Вернутся к фанфику
Чёрное перо
3 июня 2026, 09:291920 год
В то время мне казалось, что Корея застыла на краю глубокого, переломного рубежа. Оглядываясь теперь назад, я понимаю: этот момент оказался затяжным, чтобы звать его просто мгновением. Японская оккупация не заканчивалась, до настоящего её финала оставалось ещё долгих двадцать пять лет, но после Первомартовского движения девятнадцатого года вернуть прежнее состояние было уже невозможно. Граждане стали думать куда опаснее, чем предполагали блюстители закона, — им сделалось чуждо всё, что пытались навязать извне. Я же ко всему относился с осторожностью, бережно фильтруя эти веяния. Моя основная роль заключалась в другом — обучать студентов корейскому языку, нашей истории и литературе, делать переводы европейских и китайских трудов, чтобы они могли быть прочитаны. Пусть даже это и находилось под строжайшим запретом. Именно тогда я встретил Чон Чонгука. Зимой, скрываясь в ранних сумерках, он воровал книги из библиотеки. Я лишь тихо улыбался его выходкам, ничуть не противясь мысли, что студент откроет для себя новые аспекты бытия. Однажды мне даже пришло в голову поделиться с ним тайными рукописями, способными открыть глаза на многие вещи. Да, я был профессором Ким Тэхёном, поощрявшим гибкие умы, которые были готовы смотреть на этот мир иначе. Лучше бы я тогда оставался просто Тэхёном — и признался ему в симпатии, несмотря на разницу в четырнадцать лет, но я вечно оглядывался на собственный статус. Отрезал саму возможность этой связи, пусть даже крохотную, и на любые попытки сближения неизменно отвечал чётким отказом. Шаги навстречу делал только Чонгук, пока я, напротив, отступал на несколько шагов назад, опасаясь собственных чувств. Они неизменно вспыхивали в груди, стоило ему хотя бы разок взглянуть на меня. Я бредил им, этим неокрепшим парнем, который только начал познавать самого себя и свои возможности, в то время как моя жизнь через десяток лет уже склонилась бы к закату. Он должен был жениться, а я бы его не отпустил. Ему нужна была семья, а не странный профессор, который сам себя мысленно называл не иначе как умалишённым, прогнившим мужеложцем. Его невероятные глаза не умели лгать, и сам Чонгук оставался парадоксально честным. Я только боялся, что эта дорога заведёт его не туда. И страх мой, увы, был небеспочвенным.1921-1922 гг.
Чонгук стал приходить ко мне чаще, оправдываясь учёбой: приносил переводы, просил проверить свои записи и заметки, а после подолгу задерживался у стеллажей, неторопливо перебирая корешки книг. Он даже не пытался скрывать своего отношения ко мне. Колониальное учебное заведение тогда допускало знания лишь в той мере, в какой они не позволяли человеку осознать себя частью отдельного народа: издания проходили жесточайшую цензуру, другие и вовсе исчезали из свободного доступа. Я же сумел сохранить многое, и студент Чон охотно этим пользовался. И пускай за подобное мог последовать обыск — найди жандармы у него хоть что-то лишнее, меня при хорошем раскладе закрыли бы в лагере на пару лет, — я совершенно забыл об осторожности. Делился всем, что удавалось раздобыть, и совсем не подозревал, что взращиваю в Чонгуке волю к противостоянию. Именно я стал тем, кто разрушил наше будущее. В тот год он впервые поцеловал меня. Весной чувства обостряются, и Чонгук в свои двадцать лет не был исключением: коснулся моих губ лишь единожды, а после, жутко раскрасневшись, бросился прочь. Я так и остался сидеть за столом, глядя в никуда, пока сердце бешено колотилось, напоминая, что я уже далеко не молод и мне подобные волнения не положены. Но позже я и сам пошёл навстречу, хотя более таких вольностей не допускал, решив отложить этот выбор на потом. Впереди ведь всегда есть время — просто потому, что никто не знает, что ждёт его дальше. И я не знал.1923 -1924 гг.
Наша близость стала очевидной даже мне, привыкшему твердить себе, что ни к чему хорошему она в конечном итоге не приведёт. И нет, её нельзя было назвать физической — скорее, то было какое-то внутреннее родство. Чонгук неизменно присутствовал на моих лекциях, а после, едва остальные покидали аудиторию, направлялся к моему столу и подолгу вертел в пальцах заграничные перья, привезённые мне в подарок. Кое-что я покупал и сам, едва удавалось скопить нужную сумму, но самое чёрное перо вручил мне именно он. На Соллаль Чонгук тайно пробрался в общежитие, чтобы впервые увидеть меня в традиционной одежде, которой я почему-то стыдился, предпочитая носить лишь европейские костюмы. Чонгук не поднял меня на смех, лишь протянул подарок и коротко коснулся губами щеки, пообещав на следующий же день показать рукопись, которую снова где-то раздобыл. Я был совсем не прочь проводить с ним целые дни, беседовать сутками напролёт, а ещё… я отчаянно его желал. Жаждал его губ и тела, мечтал, чтобы он приподнимался на носки и крепко вцеплялся в мою шею, ждал меня по вечерам, чтобы мы могли вместе ужинать. Я окончательно потерял всякую совесть, позволяя себе надеяться, что наше постоянное общение способно перерасти во что-то откровенно стабильное и долгое. Прежде я всегда отличался осторожностью, но с ним совладать сомнительными доводами разума не мог. Чонгук задевал за живое. Хватал крепко и не отпускал. Временами мне думалось, что следовало бы уехать подальше, сменить место преподавания — исчезнуть, скрыться с глаз долой, но стоило вновь увидеть его, как эти мысли исчезали. Всё шло по замкнутому кругу, а учиться Чонгуку оставалось всего лишь год. Тогда я узнал, что он стал посещать квартирники — тайные кружки, где студенты собирались под видом религиозных общин. Там они читали контрабандную литературу, изучали подлинную историю своей страны, переводили западных журналистов и бурно обсуждали идеи социализма и национализма. Я принялся отговаривать его, и на моей памяти он впервые повысил на меня голос. Заявил, что это не моего ума дело, раз уж я сам не способен выйти из своего добровольного заточения и проявить себя. В отличие от меня, Чонгук трусом не был и бросать ни Корею, ни это непростое дело не собирался, отчего мне, по его мнению, должно было стать стыдно. Пытаясь сохранить прежнюю мягкость, я лишь кивнул, позволяя ему и эту вольность, хотя на задворках сознания содрогался от мыслей о тех страшных последствиях, которые могли его ожидать.1925 -1927 гг.
Чонгук стал своим для улиц, но совершенно чужим для моей аудитории. Он отдалялся всё сильнее, приходил лишь изредка, чтобы поделиться очередными находками, и порой виновато опускал глаза, когда между нами вновь налаживался хоть какой-то контакт. И всё же я бесповоротно сместился с первого плана на второй. Мне следовало доходчиво объяснить Чонгуку, что он далеко не единственный, кто жаждет перемен. Что сопротивление рождается не только из громких политических лозунгов, столь любимых студентами, но и из желания позаботиться о ближних. Ведь своими действиями он мог перекрыть кислород не только себе, но и собственной семье. О себе я тогда и вовсе молчал — мне-то терять было нечего, в отличие от Чонгука. Его родня была столь многочисленна, что занимала целых два этажа старого ханока, а дед, выторговавший для внука возможность учиться за баснословные деньги, занимал неплохую должность даже в эти смутные времена. Потом Чонгук стал меняться на глазах. Из милого студента он превратился в иссохшего, измождённого мужчину, для которого личная жизнь, собственное тело, страх, любовь, сон и голод — всё сделалось пустяком перед лицом грядущих великих перемен. После его выпуска я не видел Чонгука полгода, тщетно гадая, каким стал мой амбициозный мальчик, но ответа не знал никто, потому что он попросту исчез из Кванджу. Вернулся он лишь под конец тысяча девятьсот двадцать шестого года уже в качестве одного из лидеров сопротивления, руководящего демонстрациями. Я видел его издалека. Он стал совершенно другим: агрессивным и бескомпромиссным — ни капли прежнего Чонгука, которого я знал. И всё же предательское сердце тянулось к нему вопреки всему. В том же году ко мне тайно пришла его мать. Она поведала, что Чонгук вознамерился перейти к активным действиям и готов устроить чуть ли не бойню в самом центре города, пытаясь на равных тягаться с элитными японскими войсками, имевшими на вооружении боевую технику. Бросившись по названному адресу, я отчаянно надеялся застать его и… Лучше бы я этого не делал. Все мои пространные речи оборвались хлёсткой пощёчиной. Наверное, я её заслужил. Только не за попытку переубедить бунтаря, а за ту малодушную нерешительность, которую проявлял к нему все эти годы. Мне пришлось уйти, оставив его наедине с безумными идеями, которыми Чонгук жил. Жил так неистово, что моим разумным доводам в этом пламени места не нашлось. В начале тысяча девятьсот двадцать седьмого года я возвращался с занятий — уставший, мечтавший лишь залечь на дно и наконец выспаться. По пути я наткнулся на бушующую толпу, скандировавшую запрещённые лозунги. Людей жестоко разгоняли, били, отнимали личные вещи, а впереди колонны, в гуще драки, отчаянно сражался Чонгук. Завидев подъезжающих жандармов, я подскочил к нему и быстро выхватил из его рук подпольную рукопись, за которую парня неминуемо упекли бы за решётку. Так уж случилось, что вместо него уволокли меня.1927-1930 гг.
Моя жизнь сузилась до допросной и камеры, где едва ли можно было сделать несколько шагов. Без книг я стал деградировать, к концу первого года уже мало напоминая человека. Все мои мысли занимал тот мальчишка — я бесконечно размышлял, стоит ли он того, чтобы дать ему второй шанс. Даже если бы Чонгук захотел, он не сумел бы меня навестить, и мне оставалось лишь гадать, как в итоге он отнёсся к тому, что меня больше нет и не будет рядом. Японская система приговорила меня к четырём годам заключения, где я, совершенно непривычный к тяжёлому физическому труду, сполна познал лишения. Первые полгода выдались отвратительными: приходилось вскапывать землю, возводить бараки по шестнадцать часов в сутки, к тому же кормили впроголодь, отчего я страшно исхудал. Спутанные отросшие волосы стали чем-то привычным, а поскольку никаких отражений в лагере было не сыскать, кроме как на дне собственной кружки с водой, меня это волновало меньше всего. Так продолжалось бесконечно долго, и дням я вскоре потерял счёт. Наверняка Чонгук даже не знал, где я и что со мной, а быть может, рассудил, что ему повезло: глупый профессор наконец-то набрался смелости и защитил его ценой собственной жизни, которая, продлись всё это ещё немного, оказалась бы весьма недолгой. В тысяча девятьсот двадцать девятом году до меня дошли слухи, что молодёжь Кванджу всё же подняла полномасштабное студенческое движение, вспыхнувшее на фоне столкновений между японскими и корейскими учащимися. На улицы вышли толпы, к ним примкнули сочувствующие, которых с каждым днём становилось в разы больше. О Чонгуке по-прежнему ничего не было слышно. В начале тысяча девятьсот тридцатого года меня амнистировали. И навряд ли это произошло оттого, что власть сделалась милосерднее или моя вина вдруг испарилась — просто имперская машина порой выпускала человека, когда решала, что он уже достаточно сломлен и запуган, чтобы не повторять прежних безрассудных ошибок. Сначала меня перевели в Кванджу, снова в допросные, пообещав, что через несколько дней я окажусь на свободе и смогу вновь преподавать.1930 г.
День моего освобождения переносили пять раз, но спустя две недели меня всё же выпустили. Я едва помнил, как выглядит Кванджу, и, оказавшись на улице, жутко растерялся. Мой дом — точнее, то скромное жильё, которое мне когда-то выделили, — находился, кажется, совсем рядом, но я никак не мог сообразить, куда идти. Покрутившись на месте, я осмотрел себя, и на душе стало ещё тошнее: вся одежда, принадлежавшая мне годами ранее, до сих пор была покрыта въевшейся грязью с той злополучной демонстрации. Усмехнувшись собственному жалкому виду, я вновь поднял глаза и столкнулся с другим взглядом — чёрным, до боли знакомым, увидеть который здесь никак не ожидал. Чонгук закусывал губы и смотрел на меня сквозь призму совершенно иного опыта и зрелости. Он больше не походил на студента — скорее на роскошного, холёного корейца, получившего высокую должность при новой власти. В тот миг я подумал, что дедушка всё-таки похлопотал за него до конца. Я ни за что не поверил бы тогда, что юноша устроился преподавателем в то самое заведение, которое теперь мало напоминало прежнее, уцелев после этого сложного и затяжного периода. Мне до безумия хотелось прижаться к нему, но я лишь устало улыбнулся и зашагал мимо, не желая обязывать его оставаться со мной. Чонгук ничего мне не был должен — я сам сделал этот выбор, решив обменять свои годы на его свободу, и, судя по цветущему виду Чонгука, со своей задачей я справился. Справился и как наставник, признающий былые ошибки, и как мужчина, который до сих пор оставался влюблён в этого мальчишку и считал, что риск был оправданным. Пожалуй, так оно и было. Заточение лишило меня всяких новостей, и мне оставалось лишь строить догадки. Шаги позади раздавались отчётливо, но и я торопиться не собирался — я ведь до сих пор не знал, в какую сторону направляюсь. Просто переставлял ноги, заметно прихрамывая: годом ранее мне на ногу упал огромный мешок, и заживала она туго. Определённо, калека, да ещё и стареющий, у которого в волосах, как я сам недавно заметил, уже проступили седые пряди, едва ли был нужен этому молодому, уверенному в себе мужчине. Но… Чонгук не выдержал: резко схватил меня за руку и увлёк в узкий проход между старыми домами. Он навалился на меня всем телом, приподнял за подбородок и заглянул прямо в глаза — неизвестно, что надеясь там увидеть. Не говоря ни слова, приблизился и стал целовать так отчаянно, что мне оставалось только позволить слезам, которые, по правде, подступили гораздо раньше, наконец хлынуть наружу. Они стекали по щекам, пока Чонгук бережно размазывал их ладонями, делая моё лицо ещё более жалким. Я ответил взаимностью, не смея оттолкнуть, и, плюнув на то, что за подобное могут отправить в лагерь на куда больший срок, обнял его за шею. Прижал к стене, пытаясь выразить всё то, о чём думалось днями и ночами этого вынужденного заточения. Он и сам льнул ко мне с такой огромной отдачей, что я даже кожей, нестерпимо огрубевшей после каторжных работ, ощутил это долгожданное тепло. Робкого студента в Чонгуке больше не осталось: он пальцами всё сильнее запутывался в моих волосах, напоминавших теперь скорее паклю, но я лишь упивался этим тактильным доказательством его преданности. Сходил с ума от его запаха, от присутствия в такой близости, от того, как он шептал, что любит меня, как сожалел, что этого не случилось раньше, как верно ждал все эти годы, как пошёл по моим стопам и как мы заживём дальше. Обязательно вдвоём. Я так его любил... Нельзя было выразить, насколько сильно. Нельзя измерить то, что не поддаётся вычислению; всей корейской литературы было бы мало, чтобы рассказать о чувствах в тот момент, когда он добровольно открыл мне сердце, пообещав, что больше необдуманных решений не будет и что он останется со мной до самого конца. И Чонгук остался.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!