Вернутся к фанфику

ПОРОКИ / Leo Magnus - MCDXXI Agnes Romana / 10.11 - 21.01.1421

31 июля 2025, 22:40
К ледоставу, к первому снегу поредевший отряд пана Петра Конопиштского вступил вместе с другими осиротевшими отрядами, подчинявшимися напрямую новому королю, в Пражский Град. Тот стоял — а куда б он делся? Все так же возвышался угрюмой громадой недостроенный собор Святого Вита, и молча взирала Черная башня на Старое место, опоганенное и оскверненное. И ристалище было на месте, где Индржих когда-то искал себе соперников, и королевский дворец, где днями пропадал Ян. Гостевые покои бургграфа карлштейнского, верно, пребывали там, где пан с оруженосцем когда-то их оставили. Накатывало порой до боли, явственной и осязаемой, такой, что спирало в груди. Приходилось порой повторять себе, что, вернись он в Ратае, было бы еще хуже. Здесь мог хотя бы выплеснуть боль на ристалище, избивая тренировочным мечом бревно. Или отправиться в дозор на крепостную стену вне очереди, порадовав обмерзающих товарищей и успокаивая воспоминания. В Ратае бы, наверное, ждало только помрачение рассудка — смутно, но Индржих это понимал. На крепостной стене он отводил глаза от двора Града, где каждый камень напоминал о прошлом. Мог смотреть наружу, на Старое место, где теперь хозяйничали еретики. А порой набирались смелости и доходили из Малой страны до самого поселения под стенами Града, Градчан, где продолжали требовать с людей еду и деньги. И сегодня был такой день. Мягкими хлопьями спускался снег на мирскую грязь. Но сразу же таял и обращался в слякоть, не в силах прикрыть черные от сажи камни Пражского Града. Ветер доносил запах дыма и крик. Горестный и будто бы на немецком. Индржих сощурился вдаль, различая, как сновали люди вокруг горящих домов и женщин, простирающих руки к небу, призывающих кары небесные на тех, кто лишил крова. Но вот толпа с ведрами хлынула прочь, как жуки из-под приподнятого камня — на их место пришли другие. Крики переросли в визг, взмахи рук утонули под блеском стали. Наблюдая, почти не заметил, как приблизился другой страж крепостной стены, совершающий обход следом. — Раньше из гауфниц гоняли, да порох кончился, — раздалось из-за спины. Индржих вздрогнул, оборачиваясь. На него пасмурно взирал укутавшийся во что попало мужчина. Видимо, десятник надолго замер, наблюдая, раз его нагнали. — Был бы у нас хороший лучник, мы б навесной стрельбой хоть, а так… Только смотреть и остается. — Ян бы дострелил, — вырвалось и обожгло горечью. Дострелил, расправив плечи и прищурившись, будто сокол, что летит к добыче. Ему ничего не стоило дотянуться взглядом и стрелой, невзирая на порывы ветра и мельтешение снежинок. Он бы прогнал тени и сиял золотом. — Что? — повторил страж, выпутывая ухо из-под двух напяленных друг на друга капюшонов. — Кто? Ответить не вышло. Губы будто онемели. Индржих молча мотнул головой и отвернулся, снова зашагав вперед.

***

Опасаясь судьбы, что постигла Вышеград, император Сигизмунд позаботился о том, чтобы разместить в Пражском Граде побольше припасов и войск. Вместе с ними жили и высокопоставленные лица вроде пана Ченека, бургграфа Града, его семейства, прислуги, а также и беженцев из близлежащих кварталов. То и дело возникали склоки, распри. Только железная дисциплина, суровые наказания и угроза в любой момент оказаться за безопасными стенами поддерживали порядок. В первую очередь недоставало еды. Припасы растягивали, не зная, когда будет следующая поставка, опасаясь повторения осады, случившейся с другой крепостью. Град был погружен в темноту — берегли дрова и лучины, фитили для ламп. Старожилы, кто оказался здесь с самого начала бунта, мрачно припоминали голод, случившийся летом, когда пришлось есть даже виноградные листья. В казармах, помимо вони пота и кожного сала, стоял запашок подгнившей еды — кто-то, страшась голода, упорно прятал куски в сено матрасов. Им угрожали, перетряхивали вещи, запрещали хранить еду под страхом наказания, но ничего не помогало. Они лишь начинали прятать вдвойне усерднее, готовые голодать сейчас, лишь бы не голодать впредь. Мыши хозяйничали по всем зданиям и сновали по спящим. Индржих не отдыхал в казарме. Едва получалось уснуть от духоты, а уснув, не раз просыпался с застывшим в горле криком. Не хотел, чтобы его услышали. Поймали бы с чужим именем на губах, как с поличным. А потому, поворочавшись пару ночей, нашел другое пристанище. С дозволения оставшихся при замке монахов обосновался в глубинах недостроенного собора. Здесь было ощутимо холоднее, нежели в казармах, но чище, дышалось легче. Здесь его бы никто не нашел. И не услышал. Разве что безмолвные портретные бюсты на внутренней галерее, но они бы никому ничего не сказали. А Богу, незримо обитавшему в своем доме, и так все было известно. Еще одной причиной перейти сюда стал мешочек с медовыми яблочными дольками, который Индржих припрятал понадежнее. Дар за спасение жизни, которое и не помнил, оказался неожиданно вкусным. Такое могли утянуть во мгновение ока — оголодавшие люди не брезговали воровством. И могли столь же безжалостно выкинуть в ходе проверки. Повезло, что решил попробовать еще по дороге из Ческого Брода, когда проголодался — тогда и понял, что хочет спрятать ото всех и не готов делиться ни с кем. Спрятал ближе к телу и клевал по одной засушенной пластинке перед сном, рассасывая каждую подолгу, пряча за щекой, пока яблоко не рассыпалось во рту, оставляя яркий кисло-сладкий привкус с неуловимым цветочным ароматом. Слишком давно Индржих ел только чтобы насытить тело, не ощущая вкуса, порой даже забывая есть. И каждый раз, открывая мешочек, сражался с желанием поглотить все в один присест. Всякий раз хотелось съесть еще одну дольку, и не удерживался, брал на этот раз точно последнюю. Силой воли заставлял себя зашнуровать горловину и отложить в сторону, закрывая глаза, засыпая. И потому, когда мешочек наконец опустел, Индржих с великим сожалением обшарил его и слизнул с пальцев прилипшие остатки — мелкая яблочная шелуха, крошки засахарившегося меда. Провел еще раз, надеясь собрать последние кусочки, но к влажной коже прилипло что-то еще. Ухватив за краешек, Индржих выудил наружу листок бумаги. В ночном мраке, царившем под сводами, он различил очертания надписи, но не смог прочесть. Отчего-то неуютно было держать этот листочек. Ведь он попал сюда вместе с яблоками, был вложен кем-то. Кто это был? Бартош бы сказал напрямую. Значит, кто-то другой, и записка предназначалась напрямую одаренному, как некое послание. Выходило, что подарок передарили вместе с чем-то важным и тайным, предназначавшимся изначально не ему. Кисло-сладкое послевкусие во рту из приятного стало тошнотворным. Индржих прогнал его глотком холодного пива из меха. Положил листок обратно в мешочек, вылез из-под плаща и одеяла, обул еще не остывшие ботинки и принялся облачаться. Бартош, как и прочие командиры отрядов, жил в отдельных помещениях казарм, что в мирное время предназначались для купцов и семейных пар низкородных гостей. Индржих прекрасно знал, куда идти. На искомой двери висело знамя Штернберков — звезда на голубом поле. Он держал в руке мешок, смотря в пол. Ожидал, когда откроют дверь после стука. В голове повторялась простая, отточенная фраза, которую собирался сказать: — Возвращаю то, что мне не принадлежит, — и протянул руку с мешочком навстречу. Но в проеме двери, озарявшейся изнутри слабым светом лучины, стоял не Бартош, а его оруженосец — светловолосый, зеленоглазый мальчишка, завернувшийся в плащ. За ним различалось бедное убранство комнаты: неширокая кровать на двоих, стол со стулом, да сундук. На плоской крышке последнего, судя по разворошенному гнезду из одеял, и ночевал мальчишка. Больше никого не было, несмотря на поздний час. — Это для твоего господина, — добавил Индржих, чуть опустив руку. — Передай ему, что угощение было вкусным, и я надеюсь, он успел попробовать… Сонное мерцание в глазах оруженосца сменилось огоньком. — Успел, успел, — мальчик выхватил мешочек из рук десятника и сноровисто потянул за нити горловины. Жадно нырнул пальцами внутрь, несмотря на свидетеля. Пока десятник стоял, не зная, что сделать — строго прикрикнуть? уйти? — оруженосец пошарил пальцами и вытащил наружу записку. Заглянул в мешочек еще раз, потряс над ладонью, удостоверяясь, что там не завалялось больше ни крошки. И только потом уже уставился на листок. — Te amo, etsi longe, — прочитал он вслух и нахмурился. Десятник же стоял, оторопев: залезть в передачу для другого человека, да еще сунуть нос в послание к нему… Когда-то Индржих мог блеснуть парой-тройкой афоризмов на латыни. Запылившиеся знания, освежаемые дежурными молитвами, с легкостью дали перевод услышанного. Некто передавал признание в любви, невзирая на расстояние. И это знание перебивало оторопь от нахальства оруженосца еще большим смятением. Неужто ему всучили дар от опостылевшей любовницы, которую оставили где-нибудь в Италии? Коснулось смутное воспоминание, оставив поправку — любовника. Хотя, как знать. Волны времени накатывали, меняя мир за собой. Принося одно. Безвозвратно унося другое. Ничто не мешало умелому обладателю меча найти женские объятия вместо бесплодной связи с мужчиной. — Вы случайно не понимаете, что это значит? — мальчик вскинул взгляд с чисто детским любопытством. Ему точно не стоило знать, какие записки и с каким содержанием могли прислать его господину. Ради безопасности их обоих. — Не понимаю, — Индржих услышал, как его голос тяжелеет. — И тебе понимать не следует. Оруженосца, который в послание господское нос сует, бить нужно. Мальчик, вздрогнув, невольно отступил и поднял руки: — Это от брата пана подарок, что ж там тайного быть может? От брата. Перестало давить плечи. Но Индржих не стал сдавать обратно: — Что угодно, — медленно отчеканил он. Мальчик побледнел, застыв перед ним, будто мышь перед змеей. Индржих смерил его еще одним немигающим взором и наконец отшагнул. Без слов пошел прочь. Услышал, как захлопнулась дверь и провернулось железо замка.

***

Небольшое собрание командира и десятников проходило в одном из отдаленных уголков двора, между кузницей и конюшнями. Здесь воняло почти так же, как в казармах, но терпимее — травянистым душком навоза. Десятники собрались и не перебивали, слушая спокойную речь Бартоша, излагавшего ситуацию. Индржих смотрел, как командир перетирал пальцами край рукава. Мял ткань почти незаметными движениями. Волновался, хоть по голосу и не слышалось. — Выходит, — первым прервал молчание Богуславко, — мы себя сами провизией обеспечиваем? — Выходит, так, — пробормотал Вацлав. — И какого черта лысого мы тогда деревни жгли, — сжал кулаки Богуславко и уставился под ноги. — Если нас все равно кормить не собираются… — Мы сделали все, что могли, — пасмурно вмешался Суровец. — И людей спасли. — Без крова их оставив? — К счастью, нам предоставили свободу в решении, как раздобыть припасы, — оборвал начинающуюся свару Бартош. — В первую очередь подразумевается, что мы должны бороться с гуситской ересью, охватившей город. — Бороться с ересью! — Богуславко мелко затрясся в приступе нервного смешка. — Уж больше года с нею весь христианский мир борется, крестовый поход созвали, Вышеград пожгли… пан пятидесятник, ну уж мы-то точно разберемся! Индржих сжал челюсти. Хотелось отвесить оплеуху, чтобы десятник пришел в себя и прикусил язык. Такие речи ни к чему хорошему бы не привели. — Внесем свой вклад, — невозмутимо ответил командир. — Возьмем в плен обоз с продовольствием, который еженедельно через брод Малой страны из Табора ходит. Стихло перешептывание между Вацлавом и Йозефом. Замер Богуславко. Склонил голову Суровец. Индржих же перевел взгляд обратно на пятидесятника. Тот оставался спокойным, но было видно, как собрались морщинки в уголках глаз и дернулись усы в едва заметной улыбке. Вот зачем он так с ними говорил? Подробно, обстоятельно, с игрищами этими великосветскими, когда следовало коротко: выходим на Малую страну, тогда-то и затем-то. Посвятил всех, что их кормить отказались. А не следовало, ох, не следовало. Ему бы держаться отстраненно, гордо, да очаровывать блеском доспеха и умениями — тогда б его все слушали беспрекословно, без пререканий. Общаться надо было, как с подчиненными, а не как с товарищами на пиру. Никто из них того не стоил. Но Индржих сдержал недовольство, вместо того спросив: — Каков план?

***

План отправился в пекло почти сразу. Богуславко не стал ждать, когда обоз вступит на брод, а Суровец в яростной атаке зашел дальше, чем следовало. Их нападение распалось, и только усилиями прочих трех десятников удерживалось вместе. Индржих и его люди сцепились с теми, кто пытался зажать десятку Суровца. За звоном стали и криками бывший гетман слышал резкий стук барабана — им подавал команды оруженосец командира. Медленнее, чем следовало. Только одно в плане Бартоша сработало безупречно — то, как они, спешившись, зажали конных на узкой улице Малой страны. Те толклись и старались выбраться, прорвать вражеский строй, но наталкивались на копья. Но все прочие детали, которые их командир пытался предугадать и учесть, обрушились, будто башенка из костей на колченогом столе. Веревки и цепи перегораживали путь. Удар меча завязал в кольчуге и задубевшей от холода стегани, но Индржих подхватил оброненное копье и воспользовался им, отступив за щиты своих людей. Другие десятники перешли к той же тактике, но он не видел наверняка — был слишком занят борьбой. Медленно, но верно они сломили сопротивление пеших и зажали обоз в тиски, принудив сдаться. Индржих узнал об этом из боя барабана, но по-настоящему для него бой кончился, когда люди перестали наскакивать навстречу, на острие пики. Вражеский командир выехал навстречу Бартошу, и они, вполголоса что-то обсудив, разошлись обратно к бойцам. Конские копыта переступали меж тел. — Индржих, Суровец, Йозеф, — окликнул Бартош, — берете в плен выживших. Богуславко и Вацлав — возьмите обоз. Так они и поступили. — Шкуры б вам поснимать, а не в плен брать, — уловил Индржих глухое бормотание со стороны Суровца, вязавшего руки пленным. — Командир наш милостив, ежели рыпаться не будете, семьи свои увидите… Но речи, с которыми он обращался к врагам, были самыми резкими из всех. Чаще бойцы молчали или, изредка, осведомлялись о самочувствии тех, кого только что намеревались резать насмерть. Ведь, хоть и еретики, но они тоже были богемцами, и надлежало проявить милосердие к поверженному сопернику. Индржих молчал. Он не смотрел в глаза тем, кого спешивал, кому связывал руки. Будь его воля — он бы продолжил бой, сократив число выживших вдвое. Он помнил, как забивали людей при Вышеграде, видел сгоревшие вместе с людьми шатры у Млады Вожиц. Помнил темноту, поглотившую рыцарей на полях под Живогоштой. С чего им было воевать по-христиански с теми, кто не следовал правилам рыцарской войны? Они взяли в плен едва ли не такое же количество людей, что было и при них самих. Следовало бы взять меньше, а менее ценных — порезать на месте. Но Индржих молчал. Не он был во главе отряда, он должен был подчиниться приказу, каким бы мягкосердечным тот ни казался. Повязав всех, кого могли, они сели на своих лошадей и двинулись в обратный путь. В отряде царило приподнятое настроение. Индржих видел, как люди подглядывали в телеги с припасами и ухватывали себе чего перекусить прямо там: хлеб, колбасу, сырые овощи. Слышал чавканье и бодрые разговоры. Люди предвкушали сытые желудки и обмен пленных, их лошадей на еще большее количество снеди. Положа руку на сердце, Индржих не мог винить их в этом. Но мог винить, что не уследили за пленными. Услышал резкие оклики и топот, обернулся в седле, чтобы увидеть, как улепетывают двое. А его люди сдерживали оставшихся, которые выронили припрятанный кем-то кинжал в грязь. И тогда глухая злость прорвалась. Он пришпорил коня и погнался за сбежавшими — недалеко, они даже за угол завернуть не успели. Сшиб навзничь одного выставленной из стремени ногой, осадил коня перед вторым, в драной кольчуге и айзенхуте. Спешился, пока противник пятился, лихорадочно озираясь, ища путь к отступлению. Но, не найдя, сверкнул глазами и в отчаянии ринулся вперед. Он был молод и силен, горел лихой надеждой вырваться. Индржих лишь шагнул вперед, пропуская кулак мимо себя, сокращая расстояние меж ними до ничтожного. Вмял кулак в чужой живот, выбивая дыхание, ударил локтем о склонившуюся навстречу голову. Зарядил коленом по подбородку, отчего парень опрокинулся навзничь. Сзади слышались гам, восклики, а еще — топот. Обернувшись, Индржих успел подставить навстречу обломку доски ладонь. Сжал пальцы, перехватывая, вдарил ногой, выдирая оружие из рук… Бой закончился так же нелепо, как и начался — подскакавший боец из его десятки опустил меч на голову противнику. Тот рухнул и более не шевелился. Того же, который хватал воздух ртом и плевал кровью, зубами в грязь, Индржих подхватил за ворот кольчуги и поволок обратно в строй пленных, которых утихомиривали криком, плетями и ударами мечом плашмя, вязали заново тех, кто успел порвать веревки. — Индржих! — окликнули с головы строя. — Что у вас? Десятник бросил едва перебиравшего ногами парня дружине и протянул навстречу своему дестриэ, шедшему следом, правую руку. Смутно отметил, как она горит после удара доской. Латные рукавицы снял, когда вязал пленных, обратно не надел, удар пришелся в полную силу, лишь немногим его смягчила кожаная перчатка . И что-то теперь было не то с пальцами. — Все в порядке! — откликнулся он и залез обратно на коня. Поморщился, когда взялся за луку седла. — Продолжаем путь! Едва остановившийся строй двинулся дальше. Не медля, Индржих снял перчатку и осмотрел, ощупал ладонь. Она болела и распухала на глазах. Десятник негромко выругался, щерясь. Не хватало еще, чтоб поломали руку, которой он держал меч… Взгляд остановился на серебряном обруче, обхватившем мизинец. Потертое, поцарапанное, кольцо держало форму. Позолота, чернение на лицевой стороне до сих пор, спустя полтора десятилетия являли взору герб Липы. Его снимал лишь тогда, когда они оставались в одной постели — чтобы случайно не поранить. Да при редких травмах — вроде сегодняшней. Ведь хотелось сохранить мизинец, чтоб было, на чем носить. А потому Индржих смерил внимательным взглядом левую руку, сжал-разжал кулак, оценивая, как сильно трясутся пальцы. Бережно взялся за кольцо и скрутил с начавшего опухать вместе с ладонью мизинца, крепко держась за обруч и морщась. Скрутив, зажал кольцо в кулаке и опустил в кошель, проследив, чтобы не выронить мимо. Носил бы крест на шее, повесил бы к нему. Но, как и некоторые из воинов, Индржих предпочитал не перетягивать горло цепью или шнурами — слишком уж удобно было бы тогда дернуть, придушить, — и держал тельник на поясе. Потому кольцу было место рядом с немногими прочими ценностями. Но коли б мог, поместил бы сразу в сердце, будто в реликварий — ведь перстень был ему куда дороже, чем все содержимое кошеля. Опустевшее место на пальце заняла ноющая боль.

***

Истончившиеся от голода девичьи пальцы втирали в опухшую ладонь мазь. Она источала зловоние. Руки монахини, занимавшейся его раной, едва грели. Индржих терпел холод и неудобство от неловких движений. В небольшом зале, где девушка ухаживала за их ранами, на скамьях сидело еще несколько человек, дожидаясь очереди. Юная помощница, девочка-послушница, чьи скулы проступали из-под кожи, копошилась за спиной десятника, вымачивая повязки в целебном отваре. Шел Адвент, великое ожидание Рождества Христа. И божьи люди блюли пост, в отличие от них, кому требовались силы для боя и ежедневных караулов, кто не сдерживался от греха, найдя мясо. Индржих мог лишь поражаться силе духа двух девиц, исхудавших, но мужественно ухаживавших за стенавшей солдатней. Надеялся, что, как в народных сказах, истово постящихся людей одарит золотом какая-нибудь из отощавших свиней в хлевах. Втерев мазь, девушка приступила к повязке. Сначала невесомыми, но потом все более крепнущими полосами она обвила правую кисть льняной полоской ткани. Рука онемела. От нее распространился терпкий травянистый аромат. — Вам повезло, пан, — тихо пробормотала монахиня, повязывая узелок. — Несильно поранило. Ушибло крепко, может, кость-другая треснула. Но скоро исцелитесь, и меч будете держать, как прежде. — И не только меч, — стрельнуло вульгарностью откуда-то из ожидавших своей очереди людей, но почти сразу раздался звонкий шлепок — сосед похабщика выдал тому незамедлительное возмездие. Монахиня и глазом не моргнула. Как знать, была ль привычной, а может, внимание притупилось от усталости. — Спасибо, сестра, — склонил голову Индржих. Дождался, когда девушка перейдет к следующему страждущему и поднялся на ноги. У выхода он заслышал чужие голоса: — …уксуса не осталось, может, найдется вина скисшего? — Все истратили… За дверью увидел их источник. Служка, который помогал монахиням, и сейчас держал в руках ведро с водой, ощутимо кренясь. И, к некоторому удивлению Индржиха, командир их отряда. Едва ли заметив слушателя, они оба малость посторонились от открывшейся двери, но не прервали разговора. Бартош лишь глянул мельком да коротко дернул головой, не то приветствуя, не то извиняясь. Потянулся за льняной тряпицей на поясе — свежей. Промокнул глаза и снова обратился к служке: — Может, хоть остатки есть… Уходя, Индржих расслышал громкий вопль — кто-то не стерпел боли от нежных женских рук.

***

В какой-то момент, идя по крепостной стене и потянувшись привычным жестом к кошелю, Индржих понял, что кольца нет. Сердце пропустило удар. Он остановился. Отставил в сторону копье и полез отвязывать кошель трясущимися пальцами. Потянул завязки, заглядывая внутрь. Стал вынимать монету за монетой, скидывая гроши на истертые подошвами широкие ступени. Серебро глухо звякало о лед и камень. Вынув все до самого дна, Индржих еще раз тщетно потряс кошель и провел пальцами по коже, проверяя, что та нигде не прорвалась, не протерлась. Не было, его не было. Обронил. Потерял. Потерял! Индржих торопливо пошел в обратную сторону, вороша в голове воспоминания. Где он последний раз пользовался кошелем, где снимал, вынимал деньги? Утром у конюшни, где платил за овес для коня. Днем у кузни, где купил новый щит. Вчера ночью у кухни, где платил за соль для еды. Столкнулся по дороге с другим стражником, с которым совершал обход стены, едва разминулся на узкой дорожке, но не обратил внимания на возмущенный оклик — в обратную сторону до лестницы было короче. Спустившись, отправился первым делом к конюшне. Там измерил шагами, вглядываясь под ноги, всю площадку. Потом расширил круг — может, случайно пнули в сторону? Сено, навоз, конский волос, труха, обломки — грязь и мусор. Но не блестел серебром ободок кольца. Отошел к кузнице, где стояли, переговариваясь, кузнец с подмастерьем. Индржих не вслушивался, меряя шагами навес у стойки с щитами. Его окликнули, он откликнулся — бессвязно, без надежды на помощь. Подмастерье сделал пару шагов навстречу, окинул землю вялым взглядом, но почти сразу отступил, покачав головой. Кузнец же пожал плечами — беспомощно, без интереса. Здесь перстня тоже не было. Было угольное крошево, щепки, и блестели, путая ложной надеждой, капли и осколки металла. Но не сиял золотом герб Липы. Перешел ко входу в кухню, куда поздно вечером выходила служанка, тайком, из-под полы, подторговывая остатками и объедками. Окликнул стражник, пригрозив, но Индржих не обратил внимания — он не намеревался заходить и выпрашивать добавку к пайку. Он осматривал тщательно выметенную от снега и льда, промерзшую насквозь землю, ища блеск перстня. Но не находил ни малейшего следа — равно как больше не осталось ни следа от того, кем он был подарен. Могли подобрать и спрятать. Недолго бы пролежало серебряное кольцо на виду среди жадных, вороватых глаз. И сделать это мог кто угодно. А потому Индржих поднял голову и спросил у стражника близ кухни, что грозно на него хмурился: — Я потерял перстень, серебро с позолотой. Не видал? Обменяю на все свое серебро и шесть пайков, сразу по получении. Но мужчина, хоть его глаза и жадно блеснули, покачал головой. Индржих вернулся обратно к конюшне, спрашивая всех, кто попадался навстречу, о пропаже, прося передать прочим. Пришел со стены стражник, с которым он совершал обход, сунул в руки кошель с серебром, возмущенно бормоча не разбрасываться деньгами, но Индржих едва обратил на это внимание. Вместо того сказал: — Я потерял перстень. Найдешь — отдам эти деньги, и еду за меня возьмешь на три дня вперед. Люди отходили от него, будто от чумного. Какой дурак стал бы терпеть столько без еды, когда они и так здесь существовали впроголодь? И пусть бы отходили, так не мешались, не лезли под руки, которыми Индржих ворошил промерзшую землю, ища меж жухлого сена и высохшего навоза кольцо. Десятники из отряда, что подошли осведомиться, какого дьявола он елозит носом по мусору, разошлись, и поодиночке снова подошли, лишь чтобы сказать — нигде не нашли. Будто сквозь землю провалилось. И шли бы они куда подальше со своим сочувствием, безразличием и сомнением. Ему не нужны были чужие чувства. Ему было нужно лишь кольцо, которое когда-то подарил Ян — облаченный в бело-золотое сукно, улыбавшийся под сводами ночного костела нежнее любого из ангелов на витражах. Пар вырывался изо рта. Повязка на руке из желтоватой обратилась в черную. Дневная хмарь перетекала в стылый вечерний сумрак. Он ископал все вокруг, но не находил. Исколол пальцы мусором, изморозил льдом. Расширил круг поисков до ристалища, мимо которого пролегал путь до конюшен, прошелся под крепостными стенами… Его не было, нигде не было. Но ведь где-то оно существовало! Не могло же оно оказаться за пределами крепости! Не могло потеряться бесследно! Укатиться, пропасть, исчезнуть. Кольца были долговечнее людей, они переживали их, как святые лики, отлитые из серебра и стали. Они жили, даже если те, кто их дарил, умирали — а вместе с ними жили память и клятвы. Индржих был готов перерыть весь Пражский Град, лишь бы найти свой перстень. Через мечущиеся в голове мысли, отчаянные догадки, в голове проступала кровавая хмарь, мутила рассудок. Если он не мог найти перстень, если его не желали отдавать добровольно, за награду — так, может, стоило поискать с угрозами? Может, кто приметил блеск на земле, а теперь алкал обменять его на пять-десять порций пищи? Припрятал где понадежнее и наблюдал за тем, как ищут, усмехаясь под нос и поглаживая обод кольца, припрятанного в рукаве. Понимал, что если пойдет на поводу у таких мыслей, то окажется в темнице. А там уж точно ничего не сыскать. Останавливался, делал несколько глубоких вдохов в тщетной попытке прогнать искушение. И снова искал. Он искал, искал, искал, пока смеркалось все крепче, а шепотки снаружи и внутри становились все громче. Продолжал, даже когда пришла ранняя зимняя ночь, просеивать землю меж пальцев, надеясь, что найдет на ощупь. Помогал тусклый свет луны, светившей из-за пелены облаков. Приблизились шаги и свет факела. Но он не остановился, не поднял взгляда. — Встань, Индржих. Мотнул головой: — Перстень ищу… — Знаю. У меня есть вести. Воспряв, Индржих оперся о левое колено, поднимаясь на ноги. Едва разогнулась затекшая шея. — Какие? В ответ человек протянул навстречу руку и раскрыл ее. Там блестело золото герба. Онемев, Индржих смотрел на перстень. Но лишь мгновение, а в следующее ухватил так быстро и жадно, что проскреб ногтями по ладони. Отступил на шаг, обхватив кулак второй рукой, прижав к груди. Перед глазами плавало пятно света от факела. Он не замечал ни боли в старых ранах, которые ныли от холода, ни самого холода, лишь чувствовал, как нагревается родная тяжесть серебра. А потом в голове прояснилось. И он уставился на человека перед собой. Это был Бартош. Все сложилось воедино. Мнимая ясность вывода заморозила кровь, в глазах потемнело. Различал лишь неясные очертания лица и доспеха. — Да как ты посмел, — выдохнул Индржих. Ободок кольца впился в ладонь. — Украсть у меня… Это все объясняло. Весь день десятник расспрашивал окружающих. Уж командиру бы первым донесли, что его подчиненный с поста ушел и что-то ищет, перед всеми пресмыкаясь. А Бартош молчал, наблюдая. Пришел в ночи, чтоб обойтись без свидетелей. — Считаешь, я украл? — прозвучал чужой голос. Без выражения. На лице ничего не дрогнуло, лишь мерцали на неподвижных глазах отблески от факела. Снова, из жалости ли, из иной корысти, припрятал то, что его ранило. Последнее напоминание. А теперь еще раз снизошел, устав смотреть, как он весь день носом землю рыл. — Кто ж еще! Только тебе известно, как я этим перстнем дорожу и почему. Вор бы и деньги забрал, — трясло. — Думал, отступлюсь? Брошу его искать? Опять пытаешься меня купить едой да вежливостью… Подавился, закашлялся. Отвел левый кулак, в котором держал кольцо, за спину. Правый же держал перед собой, едва удерживаясь, чтобы выместить бурлившую злость на человеке перед собой. И дожидаться продолжения не стали. Слова прозвучали резко, будто удар хлыста: — Перстень был украден, но не мной. — А кем? — оскалился Индржих, делая шаг вперед. — Кто посмел?! — Не скажу, — всего два слова, но будто пригвоздили к месту, по слову на ступню. — Не хочу наблюдать за расправой. В коротко склоненной вперед голове — не в жесте покорности, но для жесткого взгляда исподлобья, — читалась… не злость. Но будто бы усталость и досада. Речь звучала гладко и четко, будто бы уже проговоренная про себя заранее: — Ты не в себе. А потому я притворюсь, что не заметил обвинения в воровстве. Но только раз. На упоминании преступления Бартош не совладал с собой — скривил губу, будто от мерзкого привкуса. Его передернуло от одной лишь мысли о таком обвинении в свою сторону. Но продолжил столь же чисто, как начал: — Впредь, когда захочется сорвать на ком-то злость, в том числе на мне, подумай дважды. Следующий наш разговор ты начнешь с извинений. Справишься меня найти. Замолчал, пристально глядя. Повел головой, будто бы желая отвернуться, но напоследок добавил: — Потому что я не намерен тебя искать. Одному Богу ведомо, где ты ото всех ночами прячешься. Зашагал прочь, не оборачиваясь. Индржих бездумно следил за удаляющимся светом факела. По пустому двору шептал ветер. Зябко покашливал стражник, идущий по крепостной стене. Болели колени. Короткая отповедь стерла из разума остатки мутной пелены. Теперь он ясно осознавал произошедшее. Уши и щеки ожгло прилившей кровью. Захотелось скрыться без следа — так же, как совсем недавно произошло с перстнем. Ну почему первое и единственное пришедшее на ум объяснение стало именно таким?

***

Рождество. Время счастья, празднеств, новых надежд — ведь сам сын Господень явился на грешную землю в этот день. Его долженствовало освящать богатым пиром, смехом и весельем, радовать окружающих подарками и чудесами. И хоть в Пражском Граде осталось не так много счастья, бургграф Ченек приложил все усилия к тому, чтобы этот день стал для всех обитателей крепости малость светлее прочих. Велел пожарче натопить главные залы, приготовить кушаний, а также прибавить к жалованью солдат несколько грошей сверху. В роли подарков выступило вино, которым бургграф расщедрился на гостей. И потому все были в приподнятом настроении. В зале поменьше собрались знатные паны да мирные люди. В зале побольше — обслуга да солдаты. Кто-то, помоложе да покрепче, даже пытался танцевать, но люди постарше берегли силы и обходились разговорами. Близ одного из столов скучковались десятники отряда Бартоша, рядом с ними стоял Индржих, внимая. В большинстве своем они являлись выходцами из деревенских жителей, лишь Йозеф был одним из младших сыновей часовщика. Но по тому, как бойко он перебрасывался с товарищами грубыми шутками, как заливался над ними, стараясь не расплескать вино из кружки, и не сказать было. — Я ей говорю — обернись, дуреха, к чему гадать, вот он я, твой жених! — вещал он. — А она как давай визжать… — Вестимо, ты ж на черта похож, — поддакнул Суровец. — Чернявый, кудрявый. Скажи спасибо, что ведром по тебе не съездила! — Как это вышло с тобой, кривонос? — парировал Йозеф, и десятники грохнули со смеху. Даже сам Суровец прыснул, согнувшись в две погибели. Отпивая горячее вино с пряностями из кружки, Индржих поймал себя на том, что ему хочется улыбнуться. Совсем малость, но все же. Было что-то согревающее в том, чтобы слушать их простецкие шутки да вставлять временами слово-другое самому. Не сказать, что он был близок к ним. Но все же совместные вылазки помогли стать среди них своим. Нелюдимым, временами резким, но своим. Они не знали, отчего он молчалив, ведали лишь, что прибился к пану Конопиштскому весной. Судили о нем по навыкам. И этого хватало, чтобы чувствовать себя среди них спокойно. Но мелькали в зале и рыцари, и люди с высоким положением. Приметил там Индржих и одного из командиров гарнизона — Яна Шваба. Лысеющий, остроглазый мужчина невысокого роста, он говорил быстро и, как ни удивительно, без малейшей запинки. Краем уха за гомоном десятников Индржих слышал, как Шваб рассказывал о праздновании Рождества в Венгрии: — …двенадцать луковиц раскладывают и наблюдают. Какие из них намокнут быстрее — те месяцы и будут дождливыми. И знаете, панове, за все годы, что я там провел, ни разу не ошиблось гадание! И гудели удивленные голоса, восхищавшиеся замыслом Господнем и провидением. Всеобщий мир, невзирая ни на что, царил над Богемией в рождественскую ночь, и спокойствие, легкость насыщали души не меньше, чем пьянящий хмель. Истории кружили вокруг, развиваясь и обрываясь, переплетаясь. Звучала тонкая мелодия лютни, которую ласкала в углу девушка из кухонной прислуги — а вокруг нее вместе с музыкой вилось несколько юных оруженосцев, предлагая даме то вино, то снедь. — Помню, как я в тот год колядовал, — повествовал Вацлав. — Сколько мы всего набрали! И хлебцев сладких, и ягод сушеных, кто-то даже колбасы в мешок подкинул… — Но увы! — огорченно протянул Богуславко. — То оказалась совсем не колбаса! — Дай дорассказать-то, ну? — возмутился десятник, пока остальные язвительно хихикали. — С вами и рот открыть нельзя! — Колбасу подкинут, — буркнул под нос Индржих, но его услышали. И загоготали с новой силой, отчего и он сам кисло ухмыльнулся. В неверной, хрупкой атмосфере торжества Индржих мог забыться хотя бы на миг. С вновь обретенным кольцом, снова покоящимся на мизинце, и воспоминаниями, что таились в неверной мгле забытья, всплывая лишь порой, одаривая теплом и болью в равной мере. Мог отдалиться постепенно от того, что произошло. Позволил себе существовать, грелся о чужое присутствие и смех. При этом помнил, как держал его за руку Птачек, торопясь покинуть опостылевший пир. Неосознанно проворачивал перстень на пальце и воскрешал заливистый смех в памяти. — Мало чем отличалось. Тоже ставили ясли с сеном, мистерии разыгрывали, — звучал голос из соседнего круга. — Но, думаю, вас, панове, больше заинтересовало бы попасть на карнавал. Вот там-то каково веселье! — Карнавал? Я слышал, там маски надевают… — Верно слышали! И у каждой свое обличье, свой тайный смысл… Индржих перевел взгляд к притихшему кругу рыцарей-командиров, которым «пан итальянец» повествовал о венецианских обычаях справлять празднества. Да так увлекательно, что даже от соседних компаний кто-то отошел, присоединяясь к слушателям. При воспоминании о том, как они разошлись в последний раз, гнетущей волной накатил стыд. Ни разу Бартош не показал по отношению к нему дурных намерений. Равно как и по отношению к остальным, даже к тем, кого щадить не стоило — вроде пленных, которых они обменивали на провизию. Он был благородным человеком, и за это Индржих отплатил оскорблением. Хотя знал ведь, что уж этого рыцаря в отсутствии чести стоило бы обвинять последним. Но потерял голову от отчаяния и злости, сорвался. Как когда-то, другой зимой, над мертвым телом. Скольких еще он оттолкнул подобным образом? Гинека, который порывался обнять напоследок. Десятников из старой дружины, которые зазывали на зимнюю охоту и торжества. Даже самого вредного из них, настоящую занозу, Милоша, но который все же помогал, чем умел. Совет думать дважды колкой, острой иглой кусал в голове. Очень верный совет. Отведя взгляд, Индржих продолжал тайком слушать, отхлебывая вино из кружки. Напитывался голосами вокруг, полными жизни и веселья. И размышлял над извинением, которое задолжал.

***

В поздний час опять открыл дверь оруженосец. И сразу же прикрыл, не до конца, будто боясь, что нападут. — Что вам надобно, пан Индржих? — Я ищу твоего господина. Его здесь нет? — Он в обеденном зале, — тихо ответил мальчик, не сводя с него напряженного взгляда. — Вернется поздно. Вы желаете что-нибудь передать? — Нет, — отступил Индржих. Это извинение он не собирался доверять оруженосцу, чьи манеры недалеко ушли от пажа. Видел, с каким облегчением на лице захлопнул дверь мальчишка. Похоже, в прошлый раз он знатно обделался. Что ж, десятник о том не жалел ни капли. Лучше пусть получит урок словами, чем розгами. С мыслями о том он направился в обеденный зал. Как и ожидал, там было уж совсем пусто. Едва теплились угли в огромном очаге, да стояло возле него несколько стульев. И в полумраке, разгоняемом светом пары ламп, поочередно звучали два голоса. — La donna, veggendo che nella prima giunta altro male che di parole fatto non l'avea, — мелодично читал первый и сделал паузу, позволив вступить второму. — Жена, видя, что на… эм… первый раз он не учинил ей иного зла, — быстро переводил тот, малость запинаясь, — к-кроме как словами… — E parendole conoscere lui tutto gogolare per ciò che per man tenea un così bel giovinetto, prese cuore e disse… — И п-поняв, что он повеселел, залучив в руки столь… кхм… красивого юношу, ободрилась и сказала… Индржих тихо приблизился, оставаясь в тени. Сидели, накрывшись от холода плащами и шкурами, дамы и рыцари, внимательно слушали рассказ, который зачитывал на итальянском Бартош, и перевод от ясноглазого юноши в монашеских одеждах. Рыцарь держал книгу на коленях бережно, как мать младенца, и перелистывал страницы с величайшей осторожностью. — E intendi sanamente, Pietro, che io son femina come l'altre, e ho voglia di quel che l'altre… — но вот взгляды, которые он бросал на юношу, дожидаясь перевода, нельзя было истолковать иначе, кроме как лукавые. С толикой насмешки. — Пойми хорошенько, Пьетро, — монах же старательно не смотрел в ответ. Во всей его позе читались неловкость и напряжение, столь же громко звеневшие в неуклюжем переводе: — что я, кхм, такая же ж-женщина, как и другие, и ж-желаю того же, чего желают и все… — Sì che, perché io me ne procacci, non avendone da te, non è… В очередной раз поднятый взгляд пролетел мимо и фраза, судя по подъему голоса, оборвалась на полуслове. Индржих коротко кивнул, молча приветствуя и наблюдая, как веселье, предназначавшееся не ему, гаснет, а взамен него чуть приподнимаются брови. — П-потому, если я стараюсь раздобыть, ч-чего ты мне… кхм… не доставляешь, — юноша в опасливо глянул в сторону чтеца, ища продолжения прерванной фразы. — Non è da dirmene male, — договорил Бартош и снова опустил голову. Сделал перерыв, чтобы промокнуть глаза. В свете очага различалось, что льняную салфетку в его руках пятнала желтизна. — Almeno ti fo io cotanto d'onore, che io non mi pongo né con ragazzi né con tignosi. — Н-не следует меня за это корить, — последовал перевод. — По крайней мере я настолько берегу твою честь, что не якшаюсь с… c… — Конюхами и паршивцами, — смилостивился рыцарь над монахом, который не решался марать язык о ругательства. После чтения на другом языке инакость его речи звучала особенно сильно. Он будто пел. — Pietro s'avvide che le parole non erano per venir meno in tutta notte… Чтец не собирался прерываться ради неожиданного гостя, и Индржиху это было понятно. Потому он столь же тихо, как пришел, устроился в одном из стульев и стал слушать продолжение рассказа, наблюдая за слабыми язычками пламени, порой выглядывавшими из углей. Два голоса перемежались, и десятнику было просто понять, почему люди собрались здесь. Пусть в животе урчало, но чтение вслух умиротворяло. К сожалению — для удовольствия, которое он получал, — или к счастью — для позднего времени, — рассказ подходил к концу. — Dopo la cena, quello che Pietro si divisasse a sodisfacimento di tutti e tre, m'è uscito di mente. Фраза прозвучала, но монах не перевел. Он побурел и уставился на рыцаря, будто воочию увидел всадника Апокалипсиса. Улыбку того выдали лишь дернувшиеся усы. Он зачитал дальше, не обратив внимания, что переводчик пропустил реплику: — So io ben cotanto che la mattina vegnente infino in su la piazza fu il giovane, non assai certo qual più stato si fosse la notte o moglie o marito, accompagnato, — и с этими словами Бартош бережно закрыл книгу. Обвел собравшихся взглядом, уже не смотря текст, зачитал по памяти: — Per che così vi vo'dire, donne mie care, che chi te la fa, fagliele; e se tu non puoi, tienloti a mente fin che tu possa, acciò che quale asin dà in parete tal riceva. — Потому скажу вам так, дорогие мои дамы, — прорезался слабый голос монаха, — к-как сделают тебе, так отплати и ты, а к-коль не можешь, то… мхм… памятуй о том, пока не п-представится возможность… Дабы, как лягнет осел в стену, т-так бы ему и отдалось. — Вы пропустили небольшой фрагмент, брат Яков, — окликнула женщина из сидящих. На ее голос монах резво поднялся со стула, молча поклонился всем и торопливо пошел прочь, красный, будто вареный рак. — Достаточно большой, — проворчали рядом. — Раз он не смог перевести, может, вы окажете милость, пан Бартош? — Нет, панове, — с притворной жалостью откликнулся рыцарь. — Боюсь, придется выспросить перевод у брата Якова. Ведь он согласился перевести эту в высшей степени благочестивую повесть, которую я выбрал из книги пани Анны, и я не смею отбирать его хлеб. От всего сердца благодарю за удовольствие, которое я получил, делясь с вами мудростью мессера Бокаччо. Зазвучал хор ответных благодарностей. Раскланявшись со всеми и передав книгу обратно одной из дам, Бартош направился к столу, откуда за ним наблюдал поздний гость. Встал на отдалении, смерив взглядом. Не особо суровым, он до сих пор довольно щурился. Индржих поднялся навстречу. — Я извиняюсь, — начал с того, о чем просили, — что был несдержан и оскорбил вас, пан Бартош. Клянусь впредь думать дважды, прежде чем сорвать злость на ком-либо. Договорив, он смолк и остался стоять, склонив голову. Ждать пришлось недолго: — Извинения приняты. Только с чего опять на «вы»? Индржих поднял взгляд. — Я могу? — В Ческом Броде смог, — и впрямь. Тогда, забывшись, так и сделал. — Считаю, мы достаточно давно знакомы для такого обращения. Мотнув головой, чтобы не попасть в нити потянувшихся к прошлому мыслей, Индржих взялся за пояс и отвязал от него небольшой холщовый мешочек — невесомый и хрусткий. Протянул навстречу: — Это ва… тебе. Бартош подцепил мешок за завязки горловину и, поднеся к лицу, понюхал. Смял в ладонях. — Ромашка, — пояснил Индржих. Его до сих пор удивляло, насколько легко уступила просьбе поделиться травами девица-монахиня. — Делай крепкий отвар, промывай глаза, поможет. — Попробую, — пробормотал рыцарь, взвешивая мешочек на ладони. Снова приблизил к лицу и втянул воздух носом. Произнес на выдохе: — Спасибо. Прозвучало тихо, но Индржих видел, как бережно держат его дар. Не выпуская, не отрывая взгляда. Осталось последнее, о чем он хотел сказать, пока шел сюда. — Насчет того, что меня найти сложно — я плохо сплю, поэтому ищу ночлег отдельно ото всех, — почти полностью правда. — Ночую в соборе святого Вита. Если понадоблюсь — спроси монахов, они скажут, где искать. — Понял, — Бартош убрал мешочек от лица и начал подвязывать к поясу. — Буду знать. Наблюдая за его движениями, Индржих повелся на поводу у любопытства, которое зудело с самого момента, как закончились чтения: — А что монах переводить не решился, пошлости какие? — было несложно догадаться. Так же ехидно поглядывали друг на друга десятники, травя шуточки на рождественском пире. Разве что делали это не на итальянском. — К чему над ним издеваться? — Как он исповеди будет принимать, если стесняется перевести о ночи втроем? — повел ладонью рыцарь. — Побежит за епископом? Явственно вспомнилось, как побурел юноша. Индржих фыркнул, не сдержавшись: — К папе римскому. Мужчина коротко рассмеялся: беззвучно, лишь дрогнули плечи, да озарилось лицо. Он с такой легкостью делился этими веселыми искрами в глазах, что с ним, что с остальными. Неудивительно, что место рядом с ним всегда охотно занимали люди. И прямо сейчас Индржих занимал место, которое принадлежало кому-то или чему-то еще. Например, здоровому сну, которого никогда не было вдосталь. — Спокойных снов, Бартош. — Тебе того же, — легко прозвучало в ответ. Они разошлись, не задерживаясь.

***

Удар. Треск. Удар. Тренировочное копье врезалось в бревно и отскакивало, ударяя по зажившей кисти. Глухая ненависть, клокотавшая внутри, понемногу выходила прочь. Недостаточно быстро. Бревно грозило кончиться быстрее. Удар. Треск. Пар вырывался изо рта с короткими выдохами. Он занимался в одной лишь рубашке, позволяя поту окружать себя, будто дымным облаком. Да и все равно что поддоспешник, что шерстяная рубаха воняли нещадно, давно прося рук прачки. Но дешевле было вонять. Малость ныли ребра и левая ладонь — старые переломы просили укутать их в тепло, не обращая внимания на то, как разгорячена плоть поверх них. Удар. Ристалище не пустовало. Сражались между собой, вполсилы от голода и забавы, несколько солдат. Однако их Индржих трогать зарекся. Помнил, как раньше его избегали, сразившись раз-другой. Те, кто потрусливее, восхваляли его умения. Те, кто посмелее, честно говорили, что рука у соперника тяжелая, и второй раз с ним сражаться не тянет. Помнил и то, как кончилась последняя схватка на ристалище. Каким-то чудом вышло вернуть самообладание, и соперник остался жив лишь благодаря своему мастерству. Уж лучше и дальше бревна колотить. Но, в очередной раз подходя к стойке, чтоб сменить копье на меч, приметил там последнего соперника. Он стоял, оценивая баланс одного из затупленных мечей. — Дня доброго, Бартош. — Доброго, — откликнулся пятидесятник, не отрывая взгляда от меча. Нельзя было сказать, будто бы они стали чаще общаться. Здоровались и обменивались парой фраз, встречаясь во дворе или обеденном зале. Там Индржих стал задерживаться вечерами, узнав, что в ночь временами читают вслух. Правда, прошлому чтецу выступать больше не давали. Верно, брат Яков сломался и поведал всем, что так упирался перевести. Но в любом случае было приятно задремывать под истории, которые зачитывали на чешском и других языках. — Вы скоро, пан Бартош? — донесся тонкий мальчишечий голос издалека. — Я уж… «Заждался» — наверное, хотел договорить, или «замерз». Но осекся. — Мне нужен совет от того, кто здесь каждодневно занимается, — Бартош отложил меч в сторону и взялся за другой, — Какой из мечей полегче, да лучше отлит? Не для себя выбирал, для оруженосца. А здесь деревянных мечей не было, одно лишь железо. Но чем выдавать самый легкий меч, лучше уж учиться на самом качественном — из руки не вылетит, удар хорошо ляжет. Так что Индржих указал на оружие с лучшим балансом. Взяв меч, Бартош ушел. Но ненадолго. Обрабатывая бревно хлесткими ударами поочередно справа и слева, Индржих приметил краем глаза, как по соседству, на деревянное чучело, встал мальчишка. И все косился на соседнего бойца, будто боясь, что, устав ломать дерево, перейдут избивать его самого. Донесся голос, в который десятник не стал вслушиваться, и мальчик нехотя поднял меч. Было видно, что для него он тяжел. Работая над двойными ударами или преследованием, как именовал Лихтенау, Индржих ощущал будто бы касание в области меж лопаток. Так чувствовался чужой взгляд. Держа в руках меч, пусть и тренировочный, десятник постоянно напоминал себе, что это не противник. Что за ним всего лишь наблюдают, а не выжидают момент для нападения. Но скоро сдался и опустил меч, тяжело дыша. Обернулся, чтобы попросить не пялиться. Однако его опередили: — Это ведь школа мейстера Лихтенау? — глаза Бартоша оживленно посверкивали. — Кто тебя учил? — Сам… — выдохнул Индржих. — Ты не мог бы… — Сам? — повторил рыцарь с сомнением. — Как это понимать? Индржих оперся о колени, и сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, успокаивая дыхание. — Купил у одного рыцаря трактат, — объяснил, подняв голову. — И перевод в стихах, который он сделал. Изучил вдоль и поперек, так и выучился. Бартош молчал, помаргивая. Потом его плечи дрогнули, голова дернулась вбок. В этом едва заметном движении Индржих распознал смешок — короткий, неверящий. Задело. Будто лжецом назвали. Выпрямился, смотря в глаза. — Nachraisen lere, zwifach oder schneid in die were. Zwaÿ eüsserw mÿnne. Der arbait dar nach begÿnne vnd prüf die gefert. Ob sÿ sind waich oder hert, — громко, членораздельно выговорил десятник. Краем глаза увидел, как остановились вялые, бессильные удары, которые наносил оруженосец. Но сам смотрел в упор, не мигая. И видел, как меняется выражение лица с недоверчивого на озадаченное. Действительно, Бартош, вернее всего, не знал немецкого. А потому следовало дать перевод. Отскочило от зубов, будто вчера учил: — Преследовать учись — бей дважды и остановись. Соверши два внешних движения, за сие возьмись со рвением. Проверь ответный ход, тверд он иль мягко поведет. С каждой строкой все большим изумлением наполнялись карие глаза — сегодня они были чисты, равно как и тряпица, висевшая на поясе. Неужто считал, как и прочие, будто чтоб стать скалицким мясником, хватило бы одной лишь крови? Нет, без надлежащего обучения не обошлось. — Bravo, — в наступившей тишине Бартош пару раз хлопнул в ладони. Ни малейшей издевки не было в жесте, лишь искреннее уважение. — Это перевод того рыцаря? Не подскажешь его имя? Я был бы счастлив встрече с таким талантом. Ах, нет. Что-то и впрямь оставалось неизменным для накатывавших и отступавших волн времени. Например, этот человек по-прежнему любил стихи и мужчин — так читалось в том, с каким интересом он смотрел. — Не был бы, — буркнул Индржих, насупившись. Не хотелось отвечать. Знал бы его собеседник немецкий — понял бы, сколькими неточностями изобиловал стихотворный перевод. Вот еще нашел, с кем искать встречи. — Он больше о рифме пекся, чем тренировался. Оттого цепом по голове поймал. — Да смилуется над ним Господь, — прозвучало горестно. И будто бы легкий укор читался в наклоне головы — ну что ему стоило сказать имя? — Бартош, чем на меня глазеть, лучше оруженосцем займись. Не последовало на его наглость ни подначки, ни указания, что ему самому виднее, чем заняться. Рыцарь лишь моргнул и отвернулся. Пожалуй, даже несколько поспешно — видимо, совсем забыл о подопечном. — Почему остановился, Линхарт? Меч слишком легкий? Мальчишка, развесивший уши, спохватился и с двойным усердием запыхтел, размахивая железкой. А пятидесятник встал в стороне, то прикрикивая, то объясняя, как правильно наносить удары. Больше, как и попросили, не смотрел. Без легкой щекотки чужого взгляда вмиг стало спокойнее.

***

Лежал, прижимаясь щекой. Бормотал, прикрыв веки, проводя ладонью: — Едва не потерял твое кольцо. Думал, умру. В следующий раз повешу на цепочку. Нет, вообще снимать не буду, пусть лучше палец отсохнет… Прохлада под пальцами оставалась недвижной. Жмурясь, Индржих не замолкал, слушая свой голос. Он обнимал и верил — ему хватит слов, чтобы обняли в ответ. Ведь испробованы все прочие лекарства, и осталось лишь вести одностороннюю беседу. — Рождество прошло. Мы не постились, так что на исповеди все за то каялись. И за шуточки, какими меж собой перекидывались, и за мясо, которое в Адвент из вражеского обоза ели… Давно погас очаг. Мерзло и холодно было в комнате. Следовало согревать теплом тела и души. Перелить их, будто вино из кувшина в кувшин, чтобы ощутить щекой чужой вдох. — Еще раз в Малую страну выходили, пражан бить. Но они от нас удрали. Только коням подковы зазря стоптали, да броню помяли… Молчание. Одно лишь молчание. Не выдержав, Индржих приподнялся, открыв глаза и вопрошая: — Ян, ты меня слышишь? Полудрема развеялась как утренняя дымка. Света, проникавшего из-за окна, хватило, чтобы понять — в беспокойном сне разворошил всю лежанку, добрался до скамьи. Лежал на ней, съежившись, сбросив матрас, одеяло с плащом на пол, вжимаясь лицом в безответное дерево. Индржих привстал на локтях, переживая головокружение, накатившее после сна. Взялся за матрас, переволок обратно. Лег и снова натянул на себя одеяло, набросил поверх плащ. Укутался и затих, сомкнул веки. Впору было возненавидеть покои, в которые он возвращался во снах раз за разом. Но не выходило. Тлела тоскливая надежда снова ощутить любимое тепло.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!