наконец. — Нет, — выдохнул Мин. — Врёшь. — Вру, — согласился он. — Злюсь. На себя. На тебя. На эту чёртову жизнь в целом. — А на меня за что? Мин повернулся к Чимину, и в его глазах было столько боли, столько отчаяния, столько невысказанных, запретных, выжженных чувств, что у омеги невольно задрожали руки. — За то, что ты не боишься, — сказал тихо, почти шёпотом. — За то, что смотришь на меня так, будто я… будто я нормальный. А я не нормальный. Я убийца и бандит. Я нож, который вышел из ножен и не хочет возвращаться обратно. Я не умею любить. Я не умею быть нежным. Я не умею даже разговаривать, потому что боюсь сказать что-то не то и не знаю, о чём говорить. А ты… ты не боишься. Ты лезешь ко мне с поцелуями, ты просишь научить тебя обращаться с ножами, ты улыбаешься, когда я на тебя рявкаю. Ты… ты сводишь меня с ума, Чимин Вальехо. Он посмотрел на его пораненную руку, потом на его лицо, а затем вдруг рванул его к себе и грубо, отчаянно, почти по-звериному поцеловал. Жёстко, жадно, властно, вкладывая в этот поцелуй всё, что копилось годами. А Чимин и не сопротивлялся. Он обхватил руками шею альфы, не обращая внимания на боль, которая вспыхнула в ладони и разлилась по руке, прижался к нему всем телом и ответил. Неумело, но искренне, как умел только он. Когда они оторвались друг от друга, Чимин тяжело дышал, а Мин смотрел на него почти испуганно — как человек, который только что понял, что натворил, и не знает, что делать с этим дальше. — Что это было? — спросил он хрипло. — Это было начало, — улыбнулся в ответ тот. — Начало нашей с тобой истории. А к вечеру следующего дня, когда солнце уже клонилось к закату и тени от скал стали длинными и хищными, Хоуп, который чистил лошадей у конюшни, вдруг остановился, приставил ладонь козырьком ко лбу и, прищурившись, всмотрелся вдаль. — Кто-то едет, — крикнул он, чтобы все услышали. Тяжёлый, грузный топот копыт разносился по ущелью, и вскоре из-за поворота показалась загнанная, в мыле, с клочьями пены на боках и морде, с вывалившимся языком и дикими, налитыми кровью глазами лошадь. Всадник в седле держался кое-как, накренившись набок, будто вот-вот свалится, и его тёмный плащ развевался на ветру. — В дом, быстро, — бросил Мин, глядя на выглянувших из-за угла Чимина и Джина. — Спрячьтесь и не высовывайтесь. Чимин уже открыл рот, чтобы возразить, но Джин схватил его за руку и потащил обратно. Рука Растяпы сама собой легла на кобуру. Он вытащил пистолет и нацелил его на нежданного гостя, ведь понимал, что это не Ринго. Мин проделал то же самое, а за ним и Хоуп. Всадник подъехал ближе и с трудом натянул поводья. Конь остановился, зашатался и чуть не упал. Человек в седле сполз на землю, ухватившись за луку седла, и повернулся к ним лицом. Плащ упал с его головы. Альфы в изумлении выдохнули почти хором: — Святой отец?! Что вы тут делаете?

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!