Вернутся к фанфику

ЗАКАТ / Daria Romae - Deusdedit / 25.10 - 8.11

31 декабря 2025, 10:47
Брат Петржихон вынес книгу, прижимая к телу двумя руками. Бартош легко опознал обложку толстенного тома, который с трудом перетаскивал с места на место в детстве. Он понимал, почему Индржих решил держать книгу в часовне святого Креста в Большой башне — устанешь такую таскать. — Позвольте помочь, — протянул руки Бартош. — Вам лучше избегать поднятия тяжестей, — сухо отказал каноник, проходя мимо, к выходу из часовни на лестницу. — Пока ребра не заживут. Рыцарь не стал оспаривать решение. Под мышкой заболело от одного лишь движения плечом. Рана, которую едва заметил в пылу боя и от которой потерял сознание в оружейной, оказалась не просто царапиной, а переломом, как узнал при перевязке. Сколько ограничений накладывало это досадное ранение — на второй день сбился считать. Их с каноником дорога пролегала вниз — сначала в подвальный этаж Большой башни, потом по переходу между Большой и Марианской, затем с третьего на второй этаж Марианской. Однако он уже мрачно осознавал, как будет неспешно, по одной ступени вверх добираться обратно, когда от любого глубокого вдоха будто разгорался раскаленный уголь. Хватало и того, как ныли лодыжки. Перевязки присохли к кровавым мозолям, которые натерло поножами — их, может, и подобрали как можно ближе к размеру, но все-таки делали на чужую ногу. — У нас в достатке пепла и теплой воды для промывания ран, — удивительно было слышать в его голосе — уставшем и сухом, — столь глубокое сочувствие. Слуга Господень, невзирая на бесконечные хлопоты с ранеными, сохранял отзывчивость к страждущим. — Приходите утром на перевязки, не пропускайте их, если хотите, чтобы плоть осталась чистой. — Благодарю, у пана Матея воды и пепла тоже вдосталь, — в переходе между башнями свистели сквозняки. Когда-то ежедневная бомбардировка снарядами стихла, но не хватало уже ни материалов, ни лишних рук, чтобы заделывать все повреждения, которые получил замок. Бартош спрятал ладони под края шаперона на груди. — Вот если предложите к вам переселиться, я б подумал… — Не стоит спать рядом с больными. Однако я настаиваю, чтобы с очисткой ран вам помогали мои братья. Поберегите ноги, неумелая помощь их погубит. Бартош воспользовался тем, что шел чуть позади каноника, чтобы закатить глаза. — Брат Петржихон, — ответил как можно мягче, — вы же не думаете, что мой брат раны промывать не умеет? — Не думаю, а сам тому свидетель, — кисло признался собеседник. — Руки у него трясутся, к пану Мартину подпускать боязно. Пускай оруженосец с сыном его перевязывают. Так что и вас прошу… — Коль вы так обо мне беспокоитесь, — перебил рыцарь, — то поищите ромашку. — Не отдавать себя в руки рабу хмеля… Простите, ромашку? — сбился с назойливого зудения каноник. — К чему вам она? — Глаза промывать. По утрам заплывают. — Тем больше поводов заходить к нам утром, — снова оседлал любимую лошадку Петржихон. — Уксуса мало осталось, но слабый раствор наведем. — Уксус не помогает, — хорошо помнил, как мучился в Пражском граде, где с приходом холодов ровно такая же хворь одолевала сначала каждое утро, а потом круглосуточно. — Я вас нижайше прошу, поищите ромашку. — Сорными травами лечиться — оскорблять Божье творение, — пробурчал каноник. — Я настоятельно прошу обращаться за помощью к образованным людям, а не к знахарям… Бартоша спасло, что они уже заходили в зал, где располагался лазарет. Он мог бы определить это по одному лишь запаху. Пусть нос привык к непреходящей вони, которая поселилась в осажденном замке, но здесь она была особенно сильна, как ни старались каноники. Петржихон продолжал нудеть, пока шли мимо кроватей, скамей и просто уложенных на пол матрасов, где расположили раненых. Лазарет мало чем отличался от большого зала, где жило большинство солдат — может, только тем, что между спальными местами соблюдалось пространство. После битвы прошло не так много времени. Смерть собирала свою дань. Когда Бартош пришел сюда в первый раз, опираясь о дружеское плечо, здесь было не продохнуть во всех смыслах: нос забивал железистый привкус крови, сукровицы. Когда пришел второй раз, примешался сладковатый запах гноя, и чуть ослаб — вместе с тем как сократилось количество людей, его источавших. В третий визит раненых стало меньше — кто вылечился, кто умер, — но вонь стала затхлой и расползлась по этажам. Тех, кто навещал товарищей, легко было отличить по одежде, источавшей тяжелый дух. Бартош смирился с тем, как она пахла. Но малодушно старался не смотреть по сторонам. Вечерние сумерки, едва освещенные несколькими лампами, скрадывали цвет кожи и глубину страданий. Если б мог, еще бы заткнул уши. И не только потому, что спутник проедал плешь медицинскими наставлениями. — Если совсем тяжко, хотя бы урину спросите у кого помоложе, но не берите грязь с полей. — подвел итог каноник и остановился. Всмотрелся в урядника, который укрылся одеялом с головой. — Мне видится, он спит. После битвы Индржих передвигался самостоятельно и на первый взгляд ран не получил, но впечатление оказалось обманчивым. Левая рука распухла и налилась пятнами синевы, а в первый день после боя урядник попросту не смог подняться от слабости и лихорадки. Тогда-то оказался в лазарете, на освободившемся месте рядом с Мартином. — Не сплю, брат Петржихон, — раздалось из-под одеяла. Индржих шел на поправку, но не так быстро, как ему хотелось бы, и страдал от скуки. Каноники строго запрещали больным приближаться друг к другу лишний раз — боялись, что обмен миазмами породит иные хвори. А потому ни в кости сыграть с кем-то в сознании, ни даже помочь в уходе Индржих не мог. Он первым делом нажаловался об этом гостю, и тот попробовал помочь, как привык — предложил себя в роли чтеца. Мгновенное согласие до сих пор грело душу. — Жар донимает? — Бартош прошел между матрасом, где лежал Индржих, и кроватью, на которой заглатывал воздух слабыми, поверхностными вдохами Мартин. Протянул руку к канонику: — Теперь можете отдать мне книгу. Петржихон передал том, и Бартош уселся на пол у стены, куда при прошлом посещении успел сгрести ворох соломы. — Мне легче, — урядник высунулся из-под одеяла одним лицом. — Просто холодно. — Надо гамбезон принести, — Бартош проводил уходящего каноника взглядом. — Хоть в тепле поспишь. — Отберут, — вмешался в беседу Собеслав. Он навис над отцом и осторожно копошился в подрагивающей, оголенной мозаике живота. Вынимал некую белую крупу и откладывал в миску рядом. — Блох они, курвины сыны, разводить не хотят… Мух зато как в сральнике. — Не ругайся, — едва слышно пробормотал Мартин. Взглянув вбок, Бартош увидел, как плавают зрачки под полуоткрытыми веками. — Виту огорчаешь… — Мамка не здесь, — буркнул юноша, сосредоточенно вглядываясь в рану. — Фляги набирает, — губы мужчины дернулись в подобии улыбки. — Сидр твой любимый. — Да не люблю я сидр, отец… Бартош взглянул на Индржиха. Тот едва заметно скривился и качнул головой. Понятно, о Мартине они речи вести не будут. — Итак, — уставился перед собой, на обложку книги, лежащей на коленях. — Где остановился? — Девятую дочитал, — Индржих завернулся в одеяло покрепче. Бартош мысленно отметил, что в следующий раз все-таки принесет гамбезон. Сначала тот, что принадлежал уряднику, потом Мартина, потом свой — и так до тех пор, пока Индржиха не выпустят. — Но хочется послушать четвертую часть. Не все там понял. — Августин и впрямь сложен для начинающего, — согласился рыцарь и распахнул книгу, принялся осторожно листать страницы. — Когда я читал его ребенком, то видел одно. А как заглянул во взрослом возрасте, нашел совсем другое. Он смотрел на маргиналии на широких полях страниц. Рисунки, короткие заметки на латыни — читающие оставляли знаки и подсказки, рассуждения, в которых кратко заключали прочитанное. И по ним Бартош понимал, как далеко листать дальше. Он примерно помнил, что за чем шло. — Карфагенские страсти перестали развлекать? Искоса глянул вбок. Бледно и криво, но урядник улыбался. Все-таки прочитал вторую и третью главу, как посоветовали. — В сравнении с пражскими поблекли, — хмыкнул Бартош. — Нет, мы с мессером вели множество дискуссий. Пока он делился «Божественной комедией», я вспоминал всех богословов, лишь бы не выглядеть северным варваром… Четвертая, говоришь? Нашел. — Богословов, пан Бартош? — вклинился Собеслав. — А что вы читать собрались? — «Исповедь» святого Августина. — Та самая? — прозвучало так, будто у юноши разом заныли все зубы. — Христова жопа, ну почему при мне! Что ж такого ему Петр нарассказывал? — Не ругайся, — снова пробормотал Мартин. — Ты же шляхтич, Петр… Бартош невольно поднял взгляд. Оруженосец брата, до того взиравший на книгу в чужих руках с унынием, теперь смотрел на отца. — Это я, Собеслав, — тихонько поправил он. Голос звучал устало и печально. — Сын твой. Разумом Мартин пребывал не здесь. Однако говорить об этом человеку, которого назвали чужим именем, было бесполезно. Знал по себе. — Как услышишь непонятное слово — говори, растолкую, — Бартош вернулся взглядом к тексту. Набрав побольше воздуха в грудь, начал: — Per idem tempus annorum novem, ab undevicensimo anno aetatis meae usque ad duodetricensimum, seducebamur et seducebamus… Тянулся ранний осенний вечер. Собеслав, кончивший очищать отцовскую рану, унес миску и вернулся с другой, полной тряпиц, источавших резкий, кислый запах, стал покрывать ими тело раненого. Индржих, как видел Бартош, периодически отрываясь от страниц, дремал, но неглубоко — ворочался, ложась то на бок, то на спину. Лицо неизменно оставалось повернутым к читающему, и временами рыцарю казалось, что на него смотрят. Но, всякий раз бросая косой взгляд, убеждался, что чудится. Хотя порой слишком уж резко подрагивали опущенные веки, словно их только что сомкнули. К концу первой главы вдруг стало светлее, и Бартош, подняв голову, увидел брата Вацлава — одного из каноников, глухонемого юношу. Он поднес лампу и поставил рядом. Рыцарь глубоким кивком поблагодарил каноника и подвинул лампу к себе. Вацлав безмятежно улыбнулся и тусклой тенью ушел прочь. Пила, подвешенная к его поясу, темно и влажно поблескивала. Укрыв отца, Собеслав сел, прислонившись спиной к боковине кровати. Он смотрел на огонек лампы, и в бездвижном молчании Бартош не видел понимания того, что звучало. Глухой и немой к повести, подобно Вацлаву, юноша внимал, как спустя века голосом Бартоша святой рассказывал, как заблуждался в своей гордости, преподавал риторику и сожительствовал с женщиной, чьего сына, хоть и рожденного вне брака, но любил. Слушали этот рассказ и другие, кто лежал вокруг. Бартош не знал, многие ли его понимали, но отметил, как утихают всхлипы, стоны и бредовое бормотание. Мудрые речи, пронизанные раскаянием о греховной жизни, воздействовали на раненых умиротворяюще. А может, в том стоило винить лишь ход времени. Индржих молчал. Лишь раз переспросил, что такое «haruspicem», и Бартош, к своему стыду, замялся. Однако еще одна тень, находившаяся на краю зрения, подала голос: — Прорицатель ложных богов, — подсказал брат Петржихон. Он стоял с кувшином в руках рядом с ложем Мартина уже какое-то время. — Собеслав, напоите вашего отца снадобьем. Юноша стал нехотя подниматься, однако вздрогнул и замер — рука Мартина упала на его плечо и сжала, опуская обратно. — Я сам выпью… Слушай Доминика… Каноник успокаивал раненого, закопошившегося в своих пеленах, а Собеслав сидел, поглаживая ладонь на плече, пока Бартош дочитывал третью главу и приступал к четвертой. — In illis annis, quo primum tempore in municipio, quo natus sum, docere coeperam, — и эти слова показались знакомыми, — conparaveram amicum societate studiorum nimis carum… Бартош смолк. Зашевелились смутные воспоминания. Кажется, он помнил, о чем пойдет речь дальше. На всякий случай пробежал взглядом по строкам, перелистнул страницу. Нет, не ошибся. Нахмурившись, положил книгу на колени и выпрямился, отчего Собеслав издал недоуменный звук. Но не юноша сейчас интересовал чтеца — повернувшись, он увидел, как внимательно, неотрывно наблюдает Индржих. Явно ждал, когда дойдут до этого фрагмента. Бартош не собирался идти на поводу. — Это я читать не стану, — твердо объявил он. Урядник заморгал. — Почему? — вырвался глупый вопрос. Умиротворение, до того певшее в груди, молчало. Его сменили недовольство пополам с печалью. — На то есть две причины. Первая — не думаю, что стоит зачитывать о горе, когда вокруг страдают. Уныние заразно. Услышал, как согласно хмыкает брат Петржихон, обтирающий лицо Мартина. — И я сам не хочу, — как бы нелепо, по-детски ни звучали слова, но без подробностей и глубоких рассуждений они касались самой сути, побудившей чтеца остановиться. — Если желаешь услышать именно эту часть, попроси прочесть кого-нибудь другого. Но не меня. Индржих смотрел так, будто его ударили. Но нет, нет и еще раз нет. Бартош не собирался зачитывать проникновенную жалобу святого, как Господь отнял друга, чья жизнь была ему милее прочих. Не хотел излагать, как мир стал серым после этой смерти, повествовать о бегстве из родного города, где даже стены напоминали о былом. Может, Августин и смирился с выводом, который заключил из той потери — miser est omnis animus vinctus amicitia rerum mortalium, — но чтецу претило даже озвучивать такое. Будто значило отказаться от всего, к чему стремился. И перевод всем неясным словам в этой части Индржих уже знал — ведь до того лишь единожды спросил. Значит, его интересовало отнюдь не ознакомиться с фрагментом подробнее. Он хотел либо поддаться чужой тоске, созвучной собственной, либо чтоб Бартош тоже проникся этой болью. И тот не знал, что хуже. Он не желал — и не смог бы, — стать союзником в приступах самосожаления и горя, которые подступали к чужому сердцу. — Вас беспокоят описания трагедий? — поинтересовался Петржихон. Он взялся за кувшин, но все не уходил. — Один мой друг любил такие истории, — не отрывая взгляда от урядника, пояснил Бартош. — Недавно он пал в бою. Не хочу бередить воспоминания. Конечно, Индржих должен был понимать, что корень проблемы отнюдь не в Парцифале. Но рыцарь не стал бы объясняться даже перед духовником, не говоря о канонике. — Тогда позвольте я посоветую? — предложил Петржихон. — Моя любимая часть в «Исповеди» — когда Августин слышит детский голос, который напевает… Бартош видел, как сместились зрачки Индржиха, и потому не удивился его реплике: — Брат Петржихон, позвольте моему другу самому решить, — но стали неожиданными резкость и решительность, с которой Индржих перебил вмешавшегося в их разговор, — что он хочет читать, и хочет ли вообще. Собеслав молчал. Каноник, сколь бы глухим к намекам ни был, понял явственный отпор, не стал вмешиваться. И только раненый вдруг обронил, склонив голову к канонику: — Tolle, lege… — Именно так, пан Мартин, — тихо пробормотал каноник и поправил тряпицу, съехавшую со лба. — Именно это напевал Господь детскими устами… — Читать я хочу. Но перечитывать то, что уже знаешь, смысла не вижу. Лучше уж что новое изучить. Раз на десятой книге остановился, с нее продолжим. — Благословляю вас на столь богоугодное дело, — с этими словами каноник направился прочь. — Христе, — Собеслав запрокинул затылок на край матраса. — Скорей бы уже пан Петр пришел… Пролистал лишнего и стал отсчитывать назад по одной странице. Краем глаза зацепился за абзацы о памяти, которые перечитал в бытность в Италии. За слова, которые когда-то его самого угнетали: «Hoc ergo nec amissum quaerere poterimus, quod omnino obliti fuerimus». Когда-то угнетали, потом стали радовать — когда нашел утерянное. И теперь внушали надежду, что печаль в чужой душе — верный признак жизни в ней. Листая в обратном направлении, Бартош вспоминал текст, и с каждой страницей его настроение улучшалось. Начало десятого тома полнилось томлением и радостью. Воодушевление, с которым писал святой, как нельзя лучше противостояло бессилию, которое источал четвертый. А еще в нем Августин не скупился на слова, которые хотелось зачитать с особым выражением. Бартош уже предвкушал, как это будет. Прочистив горло, он начал: — Cognoscam te, cognitor meus, congoscam sicut et cognitus sum. Virtus animae meae… — Погоди, — перебил Индржих сразу же. — Вот здесь не понял. Cognoscam — разве так можно сказать? Собеслав сполз еще ниже, одной ногой уткнулся в колено рыцаря. Тот не обратил внимания, начав отвечать. Его задачей было очаровать слушателя, обиженного отказом прочесть желаемую часть, лаконичностью и изяществом короткого предложения. Так, чтобы он забыл об обиде и погрузился в строки вместе с ним. Индржих был упертым. Он вцепился в первый абзац словно пес в пнувшую ногу, потрошил каждое предложение с прилежностью, достойной школяра. Собеслав, не имея иного выбора, кроме как слушать, сидел, обхватив голову руками и впитывал знания против своей воли. А больше никто и не хотел комментировать чтеца — или не понимали, или не слышали, или не хотели встревать в настойчивый допрос урядника. Начало второго абзаца Индржих порвал с тем же воодушевлением, что и прошлый. И было, за что. «Abyssus humanae conscientiae» — одно выражение чего стоило, а в сочетании с прочим имелось о чем призадуматься и бывалому богослову. На счастье чтеца, урядник цеплялся лишь к словам, а не к философским смыслам. Он слышал не святого Августина, говорящего о Боге, а читающего Бартоша. И это играло на руку. — Nunc autem quod gemitus meus testis est displicere me mihi, — начал с нарочной мягкостью, почти что вкрадчиво. — Tu refulges et places et amaris et desideraris… Сделал паузу для вдоха и вопроса. Но Индржих молчал. Ожидаемо. — Ut erubescam de me et abiciam me atque eligam te, et nec tibi nec mihi placeam nisi de te, — с этими словами Бартош повернулся, чтоб узреть, как в слабом свете урядник смотрит со странным выражением на лице. Одна бровь выше другой, и вроде бы насуплены, но глаза расширены, а губы поджаты. — Здесь пояснения нужны? — Нет, — буркнул Индржих, ложась на спину и отводя взгляд. — Все ясно… В звуке голоса чтец с легкостью распознал смущение. Хотелось бы подразнить еще, но хворого одолеть — и без того легкая победа. Спрятал смешок под покашливание и снова вернулся к тексту: — Tibi ergo, domine, manifestus sum, quicumque sim… Больше урядник не перебивал. Вместо того затих, укутавшись в одеяло. Голова Собеслава клонилась на грудь, он то и дело дергался и проверял отцовскую ладонь, расслабленно лежавшую на плече. Забавляло и трогало видеть, как Индржих прячется от страстных, но совершенно целомудренных строк, которыми святой Августин рассуждал о сути исповеди. Однако Бартош бы солгал, если б сказал, что озвучивал их исключительно как добросовестный чтец, который стремится донести богословские смыслы, скрытые в изящной латыни. Свет лампы понемногу тускнел. Стихали стоны — с приходом ночи раненые погружались в сон. Каноники больше не ходили. Солдаты, навещавшие товарищей, мелькали слабыми тенями и растворялись в сумраке зала. Во рту пересыхало, в голос прокрадывался хрип. Хотелось пить. Но больше хотелось и дальше сидеть рядом, наблюдая краем глаза, как мирно дремлет Индржих — не вздрагивая, не дергаясь, как обычно. Петр, несмотря на свои размеры, явился тихо. Ткнул оруженосца, чей подбородок опять лежал на груди, носиком ботинка в бедро. Уставился на Бартоша, который приветствовал слабым взмахом ладони и договорил последнее предложение в абзаце: — …donec fiant tenebrae meae sicut meridies in vultu tuo. — Хорош им в головы наваливать, — шепотом попросил Петр и кивнул на урядника. — Индро вообще спит. Чтец глянул на слушателя. И впрямь, тот спал, невинно приоткрыв рот, едва слышно посапывая. — Отдыхай, — брат помог оруженосцу подняться. — Я присмотрю за Мартином. Скользнув по следующим строкам, Бартош помедлил. Может, стоило почитать еще? Чтоб уряднику спалось подольше и спокойнее? Ему самому было привычно ночное бодрствование, и не станет сложностью продержаться еще час-другой, читая «Исповедь»… — Чем ты их тут лечишь? — Петр бесцеремонно выдернул книгу из рук и глянул на обложку. Скривился: — Курва Мария, где только достал… Хоть и сквернословил, но совсем тихо. Собеслав в последний раз глянул на отца сонными глазами и пошел прочь. — Индро ее изучает, подсказал, где найти, — пояснил рыцарь. — Попросил прочесть. — Иисусова промежность, — поморщился брат и вернул книгу. — Вот у мужика радости в жизни нет, в кончу эту тыкаться… Индржих глубоко вздохнул и пошевелился. Петр замер, оборвавшись на полуслове. Бартош же взглянул на следующие строки. — Non dubia, sed certa conscientia, domine, amo te, — медленно прочел он. — Percussisti cor meum verbo tuo, et amavi te. Сонно выдохнув, урядник снова оцепенел. Петр же скривился, будто понюхал нечто мерзкое. Он не был силен в латыни, но тут все звучало очевидно даже для неуча. Бартош попытался встать и не совладал с ногами — те, затекшие от долгого сидения, напомнили о кровавых натертостях с новой силой. Петр, опустившись на колено рядом, приобнял за пояс и помог подняться — так, чтоб не потревожить сломанные ребра под мышкой. — Вроде святой этот Августин, — буркнул он едва слышно на ухо. — А выражается как банщица нетраханная. — Ты видел банщиц, которые так на латыни изъясняются? — тихонько уточнил Бартош. — Познакомь, нам будет о чем поговорить. — Вали спать, — беззлобно ощерился Петр и оттолкнул. Помахал руками, будто отгоняя назойливую муху. И, злобно зыркнув, замахал руками над Мартином, по одеялу которого бегали уже всамделишные мухи, ища, как пробраться к вонючим повязкам. Взяв с собой лампу, подхватив нелегкую «Исповедь» покрепче, Бартош отправился в обратный путь. По великому множеству ступеней, преодолев которые, он бы обрел спокойный сон так же, как тот, кому читал весь вечер.

***

Здеслав Тлукса утверждал, что скамьи вынесены из обеденного зала панов только для того, чтобы побольше раненых в лазарете лежало выше, и их не ели крысы. Бартош подозревал, что это было не единственной причиной. Не удавалось долго простоять на ногах — голод брал свое. И потому собрания не затягивались. Все докладывалось и решалось быстро. — После святого Мартина из еды останутся лишь кони, — подвел итог Матей. — И то, что приносят люди пана Бартоша. Среди собравшихся пробежал согласный ропот. Доклад не удивил. Повар исправно докладывал о состоянии запасов, и срок их окончания немного отодвинулся после сражения. Но припасам суждено было иссякнуть. — Значит, будем снова вести переговоры, — кивнул Тлукса, опираясь ладонями о стол. — И надеяться, что на этот раз нам удастся убедить пражан, что у них дела идут хуже, чем у нас. Скрипело перо. — Мы их здорово потрепали, дружище, — утешающе прогудел Ян из Лесткова, замковый гетман. — Еще раз нахрапом нападем, сильнее ослабим, а там они отступят. Их же не так много осталось! — Не сомневаемся в вашей доблести, пан Ян, — выступил вперед Ондржей из Горжовице, — но из моих людей цела половина, и нужна неделя, чтобы они в себя пришли. — К чему мы обсуждаем нападение? — перебил Бузко из Тмани. — Где союзники? Почему нет немецких знамен, где пан Йиржи? Надо снова отправить за помощью! — Напомню, — повысил голос Ян Шваб, — на переговорах не шло речи, чтоб еретики нас перебили! Они заявляли о передаче замка в третьи руки, в то время как все, кто внутри, выйдут живыми. Им верить можно — вышеградцев, новиградцев и людей из Пражского Града выпустили… Дальше зал взорвался возмущенными голосами — искренними и не слишком. Бартош перестал слушать. То же самое он слышал на первом собрании после битвы. Точно так же Ян из Лесткова рвался в бой, а другие не хотели дальше жертвовать людьми. Кто-то рассчитывал на помощь извне, а кто-то просто желал уйти живым. Ровно так же ноги тряслись от слабости и хотелось сесть хоть куда-нибудь. Когда его покачивало совсем уж сильно, брат, стоявший рядом, придерживал за пояс. Через гомонящих людей пробрался человек, которому здесь было не место — оруженосец Мартина. Бартош не заметил бы его, если б не Петр, который при виде юноши испустил прерывистый, свистящий выдох. И уже Бартошу пришлось поддержать под локоть, иначе бы брата шатнуло прямо в Вилема из Дуповы. Оруженосец, который должен был дежурить у постели господина в лазарете, пробрался к самому бургграфу, склонился к его уху. Лицо Тлуксы — осунувшееся, со впалыми глазами, всклокоченной растительностью, — не омрачилось, потому что сильнее не могло. Но Бартош видел, как тяжело опустились плечи. Бургграф поднял руку, призывая к тишине. Дождался ее. — Властью, данной мне королевской волей, заключаю, что мы отправим еще одного посла с призывом о помощи. Начнем переговоры за неделю до дня святого Мартина. Биться больше не будем. — Но, — заикнулся было Ян из Лесткова, однако Тлукса смерил его тяжелым взглядом, и рыцарь смолк. Перо снова царапало бумагу. Бартош различал, как в унисон ему неразборчиво шепчет, умоляя не говорить дальше, брат. — Новым гарнизонным гетманом взамен почившего Мартина из Лишовиц бессрочно назначаю его заместителя Черного Петра из Драгониц. Взгляды сошлись на человеке, стоявшем рядом с Бартошем. Бросив косой взгляд, рыцарь увидел, как закаменело лицо брата в попытке не дрогнуть. Но слышал, как редко, мелко, часто тот дышит. — На этом все. Miserere nostri, Deus. Люди забормотали, расходясь. Бартош провожал их взглядом и стоял на месте, рядом с братом, который все не шевелился.

***

Бартош лежал на скамье, прикрыв глаза, и ждал ужина. Он не спал, но даже просто лежать неподвижно успокаивало скуление в животе. Покусывало за ушами, под коленом, чесались отпадающие с лодыжек коросты. Беспокойной чесоткой съедало шею и кисти. Порой лениво проводил рукой, сбрасывая копошащуюся крупу. С каждым вдохом обонял запах чужого гамбезона, который накинули поверх одеяла. Так было теплее. За ним не замечалась вездесущая вонь, что преследовала, несмотря на то, как отскребался добела. — Repercussus, — тихо раздалось рядом. Сглотнув кислое, Бартош пробормотал перевод: — Отраженный. Как удар. Индржих задумчиво прогудел. Затем понимающе хмыкнул и снова смолк. Рыцарь решительно не понимал, как он читал в такую темень. В общем зале сгущалась тьма и в самые солнечные дни, а уж сейчас, когда осенней хмарью затянуло небо, свет давали только несколько ламп. Сам он хорошо, если мог различить цвета шахматных фигур и куда положил одежду. Шахматы постепенно выпали из времяпровождения — слишком уж голодно было в них играть, не мог сосредоточиться, — но даже просто находиться рядом и молчать оказалось уютно. Стылая тишина довлела над залом. Порой Бартош слышал плеск воды, чьи-то голоса, но не вслушивался. Хватало ловить отдельные слова и фразы на латыни, которые порой озвучивал Индржих, пробирающийся дальше через «Исповедь» — на сей раз самостоятельно. И отзываться. Он не прислушивался к шагам, что приблизились вплотную, но не мог пропустить мимо ушей зов: — Пан Бартош! Спите? — Не сплю, — с неохотой повернув голову, рыцарь попытался разлепить веки. Не смог. Поднял ладонь и с усилием обтер глаза, стряхивая липкую пелену. — Что такое, Собеслав? К его удивлению, юноша опустился совсем рядом, на колено. Бросил опасливый взгляд вправо-влево. — Пан Петр себя ведет странно, — негромко поделился оруженосец. — Сходите к нему. — Как именно — «странно»? — столь же тихо переспросил Бартош. — Опять на кого кричит? Брат горевал. Вкупе с измождением, холодом и ранами, его поведение, и до того резкое, стало едва выносимым, особенно для тех, кто ему подчинялся. За малейший просчет он устраивал выволочку. Уснул на посту, забыл почистить оружие, бросил доспех у спального места, а не сложил в оружейной — пиши пропало. Бартош предпочитал помалкивать, когда Петр промывал его рану под мышкой. А новый гетман предпочитал не говорить. — Нет, он… Ну, кричит, но… я бы не сказал, что прям дурниной орет, скорее ругается… — юноша почесал слипшиеся лохмы, и с них что-то посыпалось. — Как сказать-то… Не знаю я, может, он умом повредился… — Что именно он делает, Собеслав? — совсем тихо спросил Бартош, настолько, что оруженосец склонился ближе. — И где? — Ядом исходит на кладбище, — юноша смотрел непонимающе, в его голосе явственно звучала мольба. — Я к нему подойти боюсь, а уж вечерний доклад. И не понимаю, то ли подождать, то ли каноников кликать. — На кладбище, — повторил Бартош. Вздохнув, заворочался и сбросил с себя гамбезон, привстал на локте. Переждал темноту, сгустившуюся перед глазами. — Отведи. Там решим. — Я с вами, — захлопнул книгу Индржих. — Ежели и впрямь умом повредился, то… Не договорил. Но рыцарь понимал, о чем шла речь. Он-то, со своими ребрами, брата б никак не скрутил, а Собеслав бы в одиночку не справился. Ростом он догнал, но не шириной. Так что Бартош кивнул и протянул уряднику его гамбезон. Облачился в свой. К северу от Большой башни, в промежутке между ней и стенами расположилось замковое кладбище. Заваленное обломками камней и щебнем, оно представляло собой неухоженное и мрачное место. Каноники как могли поддерживали его в порядке: оттаскивали камни к стенам, вырезали на временных деревянных крестах имена. Из-за извести, которой здесь все посыпали, казалось, будто преждевременно запорошило землю снегом. Петр расхаживал у одного из надгробий — крайнего, свежего, — из него лился поток ругательств. Бессвязный, невразумительный, в нем с трудом распознавался хоть какой-то смысл. Бартош остановился на краю кладбища, наблюдая. — Видите? Что делать будем? Бартош вслушивался. Уловил имена. — Ничего. — По-вашему, значит, все в порядке? — пристально всмотрелся в его лицо оруженосец. — Нет, не в порядке. Но будет. Оглянувшись, увидел рядом каменные обломки - чье-то разломленное надгробье. Перекрестился и примостился на них. — Так что делать-то? — всплеснул руками Собеслав. — На люди скоро выходить, а он… — Можешь доклад задержать или за него собрать, передашь позже, — предложил Бартош. — Ему надо наругаться на всех — на тебя, на Игната, на Лесткова, — а потом устанет, успокоится. Не волнуйся, уже к тому идет. — Вы точно знаете? — с нажимом переспросил оруженосец. — Да, я такое уже видел. Один-в-один как отец расхаживает. Собеслав постоял еще немного, попыхтел, будто недовольный еж, но потом, дернув головой, пошел обратно. Бартош остался сидеть. Индржих, до того молчавший, опустился неподалеку — прямо на слой мела, устилавший землю. Он тоже не сводил взгляда с мужчины, чья речь становилась все более отрывистой. И молчал. Блеклый день перетекал в столь же блеклые сумерки. Ветер кусал за щеки, и Бартош втянул голову в плечи, пряча лицо в стоячем воротнике гамбезона. Приметил, как Индржих тихо цыкает и морщится, растирая кисти. Припомнил — болели от холода. — Петр буйствовать не станет. Можешь идти, коль замерз. — Ты не пойдешь? — Нет. Ему, как отпустит, будет легче не одному. Но тебя он может засмущаться. Помедлив, Индржих поднялся с земли. Не стал уходить сразу. Взялся за завязки гамбезона и принялся их распускать. Стащив с себя стегло, накинул на плечи рыцаря. Затем отправился к башне. Бартош взялся за края гамбезона и укутался плотнее. Смежил слезящиеся глаза. Чужое тепло проникало внутрь, подобно тому, которое отдает нагретый на солнце камень. Он ждал, пока все горе вытечет наружу, как вода из разбитого кувшина, чтобы улыбнуться навстречу и обнять, увести обратно — к тем, кому был нужен.

***

Холодной и глухой выдалась ночь на всех святых. По стенам Карлштейна ползли светлячки факелов. Бартош притоптывал у ворот. От каждого шага глухой болью отзывалось у лодыжек — натертости зажили, но все еще напоминали о себе. Мерзли ноги, руки, нос, несмотря на то, как кутался во все, что только нашел. Индржих предлагал поделиться шапероном, но Бартош отказался. Каждый раз, как начинал жалеть, напоминал себе, что уряднику, которого не так давно лихорадило, дежурить по этому холоду до рассвета, а ему надо лишь дождаться людей с припасами, которые приходили посреди ночи. Чем дольше ждал, тем чаще приходилось напоминать, и тем слабее действовало увещевание. Облегчение окатило волной, когда ворота распахнулись. — Ну наконец-то, — буркнул Матей, укутавшийся в слои одежды так, что напоминал гору нестираного белья, а не человека. — Фридль, поднимайся. Из-за ворот первым вышел Дузанек — десятник, которого Бартош назначил перед уходом, — и его лицо сияло. — Мы вам к празднику принесли гостинец, панове! — объявил он, сбрасывая с плеч мешок. Фридль, постукивая деревянной ступней, двинулся к нему. — Грженик, Сватош, тащите! И под слабый свет факелов двое вынесли настоящее чудо — оленью тушу. — Сама наскочила, — посмеиваясь, рассказывал десятник. — А парни ушами не хлопали, из арбалетов ее кончили… Запах крови и сырой шерсти еще никогда не казался Бартошу настолько аппетитным. Он сглотнул слюну и прикрыл глаза, изгоняя из головы образ пузырящегося от огня жира. — Первогодка, — оценил Матей, обходя тушу, легшую в грязь. — Мелковата. Панам по кусочку выйдет, да и то немного. Кости и шкуру мог бы уварить, но дров впритык… — Ценю твое рвение, Дузанек, — слова шли с трудом из-за кома в горле и яро забурлившего живота. — Но Матей дело говорит. Если у вас есть силы тащить оленя, лучше б пару мешков зерна добрали. Мы им больше людей накормим. — Ну не обратно ж нам ее переть, пан Бартош, — буркнул Дузанек. Двое, тащившие и мешки, и тушу, печально переглянулись. — Всяко сгодится, — вздохнул повар. — Впросырь сглодаем. — Обратно, — повторил Бартош. Нахмурился. — Обратно… — Да, я и говорю, обратно не потащим, — повторил десятник. Рыцарь поднял руку, обрывая его речь. Искра, проскочившая в голове, потихоньку разжигалась в огонек. Блестящая мысль, которая могла возникнуть только в голове, измученной холодом, грязью и голодом. Ведь не они одни страдали от этого. Осаждающим тоже приходилось несладко. — Да, вы понесете мясо обратно, — с нарастающей уверенностью выговорил он. — И отдадите еретикам, которые нас осадили. — Что ты несешь? — прошипел Матей и встал между рыцарем и тушей, будто защищая ее от безумия, звучавшего в речах. — Может, еще сдаться предложишь? — Вы оденетесь в королевские цвета, — продолжил Бартош, уставившись в лицо десятника. — Отправитесь как мирные посланцы. Объявите, что гарнизон в честь святого праздника и от изобилия припасов делится дичью с пира. Потом уезжайте в противоположную сторону от той, где обычно к нам проходите, и скройтесь. В наступившем молчании слышал, как покашливает стражник, ожидающий у ворот. Гудел ветер в холмах. Лицо повара озарилось пониманием, а десятник расплылся в хитрой усмешке. — Я вас понял, пан Бартош, — хохотнул Дузанек. — Возьмем в посланцы кого-нибудь с мордой пошире. Пущай видят, как сладко в осаде живется.

***

Из-за ранения Бартош не мог самостоятельно подавать сигналы с вершины Большой башни, как делал обычно. И потому приходилось брать помощников. Пока Индржих болел, обходился Собеславом и оруженосцем пана Тлуксы. Позже не хотел его беспокоить — видел, как мало осталось сил у друга. Однако сегодня настоял на том, чтобы с ним поднялся именно урядник. Тот с неохотой покинул нагретое гнездо своей постели и отправился на помощь. Рыцарь поднимался на вершину Большой башни медленнее обычного. Сегодня он не просто шел с лампой в руке, но и рассказывал Индржиху о флагах, которые тот нес в мешке за спиной: — Каждый второй день пара цветов меняется, — новый вдох, еще шаг. — То есть, вместо черного показываешь белый. Вместо красного — зеленый. Желтый флаг не меняет значения. — А второй флаг в паре? — Тоже меняется. Причем для второго в пару зеленому встает желтый. Красный не меняется. — Мудрено… — Ты погоди, — усмехнулся рыцарь, поднявшись еще на шаг. — Каждый третий день цвета меняются в порядке. Теперь читать их нужно справа налево. — Хорошо, — одобрительно хмыкнул Индржих. — Дай догадаюсь — на пятый день все возвращается к исходному? — Нет, — Бартош тоскливо взглянул наверх. — Уф-ф-ф… — Еще двадцать ступеней, и мы на месте, — обнадежил спутник. — Так что дальше? — На пятый день флаги возвращают значение цветов. А на седьмой — порядок. Двадцать, всего двадцать… Под мышкой кололо, и Бартош изо всех сил пытался дышать ровно, неглубоко. — Итого выходит пять цветов, — задумчиво повторил Индржих, — показываем их попарно. Положение имеет значение. Выходит, у нас… получается… — Двадцать пять, — выдохнул Бартош. — Двадцать пять вариантов. — Бедный Йозеф, — в голосе урядника звучало веселье. — Я надеюсь, ты ему хоть подсказки оставил. — Ни за что, — поморщился рыцарь. Пять шагов. Только пять. — Хвалился своей памятью — так пусть ей поработает… Как вышли на чердак, Бартош склонился, прижимая ладонь к подмышке. Индржих стоял рядом, дожидаясь, когда снова пойдут дальше. — Стой, кто идет? — окликнул часовой. — Пан Бартош и его помощник, — ответил урядник. — Есько, не замерз ты тут еще? — Божьей милостью… Ступайте осторожно, все заледенело. Чердак Большой башни было не узнать. Чуть больше месяца назад Бартош очутился на нем впервые, и за прошедшее время от крыши и стропил остались заваленные лабиринты. Каждый раз, выходя сюда, чтобы подать сигналы Йозефу, подмечал изменения. Все свободнее здесь гулял ветер и наконец воцарился безраздельно. Сегодня он сорвал все облака с неба и обещал звездную, морозную ночь после ясного заката. Они прошли к южной оконечности крыши. Индржих скинул с плеча мешок с флагами. — Какую пару показываем? — поинтересовался он, перебирая полотна. — Сегодня пятница, значит, цвета исходные, а положение — измененное. В левой руке первый цвет, то бишь, черный, который про припасы, в правой — второй… Что просим? Муку, мясо? — Нет. Сегодня показываем только один флаг. — Один? — удивленно обернулся урядник. — Какой? — На дне лежит. Индржих зарылся и выудил слежавшееся алое полотнище — ни разу до того не покидавшее мешок, но лежавшее там с самого начала. Развернул и воззрился на белого льва посередине. — А королевское знамя в каком случае вывешиваем? — Помнишь, когда я обещал рассказать тебе о значении шифров? — хотелось улыбаться при виде того, как вытянулось чужое лицо. — Когда все кончится, — Индржих вскинул голову. — Неужто?.. — На вечернем причастии бургграф сам объявит, — и с чего сопротивляться этому побуждению? Бартош улыбался. — Так что я тебе ничего не говорил. Сладостным и горьким было чувство, родившееся от счастья, которым озарилась синева глаз в закатном свете. Пусть они еще находились рядом, но незримой вехой наметилось расставание. Оно сулило как отдых, так и одиночество. Но Бартош понимал — им суждено встретиться весной. Индржих привязал флаг к древку. С усилием поднял и удержал, позволил ветру расправить тяжелую ткань в лучах солнца. Смотря на флаг Богемии, Бартош одновременно радовался и сожалел, что осаде пришел конец. Восьмого ноября гарнизон Карлштейна заключил мир с осаждающими. По договоренности ему было суждено продлиться ровно год.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!