Вернутся к фанфику
ЖЕРТВА / MCDXXII Epiphaniae - Decollatio Ioannis Baptistae / 06.01.1422 - 29.08
22 октября 2025, 21:13Зима выдалась снежной и пасмурной. В один из зябких, тусклых вечеров Бартош собирался в купальню при Крашове. И он обыскался Линхарта, который должен был принести постиранное и сухое исподнее в сундук.
Не было его ни в обеденном зале, ни в казарме, где лоботряс теперь ночевал. Вымахал, перестал умещаться на сундуке даже с согнутыми ногами, пришлось сослать из комнаты. Не без тайного умысла — теперь рыцарь мог возвращаться так поздно, как хотел, зачитываться при свете лампы допоздна, приводить кого угодно. Не то чтобы в Крашове имелся кто-то, с кем хотелось бы разделить вечернее время или ложе, но следовало ввести в обыкновение. Чтоб окружающие привыкли — он ночует один, без прислуги. И тогда, вернувшись в Жебрак, он мог бы тайком приветить, кого желал.
Хорошенько призадумавшись, после обеденного зала и казармы Бартош отправился на ристалище. Не прогадал — Линхарт стоял вместе с отцом и фехтовал с мечом и щитом, без шлема.
— Сильнее бей, — наставлял Парцифаль. От гамбезона шел пар, а светло-голубые глаза сверкали. — Да бей же!
Линхарт молотил изо всех сил, отец отражал удары щитом и поощрительно прикрикивал. Бартош приблизился сбоку, обойдя еще одну пару, упражнявшуюся на кулаках. Разгоряченные тела кулачников сплетались так тесно, что невольно хотелось попросить уединиться. Он мазнул по ним взглядом походя, запомнил, что увидел — приберег как почву для вечерних грез.
— Могу ли я одолжить своего оруженосца? — окликнул Бартош.
Бойцы отступили друг от друга. В прозрачном зимнем воздухе разливался острый запах пота. Линхарт упал на колено, пыхтя, воткнув кончик деревянного меча в посыпанный песком ледок.
— Конечно, — Парцифаль тоже тяжело дышал, но говорил почти ровно. — Дай только отдышаться.
— Всенепременно.
— Не жалею, что тебе в подручные отдал, — поделился командир, глядя на сына. В голосе звучала гордость, а глаза торжествующе блестели. — Сражается — загляденье.
— Это ты… слабый, — пропыхтел Линхарт, поднимая мокрое лицо.
— Порол ты его мало, Парцифаль, — беззлобно хмыкнул Бартош. — Впредь лучше гоняй по военной науке. Он баллисту с требушетом путает.
Оруженосец с присвистом выдохнул сквозь зубы, но спорить не стал. Тогда б наставник мог и про мангонель уточнить.
— Запомню, — вздохнул мужчина. — А куда ты его забрать собрался?
— В купальню, чтоб помог омыться. Линхарт, кончай язык сушить и беги за нашим исподним к прачкам, потом в купальню. Одна нога здесь, другая там.
— Но…
— Слышать не желаю, — обрубил пятидесятник. — Мне тебя пану Бейдржиху оруженосцем предложить? Он как раз своего так выпорол, что тот неделю как хворает…
— Уже бегу!
Миг, и парнишки след простыл. Парцифаль уважительно хмыкнул, расстегивая ремешки щита на руке:
— Ты его вышколил…
— До совершенства далеко. Подрос, огрызается, вот и строже приходится обращаться, — сокрушенно вздохнул Бартош. Поднял бровь: — Может, и тебе с нами пойти, омыться? Вместе его вопросами помучаем.
— Согласен, — улыбнулся мужчина. Он почти остыл — лишь тонкая струйка пара вилась над воротником и вырывалась вместе со словами: — Пойдем вместе?
— Пойдем, — рыцарь задержался взглядом на его лице. Ладно скроенном, с уродливо-мелким подбородком, но открытом и светлом. Принял щит из рук и направился вместе с товарищем к оружейной. — Ты стал чаще улыбаться, Парцифаль. Рад видеть, что по дому больше не тоскуешь.
— Ошибаешься, — спокойно возразил командир. Они сложили снаряжение по местам: меч к мечам, щит к щитам. — Тоскую. Но в заботах печаль сама уходит.
Тут заулыбался уже Бартош. Еще один наглядный пример всплыл перед внутренним взором — когда-то омертвевший, но теперь ясный, испытующий взгляд темно-синих глаз. Воплощение того, как от забот уходила печаль. Заметало ли тоску временем и жизнью, будто поземкой? Срастались ли оборванные струны в сердце? Не терпелось посмотреть на Индржиха после зимы, проведенной в замке — хоть она еще далеко не кончилась.
— Могу отметить то же, — поймал пятидесятник слова, обращенные к нему, когда шли обратно, мимо ристалища. На недоуменный звук Парцифаль пояснил: — Ты будто дожидаешься чего-то.
— Весны, мой друг, — не покривив душой, ответил Бартош. Потянул носом запах дымка и масел, идущий от купальни. — Весны.
***
Пани Элишка разродилась через неделю после Сретения. Слишком рано — так говорили все, и Бартош с тем был согласен. Он невыразимо скучал. Отвлекался на что угодно: скачки, чтения, попытки сочинять вирши и сразу же сжигать эту стыдобу в пламени свечи. И потому лишний раз отстоять на мессе за здравие новорожденного сына пана Бейдржиха не стало в тягость. После церемонии приблизился к молодому отцу, укутанному в плащ родовых цветов, расшитый серебром. — Поздравляю с первенцем, пан Бейдржих, — склонил голову Бартош. — Да охранит его и вашу жену Пресвятая Богородица. — Спасибо, — коротко бросил юноша. Рыцарь осознал, что он единственный, кто из всех, присутствующих в часовне, двинулся к пану, а не к выходу. Бейдржих смотрел им вслед будто раненый пес — остро и угрюмо. Бартош знал, почему. Все, кто пришел на мессу, были его личными подхалимами. Их он видел вьющимися вокруг пана непрерывно, днем и ночью. Кто подливал вино за обедом, кто подносил стрелы на охоте. Но месса кончилась поздновато, и теперь все торопились на ужин, забыв под урчание животов напоследок лизнуть пятки господину. Не то чтобы Бартош их не понимал. Он и сам питал мало приязни к младшему брату из Коловрат — высокомерному и отчужденному. Но понимал и пана — ведь стоило показаться Ганушу, как вся эта свита, словно стая кур, начинала квохтать вокруг старшего брата. Бейдржих никому не доверял. Было попросту опасно служить так близко к человеку, который смотрел на тебя как на врага. А потому рыцарь тоже подхалимствовал, но осторожнее: — Могу пригласить вас на чтения после ужина? Мы с Парцифалем выбрали «Окассена и Николетту», но если вам милее иная история — дайте знать. Что-то изменилось в глазах пана. Он задумчиво сощурился. — Я бы, — прервался на краткий миг. Затем голос, столь резкий и холодный ранее, зазвучал спокойнее: — Я бы послушал «Книгу Иова». Бартош удержался от того, чтобы скривиться. Вот и повелся на поводу у жалости и лизоблюдства. Теперь его ждал ужаснейший вечер — читать, как Господь назидания ради испытывает своего послушного слугу, а потом, убедившись, что тот не ропщет, ему все возвращает. Никогда не уважал эту историю. Ну почему Бейдржих не вел себя как обычный юноша, почему не решил послушать про любовь, что одолеет все преграды? Ох уж это суровое христианское воспитание пана Альбрехта Коловрата. Но пятидесятник не позволил досаде проявиться: — Мы вас уважим, — кивнул пану и увидел, как просветлел его взгляд. Что ж, в какой-то мере страдания — тоже развлечение. Все, что угодно, было хорошо, лишь бы не изнывать в ожидании весны. Но мысленно Бартош пообещал в следующий раз ограничиться парой теплых слов и на том закончить. Расположение пана не стоило таких мук.***
Шахматная партия предоставляла то, в чем Бартош так сильно нуждался — отвлечение. Он уважал эту игру, хоть каждый раз и приходилось сверяться с тем, одним ли и тем же правилам следовали они с соперником. Необходимость планировать ходы давала пищу для ума. Так время летело быстрее, чем если просто сидеть и ждать в обеденном зале. Сам же соперник — Янко из Пшедбора, второй пятидесятник в отряде Парцифаля, хозяин шахмат, — был красив. Останавливать взгляд на правильных чертах лица, разрезе глаз будто у старинной скульптуры было приятнее, чем пялиться в потолок. Но мужчина отличался отвратительным стилем игры. Он безудержно пожирал фигуры соперника, в который раз попадаясь на расставленные приманки. И хотя острый ум возмещал эту слабость, все равно не нравилось видеть, как изящные тенета планов разрушаются от скучнейшей жадности. Куда веселее с ним было стоять на ристалище — Янко великолепно сражался на кинжалах. Но в прочем уступал Бартошу настолько сильно, что полезнее было Линхарта метелить. Когда двери в зал для аудиенций панов Коловратов отворились, третья партия подходила к концу. Бартош выпрямился на скамье, провожая взглядом выходящих гетманов, советников, управителей… Вместе с ними по залу распространился тяжелый дух сальных свечей, пота и беспокойных говорков. Парцифаль, направившийся к шахматистам, выглядел мрачным. — Пан Гануш очень хочет взять Пршибрам, — устало проговорил он, остановившись рядом с Бартошем и бездумно глядя на доску. — После провала его гетмана он хочет, чтобы этим занялись мы. Зимой в Пршибрам явились пражане. Небольшой гарнизон, оставленный на зиму, ушел без боя, сохранив жизнь, но оставив все противнику. И теперь, когда пришла весна, требовалось снова занять богатый и стратегически бесценный город на торговом пути между Прагой и Австрией. Что пан и попытался сделать в начале марта, но потерпел сокрушительное поражение. — Отлично! — воспрял Янко, ответив командиру бодрым взглядом. — Значит, возьмем! Не служил он здесь год назад. Не знал, насколько скуп пан Гануш на награды. Бартош смерил его кислым взглядом, прежде чем спросить у командира: — В какие дни? Если к началу Великого Поста не успели, получается… — На Пасху, — пожал плечами Парцифаль. — Или Вербное воскресенье. Прекрасно, теперь весь март готовиться, и ему из Жебрака шагу ступить не дадут. Бартош уставился обратно на шахматную доску. Внутри свербело недовольством. Когда они возвращались из Крашова — по холоду, звенящим под наледью ручьям, — внутри все пело. Вернувшись, попал в пучину кипучих вылазок и противостояний. Еретики, воевавшие вдали от Пльзеня и Пршибрама прошлой осенью, укрепились за зиму, снова взяли Кутна-Гору. И высылали отряды на Карлштейн с поздней осени. Никакой весенней охоты, визитов от гостей — опасно, в любой момент могли напасть. И даже гонцы оттуда являлись редко, в основном с просьбами поделиться припасами, зерном или порохом. Бартош не знал, был ли среди гонцов знакомый урядник — отряд Парцифаля тоже не сидел без дела. Лишь единожды рыцарь застал неизвестного ему вестника из королевского замка. Сам же в Карлштейн не имел повода наведаться, а просто так, без повода — и выглядело, и являлось такой глупостью, что зарекся, как бы ни хотелось. И теперь говорят, что на Пасху, в единственный праздник, в какой он — предположительно, — мог свидеться с Индржихом, их выгонят в поля осаждать Пршибрам. Это ж когда в следующий раз они встретятся, на Вознесение? А вернее уж, на Пятидесятницу… — Я тоже не в восторге так постыло провести святые дни, — вздохнул Парцифаль. Рыцарь и слова не сказал, но, видать, по лицу все прочитали. — Но приказ есть приказ. Может, развеемся немного? — Снова чтения устроишь? — глянул Бартош. Попытался улыбнуться, но вместо того лишь криво дернулись губы. — Прости, я не в настроении следить за злоключениями «Бедного Генриха». Самому тошно. — Понимаю, — кивнул Парцифаль. — Давай тогда побьемся на копьях. Еще немного, и смогу тебя одолеть. Ноткам робкой надежды было сложно отказать. Полгода уж как Бартош измывался над несчастным товарищем, который древковым владел из рук вон плохо. Но не утратил веры в себя и упорно совершенствовался. Хоть и гораздо медленнее, чем соперник, ради которого пятидесятник Парцифаля и начал мучить. Да и мало что могло противостоять унынию так хорошо, как встряска. — Давай, — кивнул рыцарь. — Но позволь сначала кончить сражение, которое я уже начал. Парцифаль сел рядом на скамью и уставился на доску. Чередование квадратов, фигуры из белой и черненой слоновой кости — залюбоваться. Но Бартош больше не желал играться с жадным до власти соперником. Можно еще поводить-покружить по доске, но приелось. Рыцарь сделал быстрый ход. Дождался ответа соперника. Подставил пехотинца. Почти сразу же потерял. И поставил точку, двинув в освободившуюся нишу знаменосца. — Мат, — объявил он и поднялся со скамьи. — Благодарю вас за игру, пан Янек. Азартный блеск в красивых глазах сменился удивлением. Мужчина склонился над доской, они же с Парцифалем покинули зал.***
В среду перед днем святого Урбана Карлштейн взяли в осаду. Так поведал гонец из Горжовице, чей господин, пан Ондржей, по призыву о помощи ушел в королевский замок вместе с лучшими людьми. За ужинами только и обсуждений было, что о полчищах, прибывших из Праги с четырьмя бомбардами, литовскими знаменами и заполонившими окрестности замка. О численности затруднялись говорить. Один гонец говорил о десяти тысячах человек, другой — о сорока. Но точно сходились, что войско пришло немалое. Лениво судачили меж собой — как долго стоять будут? Одни утверждали, что такие полчища не ведут, чтоб пару недель сидеть. Что это история на месяц, два иль три, а то и дольше — пока замок не падет. Другие возражали — откуда ж набирать фуража на такую ораву людей? Не простоят они там и пары месяцев, испугом решили взять, а потом разбредутся по окрестностям. А там-то еретиков и передушат. Бартош склонялся ко вторым. Тревожно было слышать все эти новости. И он понимал, что теперь-то уж точно не посетит Карлштейн в ближайшее время. Но смирился как с неизбежностью, метелью иль грозой. По ниточке бероунского тракта непрерывно поползли повозки из Праги — с камнями для бомбард и требушетов, припасами, едой. Окрестности замка кишели фуражирами, и перемещаться по ним стало опаснее, чем прежде. Но люди пана Гануша отвечали сторицей. Вместе с людьми пана Алеша Голицкого они готовились третий раз осаждать Пршибрам ближе к Рождеству Иоанна Крестителя. И по дороге под деревушкой Йинце у Литавки они успешно разбили шедший с Пршибрама обоз под литовским флагом. Конные, говорившие на польском, сражались доблестно, но все же их было много меньше. Отряду Бартоша поручили присмотр за пленными и их препровождение в темницу Жебрака. Точнее, он вызвался сам. Прошел месяц с начала осады Карлштейна, и у кого еще он мог узнать, что там происходило, кроме как от непосредственных участников? Единственное, что говорили разведчики пана Гануша: «Карлштейн держится». Будто бы Бартош и сам не знал, что королевский замок не взять за какой-то месяц. Но как он держался? Что там происходило? В плен взяли двенадцать поляков во главе с тремя рыцарями: Яном Срсеном, Яном Кочовским и Станиславом Пораем. Последние два едва говорили по-чешски, Бартош понимал их с трудом. А потому, обменявшись парой вежливых фраз, спросив, не требуется ли наполнить меха водой из Литавки, он повел коня рядом с шагавшим по пыльной дороге Срсеном. Лес настороженно молчал, его заполняли топот ног, копыт и звяканье железа. — Уважьте мое любопытство, пан Ян, — попросил рыцарь, смотря на мужчину. Того поддерживал под руку один из товарищей — в бою повредили ногу, и потому хромал. — Как идет осада Карлштейна? — Непросто, — Срсен не поднимал головы. Его речь, хоть и на чешском, но звучала, будто рот набило галькой вперемешку с песком. — Будет честью взять такое укрепление. «Карлштейн держится». Да, это Бартош слышал неоднократно. Но также понимал, что пленный не захочет делиться известным просто так. Впрочем, готов к беседе, и это главное. Оглянувшись, он кликнул: — Линхарт! Приведи коня для пленного. — Сделаю, пан Бартош, — откликнулся тот и, отвернув лошадь, ускакал в конец отряда. — Как вы смотрите на такое, пан Ян, — продолжил пятидесятник, — вы рассказываете, как обстоят дела с осадой, а я добьюсь, чтоб плен вы провели достойно, а не в подземельях. Слово рыцаря. Мужчина призадумался, медленно хромая. Бартош терпеливо ждал ответа. — Порай и Кочовский пусть тоже со мной будут, — наконец вывел Срсен. — И подчиненных наших кормить два раза в день обязательно. А сразу отпустить что не предложил? — Один раз в день, — рыцарь мог гордиться, что вышло не процедить сквозь зубы. — По рукам, досточтимый пан, — с облегчением выдохнул пленный. — Забирайтесь, — распорядился Бартош, когда оруженосец привел с собой взнузданную кобылку. Срсен повторил распоряжение на польском, и его человек помог командиру вскарабкаться на лошадь. — Линхарт, свяжи пану руки и уведи его сопровождающего. Теперь, когда они с пленным оказались на одном уровне, Бартош видел его лицо — серое от пыли и усталости. Он не прятал взгляда и смотрел в глаза, пока говорил: — Командиры наши: пан Сигизмунд Корибутович, князь русский, предводитель войска польско-литовского. Из сторонников же причащения чашей… Хоть и не особенно Бартоша интересовали командиры — и так знал, кто из панов стоит за гуситскую ересь, — но дорога была долгая, так почему не послушать? А потому он терпеливо выслушал поляка, пропустив мимо ушей все имена. И дождался, когда тот наконец перешел к новостям о самой осаде: — Из замка люди выходили, нас отбивали, — рассказывал пан. — Но мы их потеснили, загнали в пределы стен. Их каждый день пробуем на прочность, по сотне-две камней в день, уж надеюсь, однажды какую-нибудь да пробьем… Вам не в обиду, пан, но такова осада. — Понимаю, — кивнул Бартош. На душе скребли кошки. — А что потери? — Не могу говорить за все наше войско, — уклончиво пробормотал Срсен, впрочем, продолжая смотреть прямо на рыцаря. — Небольшие, я бы сказал… — Ваше войско меня не интересует. Что с потерями у королевских сил? — Пан Сигизмунд уж скоро станет богемским королем, — пожал плечами поляк. — Но я понял, о ком вы. Мне неизвестно, всех раненых и павших уносят в замок. В дополнение могу лишь сказать, что припасов, судя по всему, в замке не так много. Несколько раз они выменивали пленных на еду. Об этом Бартош догадывался. Осада началась в конце мая — перед первыми урожаями, когда старые припасы истощены. Вполне возможно, что у замка хранились запасы на длительный срок, но сколько из них попортили время и сырость? — Надеюсь, скоро сдадутся, — признался Срсен. — Пока замок еще цел и пока сторонники чаши совсем не озлобились. — К чему это вы? — Я слышал новости об осадах на землях Богемии. Не всегда гусовы наследники ведут себя по-рыцарски. Мне бы не хотелось участвовать в расправе, подобной тем, которые они совершали в других крепостях. О да, Бартош тоже слышал все эти жуткие рассказы о сдавшихся, которых загубили: сожгли заживо, утопили, порубили. Как снисходительно он вздыхал, внимая слухам в Чески-Штернберке, Конопиште и Пражском Граде. Возражал, приводя в пример тех, кто договорился и был отпущен с миром. Теперь, когда войско в двадцать четыре тысячи бойцов осаждало и непрерывно бомбардировало замок, оставалось лишь молиться… — А я надеюсь, — вежливо возразил Бартош, усилием воли пресекая продолжение мысли, — что защитники замка выстоят. — Понимаю вашу надежду, — склонил голову пан. — Но сами посмотрите, сколько нас, сколько бомбард и припасов… — Пан Срсен, — перебил пятидесятник. — Вам есть, что еще рассказать? По делу, без рассуждений. — Нет, — помолчав, признался пан. — Тогда благодарю за сведения, — подвел итог Бартош. — Мое любопытство удовлетворено. Как прибудем, я обо всем договорюсь. Поляк благодарно кивнул, но пятидесятник не стал смотреть. Вместо того тронул лошадь пятками, ускоряя ход. Боялся, что если пробудет рядом с пленным еще немного, то сорвет на нем злость за тех, кто разбивал светлые стены сотнями камней в день.***
Тем светлым утром пятидесятник из лагеря под Йинце добрался до Скржипеля. В седельной сумке лежала драгоценная ноша, которую приобрел прошлым вечером у торговцев, держащих путь в Бероун. Цену они назвали странно низкую, и Бартош догадывался, почему — боялись, не пропустят, отнимут за так. Но что он, что Парцифаль выплатили им честно в надежде, что вернутся. Очень уж они, почти полный месяц мотавшиеся между Жебраком и Пршибрамом, соскучились по вкусностям. — Мы через лесок, считай, стоим, — улыбнулся Бартош, заводя коня во двор. Пржехон весь был в работе — из печной трубы кузни валил пар, а самого кузнеца не виднелось. Сестра оглядела улицу перед тем, как запустить гостя. — Совсем близко, вот я и решил вас навестить, гостинцев привез… Да что ты все осматриваешься, Маркета? У вас в Скржипеле стоит кто? — Нет, братец, нет, — пробормотала женщина, закрывая ворота. — Просто… Ох, как же я рада тебя видеть! Она крепко обняла поверх влажного от пота гамбезона, и Бартош приобнял ее в ответ. Уткнулся лицом в платок, прикрывавший макушку. От него пахло мылом и тем легким ромашковым запахом, который всегда исходил от сестры. — Новости доходили о Пршибраме, — поведала Маркета, не расцепляя объятий. Конь тянулся к колоде с водой, и Бартош отпустил поводья, позволяя ему самому пойти напиться. — Что третий раз уж вы его пытались взять, и все безуспешно. — Да, людям пана Голицкого с лихвой досталось, — вздохнул пятидесятник. — На рожон полезли… — Да Господь с ними, с чужими людьми, — в сердцах воскликнула женщина и отодвинулась, но только чтобы взять его голову в свои ладони и чмокнуть поочередно в обе щеки, привстав на цыпочки. — Я за тебя переживала! А уж Петр, из-за него совсем сон в голову нейдет… Царапнуло душу. Беспокойство изводило и его самого, а потому старался отвлечься, как мог. Благо, бои предоставляли достаточное отвлечение, чтобы все тревоги ушли из головы. — Я знаю, что замок держится, — мягко проговорил Бартош, поглаживая кисти сестры, лежавшие поверх щек, и стараясь сохранять уверенный вид. — Там много сильных людей, они будут покрепче любых стен. — Ты, верно, не знаешь, — ее голос осекся. Женщина глубоко вздохнула и предложила: — Пойдем в дом, братец. Не дело такое на улице обсуждать. Чего он не знал такого, что знала она? После разговора с польским рыцарем больше не было возможности спросить кого-то напрямую. Но Маркета могла знать больше — ведь до них, верно, доходили фуражиры. Любопытство и тревога скрутились в груди плотным жгутом. Бартош задержался только чтобы достать из сумки дар: — Перво-наперво, держи, — и вручил тканевый сверток. — Угощайся. Напряженное лицо разгладилось, когда сестра сделала вдох, нюхая сверток. — Пахнет-то как вкусно… спасибо, Бартошек, — скользнула робкая улыбка. — Неужто персики? — Они самые, — подтвердил рыцарь, идя следом. — Тебе угоститься, свояку, маленькому Яну, последний разделите… Зайдя же в дом, он смолк. Часть зала отделяли висящие простыни. Побулькивало варево в котле. Сытно пахло мукой. У очага трудилась над тестом, смахивая со лба влажные темные волосы, женщина в переднике поверх платья, казавшаяся смутно знакомой. Рядом с ней стояла корзина, полная рубленой капусты. — Вита, — окликнула ее Маркета и протянула тканевый сверток. — Мой брат приехал в гости, привез гостинец. Спрячь пока, отложишь себе один персик — тебе и дочерям. — Добро пожаловать, пан Бартош, — склонила голову женщина. — Пани Маркета, ты слишком добра… — Угостишься, — настояла сестра. — Мой дом — твой дом… — Я будто бы вас знаю, пани, — задумчиво сощурился рыцарь, провожая взглядом женщину, что убирала сверток с персиками. — Знаешь, знаешь, — закивала Маркета. — Она из Тетина, пана Мартина жена… — Ваш брат Петр за мной когда-то бегал, — тихо перебила ее женщина, обтирая руки о передник. — Мы вместе на Яворку ходили, помните? Точно… Девочка с темными волосами, на которую брат все ругался, мол, нечего ей с таким подолом по горам лазать. А она терпела и сдувала волосы с лица, карабкаясь за ними. — Помню, — улыбнулся Бартош, усаживаясь на скамью. Маркета поставила на стол перед ним кружку с водой, и рыцарь с удовольствием пригубил. — Я рад, что моя сестра вас приютила. — Никогда не забуду ее доброты, — чинно склонилась Вита. — Как только в дом вернусь, в костеле святого Палмация проведем мессу за здравие вашей семьи, и вы всегда будете нашими желанными гостями… Маркета опять всплеснула ладонями, но следом рыцарь обратился к ней: — Так чего я не знаю о происходящем с Карлштейном, сестрица? И ее лицо снова омрачилось. Вита понурилась. — Все равно ж ничего сделать не сможешь, — пробормотала сестра, усаживаясь напротив. Голос звучал глухо, она смотрела на столешницу и крепко сцепила пальцы в замок перед собой. Гостья же присела рядом и легко огладила хозяйку по предплечью, безмолвно утешая. — Так что тебе знать… — Я о брате тоже переживаю, — Бартош коснулся пальцами, крепко сжатых ладоней, положил свои поверх. Прохладными показались сестрины руки, несмотря на летнее тепло, проникавшее всюду. — Раздели это знание со мной, прошу. Она глубоко вдохнула и опустила голову еще ниже. — Давай я начну, — предложил пятидесятник, постукивая кончиками пальцев по влажной коже. — Мне известно, что вокруг замка расположились бомбарды и требушеты, они каждодневно обстреливают стены. Но те держатся. Защитники порой выходят и отражают атаки, даже берут кого-то в плен. Припасов у них не так много, как хотелось бы, но исхитряются выменивать у осаждающих взамен на пленных. Все верно говорю? — Верно, пан Бартош, — тихо отозвалась Вита. — Вы будто сами там побывали. — Вызнал у того, кто там бывал, — кивнул рыцарь. — Ну, это все, что тебя пугает? Краем глаза следил за лицом гостьи. Та чуть заметно качнула головой и открыла рот, но покосилась на хозяйку и ничего не сказала. Значит, не все. — Стены там крепкие, их сколько ни бей — не пробьешь, — продолжил Бартош. Хотел бы он сам верить в то, что говорил. — А такое большое войско быстрее само проголодается, чем истощит запасы замка. Значит, надо просто дождаться, пока осаду не снимут, и все. Маркета всхлипнула и, вырвав одну руку из его ладоней, прижала к глазам. Прежде, чем пятидесятник успел снять платок с пояса, Вита протянула край передника. Хозяйка дома уткнулась в него. — Что тебя так гнетет, сестрица, поделись, — настаивал Бартош. — Тебе же легче станет. Больно было видеть, как ей плохо. И все тяжелее было сохранять голос ровным. Но, к счастью, сестра не выдержала: — Не только камни, — пробормотала она. — Но и… Господи прости… падаль, нечистоты они в замок швыряли… Известная тактика. Посей среди осажденных болезнь, и те сдадутся сами. Или вымрут. Хорошо хоть чума нигде в округе не лютовала, могли ведь и ее использовать. Скрепя сердце, Бартош твердо возразил: — В замке всегда есть запас извести для починки стен. Чтоб от нечистот избавляться, она тоже годна. К тому же, там есть колодец, умыться, очиститься всегда смогут. Все не так плохо, Маркета… — Травили, — тонко перебила сестра. — Травили им колодец! По лицу Виты пробежала тень — на миг она напомнила щерящегося пса. Не в отношении гостя или хозяйки, нет, ее злость шла исключительно на тех, кто совершал такую подлость. Но вот она снова утешительно огладила дрожащую руку Маркеты, которая продолжала сбивчиво говорить: — Лето какое сухое выдалось, дождей так давно не было, закончилась у них уже вода, — хныкала сестра, — а из колодца-то пить нельзя! Симон там прибирал, но они ж, песьи дети, продолжают в ручей грязь сваливать… — Симон? Ты про буднянского мясника? — Да, да, — затрясла головой женщина, убирая передник от лица, — спасибо, Вита… Я с ним связь держу, оттуда знаю… — А откуда он знает, что в замке вода кончилась? — Откуда, — икнула сестра. Приложила ладонь от глаз ко рту. — Боже… Не знаю… Догадался, думаю… Но Вита смотрела округлившимися глазами, и в них он читал то же, что и думал. Наверное, Маркета ей и не упомянула про запасы воды, посчитала, мелочь неважнецкая, или пожалела жену осажденного гетмана. Всем была хороша сестрица: и красивая, и ласковая, но сообразительностью не отличалась. — Он тайком припасы носит, — озвучил мысли пятидесятник. Торжествующая ухмылка сама просилась на лицо. — Оттуда знает. — Что? — ошеломленно вытаращилась Маркета. — Как так? Там же… Там же осада! — Думаешь, еретики под воротами сидят без продыху? — возразил рыцарь. — Понятно, что опасно так делать, но уж пронести раз-другой баранью тушу — можно. Горько-сладким выглядел этот проблеск в тучах, сгущающихся над будущим Карлштейна. Одного человека, даже двух, кто мог бы снабжать замок украдкой припасами, не хватило бы, чтоб спасти осажденных от голодной смерти. К тому же, не могло так долго продолжаться. Симон, отчаянная голова, каждый раз рисковал жизнью — и когда общался с защитниками, и когда рассказывал кому-либо об обстановке в замке. Но эта тонкая, зыбкая ниточка, протянутая внутрь, все же была лучше, чем ничего. — Он не говорил, что с теми, кто внутри? Как Петр, Мартин, их товарищи? — сдержал при себе имя, которое хотелось назвать первым. — Нет, не говорил, — помотала головой женщина. — Имен не называл, едва парой слов успели обменяться. Мне и так страшно было к нему ехать, вокруг сплошь знамена с чашей да поляки, и кто из них по-нашему говорит — неведомо. От разочарования хотелось взвыть. Ехать немедля туда самому. Но не мог, ни в коем разе — одинокого всадника на добром коне, с хорошим оружием в первую же очередь бы остановили и допросили… Заметавшиеся мысли прервал громкий стук с улицы. В ворота стучали. Маркета охнула и обтерла влажные щеки ладонями. Она кинулась наружу, поспешно бросив напоследок: — Сиди! Бартош отодвинул кружку с водой в сторону гостьи, та молча приняла ее и вылила в котел. Снова встала поближе к очагу, взялась за тесто. Пятидесятник же подошел к окну, встал сбоку от него и прислушался. За мягкими шлепками теста и потрескиванием огня в очаге он с трудом, но разбирал слова. Сестра суетилась, говорила с кем-то. Ей отвечал легкий, тонкий мужской голос, но вместе с тем полный властности — он напомнил Бартошу о заточенном ноже. Судя по стуку копыт, тихим переговорам, всадник был не один. Он говорил о наконечниках стрел, болтов, гвоздях и цепях. Спрашивал, что готово, как скоро можно будет все забрать. Сестра обозначала сроки, и разговор уж шел к концу… — А чей это у вас конь? — вдруг поинтересовался мужчина. — Мужу отдали за заказ, — голос подрагивал, но не больше, чем когда она общалась с гостями. — Я бы купил, — задумчиво протянул мужчина. — Давайте вам бумагу составлю о покупке, что буду должен… сколько? Бочки две ржи? Кляча-то немолодая. — Благодарю, пан Ян, но конь и нам самим пригодится, — решительно заявила женщина. — И, да хранит вас Господь, но вы на наших землях проездом. А случись что с вами, кому я вашу расписку предъявлять буду? Где Скржипель, а где Смиржа. Ян из Смиржи, значит. Что-то знакомое чудилось в этом имени. Мелькало, может, где-то на краю слуха, и, хорошенько покопавшись, Бартош выудил — один из пражских гетманов. Еретик. Пятидесятник мысленно возблагодарил Господа, что решил взять не дестриэ, а вьючного, и не стал снимать с него старое седло. Может, гости и посматривали на коня с любопытством, но на нем хотя бы не было чепрака в цветах Коловратов… Они не задержались и уехали сразу после разговора. Скрипнули запираемые ворота. — Надеюсь, однажды они попросят воды напиться, — тихо пробормотала Вита, раскладывая начинку из рубленой капусты по вылепленным пирожкам. — Тогда-то я им туда и плюну. Теперь Бартош мог выглянуть в окно. Маркета шла обратно к дому куда медленнее, чем бежала к воротам, и ее плечи опустились, будто под невидимой, но тяжкой ношей. Она избегала поднимать глаза. Пока сестра приютила жену одного из осажденных командиров, Пржехон служил тем, кто морил их голодом и травил воду. Ковал для еретиков, а оружие или снаряды, доспехи или припасы для осады — не суть важно. Бартош не знал, был ли у него выбор. Но точно знал, что у сестры выбора не оставалось. Единая плоть и кровь от своего мужа, она могла только открывать ворота всадникам, приехавшим за орудиями для уничтожения Карлштейна. И ей это претило до глубины души. Он не стал ничего говорить — ни обвинять, ни сочувствовать. Притворился, что не слышал разговора. Лишь крепко обнял на прощание, когда пришло время уезжать.***
Вернувшись в свою палатку с ужина, разоблачившись до исподнего, Бартош лег почивать. Ночь стрекотала кузнечиками. Сон не шел. Держал глаза открытыми и закрытыми — без толку. Дыхание оставалось ровным. Но мысли, мысли жужжали осиным роем и не давали разжать челюсти. Незадолго до третьих петухов Бартош поднялся с кровати и облачился. В легкое, да накинул поверх гамбезон. Ушел в загон, где встрепенулся, дернул ушами навстречу спящий конь. Взнуздал без чепрака с гербовыми цветами и выехал, предупредив дозорных, что выехал к сестре до Скржипеля. Солгал. Дорога вела через Здице, Конепрусы, Корно. Не отягощенный весом доспехов конь легкой, скорой иноходью скакал вдоль напоенных зеленью полей. Прохладный ветер реял над травой, вздымая запах цветов. Солнце успело приподняться над землей, когда всадник достиг небольшой возвышенности — холма Вошков. Точно напротив через Мже находилось ущелье, ведущее к Карлштейну. Конь остановился на холме. Глубоко дыша, он притоптывал и склонял голову к траве, пока Бартош смотрел, напрягая зрение. Льющееся золото рассвета обнажило кишащие людьми холмы. Кнежи гора, Яворка, Хакновец и Плешивец облысели и покрылись струпьями палаточных лагерей, наспех срубленных хижин. Хорошо различались на вершинах места осадных орудий. В ясном небе прокатывался грохот бомбард. Беззвучно — с такой-то дали, — проворачивались рычаги требушетов, отправляя снаряды в полет. Из стен вздымались облачка светлой пыли. В крышах замка зияли провалы, и даже отсюда виднелись глубокие выбоины в стенах и зубцах. Больше всего пострадал дворец бургграфа — вместо него вздымалась гора обломков. Императорский зиял прогалами. Лишь Марианская и Большая башни — с самыми толстыми, крепкими стенами, — стояли несокрушимо, твердо. И колодезная башня одиноким перстом вздымалась с краю, усеянная щербинами, но целая. Вокруг замка царила смерть. Чернота и гниль покрывали склоны холма, развороченная земля зияла ямами до скального основания. Все, что могло сгореть, сгорело. Что не могло — было изгажено. От стен, тянущихся от колодезной башни, мало что осталось — возможно, их же разобрали на снаряды, которыми бомбардировали стены. От здания казармы, стоявшей на въезде в замок, осталась груда камней. Карлштейн стоял — непоколебимый, будто кость в кишащей опарышами ране. Но надолго ли его хватит? Стены башен были крепки, но защитники — отнюдь не вытесаны из камня, подобно башням. Чудилось, что вот так, замерев и удерживая взгляд на замке, он сохраняет его в целостности, а стоит отвернуться и произойдет непоправимое: почернеют и рухнут остатки стен, небо упадет на землю. Но понимал, что одним лишь взглядом не помочь. Тень успела стать короче, когда Бартош отвернул коня прочь и поскакал обратно. Его мысли остались на вершине холма, в шепоте трав и громовых раскатах.***
День выдался душным, полным одуряющего запаха трав. Под пологом палатки, в которой жил Парцифаль, было лишь немногим прохладнее, чем снаружи, и то, благодаря тени раскидистых лип. В ней воздух уж совсем застоялся: пахло сосновыми ветками, которые оруженосец владельца жег в попытке изгнать тяжелый дух пота, пропитавшего все. — Все дремлешь, Парцифаль, — вздохнул Бартош, смотря, как раскинулся под тонким пологом походной кровати товарищ. Он страдал от жары куда сильнее, чем пятидесятник. — Совсем зной тебя замучил? — Я будто наяву испытываю чашу гнева Божия, — пробормотал мужчина, убирая влажную тряпицу с лица и щурясь на вошедшего. — Четвертую, если верно помню? — Тебе лучше знакомы Откровения, чем мне, — хмыкнул пятидесятник. — Но я пришел облегчить твои страдания. Держи. Вяло высунув руку из-под полога, Парцифаль принял мех — еще мокрый, недавно вынутый из прохладных вод Литавки. — Белое, — добавил Бартош, наблюдая, как товарищ откупоривает мех и пьет. — На мяту с медом я не поскупился. Мужчина издал благодарный звук. Он пил и пил, вино уходило, будто вода в сухую землю. Наконец оторвался и уложил опустевший сосуд на грудь, благостно выдохнул. Открыл бледные глаза и уставился сквозь тонкую ткань на гостя. Усмехнулся: — Тебе от меня что-то нужно. О да, Парцифаль его знал как облупленного. — Верно, — признал Бартош. — Позволь с начала изложу… — Не трать время, — вяло махнул рукой мужчина. — Говори сразу, что хотел. К чему? Чтоб сразу отказать? Неуютно заскреблось внутри, но рыцарь все-таки рискнул: — Хочу делать вылазки против тех, кто осаждает Карлштейн. Помедлил, чтоб набрать побольше воздуха в грудь, изложить доводы, которые старательно повторял в мыслях перед тем, как зайти в палатку, но Парцифаль опередил: — Хорошо. Бартош растерял слова. — Что? — только и вырвалось. — Думал, запрещу еретиков бить? — дремотно повернул голову товарищ. — Да и больно видеть, как тебе тревожно. Когда гонец от Гануша приезжает, ты его первым встречаешь. В Йинце вести об осаде собираешь, пленных допрашиваешь. Если легче станет от вылазок — пусть. Но разделяться не будем. Он говорил это все, сонно поблескивая глазами, но голос звучал твердо. — Я твой друг. Тебе не нужно меня умасливать, прежде чем просить о помощи, — Парцифаль качнул мехом, зажатым в пальцах. — Хотя от таких даров отказываться не стану. В напитках ты толк знаешь. — Спасибо, — пробормотал Бартош, опустив голову. Тянуло, ныло странное чувство в груди — нечто близкое к вине, но одновременно теплое. Признательность, пожалуй. — Но как ты со мной собрался ездить? Пан Гануш ведь хочет, чтоб мы Пршибрам наконец взяли… — Еще пан Гануш жаждет с Голицким задружиться, — пробормотал Парцифаль, и на его губах расплылась тонкая улыбка. — А пан Алеш очень желает отбить Кршивоклат. Его люди скоро пойдут ближе к Праге, чтоб оттуда выйти на западную дорогу к замку. Что нам стоит их проводить? А на обратном пути погадить еретикам, которые по тем дорогам припасы на осаду поставляют. Хотелось расцеловать друга в обе щеки от порыва чувств. Но Бартош сдержался, лишь ощутил, как забилось сердце и расправились плечи. Не замечал до того, сколь понуро их сводил. — Буду тебе должен, Парцифаль, — сам слышал, как радостно звенит голос. — Полно, — отмахнулся мужчина и протянул мех ему обратно. — Лучше еще вина принеси, как ты сделал. И сына моего тоже угости, наверняка тоже жарой мается.***
Все случилось, как обещал Парцифаль. В скором времени им велели помочь людям Голицкого воссоединиться с основными панскими силами у Кршивоклата. Пошли в обход, ведь по бероунскому тракту было идти — ровно как через штормовые волны. Попробовали на зуб укрепление у Такловице, не взяли. Дошли до самого Кршивоклата, который взяли внезапным ночным штурмом, куда быстрее, чем ожидалось. Засевшие еретики пали жертвой собственной неосмотрительности — они так и не починили сгоревший зимой замок. Все шло великолепно вплоть до момента, когда на обратном пути они встретили обоз под знаменем чаши. И даже его разбили, нагнав с тыла. Как водилось, Бартоша и его людей оставили присматривать за пленными поляками — Парцифаль позволял первым их допрашивать, и за то рыцарь был ему благодарен. Их наспех разоружили, свели в кучу в стороне от обозов. Парцифаль и Янко занялись осмотром груза — в довольных восклицаниях Бартош слышал, что арбалетов теперь хватит на всех. И все бы ничего, но Линхарт ныл, не переставая: — Вы опять меня в стороне держали, пан Бартош, — и неотступной тенью вился за господином. Тот обходил пленных кругом и высматривал тех, кто выглядел побогаче. — Мне уж сражаться пристало! — Не тебе решать. — Ну хоть сейчас-то дайте что стоящее, — канючил парень. Вымахал за год чуть ли не выше Бартоша, а вел себя до сих пор как ребенок. — Что я отцу скажу: как за вашей спиной весь бой стоял, а потом вино подавал? — Молодец, что напомнил, — рыцарь протянул руку. — Как раз пить хотелось. Недовольно сопя, Линхарт отвязал от пояса мех и передал господину. — На меня ни одна девица не посмотрит, — тоскливо вздохнул он. — С такими-то историями. — Уже нашел, чей платочек на турнирное копье подвязать? — удивился Бартош, отпив и передавая мех обратно. Мельком глянув на оруженосца, увидел, как тот густо покраснел. — Экий ты прыткий… — Пожалуйста, — едва различимо промямлил Линхарт, уткнувшись взглядом в землю. — Я очень вас прошу, дайте мне задание поответственней. Может, он и впрямь был строговат в последнее время? Парень был уже не маленький, пора приобщать к военному делу, и не только как оруженосца. Конечно, в острие клина Бартош бы его ставить не стал. Но начать можно с малого. И наконец-то он избавится от непреходящего нытья. Хотя бы на часок. А пареньку будет что рассказать зазнобе. — Посчитай здоровых, легкораненых и тяжелораненых среди пленных, — распорядился пятидесятник. — О тех, кто сильно ранен, докладывай мне сразу. Что скажешь, справишься? — Справлюсь, — просиял Линхарт и выпятил грудь колесом. Как храбро оруженосец, позвякивая доспехами, нырнул промеж пленных, что сидели и провожали его угрюмыми взглядами. Разоружить их успели, голыми руками доспех на юноше так просто не прошибить. Но все же… — Суровец, — тихо окликнул, подойдя к десятнику, который следил за пленными вместе со своими людьми. — Присмотри за паничем, да чтоб так, ненавязчиво. — Добро, пан Бартош, — кивнул мужчина. Сощурился: — А что он делать должен? — Раненых считать. — Так на кой он с ними толкаться отправился, — сокрушенно вздохнул Суровец и зашагал следом за юношей. — Эй, пан Линхарт! А что это у вас к шпоре присохло? Ненавязчиво… Наверное, десятник не знал значения этого слова. Но поздно уж было останавливать — Линхарт закопошился, попытался извернуться так, чтоб не упасть, да посмотреть на пятку. Впрочем, пускай. Вблизи пригляд получше. Разобравшись с оруженосцем, Бартош отправился к мужчине, которого приметил издалека. Не у многих здесь имелась столь ладная кираса, да еще вкупе с полным набором защиты на руки и на ноги. Мужчина прижимал к глазу запачканную кровью повязку и был мрачен. — Сильно пострадал ваш глаз? — полюбопытствовал Бартош, опускаясь напротив на колено. Пленный повернул голову и отлепил тряпицу. — А как сами скажете? — вздернул он уголки губ. Свежая струйка крови стекла по глубокой морщине на щеке и затерялась в бороде. — Говорят, будто промеж ног у бабы. Но вы на пана похожи, может, скажете что поприятнее. Произношение у него было самое что ни на есть польское, но выговаривал чисто. — Я и есть пан, — с призрачным тошнотным чувством Бартош глянул на рану. — Вам предстоит узнать, каково смотреть на мир, как пан Жижка до предпоследнего лета. — Спасибо на добром слове, — мужчина утер кровь и снова вжал тряпицу. — Надеюсь, со мной осада Раби не случится… Что ж, с человеком, который мог над собой посмеяться в такой печальной ситуации, рыцарь бы точно нашел общий язык. — Я пан Бартош из Драгониц, — представился пятидесятник. — Служу панам из Коловрат. — Наслышан о вас. Один наш рыцарь, Ян Кочовский, говорил, вы за сведения об осаде с ними помягче обращались. Хоть где-то о нем добрая слава пошла. Пускай среди противников, но все же хорошо иметь незримый щит, что оградил бы от недоброго обращения. Или развязал бы язык. — Я вам чего нового расскажу, — предложил мужчина, — а вы мне священника и лечение дайте. Хотел бы я все же повременить с тем, чтобы смотреть на мир глазами… глазом нашего великого гетмана. Дичь сама бежала навстречу, грех не ловить. Бартош протянул ладонь пленному. Тот, переложив тряпицу в другую руку, крепко сжал пальцы рыцаря. — Если какую радостную новость хотите услышать — одна бомбарда осталась, Яромержка, — сообщил мужчина, отпуская руку. — Остальные повзрывались, страху мы натерпелись… — А что защитники? — уточнил пятидесятник. — Атаки ответные продолжают совершать? — Нет, в замке заперлись. Почитай, с Иоанна Крестителя не выходили, а то и раньше. Оборону держат, но скорбут средь них пошел. Ждем со дня на день, как сдадутся. Было только одно объяснение, как о болезни узнали, если из замка никто не выходил. Симона, который мог носить лекарства, поймали. А значит, оборвалась последняя ниточка, которая связывала Карлштейн с окружающим миром. Может, и был кто-то еще, кто приглядывал за замком, ходил тайком, носил провизию, но слабо в это верилось… Бартош погрузился в мрачные мысли, а мужчина продолжал вещать, рассказывая то, что и так было известно — как войско их уменьшилось, да нечистоты аж из Праги стали возить, чтоб замок ими забрасывать… Раздались вопли. Пятидесятник подскочил, схватившись за меч, ища взглядом источник. К своему ужасу, узрел, как дальний от него край оцепления вокруг пленных прорвался. Видел, как втроем навалились на одного, отбирая меч, пока боец брыкался. И понеслись мимо все те, кто мог ходить, кого не успели связать — прочь, в лес. Люди пятидесятника не мешкали. Они уже слетались, стягивали окружение обратно, высекали тех, кого догнали. Но даже в суматохе было ясно — у кого-то все же получится сбежать. Уловив краем глаза копошение рядом с собой, Бартош спохватился. — Он ослепнет, если кто-нибудь встанет на ноги, — упер лезвие меча к виску мужчины, замершего с тряпицей в руке. — Затем я начну убивать остальных. Вряд ли все поняли, о чем он говорил. Но раненый рявкнул что-то на польском, и копошение стихло так же быстро, как началось. Бартош продолжил следить за тем, что происходило, но притом посматривать на людей перед собой. Дождался, когда оцепление снова сомкнули. Убрал незапятнанный меч обратно в ножны и поспешил к месту, где началась заварушка, размашистыми, быстрыми шагами. Линхарт был там. Весь залитый кровью, он лихорадочно пытался замотать глубокую рану на шее лежащего навзничь, мертвенно-бледного Суровца. Вряд ли от него сейчас был бы какой-нибудь толк. — Что здесь произошло? — гаркнул пятидесятник, оглядываясь. — Фами не внаем, пан Бавтоф, — пробормотал ближайший из бойцов, тыкая пальцем себе в рот — в пустоту, бывшую на месте передних зубов. — Они как поневлифь… — Пленные сговорились, — пропыхтел другой, с мокрым от пота лицом. От души пнул одного из стонущих на земле мужчин. — Курва, вот не сиделось вам! Упустили часть… — Кто-нибудь видел, как началось? — перебил их командир. — Виновника схватили? — Виновника… — растерянно оглянулся пропотевший солдат. — Панич ближе всех был, я видел, как на него первым наскочили! — Вяжите всех, и крепко, — процедил Бартош. Шагнул к оруженосцу. Его ноги зажало под безвольно обмякшим телом десятника. Линхарт, опираясь о локоть, продолжал упорно — и неправильно, — наматывать промокшие повязки на шею, из которой уже не вытекало ни капли. — Сейчас, сейчас перевяжу, держись, — бормотал он. Руки у него тряслись. — Да посмотри же на меня! Ухватив оруженосца под мышками, Бартош в несколько коротких рывков вытащил его из-под тела, за которое тот цеплялся. Ухватил за край кирасы, частично, не давая броситься обратно, частично — удерживая на подкосившихся ногах. — Что произошло, Линхарт? — обратился, понизив голос. — Он меня заслонил, — пробормотал парень, перебирая пальцами повязку, которая соскользнула с шеи и осталась в руках. — Я должен ему помочь… — Суровец мертв, — отрезал Бартош и развернул оруженосца за край кирасы к себе лицом. Взгляд того плавал, не в силах остановиться на чем-то одном. Пятидесятник хорошенько его встряхнул. Зрачки замерли. — Что здесь случилось? У кого было оружие? Плохо проведенный досмотр — повод прижать к ногтю всех, кто им занимался. Да и не мешало понять, что произошло. Вдалеке Бартош слышал голос, что кликал Линхарта. — У старика, — сглотнув, выпалил юноша. Пятидесятник мельком оглянулся. Никаких стариков вокруг не было — конечно, если первым начал, то наверняка смог сбежать. Но Линхарт продолжал: — У старика была рана на боку, он боялся истечь кровью, молил помочь… И я, я… Вслушиваясь, Бартош уловил краем глаза, как к ним скачет Парцифаль, но не обратил внимания. — Я нож достал, — едва слышно пробормотал юноша. Его дрожащая кисть легла поверх стиснутых до боли пальцев. Мерзостная теплота просочилась по руке, теплая, каплющая дальше. — Чтоб повязку отрезать… Он его выхватил, меня ударил, я заслонился, упал, а десятник… Суровец за меня удар получил… Не веря услышанному, Бартош уставился в упор. Будь на месте оруженосца кто другой, решил бы, что нарочно подставили, побег подстроили. Но нет, Линхарт всего лишь был самим собой: наивным, едва вытянувшимся в высоту мальчишкой, которого разжалобили и использовали. Что ни в коей мере не отменяло произошедшей беды. — Я сказал тебе, — задохнулся, продолжил на следующем вдохе: — считать! Не разговаривать, не перевязывать, и тем более… Его толкнули вбок. От неожиданности рыцарь отшатнулся и выпустил кирасу. Перевел взгляд на товарища, который схватился за руки сына и развернул к себе ладонями. — Милостивый владыка наш Иисус, — забормотал Парцифаль и потянулся к поясу, на котором висел льняной платок. Поспешно обернул подрагивающую ладонь, стал туго завязывать. — Как же глубоко тебя порезали… — Парцифаль, — прозвучало змеиным шипением. — Зачем ты влез? — Ему руки порезали, он истекает кровью, — отозвался мужчина, и в тонком голосе не слышалось ни капли привычной меланхолии и хладнокровия. Словно скулил. — Перво-наперво нужно позаботиться о ранах, затем уже выговаривать. Укол совести был едва ли заметен за яростью, что стискивала горло в стальном кулаке. В тот миг Бартош как наяву почувствовал присутствие Индржиха. Безмолвное, никем, кроме него, не ощутимое. Он будто молча взирал со стороны и одним лишь взглядом говорил, как следовало поступить. Как он сам бы поступил. Со всей безжалостной жестокостью, которая ковала из него живое орудие — несгибаемое, действенное. Верилось, что его подчиненные не допустили бы такой глупой ошибки. Не подставили бы братьев по оружию. И пусть его наставления казались порой бессердечными — прямо сейчас Бартош был готов их применить. — Порезали, — подтвердил он. — Но не помрет, пока я с ним говорю, в отличие от моего десятника. Жалей побольше, тогда уж точно в голове ума прибавится. — Я перевяжу его и верну… — отец сдернул с пояса сына еще одну тряпицу, стал обматывать вторую руку. — Я позабочусь, чтобы этими самыми перевязанными руками он лично тела тех, кто из-за него полег, перетаскал в телеги. А как в лагерь вернемся — назначу наказание под стать проступку. Готов смотреть? Или сразу к себе заберешь, раз так над ним трясешься? Линхарт, до того безмолвно наблюдавший, как отцовы руки затягивают повязку на руке, бросил мимолетный взгляд на рыцаря. Бартош не стал разбираться, что горело в широко распахнутых глазах. Радость? Ужас? Все то же отчаяние, с которым он пытался спасти умирающего? Парцифаль молчал, пока не затянул последний узел. — Заберу, — тяжело произнес он, пробегаясь пальцами по спеленутым ладоням, проверяя натяжение ткани. — Его жизнь мне дороже, чем такое воспитание. Юноша стрельнул взглядом в отца. Теперь-то в его глазах горело чувство, которое Бартош и сам сейчас испытывал — ярость. Но пятидесятник плевать на него хотел. — Пусть будет так, — холодно подтвердил он. Сделал вдох. Выдох. На время, пока выговаривал Линхарту, Парцифалю, мир вокруг погрузился в тишину. Но теперь снова обрел звуки. Стенали раненые, шептались между собой пленные, зло переговаривались подчиненные. Фыркал конь Парцифаля, не даваясь в руки паношу господина, который ловил поводья. Кто выделялся среди его людей, о ком говорил Суровец на последней осаде? С кем, по его словам, и в огонь, и в воду? — Дузанек? — кликнул рыцарь, находя взглядом солдата, который вязал руки одному из пленных. — Да, пан Бартош? — Ты новый десятник. Как закончите с пленными, заберите одну из обозных телег, освободите под тела наших товарищей. Похороним у лагеря.***
Утиная грудка, тушеная в собственном соку, с морковкой и стручковой фасолью, щепоткой свежего тимьяна поверх. Яблочно-ежевичный соус, чтоб подсластить, подкислить мясо. Тертый чеснок с горчицей, если не хватит остринки. Вино сладкое, красное, с добавлением растертой в пыль ромашки — для аромата, для здоровья. Ароматы витали под навесом над длинным обеденным столом, смешивались с нежным запахом леса и мхов, что устилали камни под ногами. Стучали ложки, шел мирный говорок трапезничающих людей. Бартош мрачно взирал на яства, изготовленные лагерным поваром на ужин для командиров. Кусок не лез в горло. Все думалось, каково сейчас тем, кто в осаде. С жидкой похлебкой на обед и ужин — а то и вовсе лишь раз в день. Водой или пивом, разбавленным настолько, что от него остается лишь неуловимый горький привкус. Сам он никогда в осаде не сидел, скорее сам осаждал, и мог лишь представлять, догадываться со слов тех, кому подобного перепало. Шел третий месяц осады Карлштейна, и он все стоял. Упорствовали как осажденные, так и осаждающие. Брали друг друга измором. Стих грохот последней бомбарды, бившей по изъязвленным стенам, но остались иные осадные орудия. А бочки с нечистотами все шли и шли из Праги, как и булыжники из ближайших каменоломен. И пока над лесным лагерем под Йинце, где люди пана Гануша готовились к четвертой осаде, пели птицы, в окрестностях замка негромко, зловеще скрипели требушеты, зашвыривая снаряды: камни и дерьмо. Закрывал глаза — и видел оспины костров, усеявших холмы вокруг Карлштейна. Вдыхал запах еды — от него брало тошнотой. Снедало беспокойством. Он даже не знал, живы ли те, о ком беспокоился. Хотелось верить, что живы — ведь были сильны, их бы не взяли смерть или недуг так запросто. — Вы сегодня снова без аппетита, пан Бартош? — поинтересовался под руку Янко, обсасывая утиную косточку. — Свою долю не трогаете? — Не голоден, — сдвинул тарелку в его сторону пятидесятник. — Благослови Господь вашу стойкость пред чревоугодием, — возрадовался пан, забирая еду себе. Хотелось отвлечься. Мельком, по привычке рыцарь бросил взгляд в сторону Парцифаля, сидевшего во главе обеденного стола. Позвать бы, как обычно, на ристалище, да порубиться всласть. Но тот с самого дня, как отозвал со службы оруженосца, поместил его под надзор священника, наблюдавшего за исцелением рук, с пятидесятником не общался иначе как по делу. Не извинялся, но и не обвинял. Чувствовалось, что если подойдет — откажут, вежливо и твердо. Думалось, что командир ждал извинений. Рыцарь давно уж поостыл. Понимал, что ужалил отца словами излишне остро от злости и потрясения. Но упрямо отказывался признавать неправоту. Суть же оставалась верной. Слишком долго попустительствовал паничу, жалел. Расплатился. Хотя бы не своей жизнью, но десятника — толкового и боевитого. Он заслуживал большего, чем погибнуть по юношеской дурости. Теперь Бартош понимал — если не взяться за Линхарта всерьез, без снисхождения, которое оказывал ему сам до того, и которое до сих пор оказывал отец, — не выйдет из парня ничего толкового. Так и будет своенравничать, нос задирать да кукситься на все, что не по нраву. А больше подойти к нему права не имел. Но прямо сейчас голову занимал отнюдь не незрелый панич. Не шла из головы мысль, каково это — когда гниют, кровят челюсти и выпадают зубы, словно перезревшие плоды.***
Бомбарда, появившаяся над воротами Пршибрама, была страшным оружием. Бартош уже видел, какие раны оставляют подобные — будто само клеймо дьявола: развороченная в кашу плоть, нашинкованная металлом или каменной крошкой. Ее боялись. Однако самым безопасным местом во время штурма, как ни парадоксально, стало место прямо под ней. Орудие неуклюже ворочалось в деревянном ложе и не могло стрелять под себя. Впрочем, Бартош отдавал должное отряду Парцифаля, который возглавил штурм главных ворот — бой все еще оставался рискованным. Их осыпали камнями, заливали горящим маслом, просто стрелами. Ухала бомбарда, ей вторили хлопки ручниц. К счастью, людям пятидесятника было, чем поддержать атакующих. Арбалетчики стояли за павезами и осыпали зубцы стены болтами. Хуже всего пришлось противникам с ручницами — они высовывались, балансировали. И потому обвисали, нашпигованные болтами. А вот бомбарда ахала прямо по павезам, и Бартош на то мог лишь бессильно скрипеть зубами. Вацлав, обнаруживший особое чутье на то, куда смотрело орудие, вопил разбегаться тем, кто оказывался под угрозой. Он спасал людей в трех случаях из пяти, и самого уж изрезало обломками, осколками, но мужчина продолжал метаться вдоль щитов и хрипло орать, куда бежать. Остальные десятники, как и сам командир, залегли и передвигались за наспех побросанными обломками телег и деревьев — вторым рядом после павез. Сюда же оттаскивали раненых и потерявшихся от грохота. Люди пана Янко из Пшедбора вместе с людьми Голицкого штурмовали стены. В месиво, что разворачивалось там, смотреть было страшно. Второй пятидесятник обращался с людьми прямо как с пешками в шахматной партии. Он жрал чужие и выбрасывал свои, чтобы доблестно и жадно отхватывать кусок за куском, участок за участком. Сам же руководил налетом из-за небольшой земляной насыпи, которую организовал первым делом. Штурм выходил грязным и кровавым. Бартош наблюдал за ним из-за ряда павез, спешившись и надев вместо излюбленного итальянского доспеха комплект старенькой бригантины — стрела или болт бы ее не пробили, а против бомбарды не спасал сам Господь Бог и его апостолы. Да и передвигаться приходилось чуть ли не ползком, падая в грязь после каждого громового раската. Не единожды по доспеху, шлему ударило обломками павезы, стрелой или выбитым из рук арбалетом. Острая вонь мочи мешалась с запахом сырого мяса и пороховой гарью. В какой-то раз громыхнуло особо сильно. Бартош упал и вжался в землю, молясь святому Варфоломею о защите. Но даже за криками и грохотом он не услышал того характерного, жуткого свиста, который сопровождал каждый снаряд. Вместо того раздался сухой, отрывистый грохот, будто от горного камнепада. Сменился тон людского крика — вблизи раздались торжествующие вопли, а со стен несся визг. Поднявшись из-за укрытия, Бартош вгляделся. Он не сразу углядел, куда подевалась бомбарда. На ее месте зияла темная, курящаяся пылью брешь. Часть стены просела и обвалилась. Останки грозного оружия очутились под воротами вместе с частью кладки. Бомбарду разворотило, будто треснувшее от варки яйцо. А люди Парцифаля, отпрянувшие на краткий миг, ломанулись с удвоенной яростью вперед — прямо по насыпи, образовавшейся поверх опускных ворот. С неизмеримым облегчением пятидесятник перекрестился, глядя на уничтоженное оружие. Он слышал краткие молитвы вдоль всего ряда павез, восхвалявшие милость Господа, избавивших их от такого зла. Дальше осада быстро разрешилась. Атакующие хлынули в проем ворот и закрепились во дворе, в то время как те, кто пролез на стены, загнали защитников в донжон. Бартош наблюдал за этим из-за павез, где люди спешно перевооружались — откладывали арбалеты, надевали латы потяжелее, да брались за мечи со щитами. Был бы оруженосец под рукой — сам бы нацепил другой доспех. Но пренебрег. Слишком долго было бы разоблачаться и одеваться самому, а привлекать кого-то, не знающего расположения всех пряжек и завязок — только время бы потратил зря. Вместо того обошел людей, высматривая, примечая тех, кому не стоило идти дальше в бой. Тех, кто шатался, чьи руки тряслись, а выпученные глаза не моргали. Столкнулся с Вацлавом, который, тяжело дыша, умывался уксусом и смаргивал, сплевывал едко пахнущую жидкость. Все лицо и непокрытую шлемом, койфом голову усыпали царапины. — Где твой шлем? — остановился рядом с десятником командир. — Там, — махнул рукой куда-то Вацлав. Его голос, как и все звуки, прорывался будто сквозь полотнище ткани. — Все в порядке, пан Бартош, я чужой возьму. Вон, Кржижку посекло, он никуда уж не пойдет. — Ты остаешься здесь и смотришь за ранеными, — велел рыцарь. — И, во имя всех святых, почему ты шлем снял? — А так слышно лучше, — ухмыльнулся мужчина. — Я навострился понимать, куда снаряд летит, на слух, представляете! Исцарапанный, чумазый, он весь сиял, точь-в-точь мальчишка, сообразивший, как лучше обыграть товарища в наперстки. Похвалить, изругать? Бартош не понимал. Знал только, что без помощи Вацлава сегодня бы многие полегли. Поколебавшись, хлопнул по плечу: — Молодец. Как вернемся — добавлю тебе жалованья. — Ай, спасибо! — заулыбался мужчина. — Я с первого же всех пивом угощу, хорошим, добрым, и вас тоже… Настойчиво, издалека кто-то выкрикивал имя Бартоша. Бросив напоследок десятнику извиняющуюся улыбку, рыцарь взобрался на насыпь, выискивая зовущего. Им оказался оруженосец командира. Смотрел прямо на Бартоша и продолжал вопить: — Пан Бартош! Пан Бартош из Драгониц! Вас зовет пан Парцифаль! Конечно, и так они уже здесь долго возятся. Пора получать указания. Пятидесятник спустился, следя, куда ставит ноги, с насыпи. Зашагал навстречу вопящему оруженосцу. Юноша уставился ему в лицо. Помедлил, признав не сразу, и кивнул. Весь его доспех — неброский, но хорошо подогнанный, — покрывала каменная пыль. На посеревшем от нее лице горели одни глаза. — Следуйте за мной и поскорее, — распорядился оруженосец и, припадая на ногу, побежал в сторону ворот. Он им что, мальчик, вот так по раскуроченной земле скакать? Недовольство заклокотало внутри. Бартош прибавил шаг насколько мог, но бежать подобно паношу не стал. Оступиться и подвернуть ногу казалось большим злом, чем припоздниться на командирское сборище и потерять лицо. С приближением к воротам все громче раздавались стоны и ругань раненых — люди растаскивали обрушившиеся камни, вынимали товарищей из-под них. Оруженосец не стал переходить через ворота. Вместо того отошел в сторону, где среди обломков сгрудилось несколько человек. — Дайте пройти, — раздвинул их оруженосец. — Пан Парцифаль, я его привел! В центре неровного круга лежал навзничь, спиной кверху их командир. Было видно, что часть камней с него успели сгрести в сторону — свободно, чисто было вокруг ног и рук в помятых доспехах, голова без шлема лежала на свернутом койфе. Однако самый большой обломок кладки, с крупного зайца размером, по-прежнему лежал на его спине, поверх правого бока. Или, вернее в боку: промял доспех вместе с телом до самой земли. Мужчина все еще сжимал латную перчатку в кулак, шевелил губами, но было ясно — не жилец. Светлый, выпученный глаз провернулся в глазнице, уставившись на подошедшего. Бартош подошел и опустился рядом на колено. Латная перчатка разжалась. Не колеблясь, рыцарь вложил в нее ладонь и ощутил крепкое пожатие. — Линхарт, — просипел Парцифаль. Иссиня-белое лицо блестело от пота. Неглубокого дыхания хватало на одно слово за вдох. — Присмотри… За ним… Значит, все-таки признал, что следовало воспитывать строже. И был готов поручить самое дорогое, что осталось от семьи, другу. — Присмотрю. Клянусь. Пятидесятник ждал продолжения, но умирающий молчал. Он лишь смотрел — тем взглядом, который был то в упор, то насквозь, то расплывался. И как бы тягостно ни было провожать в объятья Господа, то был долг перед товарищем. Священника позвать никак не успевали. Да и никто б не стал — причастились, как положено, утром перед боем, а здесь шел счет времени на вдохи. Извиниться? Поблагодарить? На ум не шло, какими словами. Все, чем владел в мирском языке, казалось слишком мелочным и низким, чтобы отягощать момент ухода. — De… profundis, — запнувшись, тихо начал Бартош, — clamavi ad te, Domine. Краем уха слышал, как негромко подхватили знакомый, сто двадцать девятый Псалом, некоторые из окружающих. Забормотал в унисон, опустившись по другое плечо, оруженосец: — Sustinui te, Domine, sustinuit anima mea in verbo eius, speravit… Бартош продолжал читать молитву, пока хватка на руке слабела. Пальцы разжались прежде, чем прозвучали последние слова: — Et ipse redimet Israel ex omnibus iniquitatibus eius.***
Раненых хватало с избытком. Тех, кто ходил бодро, а после боя слег — тоже. Одним из таких стал Вацлав — неглубокие раны на голове воспалились. Он бредил и никого не узнавал, а священник, который присматривал за ним и еще за парой дюжин раненых, говорил, что на все воля Божья. И, насколько мог судить Бартош, все шло к тому, что еще одним десятником у него скоро стало бы меньше. В голове не было ни одной светлой мысли, когда он вышел из комнат, что обустроили для больных, и пошел по коридору пршибрамского замка. Из головы не шло, как глупо погиб Парцифаль — не от стрелы или меча, а от заваливших его камней. И это даже не там, где камни сыпались с неба ежедневно. Больше не выходило отворачиваться от мысли — что, если Индржих тоже уже мертв? Убит в бою за пределами замка. Зашиблен камнем. Отравился водой. Ослаб и скончался от болезни. Смерть ходила вокруг них, дыша в затылок холодом. От нее не спасли бы ни крепкий доспех, ни верные слуги, ни усердные мольбы святым заступникам. В любой момент длань Господа могла указать на любого из них и освободить от бренного существования. Даже от простых царапин можно было отправиться к апостолу Петру — вот прямо как Вацлав. С каждым днем вероятность того, что урядник был жив, сокращалась. Осознание крутилось, царапало внутри и не давало покоя своей ясностью. А он сам ничего не мог поделать. Даже со всем своим отрядом. Полторы копы человек против десятков тысяч. Смешно. А что он вообще мог сделать? Мог ли, хоть что-нибудь? — Вы счастливчик, пан Бартош, — окликнул кто-то, мимо кого он прошел. Вырванный из мыслей, пятидесятник встал и повернулся. Янко из Пшедбора притворял дверь, за которой, как помнил Бартош, скрывался один из винных погребов. Глаза мужчины пьяно поблескивали, голос звучал расслабленно. Рука висела на повязке — как год назад у самого Бартоша, когда тому повредили ключицу. — Под самой бомбардой стояли, а целехонький, ни царапины. Кто за вас молится? Попросите за меня тоже прочесть строку-другую! — Обязательно, — сухо ответил рыцарь. — Рад видеть вас живым, пан Янко. — Уже можно поздравлять вас с назначением нашим гетманом? — поинтересовался мужчина. — Почти уверен, что пан Гануш вам эту честь окажет… — Пока мне о том ничего неведомо, — едва успели зашить тело предыдущего командира в плотный саван для дальней дороги, как пан уже задавался такими вопросами. Сейчас Бартош испытывал к нему только омерзение. Последним, о чем он сам сейчас думал, была линия преемственности командования. — Прошу простить, я спешу. Не врал. И впрямь спешил. К Линхарту, который собирался сопровождать отца в последний путь — к замку Чески-Штернберка, где Парцифаль упокоился бы при местном костеле. Юноша в сопровождении нового десятника, Дузанка, и нескольких бойцов должен был отправиться этим утром, и сейчас они собирались во дворе, снаряжали лошадей, пока поденщики таскали припасы во вторую телегу. День стоял тихий и ветреный, ветер сеял по небу перламутр облаков и разгонял застоявшуюся вонь, витавшую по обломкам крепости. Всех похоронили, но пропитанная кровью земля нескоро обещала вернуть чистый, горький аромат. Полным ходом шли ремонтные работы — разбирали обломки, чинили ворота, стены. Громоздились грязной кучей обломки бомбарды у кузни во дворе. Руки Линхарта все еще были в тугих повязках. Углядев Бартоша, подходящего к нему, он отвернулся к лошади. Рыцарь видел, как плохо работали пальцы. Особенно левой руки. — Пожалуйста, не надо мне сейчас выговаривать, пан Бартош, — глухо предупредил юноша. — Я помню, что виноват перед вами, наказание так и не получил… — Я видел, — перебил пятидесятник, — что ты осознал произошедшее. Этого достаточно. Я обещал Парцифалю за тобой присмотреть перед Господом и свидетелям. Так что не бойся, ты всегда можешь вернуться. Признаю, тогда я вспылил, но жестоко с тобой обращаться не стану. — Конечно, не станете, — усмехнулся юноша. — Только опять историю Богемии зубрить заставите. — И Священной Римской Империи, — подтвердил Бартош, делая еще шаг вперед. — Прослежу, чтоб все правители от зубов у тебя отлетали. — Господи, помилуй, — рассмеялся Линхарт тихо, неровно. Он все еще прятал опухшее лицо, но не отходил, не пятился. — Манерам отдельно поучу, — пятидесятник взялся за льняную тряпицу на поясе, стянул и протянул навстречу. — И начнешь ты с того, чтобы платками пользоваться, а не рукавом. Линхарт помедлил. Поднял руку и коснулся тряпицы. Не стал выдергивать или осторожно принимать, а взялся за кончики пальцев сквозь платок. Проскребло по сердцу от воспоминания, как их сжимала — похожим жестом, — латная перчатка. И, вместо того, чтоб принять тряпицу, Линхарт притянул руку, уткнулся в нее лбом. Позвякивала сбруя, клацали челюстями и фыркали лошади. Переговаривались, вздыхали, как далек путь, переживали о припасах солдаты вокруг, пока юноша прижимал ладонь с платком к глазам, а Бартош чувствовал, как ткань намокает. Выдернуть бы руку, оставить лишь тряпицу. Извиниться, попрощаться и уйти. Не давать почву шепоткам и косым взглядам. Не подсматривать за чужой болью, мигом слабости и скорби. Вот только он разделял эту боль, ведь потерял друга. Который знал о Петрарке, любил печальные истории, фехтовал так прямолинейно, скучно и предсказуемо, хоть стихи сочиняй в процессе. И помог без тени сомнения, когда о том попросили. Бартош сделал еще один небольшой шаг и обернул вторую ладонь поверх шеи, приблизив белобрысую голову к своему плечу. Опустил ладонь к лопаткам и оставил ее там, прижимая к складкам гамбезона, пока Линхарт пытался выровнять дыхание. Ткань платка быстро промокала. — Я ему так много не сказал, — сдавленным шепотом поделился юноша. — Только дерзил. Даже оскорблял… — Он знал, что тебе дорог. Он услышит это в твоих молитвах. — Я бы хотел… хотел сказать об этом лично, пока он был жив… Слова отозвались глубокой, застарелой болью. До сих пор помнил отвращение на отцовском лице, когда в последний раз покидал родительский дом в Драгеницах. И все же… отец читал письма, что он отправлял из Праги, вслух — так ведь сказала Маркета, когда они поминали матушку. Хоть Бартош давно уж обрел покой, объяснившись перед отцом в молитвах, но как никто понимал горечь в словах оруженосца. — Обрати любовь к тем, кто еще здесь, — поделился рыцарь решением, которое тогда нашел. — Пусть это будет искуплением того, что не сказал, и с кем не попрощался. Он не был рядом с отцом и матушкой, пока те пребывали на смертном одре. Сожалел, что не услышал последних слов, которые те могли бы обратить к нему — неважно, ласку иль хулу. Вернее всего, не суждено было попрощаться и с некоторыми братьями. Ктибор жил слишком далеко, а где обретался Доминик — одному Господу было ведомо. — Отправляйся к близким и будь с ними столько, сколько понадобится. Линхарт сделал глубокий вздох и кивнул. Зашевелился неловкими движениями, больше свойственными мальчишке, чем юноше, которым стал — попытался отстраниться. Бартош отпустил его, оставив оруженосцу повлажневшую тряпицу. Линхарт попытался что-то сказать, но только выдавил нелепый писк из горла и, уткнув взгляд в землю, поклонился на прощание. — А я сделаю то же самое, — едва слышно добавил рыцарь и отступил.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!