Вернутся к фанфику

ОТЕЦ / Ephraem Syrus - Ioannes Baptista / 09.06 - 24.06

19 сентября 2025, 20:20
Конь все ластился — тыкался мордой в плечо, спину, трогал губами волосы. Индржих стоял рядом с ним в стойле, куда привел с дороги. Рассеянно поглаживал по шее, задумавшись. Конь продолжал выпрашивать подачку, и десятник сдался — снял со спины мешок, пошарил в нем, выудил пару засохших корочек хлеба. Протянул коню на подставленной ладони, и тот подхватил лакомство губами, да стал хрустеть, тихо и благодарно пофыркивая. Вдыхая насыщенный, терпкий запах сена и навоза, Индржих искал в себе решимость. Все, кто хотел вернуться в Конопишту и Чески-Штернберк, выезжали завтра до рассвета. Тянущее, пронзительное чувство подхватило его и увело в поля этим утром. Все же он успел сдружиться. Узнать, пусть и немного. И хотелось попрощаться достойно. Не так, как попрощался с дружиной — едва ли сказав пару слов. И уж тем более не так, как с Гинеком, в лицо которого так и не смог посмотреть напоследок. Нерешительно Индржих снова потянулся рукой в заплечный мешок и выудил тканевый сверток, содержимое которого сухо шуршало. Любопытствующий конь потянулся к нему носом, но, едва дрогнув ноздрями, фыркнул и отвел голову — пахло землей. Продолжил жевать хлеб. Десятник стоял в конюшне, борясь с неловкостью. Достаточно ли они были друзьями для прощального подарка? Или, может, проще не подходить, просто махнуть ладонью вслед? Погрузившись в свои мысли, стоя неподвижно, Индржих сначала заметил, как прянул ушами конь — навострил их в сторону выхода. Потом и сам услышал приближающиеся голоса. — …собирается лезть в пекло ради гордости, — тихо, но настойчиво выговаривал кому-то… Парцифаль? Да, тот светловолосый, бледноглазый рыцарь, который стал сотником их пополнившегося отряда, главным командиром. — Я тебя для спокойной службы пристроил, а не чтоб головой рисковал. — Как же мне рыцарем тогда стать? — возражал тонкий голос Линхарта. Индржих стоял тихо, дожидаясь, пока они пройдут мимо. Лучей вечернего солнца, проникавших через щели в крыше конюшни, было недостаточно, чтобы его заметили. Но отец с сыном, видимо, специально искали место поукромнее для разговора, а потому, зайдя в стойло, остановились и продолжили говорить, не повышая голосов. — Дорастешь — посвятят, — сухо обрубил Парцифаль. — В бой лезть не обязательно. Собери вещи. — Не хочу! — горячо воскликнул Линхарт. — Я за год у пана Бартоша выучился лучше, чем за все время, пока у тебя пажем служил! Узнал больше, чем у всех учителей! Ты, верно, хочешь, чтоб я всегда под братом ходил недоучкой? — Не спорь, — в голосе Парцифаля лязгнуло железо. — Говорю, что завтра едешь — значит, едешь. — Труса из меня растишь! — голос Линхарта сломался в сдавленный вой. — Такого же, как ты! Только попробуй прочь отправить — я всем расскажу, что ты под Вышеградом первым побеж… Не договорил совсем немного. Обвинения прервал смачный шлепок. Опытным слухом десятник определил — затрещина, да не легкая, с плеча, такой и повалить можно. Определил верно — почти сразу раздался глухой удар. Линхарт задышал порывисто и глухо, видимо, укрыв лицо рукой. Не хватало еще становиться свидетелем семейной ссоры. И так услышал больше, чем следовало. Не таясь, Индржих вышел из стойла, закидывая на плечо мешок. Слышал, как сдерживает всхлипы мальчишка, ощутил на себе тяжелый взгляд сотника. Прошел мимо, делая вид, что он тут совершенно ни при чем, и ничего не заметил. Начав двигаться, понял, что все же нужно пойти, оказать последний жест уважения. И потому, выбросив из головы сцену, свидетелем которой стал — не его дело, — Индржих пошел в пристрой пршибрамского замка, где расположились казармы. Там, в длинном зале, стояли грубо сколоченные кровати и солдат, и десятников. Сегодня все гудело — уезжающие собирались, остающиеся прощались. Богуславко напевал под нос, тщательно укладывал вещи поплотнее в холщовый мешок. Какие-то, нестиранные, встали колом, их бил кулаком, разминая. Вацлав сидел на соседней кровати и наблюдал с кислой миной. — Вот отслужу еще годик, — цедил он, — и тоже приеду. Пока еретики не кончились, денег наберу, женка счастливая будет… — Богуславко, — окликнул Индржих, приближаясь. Мужчина оглянулся. Его лицо, извечно мрачное в последние недели, озаряли предвкушение и радость — они не сходили с него весь последний день, как пришельцы из Конопишты объявили о возможности вернуться. — Я тут… Позавидовал тому, что тебе есть, куда и к кому вернуться. — Хотел сказать… В иное время могли бы стать друзьями. Возможно. Но точно было уже не узнать. — Твоему товарищу, — сдавшись, Индржих протянул мужчине, что смотрел выжидающе, тряпичный сверток. — Набрал. Богуславко принял сверток и, отвернув край, заглянул внутрь. Вацлав с любопытством вытянул шею. — Клубни? — удивленно склонил он голову набок. — Ятрышник, — пояснил Индржих. — Слышал, что получше дубовой коры будет. — Дубовой… — повторил было Вацлав, но заткнулся и отпрянул, закатив глаза. Вспомнил, к чему она упоминалась — от мужской немощи. — Всемилостивый Боже, ну эти все языческие бредни! — Слыхал про такую траву, — тихо хмыкнул Богуславко и свернул обратно. — Редкая… — подержав в руках, уложил сверток с клубнями промеж вещей и ответил, не глядя в глаза: — Я передам. Не зная, что еще можно добавить, Индржих кивнул. Сделав вдох, отвернулся было, чтоб пойти прочь — куда-нибудь, хоть бы и в кузню, лечь спать пораньше, — но окликнули: — Спасибо, Индро. Надеюсь, нам не доведется на поле боя свидеться. Десятник повернул голову. Богуславко смотрел серьезно, с благодарностью. Вацлав, прикрыв ладонью лицо, все еще бубнил что-то про бабьи травки. — Я буду милосерден, — помедлив, откликнулся Индржих. Быстрая смерть — вот и все, что он мог пообещать напоследок тому, кто мог бы стать ему другом.

***

Оставляя за собой комья земли и хвои, обсыпавшейся с сапог и одежды, Индржих поднимался по лестнице. К комнате, где раньше работал управляющий пршибрамского замка, а теперь все чаще занимал его командир. Бартош так и остался пятидесятником — теперь уже под командованием Парцифаля. Наравне с ним в пятидесятники сотник привел из Конопишты еще одного рыцаря — Янко из Пшедбора, сноровистого молодого мужчину. Однако Парцифаль и Янко остались в Жебраке. И на Бартоша, коль уж он был тем, кто взял этот город под командованием пана Гануша, легла обязанность временно им управлять. То есть работать с бумагами. Индржих пару раз стукнул в дверь. Дождавшись ответа, вошел. Света, льющегося из окна-бойницы, едва ли доставало, чтобы увидеть хоть что-то. А потому на столе горели сразу две лампы в опасной близости от аккуратно разложенных бумаг. Линхарт, высунув кончик языка от усердия, очинял перо, в то время как его господин устало моргал, откинувшись на спинку кресла. Аккуратно выведенные строки на документе перед ним все еще блестели. После ссоры, свидетелем которой стал, думалось, что мальчишка уедет в Конопишту. Но нет. По-прежнему ходил в подчинении у Бартоша: чистил доспехи, ухаживал за конем, стирал одежду. Если вдуматься, выполнял все, что ему говорили, разве что ныл, как всегда, не прекращая. Индржих не мог сказать, что рад этому или расстроен. Пожалуй, скорее рад — ведь хоть чем-то был полезен командиру и облегчал его жизнь. — Вечер добрый, — склонил голову, заходя и прикрывая за собой дверь. — Добрый, — пасмурно откликнулся пятидесятник, но когда поднял взгляд, его глаза блеснули хоть и утомленно, но тепло. — Подходи, присаживайся. У меня для гостей припасено вино. Индржих не замедлил воспользоваться приглашением. Пить после дороги хотелось в той же мере, что и посидеть здесь, в тишине, пропитанной запахом чернил и сургуча. Гостевое кресло было, возможно, не столь удобным как то, которое занимал Бартош, но куда уютнее любой скамьи. Обмяк в нем, ощущая, как отпускает поясницу — после дня в седле спина просила о пощаде. — Я тоже хочу вина, — подал голос Линхарт. Он прервал работу над пером и следил, как жидкость льется в кубок. — Как с выезда в поисках разбойников вернешься — налью, — Бартош поставил кувшин, распространявший кисло-сладкий запах, обратно. — А пока пей пиво. — Старое, — буркнул Линхарт, покривившись. — Горькое… — Как ваш выезд? — пропустил пятидесятник мимо ушей, вместо того придвинув наполненный кубок вперед. Индржих протянул руку и случайно мазнул краем пальцев по чужой ладони, которую помешкали убрать. Она была сухой и прохладной. — В китинском лесу засели, — пригубил вино с медовым привкусом. Видимо, начинало уж портиться, вот и подсластили. — Чуть больше копы мужчин, около дюжины женщин. Мы место запомнили и ушли незаметно. — Чуть больше копы, — повторил Бартош. Сцепил пальцы и уперся в них подбородком. — Под Китином. — Это… — помешкав, Индржих все же договорил, нехотя, сквозь зубы: — еретики. Невольно поморщился, когда увиденное снова встало перед глазами. Оттого во рту появился желчный привкус, который не изгнал даже глоток вина. Поймал любопытный взгляд командира. — Они безумны, — выплюнул десятник. Мерзко было даже вспоминать. Но, пожалуй, пригодились бы другие подробности: — И у них есть кони, арбалеты, ручницы. Нас должно быть больше. Поставил кубок и наблюдал, как сосредоточенно щурится, смотря насквозь, Бартош. В сумраке комнаты его глаза казались совсем темными, их оживляли лишь огоньки ламп. Чудилось, будто еще немного, и услышит чужие мысли. А пока не слышал, мог просто смотреть, гадая по крохотным движениям — дрожи век, подергиванию бровей, тому, как костяшки пальцев чуть терли бородку, — о чем они были. — Пошлю гонца в Жебрак и Карлштейн, — наконец отмер командир и расцепил руки. Глянул в документ перед собой и потянулся к горшку с песком. Тонкая занавесь просыпалась меж пальцев на блестящие чернила. — Спрошу помощи у пана Здеслава. Парцифаль выезд одобрит. Его убедить справлюсь. Еще бы. Как порой мнилось, он мог убедить кого угодно в чем угодно. И больше Бартош ничего не произнес. Не спрашивал, что еще, не выпроваживал. Впрочем, он поступал так всякий раз, когда десятник приходил с докладом — позволял сказать все, что требовалось, и уйти самому, когда сочтет нужным. Индржих не злоупотреблял подобной свободой. Но украдкой ею пользовался. Например, как теперь, чтобы допить из кубка без спешки. — И еще кое-что, — десятник пригубил вино. — Послушника нашел. Из столичного монастыря сбежал, как заполыхало. Грамотный, готов писцом поработать. Хочешь, в помощь тебе направлю? — Раз пшибрамский писец сбежал к господину в Прагу, — медленно проговорил Бартош, — то мне в помощь писец, что сбежал из Праги? Воистину, сам Господь шутки шутит. Индржих фыркнул в кубок, краем глаза подметил, как дрогнули плечи у оруженосца — тот тоже прятал ухмылку. — Направляй немедля, — велел командир и, приподняв бумагу, стряхнул песок на стол. — У меня хоть вечер-другой освободится. — Будешь фехтовать почаще? — осведомился Индржих, не пытаясь скрыть оживление в голосе. Сражаться с соперником своего уровня было роскошью, о которой успел забыть. Чем опытнее становился, тем реже встречал бойцов, из общения с которыми мог почерпнуть новое. Когда-то находил ровню на турнирах и состязаниях, но за последние пару лет о них и мысли не мелькало, да проводили их разве что на севере страны. Мало с кем из сослуживцев хотелось сразиться, и мало кто из них сам хотел. Йозеф, понаблюдав за поединками, пробовал спросить о бое, да вылетел после первого же схода, держась за ребра, больше не спрашивал. Суровец под настроение мог подойти и предложить сразиться, но выдыхался быстро, да и держался за счет мясистости, а не мастерства. Вацлав только смотрел. Как и большинство солдат. Десятник не отказывал никому, но не делал различий, выкладывался полностью, и ручеек любопытствующих обмелел. Не спрашивал, отчего. Они его не интересовали. А вот с бойцом, стиль которого являл удивительную амальгаму из итальянской и немецкой школы, сходился с радостью. Его из всех Индржих бы охотно пригласил и сам — но не лез, понимая, что и без него у командира дел полно. — Смилуйся, — качнул головой Бартош. Он вел рукой по столу, ссыпая песок в ладонь, чтобы потом вытряхнуть обратно в горшок. — На мне живого места не останется. И так на ристалище выхожу, как все подживает. — Подживает? — недоуменно повторил Индржих. — Стараюсь же послабее бить… Командир уставился в ответ, ничего не говоря. И не требовалось — по выражению лица все становилось понятно. По насмешливо вздернутому уголку рта, выразительно поднятым бровям и голове, чуть склоненной в ясном обвинении. Так Индржих понял: он бил слишком сильно, чтобы встречаться на ристалище чаще, чем раз в неделю, даже в шлеме и плотном гамбезоне. А не потому, что у пятидесятника хватало иных дел. — Займешься тогда, чем по душе, — отвел взгляд десятник. Отставил прочь пустой кубок. — Почитаю, — согласился Бартош. Потянулся было к кувшину, но гость поднял ладонь. Чувствовал, что выпьет еще немного и окончательно размякнет с дороги, не найдет сил подняться. Кувшин остался неподнятым. — Библиотека в замке продолжает удивлять. Линхарт нашел сборник каких-то стихоплетов, все на немецком. Ежели согласишься перевести… — Не смейте так говорить! — с неожиданным жаром в голосе вклинился оруженосец. — О самом герре Вольфраме фон Эшенбахе! Линхарт возмущенно сверкал глазами. Рыцарь пристально уставился на оруженосца, но тот и не думал сникать: — У отца дома немало сочинений, оттуда о нем знаю. Я, может, латыни не обучен, но не совсем безграмотный, — чуть поумерив голос, но все также возмущенно пояснил мальчишка. — Великий поэт и музыкант, служилый рыцарь из Баварии, не какой-то стихоплет. — А здесь ты какие его сочинения нашел? — вкрадчиво поинтересовался Бартош. Верно, с некой целью, которой Индржих пока не понимал. — Зачтешь? — Прекрасные, — просиял мальчишка. — Вот, послушайте… Он приосанился и чуть вытянул шею, будто певчая птица: — Ir brüstlîn an brust si twanc, der rîter ellens niht vergaz des wold in wenden wahtærs dôn. urloup nâh und nâher baz mit kusse und anders gab in minne lôn. Его голос звучал с неожиданной силой, однако в конце будто за неверную струну дернули — сорвался низко и глухо. Звонкая речь сбилась, и Линхарт сник, потирая горло. Видно, поэтому в последнее время был так молчалив в сравнении с обычным. Ломался голос. — Звучит прелестно, — ровно согласился Бартош. И сразу поинтересовался: — А о чем? — О том, — буркнул оруженосец, оттягивая ворот рубахи. Прятал глаза. Явно не подумал, как ответить на такое, а просто зачитал запомнившиеся строки. — Как дама прощается с возлюбленным… — Вот как, — медовым голосом согласился рыцарь и перевел взгляд на десятника. По играющим в темных глазах искрам тот распознал коварный план. Легко, как открытую книгу, Бартош читал оруженосца, и хорошо понимал, что в памяти того запечатлеются отнюдь не богословские цитаты. — Индржих, о чем был стих? Ты же на немецком тоже говоришь… Хоть диалект и был старинным, далеким от того, который изучал, но понял достаточно. Глянул на мальчишку. Тот вытаращился умоляюще. Что, думал, не поймет он, солдатня, учившая немецкий по фехтовальным трактатам, изысканных стихов? Стоило сделать внушение за излишнюю самоуверенность и наглость, хотя бы небольшое. — Вирши он похабные читает. Возрасту под стать. Линхарт пошел белыми и красными пятнами, уткнулся взглядом в пол. Трясущимися руками взял со стола еще одно неочиненное перо и ссутулился над ним. — Davero! — нарочитое удивление звучало в той же мере, что и насмешка. — И что же там похабного? Ему предлагали подыграть. Осадить юнца, который влез посреди их разговора, перевел на себя внимание, да еще решил зачитать вульгарщину в надежде, что никто не поймет, о чем речь. Но к чему дальше шпынять мальчишку? Особенно если можно вернуть удар. — Как научишься сам до конца переводить, так и услышишь, — парировал Индржих. Тонкая усмешка, игравшая на лице собеседника, дрогнула. — Ты мне уж дважды с итальянского не перевел — что в Пражском Граде, что в Скржипеле. Гадай теперь. Поднялся со стула с чувством легкого превосходства при виде расширившихся глаз. Приятно было не только идти на поводу их беседы, но и самому дать ей направление. Еще приятнее было знать, что совершенно ничего ему за то не будет, и напротив — его дерзость лишь приветствуется, и ее встретят улыбкой. Чувство легкости, почти что вседозволенности, пронизывающей их общение, сбивало с толку, но грело душу. Неясно было, как именно себя вести, поэтому вел, как хотелось. Верил, если что будет не так — ему скажут. Пока не говорили. — Памятозлобие есть гвоздь, вонзенный в душу, — качнул головой Бартош. — Слышал о таком? Ему ничего не стоило вовлечь в еще один круг мудреных цитат, обсуждения миннезингеров или, как знать, иных похабных виршей. Вот только стопка листов на столе от этого бы меньше не стала. И не хотелось стать виной тому, что кто-то засидится с бумагами заполночь. — Грешен, — вскинул руки десятник. Порой признать поражение было проще, чем вступать в заведомо проигрышный бой. Хотя здесь проиграть стало бы в удовольствие. — Если больше от меня ничего не требуется, пойду, лошадь вычищу. Помедлив, Бартош склонил голову в согласном кивке. В улыбке, вернувшейся на лицо, читались в равной степени разочарование и торжество от легкой победы. На выходе из покоев подумалось, что он бы приветствовал, если хоть немного освободившегося времени пятидесятник посвятит заместо ристалища словесными дуэлям.

***

Они кричали, когда полетели первые стрелы и болты. Схватились за оружие. И понеслись навстречу солдатам, вышедшим из леса. Единственными, кто носил броню, стали часовые, но от них избавились незадолго до этого, успев по-тихому, не подняв тревоги. Прочие же набросились на солдат с королевским гербом со звериной яростью — и совершенно нагими. Пикарты — еретики, которые в своем отрицании зашли так далеко, что проповедовали жить подобно Адаму и Еве, обнаженными и едиными между собой, не различая кровных уз. От них отмежевались даже свои, и это сборище, верно, было из тех, кого прогнали от гнездилища бунтовщиков — Табора. Меч вгрызался в не прикрытую ничем плоть, кромсая и рубя человеческие тела, будто свиные туши. Тошнило от того, как под щитом проминались ребра и под лезвием расходилось мясо. Ни разу в жизни Индржих еще не чувствовал настолько сильного соответствия своему прозвищу. Что самое омерзительное — они не останавливались. Оскалы на лицах походили на волчьи. Они и впрямь были безумны. Какой человек в здравом уме пойдет в атаку голым, с одним лишь мечом в руках? Какая женщина возьмет в руки арбалет и станет целиться в мужчину в броне? И какая злая воля ими руководила, что вместо побега в лес, попытки просочиться сквозь прорехи в строю, они сошлись кучей и набросились на самое защищенное место отряда — командирскую десятку и его окружение? Словно блеск доспеха влек их к себе, как костер в ночи кровососущих тварей, и они силились погасить его телами. Пикарты ненавидели панов и их слуг. Еретики вились вокруг как рой ос. Люди Индржиха должны были стать крайним рубежом, в то время как люди прочих десятников и подчиненные Парцифаля — смертоносным лезвием. А пришедшие на подмогу карлштейнцы — вторым лезвием, и вместе бы они остригли сгнившие колосья. Но еретики не пытались сбежать, вместо того пытались убить тех, чьи доспехи были подороже. Индржих рубил так быстро, как мог. Ни о каком фехтовании речи не шло, исключительно мясницкая работа — колошматить противника железом как можно чаще. Это была свалка. Вражеские мечи искали прорехи в латах, кололи в ноги, лезли под бацинет. Он отмахивался, что есть сил, щерясь в духоте шлема, обливаясь потом. Не мог оглядеться, было не до того, а потому даже не знал — побеждают они? Или он захлебнется в крови и упадет, обессилев? Он стоял, пока те, кто был рядом, отступали. И пытался отступать вместе с ними, но дернуло вперед, выцепило крюком за плечо. Устоял, но сделал шаг, другой, и оказался в месиве. Они вцеплялись в края наплечников, висли на руках и дергали за шлем. Как муравьи потрошат жука, так их голые руки лезли, чтобы растащить на части доспех. Страх и ярость — все побелело перед глазами. Горло драло криком, но он едва слышал себя среди воплей других и лязге. Рухнул на колено, утягивая за собой тех, кто вцепился в броню. Колол вокруг, увязая в плоти. Хватал воздух ртом. Каждый вдох был как последний. С усилием сделал шаг назад — все еще стоя на коленях, размешивая ногами грязь, пропитанную кровью. Еще один, пытаясь выбраться. Удары, неистово сыпавшиеся на шлем, щит и плечи, стихли — кто-то отвлек противников на себя. Так Индржих смог встать. Его десятку растащили, как и его самого, крюками, силились разбить по одному. Кто-то, как и он, рухнул на колени, уменьшив площадь для удара. Большая часть стояла спиной к спине, пытаясь отбиться. Индржих видел, как шли карлштейнцы, стягивались остальные десятники и их люди. Но до тех пор следовало продержаться. Ближе всех стоял высокий человек, залитый красным. На него отвлеклись еретики, пока десятник отползал. Прочный итальянский доспех позволял рыцарю не обращать внимания на удары, но сковывал движения. А потеря подвижности была бы смерти подобна. Рыцарь стоял во весь рост и наносил короткие уколы. Он мог бы передвигаться, не позволяя навалиться, но выбрал подойти и отвлечь на себя, чтобы десятник смог подняться. Защитить его было приоритетом — безусловным, неоспоримым, любой ценой. Десятник врубился в сечу. Сперва получил по щиту мечом. Будто из гауфницы двинуло — совсем не легкой оказалась рука Бартоша, наносившего такие хлесткие удары на ристалище. Но рыцарь понял, что обознался, и сразу же повернулся спиной, дозволяя встать за ней. Десятник занял место без малейшего сомнения — оно предназначалось ему и никому более. Сосредоточился на двух вещах: телах перед глазами и звоне, который сопровождал каждое движение пятидесятника. Он был размеренным. Будто такт в танце, быстром и смертоносном. Казалось бы, что, многажды сразившись на ристалище, они могли стоять спиной к спине. Но отнюдь. Сперва врезались, звеня латами, когда пытались отступить или двинуться в одну и ту же сторону. Месили сапогами грязь, не в силах уследить друг за другом. Но понемногу дыхание выровнялось, перед глазами прояснилось, движения стали четкими. И если сзади вдруг толкало, то Индржих упирался ногой, удерживал спиной. Когда обвисала сведенная судорогой рука, и он отступал, пригибаясь, сверху проносился удар — Бартош заступал вперед и обрывал атаки в несколько точных тычков. С каждым шагом и ударом ритм становился все слаженней, пока оборона не стала непроницаемой. Они не сражались так близко до того, и десятник нашел это товарищество безупречным. Маневры переходили из одного в другой, и он будто чувствовал — спиной и в звуке, — куда собирался двигаться напарник, как думал, о чем хотел предупредить. Один начинал рывок, второй заканчивал. Ощущение, когда твое действие продолжали за тебя, не касалось мыслей — они бы не поспели. Единение движений на поле боя завораживало и погружало в безумие того рода, когда нет ни усталости, ни боли. Верилось, что могли продолжать хоть вечность. И лучше такой вечности стоило поискать. Но противники кончились быстрее. Индржих поднял забрало, откашливая запах крови. Стоять остались лишь люди в доспехах, с гербами Коловратов и Богемии, и часть из них тоже лежали бездыханными. Жужжали мухи, собираясь над влажной землей, неподвижными телами. Десятник видел каждый лист, окропленный влагой, слышал каждый стон и хрип. Он распрямился, наконец ощутив боль, которую так долго скрывал пыл боя. Удовольствие стучало в сердце. Они выжили. Чувство присутствия, которое сопровождало все это время, не угасало — ощутил на себе взгляд, будто лизнуло языком пламени. Оглянулся на рыцаря в алом доспехе. Тот стоял рядом, тоже откинув забрало бацинета, целый, невредимый, освещенный солнцем. Выглядел едва ли не безмятежным, но дышал много чаще, чем обычно. Карие глаза сияли отблесками той связи, которую разделили в бою. И прямо сейчас Индржих наконец-то знал, о чем думал напарник — он переживал экстаз кровавого марева. А еще — хотел поцеловать. Желание читалось во взгляде, направленном в лицо, скользнувшем к губам, в глубоком дыхании. Индржих отлично знал возбуждение от боя, которое так легко путалось с иным. Прямо сейчас он бы все понял. Но только он один. Не в силах выразить все речью, Индржих широко оскалился — принимая, смеясь, извиняясь. Чужое лицо озарила улыбка. Последней искрой в ней увидел сожаление, что настало время отвернуться.

***

В тот вечер их пригласили ночевать в Карлштейне. Солнце шло на закат, а ехать в замок было ближе, чем обратно в Пршибрам. Так что, миновав густой лес по тропе, известной лишь местным жителям, они выехали к Мже, пересекли по броду недалеко от замка. Сумерки окутали холмы светлым одеялом ко времени, когда отряд въехал во двор казармы. Первым делом завалились в купальню при ней. Кто-то, не выдержав толкотни, ушел в Будняны и на речку. Пятидесятник, само собой, отправился в купальни при замке, свалив на оруженосца чистку снаряжения. Но Индржих не собирался ни с кем болтать и обсуждать дикие зрелища из китинского леса. Все, чего ему хотелось — стряхнуть с тела кровяную корку, промыть задубевший гамбезон и очистить доспех. Последним и занимался уже по глубоким сумеркам, почти в ночь, когда подошел рябоватый парнишка. Он появился будто из ниоткуда с вопросом: — Пан Индржих из Скалицы? — Я, — уставился десятник. — Я Ганушек, слуга бургграфский, — мелко моргая, представился парнишка. Он постоянно двигался — шевелил пальцами, переступал с ноги на ногу, дергал челюстью. Будто если б застыл — упал бы замертво. — Пан Здеслав Тлукса, мой господин, с вами общаться желает. — Я не командир, — осторожно произнес Индржих. — Нашим отрядом на этом выезде руководит… — Он желает общаться с вами, — сделал парнишка ударение на последнем слове. — Пойдемте за мной. И отвернулся, направившись к выходу из казармы. Кажется, выбора ему никто предоставлять не собирался. Индржих качнул головой и оглянулся. — Суровец! — А? — За доспехом пригляди! Он оставил недовольно заворчавшего товарища и поспешил за Ганушком. — О чем речь пойдет? — спросил, нагнав. — Мне с собой что взять? Или привести кого? — Не ведаю, — коротко, скучно ответил парнишка. Он шагал быстро и позевывал, прикрывая рукой рот. Видать, с самого утра на ногах был, прислуживая господину. — Только вас звали. Поняв, что ничего не выудит из бургграфского слуги, Индржих сдался и пошел молча. Они миновали Воршилку, внешний двор, Часовую башню. В голосах, разносившихся по внутреннему двору, Индржих краем уха отметил заливистый хохот Петра — тот, верно, не упустил шанса пообщаться с братом. Поднялись в зал для аудиенций — в нем десятник уже появился однажды, когда Бартош и пан Шваб заполняли бумаги о костеле, что сожгли в Стодулках. На этот раз там находился только один человек — мужчина, которого Индржих уже видел издалека: невысокий, но крепкий, с широкими, хваткими пальцами. Он сидел на скамье за столом и разглядывал росписи на стенах. Перед ним стояли кувшин и два кубка. — Привел гостя, пан Здеслав, — объявил слуга. — Спасибо, Ганушек, — Тлукса перевел взгляд на десятника. — Пройди сюда, присядь. Слыша, как за спиной закрылась дверь, Индржих последовал указанию бургграфа. Тот взялся за кувшин и стал наливать в кубок. Кисловато-терпкий запах разлился вокруг. — Горло промочить не желаешь? — поинтересовался пан. На руках красовались перстни с печатками, но только по ним и видно было, что он повелевает замком и окрестностями. Одежда простого кроя отличалась чистотой. — Тинское красное. — Не откажусь, — Индржих осторожно потянул носом. Названия он не знал, но, судя по запаху и насыщенному цвету, плохим вино не было. Долив оба кубка, Здеслав чуть подвинул один в сторону гостя. Индржих взялся и малость пригубил. Как и думал, напиток оказался добрый — с легкой горчинкой, но приятно кислый, свежий. — Ты, верно, отдыхать собрался, — заметил пан, — потому вокруг да около ходить не буду. Предлагаю тебе перейти в урядники при Карлштейне. Вино чуть не пошло носом. Индржих поспешно сглотнул щиплющий привкус в носоглотке. — И рассчитываю при доброй службе отдать тебе пост коморника, — добил Тлукса неспешно, буднично. Будто и не предлагал человеку, которого видел второй-третий раз, пост денежного и судебного исполнителя, ответственного за сохранение порядка в округе. Ну, не сразу, конечно, сначала всего-то послужить в урядниках — рассыльных и посыльных, вестниках воли бургграфа… Индржих не стал делать вид, что остался безразличным. Не вышло бы. — Почему я? — вырвалось само, искренне и огорошенно. — Не сочтите за дерзость, но разве у вас людей хороших недостаточно? Тлукса смотрел спокойно. Отчего-то Индржиху мерещилось, будто смотрит за замковое окно поздней ночью. И за толстым, мутноватым стеклом едва различает тени, колеблющиеся в темноте. — У меня много хороших людей, — не меняя тона, согласился пан. — Но для такого поста нужен не просто хороший человек, а лучший. Я наслышан о тебе и знаю, как крепко ты держал порядок при пане Птачеке. Знаю, ты был не коморником, а гетманом, но работу частью схожую выполнял… Провернулось что-то в глубине груди от упоминания прошлой жизни — той, где он оберегал своего господина денно и нощно. Индржих опустил глаза, пряча их от собеседника. Поднес кубок к губам. — При твоих умениях и опыте ни звания, ни земель — это великое упущение, даже преступление со стороны пана Птачека, — продолжал Здеслав, — но я к слугам отношусь честно и награждаю по заслугам… Провернулось еще раз, на этот раз словно лезвием, которым ворошили угли в костре. Индржих обнаружил, что поднимает лицо и перебивает бургграфа на полуслове: — Простите, пан Здеслав, но не вам судить, как ко мне относились. Тлукса замолчал. И снова за зеркалом темных глаз перетекали мысли, едва заметно отражаясь в мелких, почти незаметных движениях век. Но никому, даже ставленнику императора Индржих не позволил бы утверждать, что с ним обращались не по чести. Ободок кольца с гербом Липы впивался в мизинец на сжатом под столом кулаке. — Где я сейчас, — тихо выговорил десятник, не мигая, — кто я сейчас — это мой выбор. Пан П… — и все же запнулся, горьким комом встало в горле. Кольнуло злостью на себя, но справился: — Прошлый господин наградил всем, о чем я просил. Неужто со стороны казалось, будто в его положении виноват только Ян? В том, что ушел с поста гетмана. Что отказался добиваться рыцарского звания. Никогда не интересовался землями — зачем, если в любой миг давали все, о чем просил, да не морочили бумагами и сбором оброка. Возможно, так и виделось. Верный слуга на коротком поводке, которому не вручили ничего ценного. То же, чем взаправду одарили, было скрыто от мира. Индржих не думал, что Ян уйдет раньше. Не он рисковал жизнью, служил ратайским гетманом и бился с разбойниками. Всегда думалось, что Ян его переживет, и ни к чему обзаводиться мирскими ценностями. Но Господь располагал иначе. — Есть еще одна причина, почему мы говорим, — разомкнул губы Здеслав. На этот раз его голос звучал глуше, мягче, но вместе с тем осторожнее. — Я слышал, как твой отец хвалил тебя. Будто кулаком под дых. Отец? Речь шла явно не о Мартине. Как наяву встал перед глазами Радциг, каким видел в последние разы: на пирах в Пражском Граде, на турнирах, где тот являлся как бургграф вышеградский, со своим семейством… в суде, где отец в последний раз посмотрел ему в лицо, и в его взоре читалось невыразимое. — Хвалил? — с трудом выговорил Индржих. Губы едва шевелились. — Отец? — Мы встретились на полях Грюнвальдской битвы, — пояснил Тлукса. — Там заобщались. Пан Кобыла говорил о тебе с большим уважением. — Быть того не может, — не сдержался десятник. Правое колено разболелось. — Меня от его крепости гнали из арбалетов! — И в чем противоречие? — возразил Здеслав. Продолжил, на этот раз с большим напором, не давая вмешаться: — Он поделился со мной, как ты нарушил вашу договоренность — настолько был верен пану Птачеку. Похоже, они были друзьями. Индржих не мог представить, с кем еще отец бы поделился таким. Но как Радциг мог его хвалить? — Твой отец союзником тебя больше не видел. Стал бы ты сам подпускать обратно того, кто предал твое доверие? — что ж, это звучало убедительно. — Пан Кобыла был сложным человеком. Но одно я про него понял: чем больше он кого-то любил и уважал, тем больше использовал. Слова пронзили острой стрелой. Точней об отце сказать было нельзя. Разбитые осколки памяти, что замыло временем, собрались воедино, в точный облик. Теперь, с высоты лет — пожалуй, сейчас он уже был ровесником тому возрасту, в котором погиб отец, — Индржих понимал. Решительный, готовый к риску, но вместе с тем не подпускающий близко и подозрительный. Тот, кто выражал любовь через задачи, одну сложнее другой. Приближал к себе не похвалами и лаской, но службой. Когда-то Индржих гадал, любил его отец или использовал. Теперь понимал, что для Радцига то было одним и тем же. И то, что они больше не общались, то, что его отдали Яну насовсем, без мести, без попытки снова навязать свою власть — и стало высшим проявлением близости для Радцига. Распрощаться и оставить в покое, безраздельно только Яну. Не потому, что возненавидел. А потому, что уважал. — Он был блестящим судьей, и это качество тебе передалось, а я его ищу на службу, — прервавшись ненадолго, Тлукса отпил из кубка. — В предательстве, о котором слышал, вижу только верность господину, которую признаю, как и твой отец. Слова затопили смягчившееся сердце, будто весенний паводок. Влекло этим течением. Ему предлагали службу при Карлштейне, королевском замке. Даже если коморником не станет, урядник — тоже неплохо. Постоянный, непрерываемый договор, крыша над головой, сытная еда — куда более соблазнительно, чем должность десятника в отряде, который в одном шаге от службы кому угодно, хоть еретикам, лишь бы платили. — Я могу обеспечить должность, которую ты заслужил, — Индржих не смотрел в лицо собеседника, но чувствовал внимательный взгляд. — Уверен, до коморника ты вырастешь без усилий. Доверял ли он словам бургграфа о честном отношении? Скорее да. Видел, как держались за места люди, из рассказов Петра и его товарища Мартина слышал, как вкусно тут жилось. Доверял ли желанию бургграфа взять на службу? Тоже да. Индржих отлично сознавал, кем стал — бойцом и командиром, чьи навыки годились для военной службы. Как определил давным-давно отец — он был воином, здесь ему нашлось бы место. — А что те, кому я подчиняюсь? — пробормотал десятник. Он все же колебался, не совсем понимая, отчего, и хотел добраться до источника. — Вы их спросили? — Первым делом, — заверил бургграф. — Пан Гануш из Коловрат и сотник Парцифаль дали добро. Выцепил смутную нить — общение с Бартошем. Ни к чему не обязывающие разговоры, едкие шутки, бои на ристалище. Давно не ощущал такой легкости, общаясь с кем-либо. Будто вышел из тесной, темной каморки, да все моргал, привыкал к простору, свету, ветру. Держало отношение к себе. С другой стороны, было ли оно особенным? Ведь рыцарь вел себя так со всеми, не только с ним одним… А он желал особенного отношения? С чего бы? — Индржих, что скажешь? — Есть время подумать? — замялся десятник. — Дело-то важное… — Я бы хотел услышать ответ в этом зале, — мягко произнес Здеслав. — Но ты не торопись. Отпей еще вина и ответь. Индржих взялся за кубок и сделал глоток, не чувствуя вкуса. В голове кружились мысли, будто муть, поднятая со дна прозрачного пруда. Смешалось все: воспоминания о службе в Ратае, потрясшее откровение об отце и мысли о том, чего хотел сейчас. Никак не получалось ухватиться за что-нибудь одно. — Пан Кобыла спас мне жизнь на поле боя, — тихо добавил бургграф. — И потому во мне ты найдешь союзника. Я помогу сделать так, чтобы мой старый товарищ гордился родным сыном. Вел словами, будто за руку. Забытое, тянущее чувство вины и желание получить прощение, хотя бы посмертно, захлестнуло душу. Пан услышал ответ.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!