Вернутся к фанфику

ОСАДА / Archangelo Michele - Bertarius / 29.09 - 22.10

18 декабря 2025, 20:03
Причащение проводили трижды в день: на рассвете, перед обедом, перед ужином. Паны причащались в часовне Святого Креста. Гетманы рангом пониже — вместе с солдатами, во дворе у входа в Марианскую башню. Соорудили простой алтарь из обломков крепостных стен, накрывали его платом корпорала и слушали, как священник зачитывает «Отче Наш». Кто-то переставал посещать причастие каждодневно, ленился, ходил через день, а то и раз в неделю. В начале осады плоть Христова, которую выдавали во время евхаристии, хоть сколько-то насыщала, но теперь в ладонь опускался кусочек хлеба, который мог бы с легкостью склевать ворон. Но время и так шло невыносимо медленно, и урядник не пренебрегал возможностью его скоротать. Тем днем, проснувшись, он отправился на причастие. Слова рутинно, едва ли не скороговоркой зачитываемой молитвы, отражались от стен и растворялись под пасмурным небом, не достигая его ушей. От набрякших туч опускался запах непролитого дождя, ветер гудел и трепал волосы на голове. Те склоны холмов, что еще не полысели от вырубки войском, ржавели осенью. Но куда больше их измазало грязью осады. В честь воскресного дня богослужение длилось дольше обычного. Индржих кутался от ветра в кисло, дымно вонявший гамбезон, и сжимал кулаки, пряча в рукавах. Мысли сами собой возвращались к тому, что случилось утром. Он ведь держал себя в руках. Вплоть до последнего. Но потом всего стало слишком много: веселого блеска в глазах, ощущения влажного от волос льна, улыбки и слов. Слова — ими Бартош орудовал столь же ловко, как и мечом. Больше они напоминали мизерикорд, который пронзал неожиданно и глубоко, пробивая любой доспех, коими были уверенность, что имели в виду совсем иное, напоминание себе, что он со всеми так общается, живо и легко. В этот раз не могло быть никакой ошибки: говорили то, что думали, обращались именно к нему. Проходя сквозь пелену воспоминания, мысль упиралась в последующее отвержение. Снова загоралась глухая злость, от которой кулаки сжимались сильнее. И снова разжимались, ослабев. А потом мерзли кончики пальцев, и урядник поджимал их к ладоням. С каждым кругом и растерянность, и злость ослабевали под звуками псалма, пока не обратились в омут, круживший ровно в голове. На его дне лежало простое, ясное убеждение: отказавшись от перстня, откажется памяти о Яне. Он берег дар господина, как последний знак своей — и его, — любви. Кануло в Лету все остальное, но кольцо, кольцо он обязан был сберечь. Носить, пусть не на том пальце, что связано с сердцем, но с собой. Чтоб мелькали на краю зрения черные веточки герба и блестела поистершаяся позолота. Он видел блестящую впереди макушку, явно возвышавшуюся над окружающими. Волосы, промытые утром раствором уксуса и соли, уложили с обычной тщательностью. Теперь-то знал, вычесав разок, сколько на это уходило сил. Собеслав, покачивающийся взад-вперед на пятках от скуки, и вполовину не так аккуратно со своей стрижкой выглядел. Хотелось снова провести ладонью по чужой голове, ощутить близость. Тянуло к теплу, сухим и гладким ладоням, мимолетной сладости губ. Рот непроизвольно наполнился слюной, Индржих сглотнул и закрыл глаза, пряча лицо в высоком воротнике гамбезона. Ян был другим на ощупь. От его тела грело будто солнечным жаром, светлая и незапятнанная кожа напоминала шелк. Он набрасывался с поцелуями в ответ, его касания были не осторожными, а порывистыми. От них внутри горело и скручивало, и не выходило остановиться, если начал. В них терялся, как от обливания горячей, на грани ошпаривания водой. В неистовстве губ и пальцев, искреннем и жгучем, сгорал без остатка… Его больше не было. Индржих стиснул веки и глубоко вдохнул, борясь с дрожью, которая ползла из груди по телу, словно тяжелый, темный туман. Глухо содрогалось сердце, в ушах шумело. Большой палец скреб по ободку на мизинце до покалывания под ногтем. Мрачно и холодно, вместе с ветром сквозь неплотную шнуровку стегани пробралась мысль: неудивительно, что Бартош его остановил. Не изменился, все так же не собирался спать с тем, кто любил другого. Хотя с его-то легкомысленным вниманием, которое расточал для всех, чего стоило поделиться ненадолго, без условий. Промолчать, закрыть глаза и принять то, что давали, ведь оно далось немалым усилием. Бартош говорил, не хочет, чтобы Индржиху было плохо, и на первый взгляд это была забота. Скорее всего, так и было. Но при свете дня, после нескольких часов сна прояснившаяся голова понимала и другое: никому не в удовольствие, если любовника крутит в бараний рог прямо в постели от наплыва воспоминаний. Если он хочет быть рядом, то должен по меньшей мере сделать вид, будто от прикосновений не пробуждаются всполохи старой памяти. А по большей мере — не давать им пробуждаться. Как уместить в одном сердце всю любовь, которую отдал прошлому господину, и тягу, которую испытывал теперь? Последнюю подпитывало общением день ото дня. Привычная боль съеживалась и отступала, оставляя заместо себя страх — вдруг забудет? Совсем, совсем забудет обещания и клятвы, прикосновения и глубину глаз? Чудилось, что тогда смерть заберет по-настоящему, не оставив ни следа. Неужто подчинится каждому слову, подобно слуге, которым не являлся? И пожертвует сердцем ради чего — подарков, шуточек да редких встреч наедине? Будто он один, с кем это готовы разделить. Очередной в череде любовников, уже оставленных, еще не найденных. Смехотворно. А самым смехотворным было то, что он мог бы это принять. Даже подобная суета заслоняла от пятна, расплывшегося в памяти. Его жадность пожрала бы любую кроху внимания, лишь бы отвернуться от боли. Да, он был слишком жаден до чужой доброты и ласки, до любви, которую, казалось бы, с лихвой даровал Ян. Хотел еще. Но не ценой перстня! От растерянности, злости, вины и тоски перехватывало дыхание и щипало глаза. Выплыл из омута от радостных возгласов, взметнувшихся вокруг. Собравшиеся на причастии радостно гомонили. Священник, улыбаясь, поднял руку, призывая к тишине, кивнул министрантам в первых рядах. Петр, стоявший по другую сторону от брата, ухватил его за локоть и начал что-то возбужденно втолковывать вполголоса, а Бартош лениво дергал рукой и, судя по приподнятой голове, закатил глаза. Индржих непонимающе глянул вправо-влево, поймал взгляд товарища. — Ванко, что случилось? — Перемирие, — сияя взглядом, пояснил мужчина. — Трехдневное! Неохотно успокаивался гул, пока министранты разносили чаши с плотью Христовой и выдавали каждому по крохотному сухарю. Индржих принял кусочек и положил в рот. Перемирие, несомненно, являлось радостной новостью. Но густая слюна во рту горчила, и проглотить хлеб удалось с трудом. *** Непривычно тихими выдались дни перемирия. Договорились, чтобы тяжелобольные и раненые ушли из замка миром. Сборами руководили каноники, им помогал коморник, а значит, и его слуги. Индржих вызвался среди первых. Частично, потому что выслуживался, частично — потому что работа отвлекала. От голода, от скуки, от досужих, разъедающих покой дум. С их виновником виделся лишь за трапезами, и он, что удивительно, не лез. Хотя Индржих ожидал этого после того допроса, который ему устроили на примерке доспеха. Но нет: Бартош здоровался, перебрасывался несколькими фразами за едой, не более. Не подлавливал, как приходил с дежурства утром, не зазывал проводить время за шахматами, не заикался о том, чтоб пообщаться где-нибудь в стороне от всех. Докучливое, грызущее беспокойство улеглось. Его размыло ежедневной рутиной, усталостью и покусыванием насекомых. Перемирие не означало, что жизнь обитателей замка сильно изменилась, нет, едва прекратился обстрел. Они все так же ходили на дежурства, ели пресное варево и пили разбавленное пиво. А как перемирие закончилось, то работы стало меньше, и снова вернулась гнетущая скука, лучшим лекарством от которой здесь для него было общение с Бартошем. Успел привыкнуть к ежедневным разговорам и ощущению присутствия, к тому, чтобы смеяться вместе — и вполсилы, и в полный голос. Опасался, вдруг снова наткнется на условия. В кости играть не хотелось, болтать тоже — замучили вопросами, не делился ли пан Йиржи какими новостями по осаде. Зашивать одежду и блох ловить пытался, и бесконечным казалось что первое, что второе. Маялся недолго — судя по тому, сколько солнечный луч прополз по полу, не дольше часа. Сдался, отложил расходящуюся в лохмотья нижнюю рубаху и пошел в обеденный зал. Не прогадал. Бартош общался с Матеем да одним из кухонных помощников — раньше им повар доверял воду таскать и котлы драить, но понемногу приглашал в помощь. Точнее, общались скорее с ним самим: — Может, слышали хоть краем уха? — допытывался помощник. Молодой и наголо обритый, но на руках его светились в послеполуденных лучах пушистые, светло-пшеничные кущи. — Пан Здеслав что упоминал, о чем с поляками договорились? Переговоры во время перемирия и их результат — то, о чем гудел весь замок. Индржих мало этим интересовался, рассудив, что раз осаду не сняли, а еду не завезли, то и болтать об этом нечего. Он знал только то, что несколько панов — в число которых не вошел Бартош, — отправились договариваться и вернулись, как воды в рот набрав. Ни хороших, ни плохих новостей — ничего. — Не твоего ума дело, Фридль, — сурово отрубил Матей, и слуга смолк. — Тебя что, вообще не волнует, что с Хладко там может стрястись по дороге? — Волнует, — вяло отозвался мужчина и обмяк, позволив повару склониться к рыцарю: — Бартошек, ну будь другом, поделись уж… — взгляд Матея сместился с лица рыцаря на тихо подходящего урядника: — Привет, Индро. Помоги с этим упрямцем — не желает он вести передавать, как моего слугу при Жебраке устроили. Значит, их видят приятелями? Настолько, что просят повлиять? Понимание тепло легло в душу, когда Индржих остановился сбоку от скамьи со словами: — И вам привет, пан Матей. Я думаю, о вашем слуге там хорошо позаботились. — Что и я пытаюсь донести, — благодарно отозвался Бартош, повернув голову в сторону гостя. — Уж хоть вдосталь накормят. — Думать можно что угодно, — насупился повар. — А я о Хладко беспокоюсь. Столько труда в него вложено, не приведи Господь, заедят вши до исступления. Не заверения мне нужны, а точный доклад! Рыцарь закатил глаза и нарочито громко вздохнул, явно не намереваясь спорить дальше. Фридль не вмешивался, лишь неловко посмеивался в пушистый кулак и смотрел в стол. Повар же продолжал бухтеть, сверля взглядом сидящего напротив: — Вот ты ж почти каждый вечер передаешь, сколько людей у нас под стенами стоит, да сколько раз в день Тлукса жопу подтирает. Неужто сложно о моем слуге спросить? И тяжело будет кому-то, кто муку таскает, несколько слов передать? — он перевел взгляд на урядника. — Скажи же, Индро? Прежде, чем сказать то, что думал, Индржих сдержался. Для этого потребовалось немалое усилие истощенной воли. — Я не могу вас поддержать, — как можно спокойнее произнес он. И все же сам слышал, каким холодом отдают слова. Недовольное лицо повара омрачилось еще сильнее. — Это еще почему? — резко бросил он. — Матей, — краем глаза Индржих заметил, как успокаивающе поднялась ладонь. — Я же говорил, знаки, которые я подаю, не позволяют о таком спросить. и прямо сейчас… — Тебя я уже послушал, — оборвал его повар. — Мне вот Индржиха интересно услышать. Насупленные брови, приподнятые плечи и почти незаметно, но выпяченная вперед, будто у обиженного ребенка, нижняя губа — все в позе говорило о недовольстве. Боковым зрением урядник видел, как опасливо скосил взгляд рыцарь — склонив голову набок, поджав пальцы до того расслабленно лежащей на столе ладони. Фридль подпирал щеку кулаком и смотрел будто бы сонно, но не моргая. Запоминал, чтоб потом разнести среди скучающих, охочих до слухов людей. И все же свербело. Матей, хоть и был к нему добр, но как зубы кончили кровить, перестал делиться сухарями, сам все съедал. А как чужому посланнику пытался указывать, что делать, какие слова передавать — за такое обычному слуге бы всыпали. — Вы не единственный, кому интересно, как за стенами жизнь идет, и не первый, кто просит для себя что-то принести, новости или вещи какие. Да он с Большой башни не слезет, если от каждого вопросы передавать будет, — увидел, как повар открывает рот и добавил: — Нет, подождите, пан Матей, я не закончил. Снаружи кто вести соберет по округе, где бунтовщики кишмя кишат? Люди его, которых и без того у Пршибрама потрепало? — Заплатить можно кому, — тихо протянул Фридль. — Хорошо, заплатят, — кивнул Индржих и уставился на мужчину. Тот опустил глаза. — Передадут послание из замка, а ну в нем тайна какая? Откуда люди с припасами пробираются или сколько нас осталось, в какие стены плюнь — упадут. Не по злому умыслу даже, а по дурости. Нет, пан Матей, — перевел взгляд обратно. — Здесь я вас не поддержу. Повар недовольно кривил губы, но брови изумленно поднялись. — Ну ты меня облаял, ровно псина сторожевая, — фыркнул он. — Не поддержишь и Бог с тобой, переживу. Скажи-ка лучше, зачем явился. Не на меня же щериться? — Я… — совсем из головы вылетело. И вот теперь, отчитав вышестоящего пана, он собирался обратиться к тому с просьбой. Индржих собрался с духом и выложил как есть: — В шахматы с Бартошем сыграть хотел перед обедом. У вас думал доску с фигурами попросить. Рыцарь спрятал лицо в ладонях и, судя по мелкому трепету спины, пытался не рассмеяться вслух. Фридль ухмыльнулся, посверкивая глазами. Брови повара полезли на лоб, и он не удержался от еще одного ядовитого замечания: — Ты б хоть сначала спрашивал, а потом брался поучать. — Матей, уж обед скоро, — подал голос Бартош, сложив ладони перед лицом в подобие молитвенного жеста — уперся большими пальцами в подбородок, указательным и средним над переносицей. — А от голода люди на язык резки, тебе ли не знать. Будь милосерден, не лишай единственной отрады, кроме как гадать, в кого из колодезной башни дострелили. — Я ж не зверь, — мужчина с кряхтением поднялся из-за стола. — Сейчас принесу. А ты, Фридль, кликни кого в помощь, новую бочку с пивом притащим, в старой на дне плещет. Я приду с ключами. Помощник встал из-за стола и поковылял прочь — хромоногий, вместо одного ботинка торчала деревянная ступня. Индржих уселся на скамью с ощущением, будто наблюдал за грозовой тучей, а та каким-то чудом миновала — в обличье главного повара. — Ты мог для вида согласиться, — вполголоса заметил Бартош, когда Матей отвернулся, уходя на кухонный склад за шахматной доской — во время осады он там и жил, карауля припасы от воров и крыс. — Я б все равно не стал ничего передавать. — Самому не надоело слушать, как клянчат? — буркнул урядник, обмахивая рукавом стол между ними, выскобленный дочиста, но все же. — Как по мне, лучше один раз прямо отказать, чем изворачиваться. Бартош побарабанил пальцами по столу перед тем, как ответить. В этом промедлении Индржих понял, как скользко и двусмысленно прозвучал последний вопрос. Будто не только про просьбу повара. Сцепив зубы, понадеялся, что ответят на то, что лежало на поверхности. — Матей знал обо всем, что услышал. Но когда лишний раз напоминают — неприятно, — прозвучал мягкий ответ. — Я не теряю надежды, что осада ослабнет, и налажу обмен не одними лишь припасами, но и новостями. А там уж, как знать, все кончится. Как он ухитрялся ответить и на то, что спросили открыто, и на то, что подразумевалось едва ли не случайно? Или же это сам Индржих просто видел в ответе то, что хотел? От непонимания снова просыпалось раздражение. Хотел спросить прямо, но не смог — видел, как возвращается из своего убежища Матей. — Играйте, — уложил повар на стол доску, сложенную пополам в нехитрый коробок с фигурами внутри. — А тебя, Индро, клянусь, я бы еду сторожить взял, если б не знал, как ты до нее охоч. — Спасибо, пан Матей, — вздохнул урядник, берясь за замочек, не дающий доске раскрыться самовольно. — Простите, что был дерзок. — Прощаю, — обронил мужчина. — Но за языком ты все-таки следи. У этого стихоплета учись, он мастер в том, чтоб дерьмом вежливо обливать. — Я тебя чем обидел? — всплеснул руками рыцарь. — Ничем, Бартошек, — оскалился повар. — Совершенно ничем. Выиграй у него за меня, Индро. — Это я могу сделать, пан Матей, — Индржих не поднимал головы, расставляя фигуры со своей стороны. Следил краем глаза за тем, как уходит повар, перед тем как рискнул поднять голову и в первый раз за последнее время встретиться взглядом. Бартош, как и он сам, сидел на скамье вполоборота — так, чтоб удобнее браться за фигуры. Он смотрел неотрывно карими, лучистыми глазами, и лицо будто бы оставалось спокойным, но все же в нем каким-то образом — может, в том, как топорщились приглаженные усы или как легла тень в морщинках возле глаз, — читалась улыбка. Столь же светлая, как обычно. Будто и не случилось разговора, в котором просили снять перстень перед тем, как отвечать на подобное выражение лица. От смеси чувств, заполнивших внутри, было сложно вдохнуть. Радость и гнев, смущение и недовольство, тоска и предвкушение. Выдохнув, Индржих уставился на свои руки — покрытые бледнеющим загаром и мозолями, закрытые от прикосновений серебряным блеском на мизинце, будто щитом. Миг наедине был кратким — скоро б уже вернулись повар с Фридлем и бочкой пива, уже слышался стук деревянной ступни по камню, пока еще далекий. Но, оставшись в этом миге, обнаружил, что не знает, как выразить мысли и чувства — кратко, емко, в нескольких словах. Да и мог ли? Знал ли, что следует сказать? — Спасибо, что помог уговорить Матея, — пробормотал урядник и принялся расставлять фигуры и на второй половине доски — Бартош, глазея на него, к своим, черным, не притронулся. — Я и впрямь сглупил, что сначала его осадил, а потом о шахматах спросил. — Не за что. Я по игре с тобой соскучился, — донеслось с другой стороны доски. — Да и приятно было, когда ты заступился. Защитник из тебя достойный. Дернулась рука, пока ставил чужого пехотинца, запястьем уронил пару своих. Недовольно цокнул языком, потянулся поправлять. Пока жевал язык и думал, как осторожнее обрисовать сумбур в голове, Бартош не терял времени и бил напрямую. Пожалуй, стоило у него поучиться и сказать, как есть. — Мне нужно время, — Индржих установил все фигуры на доске, но не отрывал от них взгляда. Так было безопаснее. Мог потерять нить мысли, подняв глаза. — И не для того, чтобы сделать, как ты просил, а чтоб понять, получится ли вообще. Так что перестань нахваливать, от этого ничего не поменяется. Да и, может, Бартош устанет выжидать и примет как есть, с незаживающим шрамом на душе и воспоминаниями о прошлом счастье? А может, снизойдет божественное озарение как примирить два чувства, разделенные виной? Будто двух псов, грызущихся за кость. Последовало молчание, и урядник спохватился — а поняли, о чем он? Брякнул вот так, посреди разговора, ни к селу, ни к городу. Слова, вырванные из головы, могли прозвучать пустым шумом для собеседника. Впрочем, прежде чем успел уточнить, раздался ответ: — Еще тебе нужно наесться, отдохнуть и хоть ночь поспать по-человечески, в тепле и на постели. А лучше несколько ночей, — прозвучало уверенно и безмятежно. — Так будет, как осада кончится. Тогда и подумаешь. Никто не торопил, не требовал. Значит, можно расслабиться и просто общаться так, как до этого, подобно друзьям. Потянуть время, пока не разобрался. — Нахваливать не перестану, — все так же непринужденно добавил Бартош и подпер пальцами скулу. — Мне это по душе. Ну, почти как друзьям. Индржих глянул исподлобья и поймал взгляд, в котором не узрел ни капли стыда, одно лишь удовольствие от их беседы. Со стороны дверей разносился голос Матея, руководившего подъемом новой бочки с пивом по лестнице, да уже просочилась в зал, тихо и незаметно, пара солдат, подходивших к столам и занимавшим места перед обедом. Время наедине истекало, и Бартош не упускал ни малейшего шанса воспользоваться им в свою пользу. Недовольство, смущение от неожиданного заигрывания понемногу превращались во что-то сродни уважению. Индржих хорошенько подумал, может ли сказать что-то в ответ. Столь же изящное в своем бесстыдстве, прямолинейное, что показало бы отношение к происходящему. Но в голову ничего не приходило, да и ушей в зале прибавилось. Так что урядник молча двинул вперед пехотинца, понадеявшись однажды ответить так, что последнее слово останется за ним. *** Вместе с золотом листвы в замок приходили холода. Сквозняки гуляли по залам и коридорам, щипали за старые раны и переломы. Бургграф во избежание хворей приказал не мыться на улице, а оборудовать место для купания в главном зале Большой башни. Туда проникало тепло с кухни, дышали десятки людей, и мыться было в разы теплее, чем в продуваемом всеми ветрами дворе. Не все остались довольны: ближе воду таскать во двор, выливать ее там же. А в Большую башню сначала принеси, помойся, потом унеси — одни хлопоты. Те, кто и раньше ленился мыться, окончательно пали духом. Время мытья приурочилось ко времени приготовления еды. Матей ругался на чем свет стоит, боясь, что будут из котлов таскать похлебку, но позволял оставлять в огне очага камни и греть ими воду, пусть немного. Число желающих помыться и уменьшилось, а частота мытья сократилась, но все равно угол, который отгородили развешанной ветошью, становился весьма оживленным местом перед обедом и перед ужином. Сегодня сошлось, что собрались всем кагалом. В соседней бадье — как и все прочие, небольшой, на одного, — намывался Мартин, покрикивая на подчиненных стражников: — Игнат! Отсюда тебя чую! Бороду либо брей, либо отмывай! — Не виноват, пан Мартин, — жалобно откликались от самой занавеси, — что Симка на меня горшок ночной уронил… На плечи гетманов легла еще одна задача — следить за телесным состоянием подчиненных. Чем Мартин на утреннем причастии и занялся, пришел в ужас и погнал всех мыться. Индржих урвал чуть ли не последнюю бадью. Таскал горячих камней в воду, слушая, как командует Мартин и ему вторит еще одна луженая глотка: — Ну так насри в ответ! — громко огрызался Петр, сидящий на полу у бадьи на ворохе чужой одежды. — Но сейчас чтоб отмылся, свинья некрещеная! Все жалуются, что от тебя как от барана в гон несет! Мужчина ждал очереди. Давно вошло в обычай использовать одну и ту же воду дважды: для мытья, а после для стирки. Но теперь, когда носить ее приходилось и вверх, и вниз, те, кто не из брезгливых, стали использовать воду трижды: мылся сначала один, потом второй, и затем стирали. Эти же двое делили между собой бремя перетаскивания воды. — Ты скоро там кончишь лохмы свои намывать, чучело? — взвыл Петр и ударил локтем по бадье. — Чтоб они у тебя колтунами пошли да клочьями выпали! — Скоро, — пробулькал Собеслав, стуча зубами. Его не было видно, но хорошо слышалось, как он яростно намывается и плещется, скрючившись за высокими бортами. — Холодно мыться, пан Петр! — Неужели? Будешь знать, как ждать заставлять, — парировал мужчина. — Спасибо скажи, что поперед тебя не мылся. Индржих держал камень щипцами под водой и медленно водил им по кругу, наблюдая, как налитая примерно до уровня колена вода заворачивается в вихрь. От нее шел пар. Опустил пальцы и поводил ими, проверяя температуру. Горячая. Ценой тому стало множество камней, медленно остывавших на дне бадьи. Он отпустил щипцы, позволив еще одному с глухим стуком упасть на дерево. С каждым из них запах угля и золы, исходящий от воды, становился все сильнее, и это было хорошо — хоть немного перебивало тошнотворные миазмы, витавшие по залу. Присохшая к телам грязь пахла не так сильно, как та, которую пытались смыть. Изначально держал себя в чистоте из двух побуждений: чтоб хорошо выглядеть в глазах пана Йиржи и избавиться от скуки. Теперь прибавилось третье, во многом более весомое — не быть источником запаха, от которого человек, за которым он приглядывал, морщит нос. Удивлялся, как еще Бартошу обоняние не отшибло, но это было так — до сих пор наблюдал, как задерживал дыхание рыцарь, когда с ним общался кто-то особенно вонючий. — Вот выйду отсюда, — мечтательно вздохнул Петр, — и пойду в купальню при Буднянах… Позову Маришку, Любку, Злату, и будут меня до рассвета намывать, да шнапсом поить до беспамятства… Над бадьями пронесся стон, полный в равной степени муки и тоски. — Петр, — Мартин прервал оду чистоте, которую обрушивал на головы подчиненных, чтоб чистосердечно признаться: — Я тебя ненавижу. — А ты-то что? — махнул рукой мужчина. — Ты с Виткой будешь, дочек пестовать, этому обалдую невесту искать. Тебя с собой и не зову. — Сам приду! — рявкнул Мартин. — И шнапс весь твой выхлебаю в одно горло! — Попробуй! Индржих выуживал щипцами из-под воды остывшие камни, складывал в деревянное ведро, а шумели вокруг так, что услышать шаги бы не смог. Скорее ощутил на себе взгляд — повернув голову, увидел, как Бартош пробирается меж бадей, где люди намывались, в одиночку или помогая друг другу. — Спасибо, что подождал, — первым делом поблагодарил рыцарь и с нетерпением заглянул в бадью. Перекинул через борт свернутое льняное полотно со смешком: — Ты меня сварить собрался? — Остынет быстро, — Индржих достал последний камень и уселся лицом к Петру, прислонился спиной к борту бадьи. — Собеслав, вон, уже вымерз. Индржих бы брезговал делить бадью с кем-то из дозорных — из тех, кто давно не мылся, занимался самой грязной работой. Но Бартош, который ухитрялся оставаться почище иных панов, стал очевидным выбором. К нему подошел, едва сообразил, к чему идет дело, и не удивился утвердительному ответу. Рыцарь попросился мыться первым, Индржих без вопросов уступил. Мог бы взять в пару кого-то из товарищей, коли б хотел сам в чистой воде плескаться, но имелась и еще причина: чувствовал себя спокойнее, когда мог позаботиться о госте. Будто под его приглядом ничего бы не случилось. — На утреннем причастии я видел иней, — шуршала ткань, звякнули накладки на ремне. — Ранние нынче заморозки, — рассеянно отозвался урядник, буравя взглядом мужчину перед собой. Тот, покончив поддразнивать друга, снова стучал в бадью оруженосцу. — Зима холодной будет. — Как и прошлая, я полагаю. Под приглядом, впрочем, не буквальным. Он не собирался глазеть, как мужчина в чем мать родила плещется в бадье. Чтоб представить, хватало и счастливого, довольного стона, с которым Бартош опускался в горячую воду. С некоторым усилием получалось не представлять. — Индро, — окликнул Петр. Урядник отвлекся с радостью. — А ты чем займешься, как осада кончится? — Наемся, — вырвалось без промедления. Из бадьи за спиной вместе с плеском донеслось фырканье. Ему вторил Петр: — Проглот, это я и так догадался! А чем? — Салом, — урядник почесался. — С луком, солью. Да пива к нему побольше попрошу. — Душу травите, — всхлипнули со стороны. — Господи, если ты меня слышишь, пожалуйста, дай колбасы откушать. Чтоб с жирком, да солененькую… — Откушаем еще, — уверенно отзывался Мартин. — А я вот о женином холодце мечтаю. Чтоб с горчичкой, хлебушком, чеснока побольше. — И яиц доварить, — мечтательно поддержал его сын в перерыве между плесками. — Так, чтоб желток был чуток жидкий, будто мед… Разговоры о еде поползли над бадьями, неодолимые и полные тоски. Погрузиться в эту бездну было проще простого. И будто легче становилось после обсуждения яств, не так худо сносился постоянный, то ослабевающий, то усиливающийся голод. Индржих сам порой забывался в грезах о жареной дичи, молодом сыре, даже обычной квашеной капусте. Последним вкусным, что он ел, до сих пор оставались сливы, принесенные полмесяца назад. Ел тайком, но не сдержался, слопал в один присест, отчего, как предупреждали, пришлось страдать животом. Косточки припрятал все в том же мешке от слив, и еще несколько дней обсасывал, пока малейший привкус не растворился. Выбросить так и не решился. А ну как нашли бы, да начали разбираться, кто вкусности упросил принести. Мысль о том вкусе потянула к человеку, который никак не вмешался в разговор. Точно слышал, о чем говорили, но выбрал сосредоточиться на купании. — А ты, Бартош? Если б можно было съесть что угодно, ты бы что выбрал? — Я-то? — плеск на миг стих, а потом возобновился. — Фиги. Еще… пф… смоквами называют. В Италии распробовал. — И какие они на вкус? — Кисло-сладкие. Пожалуй… на землянику похожи, но крупную, со сливу. — К нам их возят? — Да. Но скисшими, — тоска в голосе распознавалась безошибочно. Индржих раскрыл было рот, чтоб рассказать, как пану Кунешу Тлуксе аж персики довозят, так, может, и фиги выйдет привезти, но вклинился Петр: — А я слышал, — едко ухмыльнулся он, — если много смоквы жрать, вшивый будешь. — То-то я смотрю, ты весь обрился, — за спиной раздался ропот воды, водопадом сошедшей с тела. — Индро, твоя очередь. — Уже? — вытаращился Петр. Его лицо побагровело, и он опять съездил кулаком по бадье, в которой купался оруженосец. — Собек, водяного ты харкотина, я ж околею после тебя мыться! — Да скоро я, скоро! — Петр, — окликнул Мартин, аккуратно вышагивая на ботинки, поджидающие его на полу, и потянулся за брэ. Его тело — с бледной, обвисшей, словно старческой кожей, — производило печальное впечатление. Впрочем, почти все выглядели так. — У меня вода еще теплая. Коль не брезгуешь третьим мыться… — Дружище, как я тебя люблю, — обрадованно подскочил мужчина. Но не ушел сразу, а перед тем от души съездил ладонью по оруженосцу — раздался громкий шлепок. — Захвораешь — сам лечись, баребуха скисшая. — Д-да, пан Петр, — у юноши зуб на зуб не попадал, и все же он упорно полоскал волосы. Гудели голоса солдатни, обсуждающей, как и чем нажрутся после осады. Индржих слышал, как, еще стоя в бадье, обтирается мужчина. Не торопился подниматься с пола или раздеваться. Будь слугой, подал бы полотенце, обернул в него после купания. Помог бы с завязками на одежде, затянуть узел пояса. Будь другом — продолжил бы болтать, наблюдая, как одеваются. Сам бы в это время раздевался. Будь любовником — не стеснялся бы выкупать наедине или хотя бы не отводить глаза. Не знал, кем сможет быть. Зыбкая, дремотная тишина стыла в сердце, и он нашел в ней неуютное равновесие. Делал лишь то, в чем был уверен. — Оставь вещи, какие надо постирать, — поднявшись с пола, Индржих сбросил с плеч гамбезон. — Я займусь. Их договоренность была простой: урядник носит воду, Бартош ее выливает. А вот о стирке каждый раз приходилось говорить, иначе рыцарь ускользал, ни звуком не напомнив, и сам позже вещи полоскал. Нельзя было позволять ему подобным заниматься — потом ходил со стертыми костяшками. Этим рукам даже по праву рождения следовало держать меч и перо, но никак не браться за черную работу. Успел оставить на полу часть одежды, встать на нее босым и остаться в исподнем, когда сбоку, как обычно молча, двумя руками протянули стопку вещей. Первый раз, помнится, сказал кидать на пол, чему подчинились с промедлением и явной неохотой. Второй раз — взял за краешек, часть выронил. В третий и последующий разы стал брать иначе. Индржих протянул навстречу обе руки — так, чтоб взяться сверху и снизу, коснуться ладоней, которые протягивали вещи. Влажные, нагретые после купания, они ускользали не сразу, особенно нижняя, которая была не на виду. Призрак касания продолжал тлеть на пальцах, пока его не слизнуло горячей водой, от которой замирало привычное нытье в суставах и костях. Обмываясь, пытался вспомнить когда первый раз так коснулись его самого — будто бы случайно, краешком руки, пока передавали что-нибудь. Не получалось. *** Ветер гудел в коридоре, а за окном шумел дождь. День выдался мрачным и холодным, и хоть солнце еще не зашло, света от факела в руках пана Йиржи из Вальдека едва хватало, чтоб осветить оружейную. — В плащ заверни, — распоряжался пан. — Да получше. И так весь промокну, доспех не хватало вымочить. — Этот вас устроит? — Индржих развернул один из тех, что лежал на полках. Пан окинул ткань придирчивым взглядом и пощупал. — Тонковата, — процедил сквозь зубы, и все же кивнул. — Ладно, пойдет. Собирай все. Индржих вышел вместе с паном в коридор и расстелил тяжелое сукно на полу. Принялся укладывать в него доспех. — Не хватало еще, чтоб латы проржавели, — бурчал Йиржи себе под нос. Индржих чувствовал внимательный взгляд на себе. — И без того замок в долгах как в шелках, еще на броню тратиться не хватало. — Может, письмо тоже к латам стоит спрятать? — урядник сложил полы плаща и помедлил. — А ежели таскуны эти ганушевы обронят? Нет уж, послание я у сердца держать буду, — мужчина хлопнул ладонью по груди и закашлялся: — До самого… кх… Браденбурга. И пусть вздумает маркграф сказать, что бумага воняет — еще и блох с бороды отсыплю. Было честью помочь коморнику в отсутствие захворавшего оруженосца, отправившегося в Жебрак во время перемирия. Однако думалось, не только по причине высокого звания Йиржи отправляли в путь, но и чтоб настроение другим панам не портил. Когда, после долгого лечения отваром шиповника, изо рта коморника перестало вонять, будто от дохлой крысы, все жалобы и печали, накопившиеся за время молчания, прорвались. От голода и усталости все худшее всплывало наружу, и нрав коморника стал совсем невыносимым. — Как скажете, — Индржих принялся вязать узлы. — Но я бы в подчиненных пана Бартоша верил. Вон как добросовестно к нам еду носят, — закончив, он накинул капюшон на голову, проверил завязки у своего гамбезона. Ухватился за получившиеся «ушки» у тюка, поднялся, взваливая на спину. Колено болезненно потянуло. Пропыхтел: — Ваши латы не выронят. — Поэтому я и дозволяю три года моего жалованья тащить, — мужчина, пошел по коридору, к лестнице. — Но коль потеряют — клянусь, с Коловрата стрясу. Доспех пана оказался нелегким, да и на пустой желудок тащить его было непросто. Индржих едва поспевал за мужчиной, который продолжал бурчать под нос: — Обещал, месяц-другой в осаде посидим. А чудится, что до Всех Святых дело не кончится. Поляки, крепкие сукины дети, иссохнут все, но стоять будут, пока не треснут. Одна надежда — выбьем их с маркграфскими войсками. Так шло по кругу: жалобы на деньги и осаду, страх за доспехи. Мужчина ворчал и скрипел будто старый дед, хотя выглядел не сильно старше урядника. Индржих шел следом и вел обратный отсчет ступеням. Успел сосчитать их все, что в Большой башне, что в Марианской. За открывшейся дверью стеной лил дождь. Пан осекся и протянул так, будто разом заболели все зубы: — Кур-р-рва-а-а… Индржих, ты погоди, может, после ужина разойдется. Тогда отнесешь. А если хлеще разгуляется, то все равно тащить придется. И как потом согреться? Очаг остынет, воды не натаскаешь, не согреешься. Только лежать под горой одеял, которые могли одолжить сердобольные товарищи, да трястись. Глубоко вдохнув, Индржих вышел на улицу, съежившись под тюком. Он шел, быстро переставляя ноги и стараясь не растянуться в грязи. Белые меловые ручьи бежали по двору, и редкие рыжие отсветы от потерявшегося в облаках солнца гуляли по щербатым стенам замка. Холод сковал держащие тюк пальцы и проник болью в поломанные когда-то кисти. Просочился под капюшон, полился под рукава и намочил шоссы, отчего заболело уже правое колено. Стиснув челюсти, Индржих шагал так быстро, как мог, мимо императорского и бургграфского дворца, спустился к Воршилке, где его сгребли в охапку и утянули в надвратную коморку — греться. — Чего по стене не шел, — понукал его оруженосец Мартина. — Быстрее б было! — Свалиться не хочу, — простучал зубами Индржих. Он свалил тяжелый тюк в угол и подошел к небольшой жаровне, в которой что-то тлело вполсилы, прижал руки, обернутые в рукава, к металлу. — Это пана Йиржи. Ночью он в путь отправится. Сведите с людьми пана Бартоша, как прибудут. — Думаешь, сегодня придут? — усомнился второй стражник, которому пришлось потесниться, чтоб промокший урядник прижался к жаровне. — Льет как из ведра. — Явятся, — выглянув в окно, постановил оруженосец. — Вон, их командир флагами машет. Подняв голову и склонившись вбок, Индржих увидел, о чем говорили. Он был не единственным, кто вышел в непогоду: на вершине Большой башни мелькали обвисшие от влаги полотна. Их яркие цвета потемнели от воды. Почти каждый вечер Бартош выходил на крышу и подавал своим людям знаки — загадочные, непонятные никому, кроме него и десятника, который за этим откуда-то наблюдал. Ливень его не остановил. — Пойду я, — выдохнул урядник, отходя от жаровни. — Пересидел бы, — кликнули вслед, но Индржих уже выходил наружу. Пора было возвращаться в обеденный зал, к очагу, куда он мог наложить побольше камней. Потом натаскает воды из колодезной башни — снова под дождем. Зато согрелся бы над бадьей с горячей водой, ожидая того, кто спустится с чердака, озябший от беснующегося под небесами ветра. *** Когда вернулся с дежурства, все давно уже не спали. Взбудораженные люди утягивали ремешки доспехов, поправляли шлема и проверяли остроту мечей. Зал звенел набатом голосов. Индржих прокладывал дорогу к своему углу, размеренно дыша. По телу растекалось счастье, ядовитое и злое. Людей Мартина: Петра, Собеслава, Игната и других, — не увидел. Равно как и Мартина — тот отправился на стены еще до рассвета, когда зазвонили тревогу. В квадрате скамей остались Ванко и Бартош. Первый размеренно точил меч бруском, второй же вышагивал от одной скамьи к другой, сосредоточенно глядя перед собой. Ванко окликнул. Индржих ответил. Нет, даже повоевать не смогли — обстреляли издалека из требушетов и пищалей, навесной стрельбой из лука. Самим можно было даже не пытаться ответить: порох давно кончился, а из лука в темноту — стрелы тратить. Дожидался смены, следя из-за зубцов, как подходит линия павез и ползут по земле осадные лестницы. Рассказывая, не отвлекался от цели: положить щит, шлем, лечь. Его остановили за плечо. Коротко, сухо Бартош предложил спать на скамье. Помедлив, Индржих без лишних слов растянулся на ней. Здесь не тянуло сквозняком, как вдоль пола, лежать было ровнее. В доспехах удобно лечь выходило лишь на спину, и урядник положил меч на ноги, ладони в латных перчатках — поверх рукояти. Закрыл глаза. Он не спал. Спать бы не вышло. Не когда от жгучего предвкушения подрагивали пальцы. В последний раз их оборону пробовали на зуб летом, потом решили брать измором. Но кончилось лето, наступили холода. Вся тьма и грязь, что клубилась за стенами, начала замерзать и пошла на штурм. Они сами уж пожрали себя за время ожидания и были на грани. Индржих улыбался с закрытыми глазами. Терпеть голод, болезни, истощение было в сто крат невыносимее, чем выходить на крепостные стены и давать бой. Пусть тело выдыхалось быстрее, чем привык, но в ожидании сражения трепетал, будто юноша при мысли о свидании: нетерпеливо, алчно. Слышал, как ушел Бартош — позвал оруженосец Яна Студента из Лесткова, правой руки Тлуксы и главного гетмана. Но мерещилось, будто не уходил, ведь его присутствие окружало незримой пеленой, как одеялом, наброшенным поверх без ведома. Затылком давил его подушку, под скамьей располагался нехитрый скарб, выданный рыцарю для жизни. Вещи не принадлежали ему по-настоящему, но даже в том, как располагались, чудились его рука, запах и голос. Осада гудела и стонала, как лес в грозу, пока Индржих — как и другие, вернувшиеся с дежурства, и прочие бойцы, которых держали в запасе, — отдыхал. Чуткая, поверхностная дрема, знакомая любому путнику, который находит пристанище во время бури, держала в хрупких объятьях. Каждый вдох был ровным и глубоким. Каждый выдох — медленным. Следил за этим. Сквозь опустевшую голову проходили, не задерживаясь, голоса тех, кто остался в зале. Не различал слов. Погрузился в поток времени, отмерявшийся биением сердца, без тревог и мыслей, натянутый, словно струна. Открыл глаза, когда позвали. Вместе с Ванко отправился в обеденную залу, где Матей и его слуги, облаченные в кольчуги и доспехи, раздавали еду за одним из столов. За прочими собрались легкораненые — поцарапанные, побитые, пронзенные, но способные двигаться сами. Не почувствовав вкуса, Индржих проглотил еду и отправился дальше. Первый штурм простучал по стенам до рассвета, второй гремел, пока Индржих отдыхал. Пражане и поляки готовились к третьему, и наступало время, когда ослабшим, поредевшим защитникам на стенах требовалась помощь. Их разделение было простым. У каждого пана, кто прибыл на помощь замку извне, имелся отряд. У панов, подчиненных бургграфу, также имелись люди. На время, пока коморник покинул замок, его урядники перешли под командование Бузко из Тмани — гетмана, который ведал людьми замка. Он подчинялся Студенту, как все пришлые паны. Урядников насчитывалось немного, и вместе они составляли отряд чуть больший, чем десятка. Летом руководил Йиржи из Вальдека, но теперь ими с разрешения Здеслава Тлуксы заведовал Индржих из Скалицы — и если кто-то роптал на подобное решение, то урядник этого не слышал. Бузко поставил задачу разделиться. Хватало солдат, чтобы стоять на стенах, но они нуждались в подкреплении. Трое-четверо, чтобы заступать узкий проход стены, лестницы или коридора и отбрасывать вторгшихся. Требовалось не количество, но мастерство, коим подчиненные Йиржи, не только посыльные правосудия, но и бойцы, наводившие при необходимости порядок на местах, обладали в достатке. Подобный приказ гетман отдал и некоторым другим панам: Яну Швабу, Вилему из Дупова, Ондржею из Горжовице. Они разделяли людей. Так поступил и командир урядников. С собой Индржих поставил Ванко и Сохоня. Последний, молодой и прыткий, был слабым звеном, которого Индржих намеревался держать позади, да отсылать с посланием к панам, если дела пойдут плохо. Ванко, хоть и не фехтовал умело, но держал удар ростовым щитом. В острие клина Индржих готовился встать сам. Похожим образом он поделил остальных еще на три отряда. Бартош нарисовался неожиданно для него. Оруженосец Студента, приведший его к отряду, коротко пояснил: рыцарю дали выбор, с кем рядом предпочтет сражаться. Из знакомцев вроде Шваба, друзей наподобие Матея и брата он выбрал человека, с которым уже ходил в бой и навыки которого неоднократно проверял на ристалище. Урядник был вправе отказать, если считал, что боевая слаженность пострадает от такого. Индржих пристально уставился на неожиданное пополнение. Если Бартош думал, что заискивающая улыбка обеспечит ему какие-то поблажки… то был прав. — Берешь копье. — Полиакс? — приподнял бровь рыцарь. — Спроси, — ухмыльнулся Индржих. Когда Бартош вернулся с оружием, что сочетало копье, молот и секиру, стало еще радостнее. Предвкушение глодало кончики пальцев, теребивших петли щита, скребущих по рукояти меча. Каково будет не подчиняться, а быть главным? Вести чужую руку, управлять ее силой? Он знал, какими тяжелыми могли быть удары этого человека, но впервые заполучил его в полное распоряжение. Дыхание едва выходило держать ровным. Командиры ждали сигнала на четвертом этаже, в обеденной для панов, пока внизу кипела, бурлила, набирая силу, волна третьего штурма. Индржих слушал, как докладывают Бузко о делах на стенах, и ловил его команды. Отправлял своих людей одних за другими — каменщиков, что должны заделывать бреши, удерживать позиции и выдавливать противников обратно. А потом они вчетвером отправились к участку у ворот. Спуск был коротким и прямым, от Большой башни сразу к Воршилке. Но короток он был в мирное время. Прогалы на месте разрушенных обстрелом зубцов, неровные ступени, мокрые от крови — идти следовало осторожно. Но под ноги смотреть было нельзя. Свистело мимо, било по доспеху с правой стороны. Гремело. Индржих приседал, выставил щит, закрываясь от ударов по ногам спереди. Навстречу щерились копья, мечи — он ловил их острия на щит и отбрасывал. Сзади, из-за плеч выныривал полиакс — то прошивая бармицы юрким острием, то молотом вышибая голову, шею. Люди умирали, падая со стены или ломаясь под сталью. Тех, кто оседал оглушенным тяжелым наконечником полиакса, Индржих добивал мечом и перешагивал. Шаг за шагом они спускались вниз, расчищая дорогу. Левая рука немела от принятых на щит ударов. Сводило челюсть. Жгло неморгающие глаза. Под забралом воняло потом, кровью и жареным мясом. Индржих улыбался. Спустя тридцать семь ступеней вниз он прижался к зубцу и махнул мечом, пропуская Ванко. Сохонь поспевал за ним — копьем вполовину орудовал не так умело, но Ванко помогал. Он шел, давя людей вниз ростовым щитом, подобно оползню, и лишь кряхтел, когда удары сыпались из-за краев щита. Горло жгло жгучей свежестью воздуха, накатывали то слабость, то ярость. Руки, которыми толкал вбок осадные лестницы, прислоненные к стене, не слушались. Наваливался весом на древко полиакса, которым Бартош упирал в край лестниц — и те бороздили краями стену, все быстрее и быстрее падая вниз. Свистнуло, и камни брызнули по телу. Под ногами сотряслось. Индржих пошатнулся и упал, хватаясь за ступени. Выкашлял землистую пыль и снова поднялся — стрельнуло болью в колене. Ванко сидел, съежившись, за щитом, перегородив проход. Сохонь висел, перегнувшись через внутренний парапет стены. Схватив за пояс и потянув к себе, Индржих не увидел голову. Он не слышал себя, но чувствовал рокот в груди и как болит прокушенная щека. Дернулся назад, столкнулся с рыцарем. Тот выглядел целым. Мотнув головой, Индржих снова сделал шаг вперед — вниз, по ступеням, мимо оглушенного Ванко, мотавшего головой. Ударил из-за щита яблоком меча в чье-то лицо, хватавшее ртом воздух из-под забрала — хруст прошел через перчатки. Пинком сбросил обмякшее тело на тех, кто вылезал из-за него. Опустил меч снова, снова и снова. Осталось десять ступеней. Их прошли втроем, до самой двери в надвратной башне, изрубленной топорами, но держащейся. Обернулись. Там, где только что прошли, выползали люди с гербами чаши. Будто черви, будто грязь сквозь сдавленные пальцы, они пролезали и застревали среди тех, кто встал следом за четверкой Индржиха — людьми в цветах короны. Сплетались в месиво, кричащее и звенящее, от которого билось в висках и клокотало смехом в горле. С каждым мертвецом, который вылезал на стены, они приближались к победе. Пусть бы лезли. Ванко стоял со щитом, перегораживая проход, Бартош — сразу за ним. Без гербовых цветов, сверкающих итальянских доспехов и знатного оруженосца, его не взяли бы в плен, сочтя простым солдатом. И он выбрал стать разменной монетой. Сошел сюда, хотя мог остаться наверху или с людьми Студента, которым доверили защищать Марианскую башню, до которой добрались бы в последнюю очередь. В чужой крови, щербатых от ударов латах и кольчуге, кольца которой урядник самолично проверял, рыцарь держался за полиакс и ловко, прицельно выбрасывал его из-за ростового щита. Колол по ногам, в неловко открытые подмышки, широким размахом сносил вбок, обратно за стену. Вихлял древком, отбрасывая ответные удары копий и мечей, укрывался за щитом, пережидая атаки. Встряхнувшись, Индржих моргнул, сцепил зубы накрепко и сделал шаг наверх — по ступеням. Принялся считать их заново, медленно и неуклонно. Тройка проходила мимо товарищей без остановки и снова врубалась в иглы вражеского железа. Боль возникала и пропадала. Щит развалился в очередном натиске, подобрал чужой. От пропущенного удара по шлему двоилось перед глазами. Индржих сплевывал слюну с губ, она пузырилась под забралом. Ванко злобно, по-медвежьи хрипел. Урядники принимали удары и жалили в ближнем бою, пока копейщик под их защитой — длиннорукий, высокий, — доставал противников равномерными и смертоносными клевками. Индржих чувствовал его присутствие за спиной: звуками, тем, как приваливался меж лопаток, когда прятался от атак. От них закрывал своим телом. Дошли до верха, где остановились, вдохнули жгучий, окровавленный ветер. Отпили воды, поданной посланцем сверху. И снова зашагали в преисподнюю. Внутри пело. Опуская меч, знал: открывшийся бок защитят уколом полиакса. А когда навалятся сверху, то сзади подопрут и удержат, не дав упасть. Мгновения, когда кружилась голова, подкашивались ноги — их замечали сразу. Потому что знали манеру боя и отличали промедление от слабости. Безусловная поддержка, расчетливая точность ударов — в сражении Бартош оставался самим собой. Лучшего напарника пожелать было невозможно. Впервые за долгое время Индржих сражался не один. Счастье переполняло его и лилось по ступеням чужой кровью. Улыбка не сходила с губ. *** На четвертом штурме все кончилось. Его Индржих провел у ворот — провожали рыцарский клин, выехавший сеять смерть в рядах врага. Все паны, гетманы и их оруженосцы — за исключением бургграфа, главного повара, да пары раненых в бою рыцарей, — отправились наружу. В их числе был и Бартош. Если бы урядник только мог сражаться рядом везде. Выехать в составе клина, поддержать. Но даже не знал, кто взнуздал коня — наверное, сам справился. Пытался вспомнить, сменили ли мех с водой на поясе — старый порвался, пока сражались на стене. Переживал, что конь так до конца и не слушался. Выгуливали разок вместе эту болтливую клячу, диву дался, какое ангельское у рыцаря терпение. Оставалось дожидаться возвращения. Болезненная бодрость, тлевшая в теле после боя, догорала вместе с солнечным светом. На теле не осталось почти ни одного участка, на который бы не пришелся удар. Латы и кольчуга защитили от переломов и открытых ран, но сплошное синее месиво, которое Индржих увидел, снимая насквозь мокрый гамбезон после боев, остужало только холодом. Сильнее всего пострадала левая рука — та, которой защищался. Индржих знал: сядет — уснет. Или, того хуже, не сможет встать и будет трепыхаться подобно выброшенной на берег рыбе. Потому не садился. Но и просто слоняться без дела не мог. Отправился носить тела со стен, по которым бледными тенями ходили дежурные — те, кто успел отдохнуть после второго, дополуденного штурма. К нему присоединился Ванко — с замотанной рукой, кашляющий кровью. Они взялись таскать тела со стены, обращенной в сторону главного лагеря еретиков. Оттуда до сих пор доносилось завывание битвы. Огонь и тени плясали меж шатров, дымом заволакивало небо. — Ну и босота, — вздыхал мужчина, осматривая очередное тело. — Ни грошей, ни оружия достойного, одни тельники… О, колечко. Индро, надо? Индржих, взявшийся за ноги, уставился на месиво, которое показывали. Тускло поблескивало серебро. — Свое есть. — Так я ж не носить предлагаю, — Ванко окинул его руки взглядом. — Но ты б снимал на время боя. Он снял. Потом снова надел, когда убирал доспехи. Привычно, как ботинки или пояс. Но пояснять не стал. Не до того было. — Бедолага за него зацепился, всего перекрутило, — тихо болтал мужчина, доставая нож. Взялся отделять металл от плоти. — А мне возись теперь… Индржих ждал, глядя за стену. С низкого неба спускался ветер и царапал щеки, пробирался под одежду. Немели пальцы, сжатые поверх остывших лодыжек. Запахов не чувствовал — нос замерз, — и к лучшему. Холод мертвецов ощущался мерзко, они словно воровали тепло, которое с таким трудом поддерживало измотанное тело. — Потащили, — скомандовал напарник, убирая нож и ошметок металла. Сгреб голову покойного под мышку. Понесли тело вниз, во двор Марианской башни. Запах мерзлой крови довлел над замком, от него подташнивало. Каждый шаг отдавался в голове и теле болью. Таскать предстояло долго. В очередной раз поднявшись на стену и бросив взгляд за нее, Индржих понял, что тени, блуждавшие по вражескому лагерю, текут обратно к замку. Он приник к бойнице, щурясь. Сумерки скрадывали детали, но виделось, что рыцари возвращались не такими целыми, как уезжали: кто-то скособочился, кто-то поддерживал всадника рядом, а через пару седел перекинули тела. Индржих терялся — все походили на надгробные изваяния, из которых сгущающаяся ночь выпила и жизнь, и цвет. Проводил взглядом всадников, вглядываясь в каждого. Тем усилием, что было свойственно скорее ищущей душе, нежели рассудку, нашел. Уцепился взглядом за знакомую позу, рост. Приметил белые чулки у коня, доспех, с которым успел повозиться. Всадник на Жаворонке держался прямо, у него даже хватало сил поддерживать того, кто ехал рядом. — Едут? — вяло глянул Ванко, поднимавшийся следом. — Надеюсь, за Сохоня там хорошо навоевали… Пойдем, Индро, немного осталось, и тоже отдыхать отправимся. Как бы ни хотелось отправиться навстречу, но Индржих бы не успел даже спуститься к конюшням. Петр точно встретит брата и поможет, волноваться не стоило. И все равно хотелось очутиться у конюшен, чтобы помочь спешиться. — Еще немного, говоришь, — собственный голос напоминал шелест ветра. Проводив взглядом всадников, исчезнувших за стеной, Индржих снова взялся за работу. И снова, подобно листве в стынущем ручье, закружились вялые мысли. Хоть и обещал дождаться, когда осада кончится, но размышления одолевали в миг слабости. Он продолжал тянуться навстречу, не решаясь сделать шаг. Хотел быть рядом — и не мог. Обнять — опасался. Целовать — запретили. И лучшее, что он мог придумать — это зажмуриться и ждать, трусливо принимая то, что пока давали. Ждать, пока ждали в ответ. Словно в осаде — дожидаться, когда придет спасение от собственной памяти. Имелось ли оно? Или он обречен остаться в крепостных стенах своих и чужих условий, зажатый между желанием и болью? От мыслей тошнота накатила сильнее, Индржих сдался. Отпустил мертвые ноги и склонился за стену. — Ты на живот не смотри, — посоветовал Ванко, остановившись и продолжая держать тело за голову. — И не нюхай. Я тебе помогу руки обмыть, только соберись уж, последнего несем. Давай хоть со стен спустимся. На ветру дрожу как цуцик. Откашляв, сплюнув горечь изо рта, урядник шагнул обратно к телу и взялся за влажные от нечистот и крови лодыжки. Сосредоточился на холоде, вони и сгущающейся темноте — все было лучше, чем нырять обратно в мысли. Сейчас, от усталости и боли, их крыло особенно мрачной тенью, присутствия которой он не выдерживал и в лучшем состоянии. Индржих был страшным противником, как немалое количество людей убедилось сегодня. И потому горьше всего выходило сражаться против самого себя. Он ведь мог и победить. Ванко, как обещал, помог обмыться после того, как они очистили участок стены. Индржих натирал онемевшие руки, но не видел, как с них сходит грязь. Она будто въелась намертво. Или настолько отбили, что они потемнели? Или просто замерзли до бесчувствия и черноты? Вместе с товарищем Индржих поплелся в главный зал. Он не хотел ровным счетом ничего, кроме как улечься и уснуть — как и поступил Ванко, свалившись на свой матрас. На сегодняшнее дежурство Индржиха подменил Игнат, и можно было отоспаться. При этом знать, что рядом спит, как всегда спокойно и крепко, Бартош. Мысль, что скоро с ним увидится, успокаивала. Вот только его нигде не заметил. Матрас на скамье остался примятым так же, как оставили его днем, да и вещи выглядели нетронутыми. Один Петр сидел и сверлил взглядом пустоту. Лицо у него было непривычно серьезным. — Петр? — окликнул Индржих, подходя. Засвербило тревогой. — Что случилось? — Мартина ранили, — ровно отозвался мужчина. — Живот прострелили. — Убереги его, Пресвятая Дева, — осенил себя крестным знаменем урядник. — А брат твой?.. — В оружейной, — все так же спокойно сказал Петр, но то, чего Индржих не слышал в голосе, он увидел в теле: сжатых на коленях пальцах, напряженной спине. Не следовало его сейчас донимать вопросами. Раз не сказал больше ни о чем, значит, все с Бартошем было в порядке. С одной стороны, хотелось помочь ему с доспехами. С другой — снова подниматься по лестнице, когда желанная возможность сесть и вытянуть ноги так близка… Наверняка Бартош уже заканчивал снимать доспех. Стоило подождать его совсем немного. — Индро, — оклик вырвал урядника из раздумий. Петр смотрел пристально и мрачно. — Ты с книжкой какой-то церковной ходил. Она не с молитвами случайно? Церковная книжка? Речь шла, верно, об «Исповеди», которую Индржих открывал в свободные часы. До прихода Бартоша — куда чаще. — Нет. — Жаль, — цыкнул мужчина и с досадой мотнул головой. — Как назло, ни одной вспомнить не могу. Склизкое, холодное сочувствие пробралось сквозь изнеможение. Непрошенное воспоминание, как сам молился, отчаянно и бесплодно, пробежало острым ознобом по спине. Хотелось сказать, что молиться не поможет. Сдержался. Не стоило сейчас давать советов — не когда от одного взгляда пробуждалась память, как заклинал от смерти. Индржих негромко предложил: — Иди в дом Господень. Тебя призрят. Петр сморщил нос и закатил глаза. Шлепнул губами, пытаясь что-то вымолвить. Но вздохнул, и плечи его обмякли. — Ага, — поднялся со скамьи. — Хоть молитвенник дадут… Проводив Петра молчанием, Индржих обвел взглядом квадрат из скамей. На части из них уже спали мертвым сном стражники. По залу стелилась глубокая тишь, которую прокалывало то одним, то другим болезненным стоном. Лампы, зажженной у входа, едва хватало, чтобы различить людей. От поля боя зрелище отличалось только тем, что изо рта спящих поднимался пар. Помедлив, Индржих подобрал с пола плащ — даже в сумраке различал, как по нему скакали черные точки. Накинул, присел на скамью. Как и думал, сразу навалилась усталость — притянула ступни к полу, потянула лечь. Ненадолго. Бартош же разрешал отдохнуть. Так что страшного, если дождется, лежа здесь, уткнувшись лицом в его подушку? В пику этой слабости возражал разум. Да он уснет, стоит моргнуть. Пропустит возвращение. Нет, только посидит, позволит ногам отдохнуть… Время лилось подобно застарелому меду — тягуче, оставляя кислый привкус на языке. Спина горбилась, голову клонило тяжестью. Индржих поймал себя на том, что качнулся вперед, задремав. Не спал больше суток. Мог уснуть хоть стоя. Сидя — легче легкого. Глянув в сторону, увидел, что незаметно для него вернулся оруженосец Мартина — лежал, сопел. Матрас Собеслава пустовал, равно как и скамья Петра. За окнами совсем стемнело. Время шло, а Бартош не возвращался. Может, его паны зазвали ужинать? Рыцарь говорил, что ему предлагали есть наверху. Но делился, что не видит в этом смысла — к чему бегать наверх, все равно не там отдыхает. Или он по-прежнему в оружейной. Проклюнулся едва слышный голосок тревоги. Она заскреблась внутри и беспокойной нитью просочилась в ноги, заставила подняться. Потревоженное тело, успевшее размякнуть, снова заломило. Каждый шаг по лестнице подвергал испытанию его решимость. Вот зачем встал? Чтоб себя помучить? Пойдет наверх, а Бартош наверняка уже спускается. Придется оправдываться, что пришел помочь так поздно, хотя мог сразу. Или, того хуже, дураком себя выставит — обыщется по оружейным, пока рыцарь пирует с прочими панами… Остановился на втором этаже, чтоб отдышаться. Заглянул в распахнутые двери часовни и увидел на одной из скамей знакомые плечи, склоненную бритую голову. Петр был не единственным, кто выбрал остаться в часовне этим вечером, и шелест молитв отражался под золотыми сводами святого места. Нет. Никто не посчитает за дурака, не придется оправдываться. Беспокоиться о ближнем после боя нормально. Не станут смотреть косо на помощь, хоть позднюю, не в день, когда спаслись от гибели. С такими мыслями Индржих упрямо доковылял на третий этаж, от одного пятна света к другому. Здесь царил беспорядок: вдоль стен коридора лежали разломанные, побитые детали доспехов, обломки оружия и стрел. Стояли колом задубевшие от пота и крови гамбезоны, насыщая воздух едкой вонью. Несколько человек перебирали их, готовя к ремонту. Индржих пошел дальше по коридору, заглядывая в небольшие комнатушки оружейных. Их едва озаряло светом из коридора и бледным сиянием луны из бойниц. В одной возились оруженосцы: развешивали кольчуги по крестовинам. Шелестели сталь и усталые голоса. В других беспорядка было немногим меньше, чем снаружи. Различалось, что доспехи снимали впопыхах или с превеликой усталостью, с намерением вернуться и навести порядок позже… Чуть не прошел мимо, но уцепился взглядом за что-то светлое. Шатнулся назад и заглянул в сумрачную комнатушку внимательнее. Белым мерцала в лунном свете правая половина нижней рубахи. Другую половину покрывали пятна. Едва заметный из-за крестовин с чужими латами, Бартош сидел на полу, подвернув под себя ногу и вытянув вперед вторую, у выделенной ему под доспех крестовины. На ней висели шлем с бармицей и латные рукавицы, а наручи, кираса и кольчуга лежали рядом, в то время как поножи и сабатоны все еще оставались на рыцаре. Он так и не разделся до конца. Гамбезон, свернутый комком, мужчина зажимал левой подмышкой. Упирался плечом в стену — так, чтобы гамбезон не выскользнул. Не было видно склоненного к груди лица, но лоб выглядел бледным, восковым. Паутиной поблескивала седина на взлохмаченных волосах. Не шевелился. Похоже, не дышал. Ноги примерзли к полу. Душило холодом и вонью. Болели челюсти. Позвать не вышло — голос отнялся, из глотки донесся тихий свист. Думал, что молчание поможет. Зажмурится, и все решится само. Подождет, и правильный ответ упадет на него с неба. Дождался. Сделать шаг вперед далось усилием. Протащил ногу, шаркнув по полу. Еще раз — дальше в сгустившуюся темноту. На звук не поднялась голова, не дернулись пальцы. Не прозвучал голос. Больнее, чем тишина, ранила мысль — его даже не услышат. Что ни скажи, утонет в душе тяжелым, неразбиваемым камнем, так глубоко, что не достать. Но какие должны быть слова? Их не было. Не успел найти. Индржих опустился на колени рядом. Не выходило приглядеться лучше, хоть и смотрел в упор. Мешали головокружение и сгустившаяся перед глазами пелена. Не слышал чужого дыхания — шумело в ушах. В горле застряли бессловесный страх и чувство вины. Он мог бы разобраться в себе раньше, переступив через нежелание и гордость, ради человека, который пришел, чтобы умереть рядом. И сделал это. Осталась последняя, самая точная проверка. Знал — помнил, — пустоту, которая селилась заместо сердца после смерти. Протянул было пальцы, но те окоченели, не ощутили бы ничего. Уронил руку. В последний миг перед тем, как склонился, обдало дрожью, как от ледяной воды. Но все же закрыл глаза и ткнулся щекой в безвольно качнувшееся тело. За смятой тканью услышал стук. Слабый, перебиваемый звяканьем и голосами из коридора, но все же он звучал. От облегчения тело налилось слабостью. На несколько мгновений Индржих так и замер: вжав лицо, закрыв глаза и слушая сердцебиение. Но ощутил шевеление под щекой от глубокого вдоха и отпрянул. Бартош поднял голову. Заморгал медленно и сонно, сощурился от света лампы. — Индро? — обычно четкий, звонкий, голос звучал мягко и рассеянно. В мутных карих глазах зажглись знакомые теплые искры. — Я думал, ты уж спишь. Перед глазами все еще плыло, однако прорезался голос: — Что с тобой? — скорее, хрип. Негнущимися пальцами взялся за пуговицы своего плаща, стал расстегивать. — Подмышку порезали. Понял, как раздеваться начал. Зажал, чтоб кровь остановить, — Бартош просунул руку под левое плечо, пощупал. Качнулся, когда на него накинули плащ и поежился, кутаясь в ткань: — Сам не заметил, как задремал. Спасибо, что разбудил. Продрог уж. Отступивший было страх вился скользкой змеей вокруг горла. Задремал — или потерял сознание от кровопотери? Не понимал. Но знал: нужно немедленно отвести туда, где будет присмотр, а рану обработают и убедятся, что угрозы для жизни нет. Даже если хотелось в первую очередь обнять, и как можно крепче. — Вставай, — велел Индржих, поднимаясь на ноги и берясь за чужое предплечье. — Пойдем в Марианскую башню. — Поножи бы снять, — отметил Бартош, безропотно подчиняясь крепкой хватке. Гамбезон он продолжил сжимать под рукой. — Брат Петржихон изругался, когда Мартина в доспехах занесли. На Петржихона уряднику сейчас было срать с самой высокой башни замка, но сообщать посчитал излишним. В голове роились мысли, какие еще беды мог проморгать человек, непривычный к травмам. — Смотри под ноги, — Индржих устроил руку поверх плечей и повел с собой. — Будет темнеть перед глазами — говори. — Так стемнело уж. Ночь на дворе. — Шутишь, — бледно усмехнулся Индржих. — Значит, можешь идти быстрее. — Помилуй… Не обращая внимания на ломоту в теле, сжимал предплечье, перекинутое к груди, вел дальше. Раненого, но живого, жалующегося, что урядник идет быстро, да и он может передвигаться сам. Беспокоящегося, позаботится ли оруженосец Шваба о Жаворонке, или утром придется самому коня чистить. Наивный, думал, его к этому подпустят. Было то, что Индржих не мог изменить: холод ветра, тяжесть крепостных стен и чьей-то смерти. Но было то, что он мог сделать: поделиться теплом, найти бойницы и ворота, ценить время, которое с ним разделили. И пока дышал, надеялся, что всякой осаде было суждено окончиться.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!