Вернутся к фанфику

ГОЛОД / Exaltatio Sancti Crucis - Mater Dolorosa / 14.09 - 15.09

6 ноября 2025, 18:27
Устав блуждать по пустоте, Индржих очнулся от сна. Он лежал, свернувшись клубком вместе с одеялом под скамьей. В полумраке зала различал матрас, валявшийся рядом. Не заметил, как свалился во сне, когда дернулся от очередного грохота снаряда в стену. Просто упал, сжался в комок, прикрывая голову подушкой, уткнулся лицом в лежалую солому на полу и продолжил спать, отбросив одеяло и гамбезон. Не он один спал как попало. В зале Большой башни, одном из тех, что приспособили для ночлега, ютились многие. И далеко не все отдыхали поверх скамей или кроватей — последние, к слову, отдали тем, кто познатней, и ночевали они на четвертом этаже. Здесь же, на первом, кто-то забивался по углам, а кто-то спал под скамьей в надежде защититься, если снаряд пробьет стену. Не все доверяли сетям из кожи, сплетенным для защиты от каменных осколков, которыми покрыли стены, потолки жилых залов изнутри. Солому перестилали и не единожды, но в зале густо стоял смрад. Нюх давно отшибло, Индржих скорее умом понимал, что воняет потом и нечистотами, пролившимися из ночных горшков и впитавшихся в матрасы. Повернул голову, но ни Ванко, ни Петра не увидел — один, наверное, во двор успел отправиться, а второй стену патрулировал. По соседству спал лишь Собеслав, вернувшийся с утреннего дежурства. Даже сквозь сон яростно чесался — паренек особо остро ощущал укусы. Но бриться не давался, и под темными волосами отчетливо различались струпья от укусов вшей. В зале тихо звучали голоса неспящих, коротающих время лежа людей. Слышались звонкие щелчки — кто-то ловил и давил блох, довольно хмыкая после каждого успеха. Но все же чудилось за голосами и щелчками копошение неисчислимого полчища паразитов. Индржих почесал зудящие кисти и шею. Поднялся на ноги. Взял плошку из горки вещей под скамьей и поплелся в соседнюю комнату — на кухню. Свет больше давали угли, тлеющие в гигантском очаге, нежели узкие окна, плотно перетянутые кожаными ремнями. Пахло немногим лучше, чем в спальных залах — пресный и горький пар исходил от котлов, наполнял комнату. Повар полулежал в кресле, спиной к котлам, лицом к двери и столам, расставленным поперек зала, словно еще одна стена. На вошедшего он привычно, зло ощерился, провожая каждый шаг колючим, подслеповатым взглядом. До осады главный повар был немаленьким, грузным мужчиной. Теперь кожа висела на нем, будто мешок на чучеле. — Могу поесть пораньше, пан Матей? — тихо осведомился урядник. — Мне сегодня двор убирать. Силы не помешают. — А, Индржих, — прогудел повар, обмякая. Узнал по голосу. Скорбут — а может, и еще какая хворь из тех, что каноники отмаливали ежедневно, — не пощадил глаза. В сумерках, поселившихся в замке, почти не видел. Отмахивался, что пройдет, стоит поесть от души, но Индржих заметил, какими осторожными, неуверенными движениями мужчина поднялся из кресла. — Давай посудину. Урядник приблизился к столам и отдал плошку. В нее шлепнулись три неаппетитных комка, растекшихся по донышку. А затем, к искренней радости и смущению Индржиха, несколько сухарей. Он невольно оглянулся, проверяя, что кроме них в зале никого. — На, — повар протянул еду. — Хоть ты хлеба погрызи. Индржих не понимал, как, но заслужил доброе отношение этого человека. Оно ярко проявилось сейчас, когда каждый кусочек еды был дорог. Может, потому что всегда становился верным партнером для игры, не боялся «заколдованных» костей мужчины? Не хотел спрашивать. — Это ваш? — урядник помедлил, прежде чем взять плошку. — Пан Матей, вам тоже силы нужны. — А я тебе на ужин наложу меньше, — хмыкнул мужчина. Врал, конечно же. Он всегда накладывал справедливо. — Бери, все равно грызть не могу, а тебе пригодится. Индржих уселся за стол с краю. Только здесь им разрешали есть — хорошо понимал, почему. Помнил Пражский Град и как люди там прятали на радость крысам хлеб по углам. Как и думал, еда оказалась мерзкой на вкус — кашица из прошлогодней репы и едва разварившегося зерна. Ощущался в ней и привкус вчерашнего супа, ведь котлы давно не мыли. Кашица оказалась едва соленая — приправу берегли как последнее средство против паразитов. Сначала кончились душистые масла, которыми отваживали насекомых. Потом запретили брать уксус кроме как для промывки ран. Осталась лишь соль, и ее толкли в мелкую пыль, втирали в кожу и ткани в надежде хоть как-то отвадить мелкую нечисть. Индржих же ее берег для еды. Выуживал из поясного мешочка и посыпал по крупинке ложку, прежде чем отправить в рот. Вкус стал чуть более сносным. Когда же Матей поставил кружку разведенного водой пива, стало совсем в радость. На зубах похрупывали сухари — даже размочить их было сложновато. К счастью, скорбут Индржиха мучил не так сильно, зубы не лезли и не кровили, жевалось хорошо. Понятия не имел, почему. Трапеза длилась недолго. Напоследок урядник вылил в плошку остаток водянистого пива и взболтал, поскреб ложкой, счищая прилипшие остатки. Выпил наподобие похлебки, оставив плошку чистой. Ну, не совсем — пару присохших зерен слизнул, улучив момент, пока повар забирал и относил кружку. Выскреб из зубов остатки пищи ногтем, проглотил. — Спасибо, пан Матей, за сытный обед, — склонил голову урядник, вставая из-за стола. — Сразу силы в теле появляются. Не лгал. Воздушная слабость, одолевавшая после сна, отступала. — За добавкой не приходи, подлиза, — кисло откликнулся повар. Но Индржих видел, как опустились плечи, склонилась голова набок — Матея, который изгнал из кухни всех слуг и поденщиков, боясь возможного воровства еды, доброе слово радовало. Все, чем они могли делиться здесь — это добрыми словами. Кроме них остались лишь голод и оружие.

***

Одним из важнейших оружий являлись мешок и заскорузлые перчатки. В мешке Индржих таскал известь, которую замок держал в подземелье Большой башни. А руками в перчатках он рассеивал известь поверх нечистот, разливавшихся по двору замка. Жидкая грязь пропитывалась взвесью и застывала комками, лепешками. Летом успевали убирать затвердевшие лужи, выковыривать из них деревянные обломки бочек, — горели хоть и вонюче, но тепло, — к сентябрю же обленились. Не хватало сил. Индржих привычно отходил к стенам, когда слышал далекий свист в воздухе. Но потом, проследив, как очередной булыжник провисает на кожаных сетях, что оплели крыши и открытые переходы между зданиями, поднимал мешок и шел дальше. Он работал не один. Посменно простые солдаты — урядники, стража, оруженосцы, — расчищали обломки, посыпали нечистоты известью. Вот и сегодня рядом с ним ходил Ванко — тоже исхудавший и осунувшийся. Когда Индржих присел отдыхать, мужчина уселся рядом в тени перехода между башнями. Они пили по чуть-чуть из мехов. Дождевая вода, которую разливали за ужином из запасов, отдавала затхлостью, но была чистой. — Жрать охота, — тускло поделился Ванко. — Ага. — Что на обед сегодня? — Репа с овсом. И привкусом супа. — Вкусно? — Лучше, чем вчера. — Даже дерьмо, которое на головы сыплется, лучше, чем то, что вчера, — буркнул Ванко. Индржих вяло повел плечом. И впрямь, суп из кожаных ремней, которые истрепались под ударами камней, вышел не лучший. На зубах хрустел. — Слушай, — понизив голос, склонился Ванко. — А ты сегодня вокруг башен пойдешь? — Ничего там не выросло, — вздохнул Индржих. — Вчера проверял. Еще в начале лета он стал приглядываться к зарослям во внутреннем дворе замка. И не он один. К сентябрю в паркане и дворах не осталось ни одной хоть отдаленно съедобной травинки. Бургграф сначала приказал ничего не рвать — из опасения, что гарнизон потравится. Но почти сразу отменил приказ, лишь обязав показывать сорванные растения сведущим людям перед тем, как есть. — Курва эдакая, — понурился товарищ. — А крапива даже неплоха на вкус оказалась… — Всяко лучше, чем вчерашнее. Переглянувшись, рассмеялись — слабо, негромко.

***

Обеденное время Индржих уделил тому, чтобы избавиться от блох. Он взял нестиранную одежду и отнес в Марианскую башню, куда таскали воду из колодца. Эта вода странно пахла, так что ее не пили — помнили слова Симона, который ходил к ним с едой, что ручей загадили. Но ее использовали для стирки, а если совсем уж невтерпеж, для мытья. Но потом кожа пахла так же, как вода. Один из уголков паркана под башней, куда залетало меньше всего осколков, отвели под стирку и помывку. Там Индржих обмывался. Женщин при замке не осталось, так что могли, не стесняясь, раздеваться донага. Урядник брал бритву и проходил по голове и телу, выскребая растительность до последнего волоска, чтобы ни одна вошь не могла прицепиться. После забрасывал вещи в воду, оставшуюся в бадье после мытья. Медленно топил их там и наблюдал, как блохи перебирались с одного сухого клочка на другой. Затем яростно месил пальцами последний оставшийся над водой клочок, давя, размазывая паразитов. Простирывал вещь, откладывал. Брался за следующую. Сентябрьское солнце пригревало тело — до странного голое и бледное без привычных зарослей, с пятнами синяков и мелкими язвочками от порезов и укусов. Вокруг тем же занимались другие мужчины — чистили вещи и себя. С каждой неделей, впрочем, следили за собой все хуже. Подступала осенняя прохлада, особенно чувствительная для исхудавших тел. Сил со скудным питанием становилось все меньше, чтобы тратить их на уход за собой. Индржих с мрачным удовлетворением подмечал, что наравне с высшими чинами замка остается одним из немногих, кто следит за собой с прежним вниманием. И хорошо — пусть бы видели, что держит себя в чистом теле, как они. Знали бы, что он с ними на одном уровне и достоин должности. Ведь порой подходил к пану Йиржи, да докладывался об обучении законам — это следовало делать в чистом виде. Без обеда желудок скулил. Как долго Индржих ни плескался, с каким тщанием ни вычищал одежду, все равно недостаточно долго, чтобы промаяться до ужина. Он шел к товарищам, чтобы отвлечься, к людскому присутствию, которое, сколь ни воняло, но все же было лучше одиночества, в котором пополам снедали голод и тоска. В осаде развлекали себя как могли. Общались вполсилы, обсуждая еду и как ловко Грегора камнем по маковке прихлопнуло, Царство ему небесное. Сетовали, что осаждающие своих не берегли: из замка вывесили одного из пленных поверх стен в веревочной клетке в попытке избавиться от потока камней и нечистот, но как ни срывал голос несчастный поляк, не помогло. Сами сжалостивились, убрали обратно в подвал Марианской башни. Играли в кости — но лишь на интерес, строжайше воспретили любые ставки. Нашлись и другие настольные игры, вроде шахмат, но правил Индржих не знал, а потому не мог следить. В подвале, при темнице, тайком устраивали крысиные бега. Кто понабожнее — молились вместе с канониками, утишая голод Божьим словом будто манной небесной. Индржих предпочел книги. По первому времени, пока были силы запоминать и учиться, перечитывал статуты и грамматику. В начале осады, когда перетаскивали книги из императорского дворца в убежища под башнями, он сразу их приметил и забрал себе. Но теперь знания не держались в голове, просыпались, будто сквозь сито. И все, на что его хватало — читать «Исповедь» святого Августина. Мытый, в чистой одежде, он шел в часовню Святого Креста на втором этаже Большой башни, где молились вслух и про себя, выбирал место посветлее, да открывал книгу. В ней Индржих забывался. Читая откровения святого, искавшего путь к Господу через забавы детства, тяготы юности и трагедии зрелой жизни, он не столько прислушивался к голосу Августина, сколько размышлял, как все это выглядело в голове человека, который посоветовал книгу. Второй и третий том повествовали о мытарствах святого в родном городе и Карфагене, а самое главное — о плотских страстях, которые его одолели. Неужто именно эти моменты панич зачитывал старшему брату и сестренке, а они внимали строкам вроде «Я осмелился даже во время совершения службы Твоей в церковных стенах гореть желанием и улаживать дело»? Понятно, о каком «деле» говорил святой, далекий от святости в тот момент, и почему отец за такие чтения наказывал… Постепенно взгляд, скользящий по строкам, замирал, а разум уходил от действительности и витал в воспоминаниях. О чем еще рассказывал Бартош? Какие книги упоминал? Вместе с его словами, звуками голоса и блеском глаз на ум невольно приходили угощения — засушенные яблоки в меду, поминальное вино, земляника. Их вкус возникал как наяву — сочная кислинка, похрустывание косточек на зубах, тающая мякоть, душистая горечь, — и рот наполнялся слюной. Индржих смиренно принимал, что воспоминания о еде затмевали прочее — все осажденные страдали от голода подобным образом. Увязал в них, идущих под руку с памятью о том, как хорошо было рядом. Сидел, забыв перелистывать страницы, вдыхал тяжелый запах ладана, который перекрывал людскую вонь. Лишь мимолетно, но ладан напоминал об аромате — духов? масел? — который шел тонким шлейфом за Бартошем. И вспоминать от этого становилось легче. Зимой и весной предпочел увлечь себя повседневными заботами, а не мыслями о человеке, каждый дар которого, материальный или духовный, оказывался столь сладостен. Надеялся на новую встречу и не собирался идти на поводу у тоски. Успел закончить то, что хотел, до первой встречи, но та не состоялась — началась осада. Ей шел пятый месяц, а конца не предвиделось. Индржих перебирал воспоминания, словно крошки хлеба, но, в отличие от хлеба, они не исчезали. В отличие от хлеба, ими он не насыщался. Они умиротворяли, но вместе с тем рождали вопросы. Что еще мог получить от их общения, какие знания, яства, слова? Со скольких сторон хотел узнать, до чего сам готов дойти? Индржих смотрел меж строк книги, словно в глубину неба меж колышущейся листвы. Слова рассыпались и никак не обретали форму. Ответы, звучащие в голове, казались столь же пустыми и бесплодными, как мысли о еде — они не насыщали, лишь усиливали голод. И тогда, устав от порожних дум, он снова выбирал вспоминать, как прощался под первым снегом — не решился тогда обнять, теперь жалел. Чудилось, что в самом образе найдет куда больше смысла, чем в любых размышлениях. Под стенами часовни, покрытыми росписями и золотом, в окружении товарищей, просивших небесных заступников о здравии близких и милости к себе, Индржих грелся в отраженном тепле из памяти. И сам присоединялся к молитвам. На нескладной латыни пополам с чешским почти неслышно он просил, чтобы Бартоша там, снаружи, не коснулись сталь и хворь. Чтобы не знал подобных тягот: нехватки воды для омовения, чесотки от паразитов, вездесущей вони. И чтобы он, не приведи Господь, не оказался рядом. Не тогда, когда голод по особому отношению — которого не существовало и не могло существовать, — был неодолим.

***

Ужин подали столь же пресный и безвкусный, как обед: разваренная до каши крупа, к которой примешалось мясо. Над столами, за которыми сидели люди, неслось радостное гудение. — Кобыла брата пана Йиржи околела, — объяснял Ванко, сноровисто черпая ложкой, — оттуда нам и мясо. — Хвала пану Яну Вальдекскому, — довольно урчал Петр. Он ел так медленно, как только мог. — Поделился, курвин сын! А мог бы всю себе забрать… — Не мог, — буркнул Индржих. Он уже все проглотил и сидел за компанию, невольно провожая взглядом каждую ложку, которую товарищи отправляли себе в рот. — Я его кобыле сено носил. Она сильная была, мясистая, одному не съесть. Кабы не камень, скакать бы ей еще и скакать. Словно отозвавшись на его слова, раздался глухой стук снаружи в стену — какой-то снаряд, зарядив по Большой башне, покатился вниз. Никто уже не обращал на них внимания, особенно за едой. — Ну, зато Матейка холодца теперь наварит, — счастливо вздыхал Мартин. — Вон, в ночь уже кости замочил, к следующему ужину будет нам еда. — Мамкиного холодца хочу, — тихо делился Собеслав, сидящий меж ним и Петром. — Бараньего. — Как все кончится, попрошу Виту наварить побольше, — ободряюще трепал его по спине Мартин. — Да перца сыщу, чтоб подушистее было. — Ой, ну не надо про перец, а, — морщился Петр. — Я за приправы душу бы отдал. Несоленое все, пресное, хоть на ладошку ссы… — А ты б соль поберег, как Индржих, — предлагал Ванко. — У него всегда несколько крупинок на обед, на ужин да найдется. — Я и берег! — огрызнулся мужчина и хлопнул — впрочем, без особой злости, — оруженосца по голове. — На этого мудня все извел. Исчесался весь, что уд немытый, а все равно заладил — не буду бриться да не буду бриться… — Спасибо большое, пан Петр, — Собеслав потер засаленный затылок. — Меня вши куда меньше теперь донимают. Пока Индржих тянулся к мешочку с солью, который носил с собой, его опередил Мартин. Он подвинул к подчиненному крохотную стопку с солью, которую в самом начале для него наполнил главный повар. — Ты ж душа моя, — возрадовался мужчина и осторожно подцепил оттуда щепоть, посыпал поверх крупы и облизнул пальцы. — Друг верный, отрада моих глаз! А еще чем поделишься? — Могу на ладошку поссать, — осклабился Мартин. И оба заржали как кони, пока Собеслав между ними жевал губы в тщетной попытке не прыснуть, а Ванко закатывал глаза. Индржих ухмылялся и провожал глазами следующую ложку, которую Петр нес ко рту.

***

После ужина урядник оделся потеплее и отправился в дозор по стене вдоль колодезной башни. Пусть горячка первых месяцев, когда то их штурмовали, то они сами выезжали за пределы крепостных стен и совершали набеги, утихла, но не следовало ослаблять внимания. Карлштейн оставался неприступен не только благодаря расположению, но и благодаря бдительности защитников. Стоящий на скале замок был неуязвим для подкопов и осадных башен. Но оставалась опасность подрыва, а потому следовало приглядывать за всей протяженностью стен. Дозорные ходили по ним днем и ночью, сменяясь по указаниям Мартина. Кромешная мгла опустилась на замок. Небо заволакивали облака, и свет тончайшего серпа умирающей луны не мог пробиться через них, подсвеченных снизу алым от вражеских костров. Факел выхватывал из темноты крохотный участок стены. Индржих шел, обходя выбоины, зияющие прогалы на месте зубцов. Те, кто работал на стенах днем, расчищали завалы, застилали дыры досками. Днем было опасно здесь находиться из-за непрерывного обстрела, ночью же поток снарядов прекращался, но упасть с разбомбленной стены становилось легче легкого. Вот и еще одна причина ходить с факелом. С другой стороны, как бы он увидел, ослепленный огнем, захватчиков, которые могли подкраться к низу стен? Мог лишь услышать. И потому шел медленно, напрягая слух, выискивал за позвякиванием собственной кольчуги и шагами товарищей подозрительные звуки. Мешали голоса, песни, раздававшиеся со стороны вражеского лагеря. За ними было не понять — шорох травы или шепот блуждает вдоль стен. Тогда Индржих укладывал факел в камни, отдходил и слушал дальше. Натягивал тетиву на плечи лука и доставал стрелу из колчана, пытаясь понять — это животное спустило камень с насыпи или человек? Вот и сегодня замер, проницая взглядом темноту. Определенно, кто-то копошился. Но слишком далеко и тихо, не под самыми стенами, скорее, вдоль ручья. Он бы отсюда не дострелил. Никто б не дострелил. А потому Индржих снял тетиву, подобрал факел и шатнулся дальше. Пронизывающий, холодный ветер пах дымом, железом и камнем, что стирался в крошево от осады.

***

Под утро, шалеющий от перестука камней и шороха травы под стенами, когда ноги заплетались от слабости, услышал из внешнего двора возгласы. Узнал радостный тон — так привратники встречали Симона, который давненько уж не наведывался, с месяц как. Пусть и мало что мог принести на своих двоих, но все же легче было с его передачками. От колодезной башни Индржих слышал, как переместился гул голосов — из внешнего двора во бургграфский, а затем во внутренний к башням, где затих. Это удивило. Симона, конечно, привечали, давали воды напиться, но почти сразу отправляли обратно — пока по темноте мог уйти. Наверное, в этот раз не рискнули, ведь пришел под утро. Рассудив так, Индржих остался дожидаться сменщика на посту. Не терпелось узнать, что принесли на этот раз. Сушеного мяса? А может, лекарственных трав? Не помешало бы, ведь запасы иссякали. Совсем хорошо уксуса донести, но это дело не для одного храброго мясника, а целой повозки… Он весь обзевался, коротая время до рассвета за этими мыслями. Потек неторопливо в сторону башен, мечтая завалиться на лавку и уснуть, навстречу столь же сонному сменщику. — Утра доброго, Игнат. Что на этот раз Симон нам принес? — Утра, Индржих! — откликнулся сменщик. — Шиповника, ажно два мешка. От скорбута должно помочь. — Славно, — пробормотал урядник, проходя мимо. — Это не Симон, — добавил вслед Игнат. — А кто? — обернулся Индржих. — Не знаю его, — пожал плечами сменщик. — Монах какой-то в рясе. Неужто добросердечная душа из ближайшего монастыря сжалилась над их страданиями? Какие вообще монастыри остались целыми после того, как еретики прошлись по ним огнем и мечом? Разве что отшельническая часовня на холме у Пршибрама, где грабить нечего, а больше на ум ничего не шло. Гадая, Индржих поплелся дальше. Он прошел через Марианскую башню — верно, где-то тут каноники нашли своему брату во Христе приют. Хотелось поцеловать руки этому святому человеку, но устал. Понадеялся, что за него отблагодарят, а сам пошел по коридору из Марианской башни в Большую, где ночевал. Поднимаясь по лестнице, понял — именно там гудят голоса. А поверх них, звонче прочих, раздается тот, который думал услышать здесь разве что во сне. Зайдя в зал, Индржих обмер. Как Игнат и говорил, гость щеголял просторным монашеским облачением — невзрачными коричневыми рясой и капюшоном, простым поясом, — вот только монахом далеко не был. Бартош из Драгониц, восседая на одной из скамей, вещал всем, кто собрался вокруг него тесным кругом: стоя, лежа, сидя. Его ни с кем было не перепутать даже в тусклом свете, проходившем сквозь окна-бойницы. Он один здесь выглядел как человек: чистый, с ровно стриженной бородкой и усами, причесанными волосами. Гость из мира, где воды и мыла хватало вдосталь. — Так они нашли, кто по-влашски разумеет! — рассказывал он, всплескивая рукой, а его голос разносился под сводами зала громко и ясно, так, что мертвого бы поднял. Но никто не думал спать — какое там, когда к ним явился гость. — Он ко мне подходит, спрашивает, из какого я ордена, да с чем к ним явился. Показываю телегу с зерном, а сам думаю — лишь бы не спросил, как к Гусу отношусь! Ближе всех сидел Петр и не сводил восхищенного взгляда, все поддакивал. Индржих прекрасно его понимал. Сам бы не отказался усесться где-нибудь в ногах да внимать в первых рядах рассказу. Любоваться резкими жестами, которых они, ослабевшие от недоедания, избегали, сберегая силы. — Так накинулись, будто я не зерно, а груш привез! Едва успел свои мешки выхватить, чтоб их тоже не заграбастали, — и смеялся, а люди вокруг него смеялись тоже, пусть глухо, негромко, но очарованные повестью. Его присутствие казалось невозможным. Он не должен был здесь находиться, и тем не менее был здесь. Живой, ясноголосый, собравший всех вокруг себя. Потрясение, накрывшее глухим ударом, отступало. Вместо него в груди разливалось тепло. Если это было видение от голодного обморока, приключившееся под конец дежурства, то хотелось бы еще немного в нем пожить. — Двинься, — буркнул кто-то сзади. Урядник, отмерев, шагнул в сторону от двери. Услышал звяканье под ногой и опустил глаза — случайно пнул чью-то кружку, по счастью, пустую. Склонился и поставил на место. Когда снова поднялся, то поймал мельком взгляд, что скользнул по нему поверх голов. Но в тот же миг Бартош отвернулся, продолжив рассказ: — Дождался, пока их толмач упьется, Виту к телеге отправил, сам за мешки взялся и поволок. И молился, чтоб вы меня не пристрелили! — А могли! — зловеще ухмыльнулся Петр. — Я всем строго-настрого указывал… — Виточка моя как? — перебил Мартин, привставая со скамьи. Собеслав, сидевший в ногах, молчал, но весь вытянулся, ловя новости о матери. — Спокойно ушла? — Должна была, — уверенно кивнул в ответ фальшивый монах. — Условились знак подать в полдень с холма Вошкова. — Они там хоть болеют? — раздался следующий оклик от тех, кто собрался кругом. — Не одним же нам зубами плеваться! И вопросы просыпались, будто горох из лопнувшего мешка: — Правда, что у них все пушки полопались? — Император помощь-то нам даст? — Прагу отбили? Не подступиться, не подойти, не поприветствовать. Индржих вскинул матрас с пола обратно на свою скамью. Снял гамбезон, улегся, подложил подушку меж локтем и головой. Укрылся гамбезоном, одеялом — всем, что было, чтоб не зябнуть. Свернулся так, чтобы видеть оратора среди окруживших его людей, хоть как-то. Радостная бодрость отступала, сдаваясь усталости. Он не ел с самого ужина, не спал со вчерашнего дня и всю ночь провел на ногах. Даже в обычных условиях после такого не отказался бы вздремнуть, сейчас же и вовсе лег камнем. Но веки не смыкались. В голове наступила дремотная тишина, звуки отдалились, слова потеряли четкость и слились в веселый гул. Под двумя слоями ткани отогревался после дежурства. Перед глазами же плыли темные пятна, одно из которых отличалось особой живостью движений. И на душе было спокойно от того, что оно там, на виду, руку протянешь — коснешься. Но урядник не протягивал руку. Ведь, будто жухлый лист, тень бы рассыпалась от прикосновения, растворилась в неверном утреннем свете. Уж лучше просто смотреть. Может, он уснул. А может, лишь показалось. Периодически моргая, Индржих видел, как хоровод пятен расступался. Все меньше людей собиралось вокруг, все чаще ясный голос прерывался просьбой промочить пересохшее горло. Оно и понятно — так долго вещать без перерыва. В очередной раз медленно моргнув, Индржих обнаружил, что пятно, за которым он следил, двинулось прочь. Обходило скамьи, отвечало на последние вопросы, но медленно, неуклонно подходило ближе. А потом склонилось в паре шагов от него и уставилось из-под набрякших от бессонной ночи век. Задумчиво, но молча. Тогда Индржих вдохнул и разлепил ссохшиеся от дремы губы: — Ну какой из тебя монах, — шепнул он, едва слышно даже для самого себя, — без тонзуры? И все же его услышали. Ответом стала усмешка с заговорщицкой искрой в тепле глаз: — Еретический. Индржих сонно растянул губы. Их ожгло трещиной. Да, это определенно Бартош. Двигался как он, улыбался так же. И даже запах, доносившийся сквозь подавляющий смрад, принадлежал ему. Урядник потянулся за мехом с водой на поясе — раз собрался говорить, то следовало смочить пересохшие горло и губы. — Петр сказал, ты с дежурства. Извини, не хотел будить. — Я не спал, — сном бы это точно не назвал. Отпил воды и тяжелыми, непослушными руками повесил мех обратно. — Тогда, — короткий взгляд, брошенный поверх зала, Индржих растолковать не смог. — Могу кое-что передать? Наедине. Мало что заставило бы сейчас урядника подняться со скамьи. И призыв побыть рядом — пока находился здесь, не ушел, не исчез, будто призрачное видение, — относился к такому. Урядник приподнялся на локте и пережил краткий момент головокружения. Бартош отступил, давая спустить ноги со скамьи. — Наедине, — повторил Индржих, соображая. Медленно встал на ноги — неповоротливые, будто из камня. — На чердак дозорных ставят ближе к обеду, сейчас там никого… — Что с тобой? — уловил краем глаза, как шелохнулась, но осталась на месте рука — будто бы чтоб поддержать под локоть. Голос, впрочем, звучал ровно и легко: — Дойдешь? — Дойду, — Индржих двинулся прочь из зала. — Посплю, пройдет. Подняться в таком состоянии на четыре этажа по винтовой лестнице оказалось непросто, но справился. С передышкой перед третьим, но шел выше… Так поднялись на первый этаж чердака. Пробитую крышу затягивали тканью, и через нее проливалось достаточно дневного света, чтобы видеть пустое пространство, уходившее вдоль всего этажа, перегороженное балками и каменными стенами. Отсюда все, что могли, унесли ниже, чтоб не рухнуло на головы и не сгорело. Оставили лишь песок да старые, истлевшие местами гобелены — ими тушили огонь, который порой пытались обрушить на головы. Пахло прелой шерстью, деревом и плесенью, будто в покинутой овчарне. — Так что, — выдохнул Индржих, поворачиваясь, — ты хотел… передать? — Давай хоть присядем, — качнул головой Бартош. В сумерках чердака даже приглядываться не нужно было, чтобы углядеть тревогу в его движениях — он вроде держался на расстоянии, а вроде и подшагивал ближе, но останавливался. Это беспокойство странным образом одновременно раздражало, повергало в уныние и трогало. Урядник не мог разобраться, как так выходило, но пообещал себе позже обязательно понять. Индржих уселся на рулон гобеленов у стены, успокаивая дыхание. Бартош повторил его действие, опустившись на расстоянии вытянутой руки, оттянул ворот рясы и сунул руку внутрь, к нижней рубахе. Выудил перевязь, висевшую поверх плеча под рясой, с тканевым мешочком, подвязанным к ней, и до того ловко припрятанным в складках одежды. — Не знаю, как у вас здесь с правом иметь свою еду, — заговорил он, отвязывая мешок. — Но предполагаю, что делиться не захочешь. Потому решил отдать без лишних глаз. Индржих принял мешочек — чуть больше кулака в обхвате, — и осторожно пощупал. Под холстиной он ощутил нечто округлое, мягкое и немного влажное. Оно пахло чем-то сладким — именно этот запах ощутил, когда пятидесятник подошел к его скамье. — Помялись, да? — вздохнул Бартош, наблюдая, как урядник развязывает концы ткани, уложенной на колени. — Я бы сразу все не ел, иначе животом маяться будешь. Одну в день, не больше, уж они проживут… В свертке оказалось несколько слив. Темно-лиловые, с серебристым налетом, крупные, от одного взгляда на них рот переполнился слюной. Индржих взялся за одну, что треснула, и укусил. Кисловато-терпкий, вяжущий вкус скатился по языку, капнул с губ на пальцы. Удержаться от того, чтобы пихнуть фрукт в рот целиком, вместе с косточкой, стало настоящим подвигом, равно как и жевать, не давясь мякотью и слюной, глотать понемногу, чтобы не проглотить сразу. Кажется, Бартош говорил, что хотел принести больше, но и без того чуть не переломился под шиповником, которого взял лишка, однако Индржих его едва слышал. Он переживал то, что случилось с далекими предками, вкусившими плод древа познания. В голове не звучало ни единой мысли, ее занял лишь вкус, за который сейчас он был готов умереть. На глаза наворачивались слезы. Очнулся, когда по одному обсасывал пальцы, которыми держал косточку, вылизывал ладонь и кисть от пролитого сока, урча, будто зверь. Точнее, пришел в себя даже не от действия, а потому что случайно поймал чужой взгляд. Не распознал, что в нем застыло. Бартош не двигался, просто смотрел, его лицо ничего не выражало. Смущение за животное поведение встало стеной между Индржихом и следующей сливой, к которой уже протянулась рука. — Платок тебе, вижу, не понадобится, — только и сказал пятидесятник, отводя глаза. — Давно я ничего вкусного не ел, — поспешно оправдался Индржих. Завязал концы, пряча косточку и соблазнительные плоды от желудка, который пел от счастья и просил еще. — Совсем одичал. — И устал, — добавил Бартош. Ухватился за колени, готовясь встать: — Вернемся, пока нас не хватились. Нас? Хватились бы только одного. Укололо чем-то острым, навроде тоски. И прежде, чем успел понять для себя, облеклось в слова: — Может, еще посидим? Его спутник так и остановился на середине движения, не поднявшись. — Если ты не против, — поспешно добавил Индржих. — Я не против, — мягко согласился пятидесятник, бросая косой взгляд. — Но выглядишь так, будто прямо сейчас уснешь. Может, посидим, как отоспишься? — Как отосплюсь, тебе уходить пора настанет, — тяжело было говорить о расставании сразу после встречи. Но следовало. — Отоспаться всегда успею, а вот с тобой пообщаться — нет. — Успеешь, — успокаивающе заверил Бартош. — Никуда я не уйду. Мирное спокойствие, отмеченное тонким касанием тоски, поколебалось. — То есть? — Я останусь здесь, — терпеливо пояснил гость и запустил пятерню в бородку, почесываясь. — Буду руководить поставкой припасов в замок, подавая сигналы отряду. Пан Гануш одобрил, пан Здеслав тем паче согласится. Словно облили холодной водой — так прошли слова по голове, стирая остатки сонливости. Индржих уставился на собеседника в упор. — Какие, к дьяволу, сигналы? — Флагами, — голос звучал ровно, но легкая настороженность читалась в напряжении пальцев на коленях. — Как на кораблях в Венеции. Мы с Йозефом составили схему смены знаков, чтобы не смогли разгадать. Только мы ее знаем наизусть, и потому, не записанной, она весьма надежна. Я бы с удовольствием с тобой поделился, но увы, только по окончании осады… — Ты в своем уме? — наконец справился с формулировкой Индржих. Бартош осекся. Азарт, с которым объяснял, ушел с лица. Выпрямился, будто на стрельбище, взглянул в ответ с коротким вопросом: — Что? — Я понимаю, почему ты рассказал Йозефу. Он хорошо держит в уме цифры, как любой еврей. Но ты-то сюда зачем полез? Его бы отправил. Сам бы там сидел. Если Йозеф не справится, Суровца с Вацлавом поставь сюда мешки таскать, они б изощрились безо всяких флагов… По лицу Бартоша прошла тень, и оттого урядник настороженно смолк. Распознав в молчании место под слова, рыцарь их вставил: — Суровец и Вацлав пали в бою. Коротко, болезненно сжалось сердце. До этого мига они были живы. Сражались где-то там бок о бок, мечтали каждый о своем… Теперь их не было. — И ничего лучше, кроме как в завшивленный замок лезть, ты не придумал, — сорвалась боль колкостью. — Хорошо хоть без оруженосца. Линхарт бы все прикрытие сорвал, возьми ты его с собой… — Он сопровождает отца к родной земле, — тихо, но веско перебил Бартош. Смотрел пасмурно, будто вглубь себя. Индржих шевельнул губами, чтоб переспросить, но понял. Следующая острая фраза, которой собирался показать гостю всю глубину его глупости, не прозвучала. — Соболезную, — пробормотал вместо того. — М-м, — издал собеседник ничего не выражающий звук и отвернулся. Он все еще сидел до ненормального прямо, опираясь о колени. Что творилось снаружи, пока они сидели, щерясь с еретиками друг на друга через стены? Смутно помнил рассказ Бартоша, звучавший сквозь дрему-явь, как несколько раз пытались взять Пршибрам да пан Голицкий обосновался в Кршивоклате. Война шла не только вокруг Карлштейна, а по всей Богемии. Но для них, накрепко запертых внутри замка, мир вокруг застыл, будто пузырь воздуха в стекле. Урядник не знал, что привело к решению прийти сюда, чтобы остаться. Но точно знал — Бартош недостаточно осведомлен о происходящем внутри, раз так легко решил задержаться. — Нас травят, — разомкнул губы Индржих. — Гадят в воду, забрасывают нечистотами. Пытаются сжечь. — И обстреливают каждый день, — кивнул собеседник. — Знаю. — Мы все завшивели, — стараясь держать голос ровным, продолжил мужчина. — Блох нечем вытравить. Если останешься, придется выбриться начисто. — Собеслав волосы сохранил, — пожал плечами гость. — И я справлюсь. Самоуверенный какой, хоть раз сидел в осаде? Знал, как точит волю ежедневный зуд по всему телу? Вздрагивал, когда чувствовал сквозь сон, как по телу ползут насекомые? — Мы плохо едим. Съели все, что росло в пределах замковых стен. Через пару месяцев останется перейти на человечину. Не знал, правда ли все так плохо было. Но точно не хотел, чтобы рыцарь проверял вместе с ними. — Я бы начал с Петра, — безмятежно предложил Бартош, рассматривая затянутую тканью дыру в потолке над собой. — Вон какой он крупный даже на голодном пайке. Видел Господь, он намеренно бесил. — Ты умереть пришел? — не выдержав, спросил Индржих прямо. — К тому здесь все идет. Отбей поклон пану Здеславу, передай, что пан Гануш за него переживает, да уходи ночью. Если хочешь выслужиться, есть с десяток способов вернее. Бартош не смотрел в ответ. Его можно было принять за изнывающего от скуки, но Индржих видел в напряженности позы, как собирают ответ — специально для него, тщательно, слово за словом. Злился так, что готов был хоть сейчас пинком спустить с лестницы, но не мог. Сколько угодно огрызался, лаял и угрожал, но не мог оттолкнуть, особенно когда готовили ответ. Он бы принял все, даже ругань или отповедь. — Мессер Фоскари как-то спросил, чему я верен. Ради чего я бы отдал все без сожалений. Тогда я осознал, что не буду сожалеть о смерти ради своей родины, — вот так просто сказал, будто умереть — как сделать выдох. — И то, чем ты пытаешься напугать, меня не волнует. Все-таки понял, что его стращают. Но Индржих не сдавался: — А на рожон зачем лезть? — смотрел исподлобья. — Иди и борись за страну рядом с Коловратами, там смерть тоже рядом ходит. Но тебя она миловала, и ты решил сделать так, чтоб наверняка? — Нет. Я везучий человек, — неожиданно весело хмыкнул рыцарь. — Мне повезло выбирать, где и с кем встретить смерть. Это больше, чем могут многие. Странное ощущение — словно под ногами проваливался пол, — одолело головокружением. Индржих вцепился в гобелен под собой, пытаясь подобрать слова. Что-нибудь, чтобы переубедить человека, который упрямо лез в адский котел ради выбора, который лучше никогда не совершать. — Оно того не стоит, — пробормотал Индржих. — Ты не знаешь, о чем говоришь. А когда пожалеешь — будет поздно. Все не как в книгах, а грязно, мерзко и больно. Но Бартош лишь устало фыркнул: — Тебя послушать, так умирать рядом с тобой — худшая участь из возможных… Провалился под тонкий лед от слов «умирать рядом с тобой», что ударили в паутину памяти и сотрясли до основания. Расколотое напополам лицо и ужас в серебре глаз хлынули в глотку, встали комом. Рука сама метнулась вперед и вцепилась уродливым клопом, сгребла за ворот под шеей, притянула ближе. С присвистом вдохнул чужое дыхание. Что-то мягко стукнуло об пол, упав с коленей. — Не смей так говорить, — прорычал, давясь словами. Ничего не видел. — Я не хочу смотреть на это снова. — Ну так не… — дернуло сначала дерзко, но оборвалось. В цветных, темных пятнах, что расплывались перед глазами вместе с воспоминаниями и болью, шевельнулось что-то сквозь пелену. Обдало дыханием, тронуло за кисть: — Я хотел сказать… Хотел всколыхнуть море боли и пробудить бездонную жадность. Но она уже проснулась и вела. Коротким движением Индржих прижался к чужим губам зубами, все еще скалясь, так крепко, чтобы ни слова из них больше не прозвучало. Перед распахнутыми, немигающими глазами плыло. Дыхание билось в горле, пальцы, сжатые на ворсе рясы, онемели. Стиснул губы, цепляя чужие, зажимая меж своими, не давая говорить. Наверняка несло как от выгребной ямы. Забыл, как надо. Жгло трещину на губе. Блох нахватается. Он там дышит? Пахло сливой. Точно ужасно выходит. На вкус как кровь. Щипало глаза. Щекотка усов. Тепло на кисти коснулось пальцев. Не выходило разжать зубы. Тоже дышит. Что он наделал? Хотелось ближе. Тепло на плече. Ответил движением губ. Сладость. Ян был бы против. Каким он был на вкус? Не помнил. Он умер. Холод по щекам. Ему нельзя. Был бы против. Вдох. Ему нельзя умирать. Нет воздуха. Сбежать. Извиниться. Выдох. Трясло… В какой-то миг вместо того, чтобы дышать теплом меж губ, вдохнул холод, запах отдалился, а губам стало одиноко. Едва ли понимал, что происходит: перед глазами расплывалось, мир распадался на куски. Потом накрыло темнотой: от бровей провели касанием, закрывая распахнутые веки, стирая влагу со щек. — Не принуждай себя, — прозвучало тихо. — И прости. Я не хотел задеть. Индржих слышал слова, но не мог ответить. Не мог даже сложить их вместе. Дышал часто, мелко, ртом. Болели челюсти, так крепко стиснул зубы. Не мог отсчитать время — сколько просидели, смотря в лицо и ожидая, пока он прекратит дрожать, будто щенок? Наверное, слишком долго. Когда тепло, гревшее грудь, пропало, он тяжело склонился вперед. Ощутил ладонью лежалую шерсть. Прошуршало — что-то подняли с пола и положили рядом. — Сливы, — прозвучало уже на отдалении, и как-то отрывисто, словно из ниоткуда. — Только по одной в день. Не забудь. Почудилось дуновение, словно напоследок протянули руку. Но раздались шаги — вниз по лестнице, прочь от его паралича, чувства вины и ненасытности. Он был противен самому себе и тонул в головокружении. Оглушенный, Индржих сидел с закрытыми глазами и выплывал из себя в одиночестве.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!