Вернутся к фанфику

ПАТ / Januarius - Arcangelo Michele / 19.09 - 29.09

28 ноября 2025, 20:45
Рыцарь расхаживал у ворот. Туда-сюда. Туда-сюда. Все еще было новолуние, и слабейший свет звезд перебивало отсветами факелов над воротами. Ветер посвистывал меж крепостных стен, принося с собой дым и сырой, травянистый запах листвы с холмов. Хотелось окликнуть часовых, спросить, идут ли, видно ли что нового в темноте. Становилось то холодно, то жарко, но ничего не поделать — только ждать. Пан Матей, который вызвался лично проследить за припасами, сидел на обломке камня у стены, да подремывал, уперев щекой в ладонь. Локоть то и дело соскальзывал с колена, и тогда мужчина всхрапывал и выпрямлялся. Но снова обмякал. Его помощники — пара-тройка человек покрепче, — тоже вялыми тенями ждали у ворот и провожали мечущегося рыцаря взглядами. Наконец раздался тихий оклик. Сверху закопошились, поднимая решетку ворот, а помощники Матея метнулись к засовам, чтобы отворить тяжелые двери. Повар поднялся на ноги. Бартош же протяжно выдохнул и подошел к воротам, едва сдерживаясь от того, чтобы помогать людям, открывающим их. Он ожидал двоих — с мешками, полными зерна, муки, сухих плодов шиповника. Но из-за спин выскочил и третий, откинув черный капюшон. Его блеснувшие в свете факелов волосы Бартош легко узнал. — Здравия желаю, пан Бартош! — заявил Линхарт, сверкая глазами и выпячивая грудь. Впрочем, горделивую позу несколько портили мешки, под тяжестью которых он сгибался. — Я к вам на помощь явился! Как завидовал в этот миг Бартош брату, который мог без стеснения полить кого угодно руганью с головы до ног, да так, чтоб с хвостиком. Ему воспитание не позволяло. Впрочем, итальянский здесь вряд ли кто-то знал, а на нем он мог сказать пару ласковых. — Che il diavolo ti porti, maledetto ragazzino, impensabilissimo! — Вы мною недовольны? — вытянулось лицо оруженосца. Он опустил мешки на землю. Их сноровисто утянул один из помощников Матея. — Простите, я латынь плохо понимаю… Бартош закрыл глаза, сделал глубокий вдох — уловил сильнейший запах ароматических масел, исходящий от мальчишки, он что, от женщины сюда явился? — и досчитал до пяти. Выдохнул. Открыл глаза. Линхарт все еще стоял напротив, и с его стороны это оставалось невероятной глупостью. Юноша, хоть и сравнялся с ним по росту, но еще не стал взрослым по-настоящему. Он бы пострадал от пребывания здесь, по меньшей мере душевно. Не хотелось, чтобы столь юные годы омрачило таким тяжелым испытанием. Бартошу-то что: он попадал в плен, копал рвы под Падуей по испепеляющей жаре, побывал на грани смерти. К чему нарочно брать с собой в эти мучения? Да еще с риском, что они окончатся смертью. Делать ему здесь было нечего: голодать, немытым ходить, да и прислуживать бы нормально не смог. — Я вам полезного принес, — заторопился Линхарт и взялся за мешок, повешенный через шею на грудь. Впрочем, ровно в том же положении находились они с Линхартом сейчас, как он с урядником. И ругаться на оруженосца, которого вели преданность и чувство привязанности, было бы лицемерно с его стороны. Много ли чем он отличался от самого Бартоша? Тот тоже не слишком-то полезен был при замке. Придумал себе занятие, но в целом — не пришей кобыле хвост. Так может, спокойнее бы стало на душе, останься Линхарт здесь? Рыцарь колебался, размышляя. Тем временем юноша запустил руку в мешок. Первыми вынул подозрительно благоухающие черепки. По запаху Бартош опознал одно из своих масел. Приглядевшись, понял, что узнает и черепки. Кувшинчики, в которых хранил масла и мази, разбились вдребезги — вот почему парнишка так сильно благоухал. — Ты что, их все притащил? — Простите… Я новые куплю… Люди Йозефа к тому моменту передали мешки людям Матея и подошли к командиру. Но, видя, как нависает над оруженосцем, не стали вмешиваться. Матей же отдал хриплую команду, и припасы потащили к замку. Сверху, с ворот, свесились и окликнули, но рыцарь махнул рукой, мол — подождите. — Хоть бы в меха перелил, — тяжело вздохнул Бартош, наблюдая, как Линхарт лихорадочно копается, царапает руки об осколки в попытке найти хоть что-то целое. — Мыло! — воскликнул Линхарт и протянул навстречу большой брусок, будто отгораживаясь от нечистой силы крестным знамением. — Вот, принес в целостности! — Я б удивился обратному, — буркнул рыцарь, но отказываться не стал. — И гребень ваш! — с торжественным возгласом выудил оруженосец последний дар из похудевшего мешка. Бартош выхватил кожаный футляр, развернул. И расхохотался — отрывисто, звонко, горько. Добротный деревянный гребень, который он купил в последнюю зиму при Крашове, переломился на три части, пока его сюда несли.

***

Побулькивало варево в котлах. По обеденному залу расходился горьковатый, теплый запах отвара на шиповнике и разваренного зерна. Тонкий луч света падал на доску и фигуры на ней. Повар понемногу сдвигал шахматы вслед за пятном света, и рыцарь не противился. Немногие присутствовали в обеденном зале вне времени трапезы, и все они наблюдали за игрой да тоскливо поглядывали в сторону еды. Мартин, сидя по соседству с рыцарем, следил за партией с интересом, вычищая ногти кончиком ножа. Еще пара пожилых солдат взирала на доску с тусклым любопытством — они скорее дожидались обеда, нежели хотели развлечься. Индржих сидел вместе с Ванко, уложив голову на руки. Его товарищ едва ли смотрел — он то и дело тянул носом и щурился в сторону котла. Бартош не поворачивался в их сторону, однако ничего не мог поделать с тем, что часть внимания уходила на наблюдение краем глаза, как урядник разглядывал фигуры на доске. — Мат, Бартошек. — Поздравляю, пан главный повар, — с притворным огорчением вздохнул рыцарь и почесал за ухом. Он не старался победить. Скорее, поддерживал приятное чувство соперничества, радуясь, что уже третий день отвлекается от сосущего чувства под ложечкой чем-то более интересным, чем кости. — Напомни, что просил? — Мешок соли и горчицы порошок. — Передам. — И мыльцем немного поделись, — склонившись, прогудел Матей еле слышно. — Тухлятиной завонялся, мечтаю обмыться по-человечески… — Ты же знаешь, Матей, — вздохнул Бартош. — Я все Йиржи передал. — Для себя не припас? — Чего припас? — встрепенулся Мартин. — О мыле речь? — Ничего у меня больше нету, прости, — печально было видеть, как гаснет надежда в тусклых глазах повара, но Бартош не лгал. Отдал все коморнику, который обещал разделить по чуть-чуть, но честно между всеми. Но спрашивали вот так порой — вполголоса, тайком, — в надежде, что скрыл немного. Он не скрыл: понимал, что, обладая ценностью, станет жертвой вора и посеет смуту. — Может, еще партейку? — Нет, — качнул головой повар. — Пора котлы снимать. Будь добр, прибери… — Пан Матей, — вдруг окликнули сбоку. Индржих сел ровно и смотрел на доску. — Могу я сыграть? — Можешь, — буркнул повар, поднимаясь на ноги. — Чтоб потом на место вернули. — Конечно, Матей, — заверил Бартош и повернул доску так, чтобы играть с тем, кто сел сбоку от него. Принялся расставлять фигуры: черные ближе к себе, белые — к сопернику. — Сберегу как свои. — Которых у тебя нет? — подозрительно хмыкнул повар и отошел к столам у котла. Ванко подвинулся ближе, вытянул шею, смотря на доску. — Напомнить, как фигуры ходят, Индро? — лениво окликнул Мартин. — Могу рядом сесть, подсказать. — Спасибо, я уж запомнил, — урядник наблюдал, как Бартош заканчивает расставлять фигуры. — По итальянским же правилам играем, как с паном Матеем? — Да. Когда знаменосец ходит на любую дальность, это весело. — Это глупо, — возразил Мартин, потирая меж пальцев. — Ты хоть одного такого знаменосца в жизни видел? — А как осадная башня конницу бьет, тебя не удивляет? — всплеснул ладонью Бартош. — Мартин, это ж игра. — Ну так давай ферзя пустим на все поля во все стороны, — пробурчал командир стражи. — Так еще веселее… Прежде, чем Бартош успел повернуться и удивить собеседника, Индржих двинул вперед пехотинца и уставился на соперника. — Хорошо, — и рыцарь сделал ответный ход. — Твоя очередь. После разговора за примеркой доспехов что-то изменилось. Совсем немного, но достаточно. Индржих больше не отмалчивался за трапезой, а в свободное от дел время приходил, чтобы побыть рядом. Присоединялся к дневному причастию во дворе Большой башни. Помогал носить воду из колодезной башни для омовения и стирки. Наблюдал, как гость общается с другими, порой присоединялся к беседам. Немного имелось способов побыть рядом, и урядник ими пользовался с осторожностью, которую Бартош мог только похвалить. Рыцарь привыкал к обстрелам, сумраку и вони. Легче всего привык к чесотке от блох и вшей, даже начал получать какое-то извращенное, сомнительное удовольствие от того, как их вылавливал. Сложнее всего было привыкнуть к постоянному легкому чувству голода, которое не исчезало до конца. Но Бартош радовался, что не потребовалось привыкать к одиночеству. Конечно, он не остался бы совершенно один. Играл в кости с братом, слушал, как тот ноет о невозможности напиться. Общался по утрам с Собеславом ни о чем, пока использовал его гребень, да помогал ловить вшей из всклокоченных волос. Не будь здесь брата — общался бы с Матеем, с которым делили детство в Драгеницах. На худой конец — отправился бы на четвертый этаж, прицепился к панам. Нашел, как существовать. Кому-нибудь да жаловался, что похлебка хрустит на зубах и, как ни стирай, блох на одежде прибавляется. Но все же слышать низкий голос, передающий ход, особенно приятный, когда наполнялся теплом, наблюдать за мерцанием мысли в глубине синих глаз… — Мат, — Индржих выдвинул ферзя. Очнувшись, Бартош уставился на доску. Ванко молча, от души хлопнул товарища по плечу, давя полную гордости усмешку. — Нельзя, — вздохнул Мартин, выглядывая из-за плеча рыцаря. — Ферзь так не ходит… — Ходит, — медленно проговорил Бартош, изучая обстановку на доске, развитие которой прозевал за четыре хода. — По итальянским правилам. — Именем Спасителя, — судя по звуку, командир стражи закрыл ладонями лицо. — Сама нечистая сила их изобрела. Хотелось спросить, как давно играет. Однако то, как урядник сидел и наблюдал за партиями, не вмешиваясь, да вполголоса спрашивал у товарища, как ходят фигуры, подсказывало — ответ выставит в крайне невыигрышном свете. Уж лучше притвориться, что поддался. — Еще раз? — Индржих держался невозмутимо, однако в голосе Бартош распознал самодовольные нотки. Собрался, изгнал из головы приятную расслабленность и потянулся к доске, расставляя фигуры обратно со словами: — Еще раз.

***

Прилепиться — исключительно в библейских смыслах, — к уряднику виделось соблазнительным, но все же опасным в условиях осады. Да и право, должно же у человека оставаться время на отдых, в том числе от общения. Порой Индржих уходил в часовню, куда с собой не звал. Бартош уважал его право остаться в покое, исходящем от толстых стен под слоем росписей и золота. Дом Господень даровал тишину телесную и духовную, столь желанную в голодном ропоте замка. И тогда дремотная, тягостная рутина, довлевшая над Карлштейном, одолевала скукой. Вопреки завету бургграфа ленно пребывать при замке, служить символом надежды и связи с остальным миром, Бартош пошел искать занятие. Без работы время тянулось невыносимо медленно, как ни пытался рыцарь просадить его в повседневных заботах и праздном общении. И, откровенно говоря, не хотел нахлебничать, пока кое-кто добровольно ввязался в тяжелую работу по замку. Бартош не брал занятия для лбов двадцати-тридцати лет: здоровья не хватало и положение обязывало. Не вызывался в дозор, не таскал воду в панские покои, не резал новые ремни из запасов шкур, чтоб чинить лопнувшие тенета на окнах. Тем более не собирался перестилать солому в зале, чистить ночные горшки или присматривать за пленными. Но оставалось дело, близкое по душе, да еще и полезное, коль уж обязали присоединяться к битвам — присмотр за конями. Лошади, как и все живые существа, нуждались в чистке, в том числе от блох, а еще в ежедневных прогулках. Понятно, что за стенами их выгулять не выходило, однако несколько кругов по защищенному двору Марианской и Большой башен помогали скакунам не ослабеть. Конюх, оставшийся при замке, занемог от скорбута, его подменили солдаты. Бартоша, испросившего разрешения выгуливать коней, допустили без сомнений и разделили с ним часть забот. Пан Шваб разрешил взять второго коня, что ему принадлежал — точнее, ранее принадлежал оруженосцу, но тот пал в одном из летних штурмов. На этом коне рыцарю дозволили выезжать в бой. Жаворонок — так звали гнедого, с белыми чулками жеребца, — заслужил имя общительностью. Он фыркал, ржал, повизгивал — всячески удивлялся на лошадином языке незнакомцу, который взялся его выгуливать. Сесть на себя не позволял, артачился. Тогда-то Бартош и понял, почему с такой легкостью отдали коня. Он не давался, а в осаде до перевоспитания никому дела не было. — Не ерошься, — уговаривал Бартош коня, который не стоял смирно, приплясывал, не давая поставить ногу в стремя. — Дашь сесть, не шагом пойдем, а побегаем. Вижу ведь, хочешь бегать, ну? Жаворонок уговорам не поддавался. Первые прогулки прошли безрезультатно. Бартош не терял надежды, однако понимал, что одними уговорами дело не наладит. Пока надеялся справиться самостоятельно, но размышлял, кого попросить о помощи. Не Петра, тот с конями едва ладил. Шваба, ведь того Жаворонок хоть знал? Или конюха, который выползал посидеть на солнце днем, да слабо улыбался опустевшим ртом, наблюдая за прогулками грациозных, лишь немного похудевших подопечных? — Мат, — объявил Индржих, когда в очередной раз сидели за шахматной доской в ожидании обеда. — Еще? — Давай, — Бартош оперся локтем о стол, постукивал пальцами о липкое дерево. Матей, напевая, помешивал варево в котле, от которого исходил неаппетитный запах прелой ткани. Несколько солдат, ждущих трапезу, перекидывались в кости за соседним столом. За игрой в шахматы никто не следил: Мартин предпочел отоспаться, равно как и Петр, а Ванко сегодня работал до обеда. Первую и вторую партию еще провожали любопытными взглядами как хозяин доски, так и случайные свидетели, но разошлись кто куда. — Ты будто не здесь, — отметил соперник, расставляя фигуры обратно. Хлопнул по шее и стряхнул невидимого паразита наземь. — Случилось что? — Конь не слушается, — с досадой выплюнул рыцарь. — Я с ним и ласково, и вычесываю, а он не дается… Кто в замке с ними ладит? — Конюх. Но он сейчас не помощник. — То-то и оно… Урядник потянулся было вперед, открыв рот, но сощурился и ничего не сказал. Отстранился. Впрочем, Бартош не обратил внимания. Он ломал голову, как завоевать доверие Божьей твари. — Ты трижды подряд проиграл, — вдруг произнес Индржих. — Прости, но если ты так невнимателен, то я б занялся чем еще. Мне нет интереса с самим собой играть. От такого заявления рыцарь аж выпрямился. Мысли о строптивой кляче вылетели из головы. — Трижды? — не дожидаясь ответа, поднял ладонь: — Исправлюсь. Клянусь, обыграю так, что захочешь отомстить тому, кто меня учил. — Не верю я тебе, — ровно сказал Индржих. В голосе не слышалось искренности, ее заменяли осторожность и нечто притаившееся, как рысь на ветке. — Давай уж тогда не на интерес, а на что весомее. Проиграешь — обед отдашь. Выиграешь — я с тобой сухарями, которые мне Матей дает, поделюсь. Бартош едва сдержался прыснуть в голос. Если Индржих полагал, что сможет обманом всучить хлеб при помощи такой «блестящей» схемы, ему точно не следовало лезть в политику. — Чего смеешься? Бартош не смеялся, но лицо от сдерживаемой улыбки скривило знатно. Скрыть не вышло, улыбнулся в открытую: — Спасибо, сухари и впрямь придутся в помощь. — Говоришь так, будто уже выиграл… — Я с тобой честно сыграю, и ты не поддавайся, — перебил рыцарь. — Помощь твою и так приму, не надо тайком всучивать. А сейчас думаю только о шахматах, обещаю. Индржих смерил нечитаемым взглядом. Его лицо смягчилось. Он взялся за фигуру и сделал первый ход.

***

Наивернейшим способом пропустить время была дрема. Она прокрадывалась в голову, будто осенняя хмарь, манила погрузиться. Все чаще рыцарь поддавался этому шепоту. Сначала — просто прикрыть глаза меж ходами, пока играешь в кости. Потом — подремать после обеда, растягивая ощущение сытости. Завернуться в одеяло после мытья, чтобы согреться, очнуться к ужину. Больше не удивлялся, как охотно люди вокруг клевали носом в свободное время. Платой за эту сладостную ловушку стал поверхностный ночной сон. Он стал пробуждаться от укусов блох, сбившегося комками матраса, всхрапываний брата, просто от полуночных бесед, тлевших подобно выпавшим из очага углям, и столь же медленно угасавших. Даже ветры, которые пускал Собеслав во сне — брат не врал, когда описывал, как тот спит, — будили как звуком, так и вонью. Сны стали неглубокими и не насыщали. Оттого днем дремать хотелось еще сильнее, так понемногу замыкался порочный круг, порожденный скукой и вынужденным бездельем. Одним утром Бартош проснулся раньше, чем стоило, от шороха вернувшегося с дозора урядника. Слушал, как тот укладывался спать. Дергал завязки гамбезона, стягивал с неуклюжим пыхтением. Садился, ложился в свое гнездилище, зарывался в него. Дыхание замедлялось, пока Индржих погружался в сон. Все звуки, исходящие от него, успокаивали, и вместе с тем не давали уснуть самому. Бартош пребывал в поверхностной дреме, слушая мерные вдохи и выдохи. Так он поступал уже не первое утро — украдкой наслаждался чужим присутствием, не выдавая себя. Сложнее всего давалось не дергаться, когда покусывали голову и впивались в тело. Проснулись Мартин и Петр, за ними поднялись их товарищи. Голоса людей становились громче, а сумрачный свет, проникавший под веки, разгорался ярче. И все же вело тонкой нитью сквозь ткань времени чужое дыхание, которое Бартош различал меж прочих звуков. Когда потянулся Собеслав, рыцарь понял — пора вставать. Время вытрясти с бедного оруженосца гребень, чьи зубцы основательно полысели. Пытался расчесываться обломками гребня, который принес Линхарт, но выкинул, как понял, что выходит с ним одно мучение. — Доброе утро, Собеслав, — окликнул Бартош, повернувшись набок и разлепив веки. От движения желудок отозвался голодным урчанием. — Не поделишься сегодня гребнем? — Доброе, пан Бартош, — вздохнул оруженосец. Он обтирал лицо и чесал искусанные кисти. — Конечно поделюсь… Не то чтобы у него был выбор. И все же поскреблась совесть. — Я тебе новый куплю, как осада кончится, — рыцарь поймал брошенный гребень. Уселся на скамью, слегка поджав ноги, чтоб случайно не тронуть спящего. — Хороший, крепкий, да с зубцами почаще. — Сам куплю. Вам с ними не везет. — Думаешь, сглазили? — Бартош погрузил редкие зубцы в шевелюру и сцепил зубы, проходясь мелкими движениями по самым кончикам, распутывая узлы. — Слугу вашего сглазили, — буркнул юноша. Почесывание перешло с рук на лицо и шею. — Знаете, я сначала сожалел, что вы ему не разрешили остаться. А сейчас уверен: его б тут камнем пришибло, или он бы похлебкой насмерть подавился. — Вот и я так подумал… — Он больше приходить не будет? — Нет, пану Янко из Пшедбора остался в помощь. Передать ему что хочешь? — Да нет, — Собеслав с отчаянной гримасой зачесал голову. — Увиделся бы… Судя по тонкому хрусту, еще один зубец остался почивать в гуще волос. — Постригись уже, — Бартош нащупал зубец и выкинул, постаравшись сделать это как можно незаметнее. — Вижу, страдаешь. — Идите в жопу, — ощерился юноша, но тут же повинился: — Простите, пан Бартош, но правда, прекращайте! От вас еще не хватало это слушать… — Первый и последний раз прощаю, — прохладно откликнулся рыцарь. — Затем спрошу отца, как он в люди тебя выпускать с таким грязным ртом собрался. Петрово воспитание не на пользу… Он прервался, услышав тихий стон со стороны. Невольно глянул вбок и отвел глаза. Знакомое, мучительное зрелище: поджатые ноги, руки, прижимающие подушку к лицу — как скрутившийся перед издыханием червь. Порой наблюдал по утрам, как беспокойно мечется Индржих во сне, зарывается глубже под подушку, одеяло, даже сквозь сон прячась от окружающих. Утешало, что обычно копошение быстро стихало. — Да, пан Петр сквернословит много, — покаялся Собеслав. Он не обратил внимания на возню с соседнего матраса. — Видит Господь, стараюсь я от него не набираться, но с кем поведешься, от того и наберешься. Вот служил бы я кому вроде вас, так на немецком бы ругался! — На итальянском уж тогда, — рассеянно поправил Бартош, стараясь смотреть перед собой и дальше чесать волосы. Шорох продолжался. Он звучал рвано, будто Индржих с кем-то боролся. — Немецкий мне мало знаком. — Итальянский — тоже неплохо, — юноша убрал руки от головы и воззрился на следы крови, пятнавшей пальцы. — Курва, вши поганые, всю башку поели… Дыхание звучало тяжело, глухо. Чудилось, что спящий задыхается. Бартошу редко снились кошмары, однако он знал, что их внешнее проявление несопоставимо с болью, которую они причиняли душе. Болезненно покалывало в груди от мысли, что происходит в голове спящего. — И нет, пожалуйста, не говорите, что надо стричься, — продолжал болтать юноша. — Я переживу, не сожрут же меня живьем, чать, не львы. Но ей-богу, мечтаю хорошенько голову уксусом сполоснуть, да травами… Слышать тихий шорох и царапанье ногтей по ткани было сродни наблюдению за пыткой. Он едва замечал слова и замер с гребнем, занесенным над затылком. — Вы б хотели? — вырвал из задумчивости вопрос. Бартош смерил оруженосца непонимающим взглядом. — Ну, взять трав каких, да с ними выкупаться? — Да кто угодно б захотел! — простонал с другого матраса, лежащего дальше у стены, ровесник юноши. — Не трави душу, Собек! — Тебя, Пашко, не спрашивали, — бодро отбил Собеслав. — Я с паном тут общаюсь, вообще-то! Индржих все никак не мог вынырнуть из сна — казалось, еще немного и очнется, но все никак. То обмякал, то сворачивался в клубок, кажется, даже бормотал что-то в подушку, прижатую к лицу. Решившись, Бартош склонился со скамьи, протянул руку и коснулся плеча человека, свернувшегося к нему спиной. Коснулся ткани рубахи и ощутил под ней теплоту тела, напрягшиеся жилы мышц. Обхватил пальцами, обозначив присутствие. Трясти не стал. Думал, хватит прикосновения, чтоб выдернуть из сна. Хотя бы сменить его направление, дать знак, за который уцепится мечущийся рассудок и выберется в грезы поспокойнее. Ощутил, как кисть стиснуло мертвой хваткой. Потянуло ближе к груди, неумолимо, будто застрял в спицах колеса. Подавив возглас, Бартош сполз со скамьи на пол, чтоб не вывернуло сустав. Выронил гребень, попытался высвободить одну руку другой. Чужой перстень, провернувшись гербом внутрь, впился в кость фаланги. Краем уха услышал, как прекратилось задиристое чириканье Собеслава, и вместо того юноша хмыкнул: — Я ж говорил, не лезьте… Индржих лег иначе — подушка оказалась подо лбом, и захваченная ладонь стала центром, вокруг которого свернулся вместе с коконом из одеяла, гамбезона, прочих одежд. Неприятно, но терпимо вывернуло руку, и Бартош понадеялся, что хватка просто ослабнет, как у любого спящего, чья сила иссякает после короткого спазма. Собирался потянуть ладонь обратно, когда пальцы обмякли — не следовало красть прикосновение у спящего без дозволения. И в тот миг услышал в тихом выдохе, затерявшемся в ворохе ткани: — Ян… Ожгло. Не думал, что до сих пор так ярко помнит миг, когда назвали чужим именем в постели, но нет — отлично помнил. Знакомая боль подступила комом к горлу и заглушила все. Бартош выдернул руку, вцепился в нее, растирая место, куда ужалило перстнем. — Сильно больно? — сочувственно поинтересовался Собеслав. Не вышло б врать, когда лицо так искривило. — Да, — глухо буркнул Бартош и уселся обратно на скамью. Перевел взгляд на оброненный гребень. Подобрал и мрачно отметил, что еще пара зубцов отломилась, когда, пошатнувшись, стиснул пальцы. — Вам хоть не по лицу двинули, — утешил юноша. — У пана Петра синяк полмесяца сходил. Хотелось сбежать немедля от человека, который мог одним лишь словом причинить такую боль. Расползалась как лужа пролитых чернил уверенность, что все тщетно: их общение, заигрывания, пребывание рядом. Что этот шрам невозможно перекрыть, он всегда будет кровоточить. И единственный, чье прикосновение по-настоящему желанно, а рука избавит от кошмаров, это мертвец. Бросил косой взгляд на спящего — тот больше не дергался, мирно сопел. Что ж, чего хотел — добился. Сам виноват, предупреждали. Полез, ведь догадывался, о чем кошмары. В произошедшем винить мог только себя. Невозможным усилием воли вернулся на шаг назад — к беседе, которую оборвал. — Цветы шиповника, — отрывисто бросил Бартош и снова погрузил гребень в волосы. — Я бы предпочел выкупаться с ними.

***

Уже не отличал, что за еду им подают. Овес или рожь, разваренные в кашу, похлебка из муки, разведенное водой кислое пиво — все было одинаково пресным и мерзким на вкус. Разница крылась лишь в том, как есть. По ложечке, подобно брату, что позволяло чуть дольше не замечать голод, или в несколько глотков, чтоб варево быстрее миновало рот. Бартош выбирал второе. А потом он просто сидел, проводя время вместе с собравшейся на трапезу за одним столом компанией: Индржихом, Петром, Собеславом, Мартином. Тесновато, но никто не хотел менять место. И, пока Петр клевал по ложечке, с остальными рыцарь общался. Обо всем: как погоду клонило к холодам, пражане все меньше и ленивее швыряли в крепость камни и нечистоты, да повседневных невзгодах. Особенно часто вспоминали о еде, но Бартош чуял в этих разговорах что-то нездоровое и старался их не затевать. Сегодня невыносимо чесалась голова, и об этом заговорил: — Терпение у тебя, Собеслав, огромное. Как ты еще не постригся — не понимаю… Юноша прожег его взглядом и зажевал губы, не осмеливаясь помянуть по матушке при господине и отце. — Ага, весь исчесался, — Петр хлебал месиво из плошки, — не башка, а Иовы струпья. — Зато как человек с осады выйдет, — встал на защиту Мартин. — От скорби происходит терпение, от терпения опытность. — От опытности надежда, — вполголоса продолжил Индржих, — а надежда не постыжает. — И я о чем! — назидательно воскликнул отец оруженосца. — Ой, собрались богословы, — поморщился Петр. — Вам тут что, синод? Ну раз синод, так синод. — Судить, — вкрадчиво начал Бартош, — значит бесстыдно похищать сан Божий… — Сраная «Лествица»! — простонал брат, уперев ладонь в лицо. — Ты до сих пор ее помнишь? Встречу Доминика — в зад запихаю… — А осуждать, — повысил голос рыцарь, — значит погублять свою душу… — Курва, курва, курва, курва! — взвыл Петр и пихнул локтем. — Заткнись, и без нравоучений тошно! Индржих придержал предплечьем, не давая навалиться от чувствительного толчка. Бартош, улыбаясь, сел ровно и потер бок. Весело было брата донимать, ничего поделать с этим не мог. Собеслав, судя по ухмылке, разделял гаденькое стремление. Мартин тоже наблюдал за происходящим с довольными искрами в глазах. У них так хорошо Петра доводить не получалось, а как забавно он негодовал… — С чего о стрижке заговорил? — спросил урядник. — Сам подумываю, — откликнулся Бартош, переводя взгляд влево. — Грызут. — Меня зови, — предложил брат, черпая похлебку по чуть-чуть. — Хоть мечту исполню — налысо тебя обрить. — Позову, как уши лишние будут. Я будто не вижу, как ты себе голову изрезал. — Собеку спасибо, — прогудел Петр. — Не руки, а кишки свинячьи. — Могли бы похвалить, — в тон буркнул оруженосец. — Что бритву так хорошо наточил. Перебранка, которая завязалась по правую руку от Бартоша с участием троих — отца, сына и оруженосца, — интересовала куда меньше, чем урядник, склонившийся ближе с тихим вопросом: — Ты хочешь волосы сберечь? — А то, — повернул голову рыцарь так, чтоб краем глаза видеть чужое лицо. — Пока отрастут, на ежа буду похож. Как-то цирюльник лишнего отхватил, я полгода маялся… — Тогда знаю, как помочь, — пробормотал Индржих. Помедлив, добавил: — Но придется встать пораньше. Готов? — На все готов, — подтвердил Бартош, пытаясь изгнать из голоса теплоту, столь неуместную в присутствии множества свидетелей, пусть и отвлекшихся на потасовку. — А что задумал? — Не при Собеславе, — едва слышно шепнул урядник. — Иначе тоже запросится, а ему никак нельзя. Прозвучало непререкаемо. Бартош отодвинулся. Понял, что больше ни слова не выудит, а единственная ему поддержка — богословские цитаты о терпении и смирении, которыми он, верно, будет до самого утра глушить любопытство и предвкушение.

***

Тем утром — ранним, темным, — Бартош пробудился от звука шагов. Он приподнялся на локте и сонно заморгал, различив в полумраке протянутую к нему руку, которую Индржих тут же опустил. Кольнуло досадой — поторопился встать. — Доброе утро, — шепнул урядник. — Одевайся. Захвати с собой обтереться. Бартош обулся и набросил на себя верхнюю рубашку, взял отрез льна, которым утирался. Спал уже в шоссах — так меньше кусали. Тем временем Индржих пыхтел, выпутываясь из рукавов стегани. Зайдя за спину, рыцарь помог избавиться от тяжелой, провонявшей потом и дымом вещи. Сбросив гамбезон в кучу вещей, Индржих подсел к ним и закопошился. В сумраке Бартош плохо различал, что он делает — выудил что-то шуршащее, прицепил к поясу, и также нечто, блеснувшее в темноте. Поднялся, тяжело оперевшись о колени. Как только покинули зал, Бартош не сдержался: — Куда идем? Ты говорил, при Собеславе речь не заводить, но уж сейчас… — На четвертый этаж, — произнес Индржих, ступив на лестницу, уходящую вверх. Здесь царила полная темнота, двигались наощупь. — В одной из келий обустроили панскую цирюльню, туда воду носят для мытья. Тебе можно, я у пана Йиржи спросил. — А тебе — нет… поэтому утром идем, — сообразил рыцарь. — Чтоб никого не застать. — Если что, скажусь, что воду приносил. Хотелось задать еще вопросы, но как раз проходили мимо второго этажа. Даже в столь ранний час кто-то мог находиться в часовне, и потому Бартош смолчал. В почти непроглядной темноте они пробрались по коридору четвертого этажа, к одной из комнат, в которую Индржих тихо просочился, а спутник вслед за ним. Здесь пахло сыростью, подгнившей древесиной и совсем чуть-чуть — мылом и травами. Под подошвами хлюпало. — Дверь прикрой. Бартош исполнил указание и, проведя ладонью по двери, убедился, что с нее сняли замок. Значит, не уединиться. Впрочем, не слишком-то хотелось — не в таком же состоянии, грязи и блохах, — однако сама мысль о невозможности опечалила. Тлевший до того тайный азарт угас, сменившись спокойствием и ожиданием — не сомневался, что время наедине он проведет столь же приятно, как обычно. Сухо затрещало, замерцали слабые вспышки — урядник бил кресалом, силясь зажечь фитиль свечи на столе. Наконец затлел, зажегся огонек. Индржих взял еще свечу, а рыцарь огляделся. Как и любая жилая комната замка, келья оказалась тесной. Из нее вынесли всю мебель — кровать, сундук, — оставили лишь стол с табуретом и с трудом уместили две небольшие бадьи. Пол устилали доски. Именно они источали запах плесени. Индржих зажег несколько свечей и закрепил их в подсвечнике — доске с несколькими углублениями. Распространился жирный, аппетитный чад горящего сала, отчего Бартош непроизвольно сглотнул. Урядник порылся в залежах тазов, посудин под столом и выудил глубокую чашку. Плеснул из ведра, стоявшего вблизи бадей, отвязал один из двух мешочков на поясе, и щедро отсыпал оттуда что-то в воду. — Что именно ты собрался делать? — Наведу рассол, — пояснил Индржих, помешивая пальцами, — как Собеслав делает. — Не поможет. Масла нужны пахучие, их нечисть мелкая сторонится. Или хотя бы уксус. — Масел нет, — с досадой раздалось в ответ. Слышалось, что негодуют скорее на себя, а не на въедливого собеседника. — Может, кто из панов приберег, но точно не поделится. На уксусе каноники сидят ровно собака на сене, однако я скисшего пива у Матея выпросил, его добавлю. Похоже, Индржих уже все продумал, и оставалось следовать плану, каким бы он ни был. Урядник отцепил мех от пояса, откупорил и влил в рассол две-три стопки, до последней капли. Резкий, кислый запах распространился по комнате, перекрывая остальные. — Что ж потом на голове твориться будет, — с этими словами Бартош двинул табурет поближе к столу и сел спиной к столешнице. Стянул туда ткань с плеча. — У тебя и так там то еще воронье гнездо, Бартошек. Накатило недовольство пополам с теплом. Неприятно было представать перед ним неухоженным. Однако верилось, что мягкость в голосе происходит не из насмешки, а от приязни. — Инструмент-то есть? — повернул голову и стал наблюдать, как спутник размешивает соль и уксус в чашке. Сквозь желтые огоньки, мерцающие на поверхности воды, различал, как растворяется крупа на дне. — Есть, — прозвучал ответ после краткой заминки. Удивительно, но отчего-то в нем звучало смущение. Продолжая помешивать воду, Индржих потянулся к другому мешочку на поясе и расшнуровал одной рукой. Выудил оттуда вещицу: — Вот. Рука сама потянулась навстречу и взялась за показанный гребень длиной в ладонь. Стукнув ногтем, услышал тихий, быстро стихший звон. Бронза, тяжелая и крепкая, не чета мягкой липе как у Собеслава. Такой бы не поломал даже увалень вроде Линхарта. На плоском обушке виднелся узор, который приятно ощущался под пальцами — палочки и круги складывались в незамысловатое изображение листьев и колосков. Гребень был двусторонним: с одной стороны зубья шли мелко и часто, с другой — пореже, для повседневного использования. — У тебя прекрасный вкус, — уважительно оценил Бартош и протянул гребень обратно. — Где купил? Я б таким с удовольствием обзавелся. — Не покупал, — теперь смущение звучало явственно. — Сам отлил. — Умеешь удивить, — склонился от прикосновения к голове: зарылись пятерней в лохмы, разгладили у затылка. Взялись за прядь у корней, уложив ладонь покрепче к голове — пришлось немного напрячь шею. Почти незаметно задергало волосы — сначала Индржих пытался их распутать. — Военному делу обучен, немецкий знаешь, на латыни теперь говоришь, еще и с металлом работаешь. Tam in toga, quam in sago. — Полно захваливать, — от смеси муки и смирения в голосе хотелось довольно щуриться. Но вместо того осторожно провел по ключице, маскируя почесывание под то, как поправил рубашку. — Я едва справился. Отец бы ужаснулся, сколько металла на отливку перевел… — Отец? — с чего бы пану разбираться в кузнечном деле? Но недолго удивлялся: — Ты о том, кто тебя воспитывал? — О нем. Меч, что он выковал, до сих пор при мне. Зубцы клюнули кожу и потянули от самого основания пряди, проходясь до конца. Холод смочил кожу головы, протек меж волос. Защипало там, где покусали до крови. Услышал тонкий звон и бульканье — Индржих обмакнул гребень в рассол, поболтал им, смывая налипшую грязь и волосы. удовлетворенно хмыкнул, и раздался звонкий щелчок — пойманная вошь лопнула меж ногтей. Пальцы взялись за другую прядь, и все началось с начала. — Добрый был кузнец, — пробормотал Бартош, прикрыв глаза. — Раз столько лет меч держится. — Лучший. От тепла голоса, которым Индржих говорил о человеке, которого любил — любил, слышал безошибочно, — и тепла ладони, того, как тонко, едва заметно дергало кожу на голове, бегали мурашки. Хотелось слушать дальше. Узнать о юности, о детстве — том времени, когда он рос. С кем дружил, о чем мечтал, на что заглядывался, когда выезжал на ярмарки в город покрупнее. Смутно, тяжело всплыло воспоминание — Индржих происходил из небольшой деревушки. Скалицкий мясник, так его звали, значит, из Скалицы родом. Что-то печальное вилось вокруг названия, но не мог ухватить, что. — Расскажи? — спросил Бартош, пока гребень шел по спирали вокруг макушки, медленно смещаясь ниже. — Об отце своем, о семье. Про моих ты уже слышал, так дай про твоих послушаю. Братья, сестры есть? — У Мартина… у отца, с которым жил, был еще сын, — раздалось задумчиво. — Некровный брат мне. Решительный был парень, дерзкий. На место мог поставить кого угодно. — А звучит, будто кровный. — Это ты так меня дерзким называешь? — вздохнул Индржих. Прервался. Треснуло меж ногтей еще раз. — Нет, эта черта мне от матушки досталась. Она за себя постоять умела, и мне велела в обиду не даваться. Отец… он мне счастья хотел. Твердил кузнецом стать, меч в руки не брать. Я его не слушал. — Надеюсь, он успел увидеть, как ошибся. Мир бы потерял великолепного фехтовальщика, останься ты при кузне. — Не успел, — Индржих прошел по пряди от корней до кончиков и перехватил пальцами следующую. Металл звякнул о дно чашки. — В тот год, когда мы с тобой познакомились, они погибли в Скалице от половецкого войска. Вот что за печаль он помнил. Краем, так, что практически забыл. — Прости, — внутри поджалось. Не столько от грустного откровения, сколько от боязни, что всколыхнет застарелую боль. — Не хотел ворошить былое. — Все в порядке, — откликнулся урядник, и правда, голос не дрожал. Лишь тянулась легкая задумчивость, словно пытался подобрать точные слова. — Давно уж это было. Давно. Почти двадцать лет назад, выходит? Столько времени потребовалось, чтобы говорить о потере семьи ровно и спокойно? Мрачно царапнула мысль, что, быть может, столько же понадобится, и чтоб изгнать из головы мысли о прошлом господине. — Я за волосы дернул? — спохватился урядник. Обошел перед лицом и принялся за другую сторону головы. — Извини, такой колтун, что хоть режь… — Нет-нет, — Бартош потер лоб, разглаживая морщины. — Ты умело с волосами обращаешься. Никогда, слышишь, никогда не ходи к цирюльнику пана Бейдржиха. Он пыточных дел мастер в сравнении с тобой. Индржих тихо рассмеялся. От низких перекатов его голоса на душе стало немного легче. — Не пойду, — заверил урядник и впился пальцами меж корней. — А, попалась… Скуда у нас дешево берет, а на худой конец всегда к Собеславу могу обратиться. — Собеславу? — едва не дернулся, чтоб скосить взгляд, но урядник удержал на месте. Похлопал ладонью по голове, мол, не шевелись, и продолжил вести влажным гребнем по волосам. — Он и Петра, и Мартина подстригает, — хрустнуло еще раз. — Но коль подстричься захочешь, ко мне иди. Как ты сам отметил, я с волосами умею обращаться. Собек только налысо и под горшок умеет. — Под горшок? — от одной мысли стало не по себе. — Ежели только сам ангел Господень спросит. — Вот и я так думаю, — хмыкнул собеседник. Теперь он вел пальцами по волосам, осматривая корни и порой коротко проходил гребнем. — Тебе идет, как выглядишь сейчас. Будто совсем с годами не меняешься. — Меняюсь, — склонил голову набок, повинуясь чужой руке. Приятное ощущение по-прежнему расходилось от прикосновений мурашками, а то, как к нему склонились ближе, выискивая черных насекомых среди темных волос, сбивало мысли не в сторону светской беседы, коей он старался держаться. Закрыл глаза. — Вон, седина высыпала. Помогла тебе, наверное, вшей ловить. — Не так сильно, — Индржих говорил мягче, тише обычного. Думалось, потому что не желал глушить. — Ну, думаю… Он медленно обошел кругом, при этом взъерошивая волосы, проходясь против направления их роста. Движение служило сугубо поиску доставучей нечисти, но было исполнено такого внимания, что хотелось попросить проверить еще раз. И Бартош знал, что попросит, но не сейчас, а через пару недель, когда будет снова страдать от паразитов или хотя бы притворится, что страдает. — Всех вычесал, кого нашел, — Индржих отстранился и подошел к чаше с рассолом. Сполоснул в ней руки, окунул гребень, и его начал особенно тщательно протирать. Тем временем Бартош трогал голову. Мерзкая, липкая пленка покрыла волосы — смесь кожного сала, соленой воды, кислого пива. От одного прикосновения невыносимо хотелось оказаться там, где есть мыла, масла, скребки и щетки. Еще хотелось, чтобы там оказался его спутник, но это желание отправил в закрома разума, решив выудить попозже, когда виновника не будет рядом. — Тебе, может, голову обмыть? — предложил урядник, вычищая рукавом меж зубьев гребня. Выплеснул рассол в окно. — Если не трудно, — Бартош опустил руки, содрогнувшись напоследок. — Когда последний раз так волосы просолил и вовремя не смыл, они как проволока стали. Уже слышу, как Петр меня ежом обзывать повадится. — Что ж тебе помешало? — спутник прошел вдоль бадей, заглядывая в ведра. Перелил из одного, слил в другое. Взял еще порожнее. — По морю шли, безветрие поймали. Пресную воду берегли, обмываться морской пришлось. Лучше б совсем не мылся, я скажу… — По морю? — повторил Индржих, вернувшись к столу с двумя ведрами. Его голос, до того спокойный, ровный, трепетал от интереса. — Подожди, ты о настоящем море? — Всамделишном, — подтвердил Бартош. — С мессером плавал по Венецианскому, Тарентскому заливам и по морю Эгея. — Невероятно, — восхитился урядник и поставил пустое ведро на стол. Выудил из-под стола кувшин и стал переливать туда воду из наполовину заполненного ведра. — Оно и впрямь соленое? — Как слеза. И бескрайнее. От берега отходишь, и вокруг одна вода, — с удовольствием пустился вспоминать рыцарь. — Мы землю в поле зрения держали, но могло так статься, что день плывешь, два, три, а вокруг — только вода и небо. Индржих поставил порожнее ведро за его спину, продолжая слушать. Догадавшись, о чем попросят, Бартош уложил шею на край ведра и придержал рукой, чтоб не уронить под весом. — А если ветер нагонит, так еще волнуется, корабль по волнам скачет, будто коза по скале, — рыцарь невольно улыбнулся, вспоминая о бурях, которые пережил. — Как на берег сходишь, качаешься денек-другой, будто до сих пор на палубе… Смежил веки, когда из кувшина, занесенного над головой, полилась тонкая струя. Но мог и не закрывать — воду лили осторожно, не замочив лба. Второй рукой трепали, сжимали, оглаживали волосы, вымывая из них соль. Звонко закапало по дну ведра. Бартош невольно прервался. Хотелось насладиться ощущениями. Наверняка блаженная улыбка, без спросу расплывшаяся по лицу, выдала с потрохами. Ну и пусть. — Не страшно было? — больше, чем на вопросе, сосредоточился на том, как пальцы перешли за ухо и поскребли. Стекающая вода щекотала шею. — Звучит опасно. — Страшно, особенно впервые, — признал рыцарь. — Все, кто в плаванье выходит, смиряются, что могут сгинуть. Но, знаешь… Приоткрыл глаза, чтоб понаблюдать — как на него смотрят, когда с такой заботой омывают волосы. Желтый, колеблющийся свет озарял лицо, обычно жесткое, будто высеченное из камня. Сейчас же его черты приглушил сумрак и смягчила нежность. Она безошибочно читалась в прищуре и углубившихся лучах морщин у глаз. — Оно того стоило, — уверенно заключил Бартош, снова опуская веки. — Чтоб повидать цвет моря хоть раз. — И какого оно цвета? Вода прекратила литься, раздался стук кувшина о стол. Зашуршала ткань — урядник взял льняной отрез, который принесли с собой. Встал напротив. — Ты знаешь, какого, — подчинился ладони, которая приподняла под затылком и укутала голову в полотенце, выжимая сырость из волос. Бартош опустил руку от ведра со словами: — Если свое отражение видел. Произносил с улыбкой, но не шутя. Всего лишь честно рассказывал воспоминания о темно-синей бездне, которую скрывали легкомысленные солнечные блики. Ошеломляющая штормами, неуправляемая стихия, которая ласково оглаживала ноги пеной на берегу. У нее имелся голос, им пела без слов, укачивая на волнах и принося покой. Не ответили, но Бартош довольствовался движениями рук, что вели от макушки к шее, терли кругами. Холод, начавший пробираться сквозь влагу, отступал, оставив за собой легкую, покалывающую прохладу. Нега овладела целиком. Сквозь нее не замечались мелкие, редкие уколы по телу — от вшей, может, избавили, однако с блохами еще предстояло сразиться самостоятельно. Движения замедлились. Одна ладонь осталась на шее, придерживая сквозь ткань, вторая легла на щеку, пальцами под ухо, большим — на скулу. Она коснулась мокрой прохладой, и Бартош открыл глаза. Индржих склонился к нему, смотря внимательно и молчаливо. По его лицу не выходило ничего прочитать, но оно все еще было расслабленным. Шевельнулся большой палец — тронул скулу, проведя по ней четкую, короткую линию. Зрачки — два непроглядных зерцала, в которых видел себя, — сместились в сторону, прослеживая движение. Задавшись мысленным вопросом, Бартош вдруг понял — там он когда-то оцарапался сорванным забралом. След, едва различимый в сумраке, бледнел с каждым месяцем. И все же о нем помнили… Когда Индржих склонился дальше, Бартош принял медленное, осторожное касание. Перед глазами легла темная пелена. Губ коснулась сухая мягкость и задержалась, запечатлевая миг неподвижности. Со вдохом легкие наполнила ночь: дым факела, осенний холод и терпко-сладкий запах истлевающих трав. В молчании потрескивали свечи. Первым пришло спокойствие. Затем легкость расплылась по телу, словно туман. Когда же прикосновение углубилось — едва, — встрепенулась опаска. Вместо того, чтоб погрузиться в ощущение, раскрыться навстречу и склонить голову под слабым давлением, Бартош замер. Пытался понять, чувствует ли в прохладе чужой озноб. Пальцы вели по скуле, щекоча волосы бородки, или их дергало приступом дрожи? А неровное, призрачное дыхание — сдерживают нарочно или сдавило глотку? Вдохнув еще раз, отвел от себя мысли и образ — стук зубов, широко распахнутые, ничего не видящие глаза, скрюченные пальцы, — и постарался ответить, как хотел. Провел кончиком языка по губе меж своих — сухой, неровной, в трещинах. Солоновато-горькой. Вжался сильнее в шероховатую, колючую кожу, сминая ее. Вдохнул и сменил угол, чтобы снова легко касаться. Как подойти на шаг и снова отступить, притом оставаясь на расстоянии атаки — непрерывной, постепенной, сладостной… Страх прошел острым когтем, когда свернулись пальцы на шее. Не степенно, а прерывисто, дергано, как лапки издыхающего паука. Задержав дыхание, почувствовал, как рвано выходит чужое. Не мог различить — возбуждение или начало приступа, как в прошлый раз, — а потому замер и уперся лбом. Отстранился. Болезненным ядом сочилось в ушах чужое имя, сорвавшееся не так давно во сне. Тонкий блеск на мизинце шевельнувшейся руки, который старался не замечать весь вечер, резал глаз. Его целовали, потому что хотели, или потому что шли на поводу? — Прекрати, — протекло шепотом меж губ, — переступать через себя. Индржих распахнул веки и отодвинулся, ловя взгляд. — Я не, — перебил сам себя вопросом, в котором звучали пополам изумление и обида: — Почему ты так решил? Смотря в глаза — темноту, которую меньше всего хотел видеть ослепшей и полной мертвой тишины, — Бартош провел левой ладонью вверх, по предплечью, кисти, вдоль мизинца. После короткого промедления резко сжался кулак, отбросил ладонь прочь — раньше, чем потемнело лицо напротив. — Я отказываюсь целовать тебя, — слова стояли комом в горле, и все же следовало их произнести. Сейчас, пока все не зашло слишком далеко и не поранило обоих глубже. — Пока ты носишь знак пана Птачека. Колюче сверкнули глаза, и до того безмятежное лицо ощерилось. Да, он сказал так намеренно. Пока одного лишь упоминания имени хватало, чтоб вызвать такой гнев, ни о каком продолжении не могло идти речи. Печаль, тлевшая сейчас, не шла в сравнение с ужасом, который парализовал при прошлом поцелуе, или когда… Если… Уж что точно Бартош не хотел видеть в постели — так это герб Липы. Он был готов к ярости, даже к возможному насилию — Индржих его не чурался, и Бартош ловил краем взгляда подергивания рук, готовый за них схватиться. Но брови на чужом лице надломились. Мужчина обмяк, опустив голову. Ткнулся лбом в плечо, сгорбился над вытянувшимся в струну рыцарем. Ладони сползли по плечам, оставив лен свисать с шеи на грудь холодным полотном. — Что ж ты его тогда не выбросил… Это был вопрос? Сожаление? Горькое обвинение с издевкой? В бесплотном шелесте не распознавалось хоть что-то кроме тоски. Хотелось утешить, однако от утешения не было бы прока. — Я знаю, каково это, — поделился Бартош, склонив голову набок так, чтоб коснуться ей чужой. — Держать последнее, что осталось, при себе. Индржих медленно дышал, не шевелясь. Прикосновение ладоней почти не ощущалось — ни холодом, ни давлением. От волос все также пахло дымом и потом, как при поцелуе. Смежив веки, Бартош вдыхал запах, гадая, когда почувствует его в следующий раз. — Он погиб? — пробормотал урядник. — Нет, просто затерялся, — тенью прошел образ: дождливая Флоренция, канувший в ночь с моста клочок исписанной бумаги. — Но если бы напоминание пропало раньше времени, мне было бы плохо. А я не хочу, чтобы тебе было плохо. Не стоило протягивать руку навстречу, пока не отпустила замогильная хватка. Подобно обмороженному путнику, Индржих стремился обогреться в ущерб себе. — Ты и впрямь не изменился… — от надтреснутого голоса повеяло нежной тоской. Сквозь слова чудилось воспоминание, соединявшее обоих, словно серебряной цепочкой. Но прежде, чем притянуло из глубин памяти, Индржих шатнулся назад. Он увел глаза прочь. Было неловко продолжать разговор или говорить что-то еще. Бартош поднялся со стула. Зашагал к двери. — Стой, — глухо прозвучало из-за спины. — Это твое. Обернувшись, увидел протянутый гребень. — То есть — мое? — Тебе в подарок отливал, — пояснил Индржих, смотря в сторону. — Мне ни к чему, деревянный есть. А этот никто не поломает. Тепло зажглось в груди. Бронза поблескивала в свете догорающих свечей. За такое следовало отдариться добрым вином, красиво расшитыми ножнами или хотя бы крепким поцелуем, который оставляет с кружащейся головой. Так бы и сделал, но не мог. — Хотел с кожаным футляром подарить, — после короткой заминки добавил: — Но его съел, пока тут сидел. Другой сделаю. Бартош поймал за руку, тут же напрягшуюся. Провел по запястью, кисти, не так быстро, как обычно, когда воровал прикосновение украдкой. Неторопливой лаской поймал прохладу на кончики пальцев, прежде чем вынуть вещь. — Я буду ждать, — пусть Индржих на него и не смотрел, но ведь слышал. — Спасибо. Бартош вышел в сумрачный коридор и отправился к лестнице. Пальцы вели по простому узору: листьям и колосьям, выбитым в металле с мыслями о нем.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!