Вернутся к фанфику

ШИПОВНИК / Matthaeus - Ascensio / 14.05 - 16.05

3 августа 2026, 21:01
Дорога между Жебраком и Либштейном оказалась неспокойной. Лихие люди, на которых панам жаловались рихтаржи придорожных сел, скрывались в холмах, протянувшихся от Кршивоклата до Рокицан. Вытравливать их оказалось той еще мукой, и сталось радоваться, что управились быстрее месяца. Бартош возвращался в Нойметелы одиночестве, оставив служивых людей отдыхать в Жебраке — вояки вымотались куда сильнее него. Сжалился и над Линхартом, смотревшим на замок как на землю обетованную. Условился, что следующим днем юноша вернется в Нойметелы. А сам поехал вдоль напитанных грозами майских полей и смотрел, как удлиняются тени. Следом за дестриэ переступала вьючная лошадь. Восемь копыт влажно чавкали по сельской стежке. Тяжелый, густой запах свежей после дождей травы перекрывал вонь пота, исходившую от тела и одежды. Пожалуй, стоило самому тоже остаться в Жебраке. Вымыться по-человечески в горячей воде и под крышей, после стольких дней мытья в холодных ручьях и озерах. Однако тянуло в Нойметелы — место, которое еще не привык считать домом, но уже таковым называл. Чем ближе подъезжал, тем сильнее росло желание подстегнуть уставшего скакуна. Сдерживался. Все равно б доехал. — Вас второй день птичница ждет, пан Бартош, — гудел седовласый стражник, беря поводья и заводя коня во двор. — Уверяет, что вы с ней знакомы, но я указаний не получал, так что за постой исправно платит… — Как ее звать, Никош? — Маркета. Сказала, что из Скржипеля, но я уж не знаю… Нервный смешок вырвался из груди. Старик отметил верно — указаний ему не было. Бартош спешился. — Будь добр, позаботься о конях. — Да, пан. Давно минул девятый час, время близилось к закату. А значит, вернее всего, сестра в трапезной. Рассудив так, Бартош отправился в дом. Маркета сидела за столом вместе с девочкой-служанкой в главном зале на первом этаже. Рассеянный свет из открытой настежь двери освещал табличку, покрытую слоем воска. Женщина водила по ней писалом: — А так как читаться будет? Девочка сосредоточенно зашевелила губами, собирая звуки, но тут Маркета вскинула взгляд и радостно ахнула, отложив табличку и писало: — Бартошек! — Прости, — первым же делом покаялся мужчина, пока подошедшая сестра обнимала его, утыкаясь лицом в нестиранный дублет. — То первое, то десятое, а про вас с Петром-то и забыл стражнику сказать. Сколько ты за ночлег отдала? — Четверть гроша, — Маркета отступила, улыбаясь. Она провела руками по плечам брата и уставилась на ладони: — Ты откуда чумазый такой? Индро говорил, вы с панами в Либштейн отправились, но что-то непохоже… — Индро? Он к тебе заезжал? — Да, на днях. Повидался, детям горошка свежего выдал, да дальше отправился, — ее голос смягчился. Так же нежно она обычно говорила о братьях. — Сказал, к тебе заехать уже можно, к гостям подготовился. Как я вижу, не ко всем! Она сурово сощурилась, но в глазах блестели лукавые искры. — Расскажи-ка, что это у тебя за гора дел таких, что ты о родной сестре стражу забыл предупредить? — Все расскажу, дай только… Ну что тебе, Янушка? Девочка переминалась рядом, пытаясь поймать взгляд. Напомнила Линхарта, когда тот был помоложе, но, в отличие от него, не встревала в разговор, пока не спросили. — Письма вам пришли, я все на ваш стол сложила. От пана Алеша Голицкого из Кршивоклата, пани из Либомышля, пана Яна Шваба из Карлштейна… От перечисления скороговоркой усталость все сильнее наваливалась на плечи. Многочисленные разбирательства, затеянные с момента переселения в Нойметелы и раньше, а также легкомысленные переписки, которые вел из скуки или нужды в сведениях — последнее, в чем нуждался по возвращении. — …мельника радоушского, урядника карлштейнского и приходского священника бероунского, — закончила девочка. — Мне попросить подготовить вам воду для купальни? — Да. И скажи у матери накрыть на стол пораньше, мы с гостьей отужинаем. — Сделаю! — она юрким вихрем умчалась наружу. — Памятливая девчушка, — вполголоса отметила Маркета, проводив ее взглядом. — Пусть у священника грамоте обучится, коморнику помощница будет… — Священник в этом деле не союзник, с ним у нас разногласие, — рыцарь, взяв сестру под локоть, повел за собой, на второй этаж. — Он говорит, что с земель должно збраславскому монастырю выплачивать, а я говорю, что от монастыря уже третий год как головешки остались, а настоятель впал в ересь. Кому выплачивать?.. Сестра сочувственно поддакивала и вздыхала, внимая жалобам, пока они уселись за столом. Вернулась девочка и накрыла на ужин: расстелила свежую скатерть, принесла с кухни гороховый суп с бузинным цветом, разлитый по хлебным мискам. — Кухарку твою в руки сам Господь поцеловал, — мечтательно протянула сестра, пробуя еду. — Второй день кушаю, второй день оторваться не могу. — Ты почти слово в слово как Индро говоришь, — невольно улыбнулся Бартош. Вспомнилось, как на последней встрече за этим столом сонно и умиротворенно улыбнулся Индржих, наконец оторвавшись от пирога. — Ему у Греты пирог понравился. — Радостно слышать, что он в гостях уже побывал… Ох… Ложка звякнула, упав на пол. Женщина, виновато поджав губы, склонилась за прибором. Выпрямившись, поморщилась и приложила к виску пальцы свободной руки. — Заболталась, не заметила, как голова заболела, — брови вздернуло домиком, а губы растянулись в извиняющейся улыбке: — Прости, братец, но я покушаю и сразу отдыхать пойду. — Конечно. Дать тебе розовой воды умыться? — А у тебя есть?.. — сестра оборвала сама себя: — Ой, кого я спрашиваю. Да, мне бы пригодилась. Она удалилась в гостевую опочивальню сразу по окончании ужина. Бартош направился в свою. Прежний хозяин крепости обладал скромным, почти что монашеским вкусом. Добротно выточенная из темного дерева мебель не привлекала взгляда. Ни резьбы, ни красок. Темные стол и стул, мрачные сундук и шкаф, скромный аналой разместились в одной половине комнаты. Строгая ширма скрывала двуспальную кровать в другой. В первые же дни Бартош распорядился сменить выцветший полог на сочный мареновый. Проеденные насекомыми гобелены, укрывавшие голые стены, поменял на небеленные полотна — заказал бы что-нибудь подороже, но цены на по-настоящему красивую ткань взлетели до небес. Единственным, что Бартош однозначно одобрил в оформлении комнаты прошлым владельцем, остались шкуры, местами укрывавшие пол. Часть их, к сожалению, изветшала и после осмотра отправилась на первый этаж, в казарму — утеплять полы и стены там. Но осталось в достатке заячьего да волчьего меха, чтоб прикрыть пол у кровати. Войдя, Бартош распахнул ставни единственного окна, впуская в узкую, длинную комнату свежий воздух и вечерний свет. Склонился к столу — там, в небольшом сундуке, он держал полезные для кожи и волос снадобья, в том числе розовую воду. Нужная бутылочка нашлась без труда. Вынув ее, Бартош захлопнул сундук и бросил взгляд на стол. Испустил тяжелый вздох: письма. Их и впрямь было немеряно. Лежали аккуратной стопкой, бугрясь книзу от прикрепленных печатей, сургучных и восковых, каждая из которых заверяла имя отправителя. Тоска брала от мысли, что на каждое отвечать — это ж целый день уйдет. Зацепился за одно краем глаза. Просто лист без печати, даже не скрепленный, чтобы уберечь содержимое от чужих глаз. Он лежал ближе к середине, скромно слепившись пополам и не оттопыриваясь ничем. Пообещав себе просто глянуть первые строки, чтобы понять, кто это решил написать, не заверив послание, Бартош отставил бутылочку, вытянул лист и развернул. Письмо начиналось сразу с повествования — ни кому, ни от кого. Будто нырнул меж букв: чуть крупноватых, ровных, без излишних петель и завитков, похожих не то на пропись, не то на следы от близко вонзившихся стрел. «Намедни ездили продавать целую повозку золота. Петр половину гарнизона снял, чтоб все без сучка, без задоринки прошло. Возле Дубровице особенно береглись, но зря, всю погань тогда выжгли дотла» И с первых же слов согрело узнаванием, утянуло читать дальше: «Пока ехал, думал, как ты там со своими панами дороги расчищаешь. Надеюсь, моя наука тебе не пригождается. А если пригодилась, то дай Господь тебе и твоим людям сил» Ведь Янушка сказала, что урядник карлштейнский прислал письмо — как он мог пропустить мимо ушей слова? Коря себя за невнимательность, Бартош вчитался дальше: «Второй раз приезжаю, и второй раз пользуюсь тем, что тебя нет — от пуза наедаюсь. Но, признаться честно, мне боязно. Я помню твои слова, что от меня должны быть вести. Но я не ведаю, где именно вы с панами по кршивоклатским лесам блуждаете. А значит, и гонца отправить не могу. Решил так — заеду в третий раз на Вознесение Господне, если опять не застану, отправлюсь искать» Бартош с досадой выдохнул и потер лоб. Индржих решил блюсти условие так, как было озвучено — вплоть до последней буквы. Конечно, чего еще ожидать от урядника, работающего с императорскими законами? Но заскреблось в груди неуютное чувство. Единственное, о чем думал, прося тогда не оставлять вестей — это о собственной боли. О том, во что это могло встать человеку на другом конце обязательства — не поразмыслил. «К сестре твоей заехал. Она тоже по тебе скучает. Рассказал ей про твою крепость, сказал, чтоб приезжала. Верю, что привратник к твоей семье отнесется милостивее, чем ко мне при первой нашей встрече» Слабо кольнуло стыдом. Индржих думал о нем лучше, чем следовало. Благо, Маркете хватило хитрости назваться птичницей и попасть за ворота на правах путницы. «Звонят на комплеторий. Отправлюсь на покой, а то утро просплю. Молюсь о твоем благополучном возвращении. Написано в Нойметелах в седьмицу до Вознесения Господня» Значит, приехать он собрался на Вознесение. То есть, послезавтра. Пан Бейдржих звал отметить святой праздник в Жебраке, и Бартош колебался, не зная, соглашаться ли, но теперь точно решил — не поедет. Отправит Линхарта на растерзание, да чтоб случайно не начал ломиться в опочивальню когда не надо, с него бы сталось. Огладив напоследок пальцами высохшие строки, бережно сложил обратно пополам. Отложил в сторону. Вгляделся в стопку перед собой — а не скрывалось ли там еще одно послание? Писал же, что второй раз приехал… Сердце радостно трепыхнулось — да, точно, у самого основания стопки разглядел лист, точно так же сложенный вдвое. Развернул, предвкушая удовольствие от безыскусных, но искренних строк. «Решил, что обойдусь без salutatio. Лучше пускай ты не поймешь, от кого, чем поймет чей-нибудь любопытный глаз. Но если и впрямь не догадаешься — покажи тому, к кому пришел во время карлштейнской осады, он эту загадку разъяснит» Будто наяву слышал низкий, тихий голос, от которого становилось тепло, как от хорошего вина: «Ездил в Пльзень. На полуденную молитву отправился в собор святого Варфоломея — твоего небесного покровителя. Его, как и собор святого Вита в Пражском Граде, продолжают строить даже сейчас, когда еретики столько всего осквернили и попрали. Внутри — такая благостная тишина, что мне казалось, нас в тот час призрела сама Богоматерь, через прекрасную статую, которую ей там посвятили. Любовался Ей и Сыном Божьим всю молитву — как живые» Призадумавшись, Бартош опознал — Пльзеньская Богоматерь. Когда-то туда его, еще мальцом, возили в небольшое паломничество на Успение. Ни статуи, ни собора не помнил. Вместо того в памяти осталось, как с братьями сбежал купаться на речку, протекавшую неподалеку. Мысленно отметил, что стоило бы отправиться в паломничество еще разок, на этот раз сознательно и не в одиночку, продолжил читать: «Грета кормит от души. Клецки сготовила, душистые такие, с щавелем вприкуску. Я не удержался, снова наелся как скотина. Тебе стоит брать с меня плату за постой, и особенно — за пропитание. Иначе я тебя объем. Или раздобрею так, что в дверь перестану проходить, и придется меня содержать до второго пришествия» Ужасно. Бартош тихо прыснул, приложив костяшки пальцев к губам. Что ж, гость сам предложил брать плату, а вот какую — опрометчиво упустил из виду. Мысли о вариантах уже подкрадывались. «Бесконечно благодарен за предоставленный ночлег. Надеюсь на скорую встречу и желаю тебе благополучного возвращения домой. Написано в последнее воскресенье апреля в Нойметелах» Дочитав, прикрыл глаза — ловя гаснущие образы послания, будто послезвучие окончившейся мелодии. Вдруг тронуло любопытством, и поднес бумагу к лицу, втянул воздух. Пахло сухим деревом, чернилами… может, самую малость — чем-то более горьким и цветочным. Потом с уставшей руки. Чужим дыханием. Послезавтра. Уже послезавтра автор этих строк приедет — и можно будет заключить его в объятья и вдыхать его запах столько, сколько захочется. Бартош медленно сложил лист обратно надвое и положил поверх позднего послания. Сделал еще один глубокий вдох, выплывая из грез, вспоминая, зачем сюда явился. Подхватил сосуд с розовой водой и ушел заботиться о сестре.

***

В то утро Бартош спал так, как нравилось — допоздна. Имел право — вчерашний день потратил на разбор переписки, отдал ответные письма рихтаржу на отправку, а вечер выделил оруженосцу. Юноша все лучше орудовал мечом, однако до сих пор терялся, получая по голове, и попросил о помощи с проблемой. Рыцарь настучал увесистым суком по шлему от души и, грешно говорить, с удовольствием. Спать отправился с миром на душе и заполночь. Сквозь сон слышал надоедливое постукивание из-за окна. Кто-то без спешки колол дрова. В дреме задался вопросом — кто взялся за топор? Дружина осталась при пане Бейдржихе, Линхарт должен был уехать с утра. Прислуга при крепости воспользовалась святым днем: кухарка с дочерью жили здесь, но праздник хотели провести, общаясь с деревенскими, равно как и прачка, заведовавшая стиркой и купальней. Никош с вечера отправил на смену внука — тому хватало сил приглядывать за воротами, но не хватило бы выносливости так долго орудовать топором. Поднялся со звоном полуденных колоколов, возвестивших о празднике. Первым делом поплелся к окну, приоткрыл ставни. Из-за них в глаза ворвался яркий свет, овеяло прохладой. Часто заморгав, сощурившись, мужчина увидел источник звука. Белая, широкая спина блестела под солнечным светом, несмотря на утреннюю свежесть. Жгуты мышц перекатывались под кожей, когда Индржих заносил топор и резко опускал на чурку перед собой. Стоял и ждал, уперевшись обухом о землю, пока мальчишка-привратник отнесет поленья в дровяник и прикатит следующую чурку. Затем следовал неспешный замах и сухой, острый стук разносился по двору. Вдоль позвонков скатывались капли, уходя ниже, к влажному краю брэ. Какое-то время Бартош наблюдал, не ощущая прохлады в ветерке, проходившем из-за ставней. Но мальчишка, возвращаясь от дровяника, воскликнул: «добрый день, пан!». Тогда же обернулся и урядник. Приветственно махнул ладонью. Откровенно говоря, было сложно выбрать, куда именно смотреть: на осветившееся улыбкой лицо или темноту волос, сгущавшуюся к центру груди, сбегавшую ниже по животу и прятавшуюся под бельем. — Доброго дня вам обоим, — Бартош провел ладонью по голове, приглаживая гнездо на ней хоть в какой-то мере, и отворил ставни полностью. — Не ожидал тебя так рано, Индро. — Да я как-то… вот, — урядник потер нос тыльной стороной ладони. — Извини, разбудил? Я заскучал, руки решил занять, смотрю — дровяник почти пуст… — Не беда, я все равно заспался. Грета что поесть оставила? Гостя накормил? — Уху на карпе, — доложил мальчишка. — Да, он поел! Ну кто б сомневался. — Ты всю ночь караулил? За конями присмотрел? — поинтересовался Бартош и, получив в ответ гордый кивок, милостиво велел: — Ну так вернись домой, отдохни. Деду передай, я его к третьему часу жду. — Деда всыпать обещал, если я ворота оставлю… — Вон, поденщик приехал, — растянул губы в ленивой улыбке рыцарь. — Он до утра ворота мне посторожит. Индржих отвернулся и принялся мять загривок — даже издалека было заметно, как у него порозовели уши. А мальчишка решил попререкаться: — Пан, это не поденщик, это из королевского замка урядник! — Можешь из кладовой горсть изюма взять, — добавил, не меняя тона. — Угости деда и братьев. Ревностный охранник мигом забыл об обязанностях и вприпрыжку заскочил в дом. Индржих косо глянул вверх. На его лице до сих пор очаровательнейшим образом смешивались смущение и радость. — Будь добр, запри за ним ворота, — попросил хозяин крепости, отходя от окна. — Скоро приду.

***

Приведя себя в порядок и спустившись на первый этаж, Бартош обнаружил, к величайшему разочарованию, что гость одел обратно и нижнюю, и верхнюю рубашки, подпоясался как честный человек. В столь возмутительно одетом виде мужчина поднялся с лавки, говоря: — Я уж думал, вы с Коловратами до осени по лесам колготиться собрались… Смолк, когда оказался в объятье. Сомкнув руки за спиной, Бартош склонил голову, чтобы коснуться щекой влажной, прохладной шеи. И глубоко вдохнул. Горечь пота, сладковатый запах у волос, терпкий душок мыла от рубашек — они смешивались, пряча под собой тот едва уловимый аромат, который исходил от тела. Он напоминал о разнотравье под полуденным солнцем. — Рад твоему приезду, — с новым вдохом снова укутался в шлейф запаха, будто в мех. Под пальцами ощущал слегка влажную ткань. — Очень хотел тебя увидеть. — Только увидеть? — стиснули в ответ, выдавив часть воздуха из легких и лишив возможности дышать полной грудью. — В следующий раз, как заскучаешь, заходи ко мне, — предложил Бартош, ловя небольшие, почти незаметные прикосновения: как поглаживали по спине пальцы, поднималось и опускалось плечо под подбородком, овеивало дыханием ключицу. — Я расскажу, чего еще хотел бы. — Можешь сейчас, — в этом голосе, совсем тихом, отчетливо слышалось желание. Мазнуло прикосновением по шее, и за колкостью многодневной щетины кожи коснулось нечто мягкое. Мягкость сменилась влагой. — Я послушаю. — Посреди бела дня? — Бартош приподнял подбородок, подставляя шею. Губы надавили сильнее, осторожность поцелуя сменялась жадностью. — Еще скажи, прямо на лавке? Даже не пытался изобразить возмущение. Наслаждался происходящим. Понимать, что его хотят так же горячо, как сам хотел, и не скрывают этого, дорогого стоило. — А ты как хочешь? — что-то острое кольнуло ключицу через ткань. Зубы. Как? Можно здесь, а можно подняться в комнату. В свою или полупустую, выделенную для гостя, чтобы оставить тому приятные воспоминания о ней. Одежда — снять, оставить? С Индржиха — снять, одетым он нарушал закон. Какой — не знал, но стоило подобный завести. Одна мысль назойливо пробивалась сквозь распутные думы. Хорошо помнил, как стремглав умчался любовник после первой ночи, и как скомкано, быстро попрощался после помощи в палатке на роли оруженосца, пропал до следующего дня. Он же не собирался переспать, а потом сразу же уехать? Но задавать столь жалкий вопрос не имело смысла — вряд ли мужчина поступал так из какой-то извращенной прихоти. И вряд ли принуждение остаться после близости поможет, скорее, только отдалит. Но стоило бы уточнить, хоть как-то… Пока Бартош размышлял, как поступить, чужие объятья медленно, но неуклонно крепли, подобно змеиным кольцам. Жажда в прикосновениях ощущалась словно пламя. Еще немного, и все решат за него. Собрался с силами, встал покрепче на ослабевших ногах, протянул пальцы через чужие волосы. Ухватился — мягко, но достаточно, чтобы с легким усилием оттянуть от себя — поймал легкий, едва слышный звук, сошедший с губ. Уставился в глаза, до оторопи бездонные. Зря. То, что собирался сказать, испарилось из головы. А опасение — чего он вообще опасался? — растаяло подобно дымке, оставив горьковатое послевкусие на языке. Индржих смотрел пристально, не мигая, и в его взгляде не читалось ни сомнений, ни смущения. Только вожделение. А потому Бартош улыбнулся и припал губами к чужим губам. Поверхностно — дразня, легко касаясь, ускользая, когда пытались сблизиться. Зарылся пальцами в волосы, проводя по голове. Низкое, недовольное ворчание прогудело в плотно прижатой груди. После нескольких неуспешных попыток поймать в поцелуй Индржих куснул за челюсть, и Бартош прыснул от неожиданности: — Съесть решил? — А ты еще повертись, — мрачно пообещал урядник, отлипнув от щеки. Ослабив хватку, мимоходом провел пальцами по ней, будто стирая прикосновение. — Искушаешь тут меня. — Ты первый начал, — сделал шаг назад, к лестнице. Впрочем, попыток вывернуться из чужих рук не делал. — Решил дрова порубить в виде, достойном епитимьи. — Священнику нажалуешься? — голос прозвучал глухо: поднимаясь следом по лестнице, Индржих уткнулся лицом в грудь, слепо хватая ртом. — Или сам наложишь? Раскрыл было рот для остроумного ответа, но укол удовольствия вымел его из головы: губы нашли искомое под тканью. Подавился выдохом. Уложил ладонь на чужой затылок, колеблясь между желанием прижать ближе и намерением оттолкнуть. Но шевельнуться лишний раз боялся — откусят еще. Индржих стрельнул вверх быстрым взглядом, и расплылся в довольном прищуре, не забыв вцепиться сильнее, будто клещ. — Dio, — вырвалось само собой, — tu… — Egone? — соизволил все-таки разжать зубы Индржих. Да, он ухмылялся, обхватив одной рукой за поясницу, а второй уже копошился с поясом — тот звякнул на пол. Если ему хватало умственных усилий на латынь, значит, можно и самому не церемониться. Бартош склонился и на этот раз впился в губы с такой целеустремленностью, что клацнули зубы. Пальцами зарылся в волосы, крепко сжав, второй рукой потянул за воротник. Но мог бы и не тянуть — языки сплелись крепче цепи. Оставалось только вести за собой, не прерывая мокрого, неряшливого поцелуя. От него ожгло нижнюю губу, а подбородок холодило воздухом. Жадность, с которой Индржих откликнулся на прикосновение, неотступность, с которой он доверчиво и слепо следовал дальше — по лестнице, по большому залу, — наполняли тело жаром. Едва не оказался загнан в угол в коридоре, который разделял их комнаты. Терпение Индржиха иссякало, и Бартош почувствовал это в полной мере, когда его придавили к стене, а горячие ладони очутились под одеждой: на груди, в паху. Пока губы посасывали, втягивали язык, рука тем же движением взялась и потянула за член под бельем. Хотелось сдаться, позволить терзать тело так, как вздумается. С каждым вдохом ощущал, как голова кружится все сильнее. Прикосновения обещали истязать так сладостно, что не осталось бы ни единой мысли и ни единого слова, одно наслаждение. И все-таки Бартош не мог так поступить. Он не понимал до конца, что происходит в чужой голове. И не собирался отдаваться человеку, который в любой миг мог обмереть или сбежать, оставив зияющую рану в мыслях. Куда спокойнее верховодить самому. К тому же, Индржих, несмотря на пыл, действовал неискушенно. Его действия оставались прямолинейными как удары шестопера: хват, поцелуй, укус. Он вел себя так же, как на ристалище, и, безусловно, этот стиль не оставлял равнодушным. Однако можно было… не лучше, но иначе. И это самое «иначе» с легкостью бы решило, за кем победа. Подавшись вперед, Бартош углубил поцелуй. Уложил ладони на загривок, склоняя ниже. Он все еще ощущал жар чужих пальцев, однако сосредоточился на действиях: прильнуть всем телом, надавить бедром меж ног, крепко сжать ягодицы и не останавливать движения языка. Можно было решить дело чистой страстью, а можно — умением. Способностью ласкать не в одном-двух местах, а везде. Выпивать дыхание и заставлять задыхаться не только от глубоких, но и от легких, щекочущих прикосновений губ и языка. И все шло так, как он решил — к обоюдному удовольствию, точно мог сказать по тому, что чувствовал и слышал. Провел рукой между лопаток, по выгнутой пояснице, крепко сжал. Рука между ног, до того начавшая прерываться, подрагивать, остановилась, а в сумраке коридора протянулся стон. Скользнув губами по щеке, Бартош прижался ими за виском: — Взять тебя прямо здесь или дойдем до кровати? Тщательно следил за голосом. Не хрип. Не шепот. Мягкий, неторопливый, спокойный — по себе знал, насколько кружит голову, когда таким говорят прямо в ухо. Провел языком, оставляя напоследок влажное, щекочущее ощущение — Индржих дернулся под руками. — А ты… как хочешь? — нашел он в себе дерзость повторить уже заданный чуть раньше вопрос. Но то, как звучал — сипло, на грани срыва, задыхался, — будто влило огня в жилы. Хотелось услышать еще. — В кровати, — снова прижался губами к уху. — При свете. Ad agio. — Что? Ad… aeger? Точно, в латыни такого слова не имелось, и урядник бы его никак не понял. В голове родилась шалость. Бартош, весело хмыкнув, вывернулся из ослабевших рук — чтобы открыть дверь к себе и провести Индржиха следом. — Mi capisci? Прикрыл дверь за отвлекшимся урядником — тот оглядывал комнату. Вместо ответа Индржих одарил взглядом, в котором в равной степени все еще горело пламя, но и плескалось недоумение. — Dunque non capisci, — довольно вывел Бартош и повел за руку дальше, за ширму, к постели. — E posso dir tutto ciò che voglio. — Я, что… головой тебя об стену приложил? — прозвучало слабо, беспомощно. — Милостивая Дева, да нет же, — возвел очи горе рыцарь и обернулся. Индржих смотрел встревоженно. Кажется, шутка требовала объяснения, иначе вместо постели ему бы светил только покой. — Не нравится, когда я обращаюсь к тебе на итальянском? Понимание озарило расширившиеся глаза. — Und dir? Настала очередь Бартоша распознавать в коротком ответе хоть что-то знакомое. Не понял ни слова, но по игривому тону догадался — дразнят. Рассмеялся: — Bene, bene! — и принялся стягивать с себя рубашку. Бросив ее в изножье, взялся за завязки шоссов, но увидел, что Индржих уткнулся носом в собственный воротник и уставился в пустоту с серьезным выражением лица. Неприятно екнуло в груди. — Что такое, Индро? — Немытый я, — сокрушенно буркнул урядник. — Пока дрова колол, пропотел весь… Отлегло. Бартош потянул за узел чужого пояса со словами: — Calmati. Mi piace il tuo odore, — и, во избежание ошибок в толковании, обнял и зарылся носом в волосы над ухом, сделал нарочито глубокий вдох. Ощутил, как ладони — столь дерзкие чуть раньше, — легли на плечи легко, почти робко. — Ты тоже… Кхм, то есть, du riechst auch gut. Снова не понял ни слова, но, судя по смущенно-теплому тону, ничего против Индржих не имел. А потому чмокнул того в ухо и спустился ниже — к шее, пока пальцами вслепую дергал завязки шоссов, распуская одну за другой. Ему нельзя было позволять остаться наедине со своими мыслями. Тогда его голову начинали одолевать всякие глупости, вроде той, что немытым сюда вход заказан. Лучше способа отвлечь, чем поцелуи и прикосновения, Бартош не знал. А потому одарил ими так щедро, как мог, между делом разоблачаясь сам и помогая избавиться от одежды другому. С облегчением ощутил, нараставшую уверенность в ответных прикосновениях, а вместо неловкой тишины вновь зазвучали тихие, горловые звуки — будто кто-то вдумчиво, неспешно пощипывал струну. Забылся, погрузившись в душистую горечь запаха, вкус языка, щекотку волосков от груди и живота. Очнулся, когда настойчивое давление опустило на кровать. Подняв веки, обнаружил алчный блеск в потемневших глазах. Бартош отодвинулся от края, укладываясь на постель. Выдохнул, когда придавило сверху, ощутил, как чужие руки заключили в надежную клетку, обхватив под лопатками и плечами. Индржих был тяжелым, но от этой тяжести по телу разливалось приятное напряжение, а когда он двигался — голая, чуть влажная кожа, тепло, дыхание на губах, — перед глазами белело. И хотелось ощутить эту тяжесть не только на себе, но и внутри. К счастью, Индржих куда лучше помнил о неявном условии, которое поставили перед входом в спальню. Он подтянул колени выше и уселся сверху. Сплюнул на ладонь. Приподнялся и, помогая рукой, завел член между ног — мимоходом огладил, смачивая. — У меня на столе масло, — Бартош приподнялся на локте и коснулся чужого предплечья. — Не торопись. Индржих поднял лицо и обжег хищной ухмылкой. — Du hast versprochen, welsch zu reden, — от властного голоса мурашки сбежали по спине. — Dann… rede! С последними словами он плавным, уверенным движением опустился вниз. Слишком сухо. Слишком тесно — до боли. Не хотелось думать, каково принимающему. Но, к замешательству Бартоша, тот продолжал скалиться — удовлетворенно и лишь малость скованно. И склонился ниже, чтобы коснуться губ с торжествующей улыбкой — будто это он погрузился в тесную глубину до самого упора. Пугало и завораживало. Бартош понимал, что испытывает Индржих — видел в блеске глаз, слышал в неровном дыхании. Ощущал — собой, — как содрогается и сжимается от резкого вторжения тело. Острая, пронизывающая боль постепенно должна была переплавиться в удовольствие. Сам бы пошел на такое разве что от крайней охоты. Мысль, что, видимо, он настолько возбудил Индржиха, отозвалась довольным урчанием внутри. И все же опаска была сильнее. Осторожно, медленно поднялся — следя, чтобы шевелилась только верхняя половина тела. Упираясь одной рукой за собой, второй провел по спине, едва касаясь пальцами. Щекой улегся посредине груди — услышал тяжелый, быстрый стук. На плечи легли цепкие ладони. Индржих слабо вздохнул и уткнулся подбородком в затылок. Продолжая вести пальцами по спине, Бартош ощущал, как закаменевшие мышцы понемногу становятся податливее. Глупец, с кем он решил посоревноваться? Зачем доказывать такой ценой, что он тут самый сильный и справится с чем угодно? Жалость и нежность разлились в сердце. Чувства подступили к горлу и вышли словами — не своими: — Giunto m'a Amor fra bello e crude braccia, — Бартош поднял голову и поймал взгляд — темный, пронизывающий, — che m'ancidono a torto. — Gut, — криво усмехнулся Индржих. Черты лица, огрубленные напряжением, смягчились — совсем немного. — Weiter. Его голос прозвучал отрывисто и одобрительно. Подчиняясь ему, Бартош продолжил: — E s'io mi doglio doppia 'l martir… — запнулся, ощутив давление на плечи и движение вверх. Попытался удержать, но рука едва ли слушалась. Предательским жгутом скрутило удовольствие, разошлось по телу. Он ощущал малейшее движение, как неохотно отпускает, а затем столь же неохотно принимает обратно плоть — и при этом тесно, жадно захватывает внутрь себя. Стиснул зубы. Сжал в кулак пальцы на спине, которые помимо воли стремились вцепиться сильнее, ускорить сладостную муку. — Dann? — шепнул Индржих. В его глазах клубилась похотливая мгла. Голос по-прежнему звучал глухо, но в нем слышалось искреннее наслаждение происходящим. Дьявол побери, до безумия хотелось знать, каково будет под ним. Что ж, не собирался медленно — пускай. Вместо того, чтобы дальше осторожничать, Бартош увел руку из-за спины и обхватил член, мягко тыкавшийся в живот — уже не столь твердый, как в начале. Взял неспешный, почти ленный ритм, с которым проходил по всей длине. Поймал зрелище того, как блеснули и закатились глаза. Индржих опустил веки. Его лицо — чуть нахмуренное, склоненное навстречу, — хотелось запечатлеть в памяти. — Onde pur, com'io soglio, — поймал вдох с приоткрытых губ. Брови дернулись, ресницы подрагивали. Мелкие, словно песчинки, капли пота блестели на лбу, шее. Движения ладони совпали с движениями бедер, и мнилось, что сейчас Индржих ощущает схожее удовольствие… хоть и куда большее. — Il meglio è ch' io mi mora amando e taccia… Единственное, что от него требовалось, это принимать то, что дают: обволакивающее тепло и мягкость, тесную глубину. Когда чужое дыхание участилось — держать крепче. Шептать на языке, мелодичном и воркующем. Возможно, перепутал где-то строки, но кто б его в этом обвинил. Все равно ведь слова пролетали неузнанными. Индржих двигался медленно, но понемногу, словно вода сквозь трещины на льду, проступила дрожь. Плечи стиснули до онемения, и Бартош снова уткнулся щекой в грудь, вдыхая резкий, одуряющий аромат. Слушал выдохи, через которые прорывался голос: низкий, высокий, хриплый, звонкий, измученный, блаженный… Последняя судорога прошла по задеревеневшему телу, и ладонь оросило теплом. Индржих сорвался в короткий, громкий стон и смолк, задохнувшись. Сердце часто клокотало под щекой. Бартош оттолкнулся рукой, которой до той поры поддерживал себя, склонился вперед, обвил ею ссутулившуюся спину. Ладонью же продолжал тихо водить по члену, ловил губами дрожь на шее. И снаружи, и в глубине тело обмякало, дыхание замедлялось. В паху ныло, сводило от нетерпения, желания продолжить. Хотел увидеть не только торжествующий оскал, но и сломленное наслаждением лицо. — Continuiamo, — с этим словом осторожно, но уверенно уложил Индржиха на спину, все еще оставаясь внутри. — Continu… я же только что, — слабо запротестовали в ответ, но Бартош поймал возражение губами. Индржих недовольно пошевелился, однако не сопротивлялся всерьез. Если бы правда захотел — сбросил бы без усилий. Вместо этого растянулся, принимая проникновение как сверху, так и снизу. Было глупо сразу давать себе волю. Так бы лишь снесли, как он себя ублажает, а главной цели — взаимно насладиться действом, — не достиг бы. Потому начал терпеливо, заново. С поглаживания по голове — успел подметить, что Индржиху это нравилось. Не торопился. Вместо этого погрузился в ощущения, как в речной поток. Успевшие подсохнуть губы, щекотка волос под пальцами… Звон колокола откуда-то из-за окна. Дуновение воздуха, охлаждавшее спину. Гладкий лен под локтем. Поклевывал то поверхностными, то глубокими поцелуями мирное, расслабленное лицо. Слушал успокоившееся, глубокое дыхание. И лишь когда под животом стал оживать, подергиваться обмякший член, сам осторожно двинул бедрами. Индржих скривился, однако сорвавшийся с губ звук — тонкий, короткий, — говорил больше об удовольствии, нежели о боли. И потому, не прекращая легких ласк, продолжил двигаться. Ему понравился тот дикий, звериный оскал, с которым Индржих оседлал его чуть ранее. Но так же нравилось и хрупкое, слегка болезненное выражение, с которым он жмурился сейчас. Хотелось увидеть больше этих выражений, узнать лучше. Теперь, когда его лицо больше не походило на застывший лед, боялся оторвать взгляд. Упустить что-то. Улыбку или насупленную мину, яростную гримасу или слезы — каждое выражение помогало узнать лучше. Ощутить себя ближе. Унять голодное чувство, с которым ждал встреч. Вот и сейчас, когда Индржих вытянул шею, издав неровный, тонкий звук сквозь сомкнутые губы, внутри разгорался жар, и не только в паху. Помимо привычной гордости — да, ему нравилось доводить тех, с кем он оказывался в постели, до пика, и он этого никогда не стеснялся, — в груди теплилось нечто особенно нежное и мягкое, пронзительно холодное в своей чистоте, подобно первому снегу. Держался на грани, дышал ртом, вбиваясь в снова сжавшееся тело. Неотступно наблюдал за тем, что так хотел увидеть — исказившимся от удовольствия лицом. Оно было прекрасно. Когда обхватили руками и притянули ближе, лбом ко лбу, вдруг понял, что улыбается по-глупому откровенно, и уже давно. Согнал хмельную усмешку, но, кажется, опоздал — Индржих разлепил влажные ресницы как раз чтобы увидеть последний ее отблеск. Ощутил, как сжалось чужое тело под толчками, почти так же сильно, как в самом начале. И наконец отпустил себя — приник, глубоко и плотно, кончая внутрь. Спустя короткий миг блаженства мир стал обретать цвета и звуки. Снова ощутил липкость на коже. Покалывание в мышцах. Холод в горле от частого дыхания. И все-таки остатков наслаждения, мерцающих то тут, то там в голове и теле хватало, чтобы назвать снизошедшее ощущение счастьем. — Двинься? — пробормотал Индржих в ухо. Бартош уступил без возражений. Молча сполз рядом, уложив руку на вздымающуюся грудь, прикрыл глаза, вдыхая чужой запах. Переводил дыхание. Почти сразу его кисти коснулись пальцы, отталкивая в сторону. — Я пойду… — последовавшая пауза ясно сказала: подбирали слова. Искали оправдание. — Воду нагрею. Нам не помешает обмыться. Бартош не пошевелился. Позволил ускользнуть прочь — из-под руки, из постели, из комнаты. Открыл глаза, когда дверь затворилась. Смотрел на смятое, влажное покрывало под ладонью. Чужой запах дурманил голову и горчил язык. Странным образом сердце одновременно грело безбрежное счастье и сковывало столь же неоглядное одиночество.

***

Хоть было немного непривычно купаться с самого утра, но Бартош не стал отказываться. Обмыться после столь чувственного приветствия не мешало, да и радовало, что снова пригласили побыть рядом, а не уехали по-тихой прочь. В домишке, который использовался как купальня и прачечная, стояла сырая духота. Ее лишь немного разгоняла прохлада из-за открытого настежь окна. Пар колебался над бадьей как занавесь и насыщал воздух еще большей влагой, а также легким, сладким ароматом. — С шиповником ты хорошо угадал, — с этими словами Бартош погрузился в горячую воду. — Он мне нравится. — Помню, — Индржих укладывал одежду, которую его спутник сбросил на стол как попало, ровными стопками — совершенно бесполезное занятие. — Ты, когда со мной в карлштейнскую купальню ходил, его просил. Да и розовой водой от тебя всегда пахнет. Купальню? Это ж еще до осады. Ну и памятливость. Бартош хмыкнул — коротко, уважительно. — А сам какие травы любишь? — поинтересовался он, ополаскивая пах. Проследил, как в воде растворилось ржавое облачко. Безусловно, в постели Индржих слишком поспешил. Поставил в памяти метку — разлить масло по небольшим мехам и рассовать по разным углам. Пусть лучше слуги шепчутся, чем гость уезжает, перекосившись в седле. — Да без разницы, главное, чтоб были, — протянул урядник, сворачивая пояс и укладывая рядом. Двигался он вроде бы как обычно, и это стало некоторым утешением. — Ну, мята вот обычно есть, ее прошу. Шалфей еще неплох… То есть, холодные, горьковатые тона — близко к тому, как пах сам. Или, быть может, насквозь ими пропитался? Размышляя об этом, обтер грудь. Спутник взял небольшой табурет и, поставив вплотную к бадье, уселся рядом, оперся локтями о край, обтянутый тканью. — Ты со мной не сядешь? — поднял бровь Бартош. — Столько воды на меня одного переведем? Не по себе было от ощущения, будто он как господин, которому прислуживают. Мог, конечно, сыграть в подобную игру, но прямо сейчас того не хотел. Хотелось оказаться ближе и понежиться рядом, раз уж наконец остались наедине, а не пользоваться чужой услужливостью. — Я уже обмылся. Тебе мочало дать? — Я не настолько грязный. Ну, Индро, это какое-то преступление с твоей стороны: ходить одетым, пока я тут нагишом, — попытался еще раз. — Раздевайся, полезай. — Чтоб ты меня еще раз нагнул? — сощурился Индржих. — Тут посижу. За кого он его принимал? Бартош, конечно, не собирался держать руки при себе, если бы они оказались по соседству в одной бадье. Но совесть имел, и дальше вредить не собирался. Существовало немало иных способов приятно провести время, кроме как проникать внутрь. Да и если бы сказали «нет» — послушался бы. Вздохнув, мужчина решил не озвучивать всю эту пламенную тираду, вместо того ограничившись кратким вопросом: — Я похож на того, кто принуждать будет? — Ты похож на хитреца, Бартошек. Не поспоришь. Мужчина фыркнул и, набрав воду в ладони, плеснул на спину. Откинулся и посмотрел в лицо. — Я хочу провести этот день с тобой рядом, — прямо озвучил он. — Одному плескаться не по себе. Может, есть какое у тебя любимое занятие, к которому могу присоединиться? Лицо Индржиха вытянулось, он издал короткий, удивленный звук. Уставился на хозяина крепости так, будто его отсюда выгоняли: — А ты сам чего хочешь? О, у Бартоша были варианты. Почитать вслух книгу, которую горячо советовал и даже отдал пан Бейдржих — в лесах так руки и не дошли ее открыть. Пойти к оружейной комнатушке в казарме, достать тренировочные мечи и снова вспотеть, но немного иначе. Да пусть бы и отправиться на люди в церковь, причаститься в святой день — лишь бы вдвоем. Но побаивался. Если вести за собой все время, то чужая рука неизбежно выскользнет — уж это знал. — Если б ты в постели не поспешил, я б предложил туда вернуться. Но на этот раз с тебя точно хватит. — Тебе не хватило? Как же беспомощно и даже мило прозвучал этот вопрос. Что ж, уряднику предстояло многое, очень многое узнать о его темпераменте. Но не сегодня. — Давай лучше займемся тем, что тебе по душе, — предложил Бартош, утерев рукой с губ дурашливую усмешку. — Я не тороплю. Подумай, потом ответь. Индржих сгорбился, подпер подбородок ладонью и смежил веки. Молчание тянулось, и пар вился бесплотной пеленой. Урядник морщил лоб, думал. Порой Бартош плескал на себя горячей водой — влажную кожу пробирало прохладой. Внутри медленно зрело удивление. Так вообще бывало, чтоб человек не знал, что делать хочет? — Ты не против коней запрячь? — наконец раздался негромкий голос. — Я бы по полям проехался. Там красиво сейчас. Цветет все. Заняться тем, что делал по работе едва ли не каждый день. Бартош удержал себя от того, чтобы закатить глаза. Вместо того кивнул.

***

К югу от крепости простирались луга и поля, идущие серебристо-зелеными волнами под ветром. В день Вознесения Господня никто в них не работал, и стежка, убегающая навстречу солнцу, оказалась пуста. Только в шелесте травы чудились позвякивание колокольчиков и блеяние. Кони шли без спешки, ровным шагом. Ширины стежки не хватало, чтобы уместить обоих рядом, и под копытами проминались одуванчики. Как и сказал Индржих, луга цвели, но только теперь, когда ничто не гнало вперед, Бартош узрел это, словно в первый раз. Поля, оставленные под паром, усыпало сорными травами. Сверкали алым запоздавшие маки. Парили белыми облачками соцветия бузины. Розовые, небесно-голубые, желтые цветы, чьи названия Бартош помнил лишь смутно, пестрили без счета. Над дорогой летел ветерок, в котором все запахи смешивались в один умопомрачительный аромат. Тень от облаков и поток света сменяли друг друга, будто ночь и день. По траве, словно лягушки по тине, перепархивали и щебетали мелкие птицы. — …а этот дуралей стоит и смотрит, как мешок уплывает по ручью. Я прямо в доспехе за ним бросился. Выловил, вернулся, так знаешь, о чем он первым делом спросил? Морковку-то, может, мыть уже не надо, она вон в реке поплавала, намылась. — Ты эту морковь запихнул, куда следует? — Лучше. Сказал, с ней сам справлюсь, а он пускай второй раз доспех чистит. Ты б видел, как скривился! Аки римский мученик на иконе… Рассказ о блужданиях в кршивоклатских лесах тек неторопливо. Бартош поглядывал вбок, на то, как спокойно, умиротворенно Индржих взирал на расстилавшиеся перед ними поля, и как порой озарялось его лицо ленивой улыбкой. В седле спутник, вопреки опасениям, сидел ровно. На душе было светло. — …за розовой водой пошел, твои письма увидел, — и тут вспомнил, о чем хотел сказать: — Помнишь, ты написал, что поехал бы меня по горам искать? — Да, — голос прозвучал суше, чем до того. Понимал, почему. Но проговорить все-таки следовало. — Так не поступай. Я благодарен, что ты меня послушал и без вестей не оставил. Но если не знаешь, куда отсылать письмо, или оно будет Бог знает сколько идти, то не волнуйся. Для меня главное понимать, что ты обо мне не забыл. Замерцал и скрылся за облаками яркий блик солнца. Травы шелестели под касанием ветра. — Не забуду, — вплелись слова в шелест. Произнесли их без усилия, свойственному лжи или вытащенной на свет истине, но с печалью. Словно урядник говорил не только об обещании давать о себе знать раз в месяц. Холодок пробежал по телу, и в том был виноват не только очередной порыв ветра, проникший сквозь сукно. — Я тебе верю, — Бартош укрепил голос нарочитой бодростью. Хотелось развеять тень, омрачившую лицо спутника. — Просто хочу, чтоб тебя это не тяготило. — Петр сказал, ты злопамятен… Внезапное упоминание брата, да еще в таком ключе, ошеломило рыцаря. Пока он пытался подобрать слова для ответа, Индржих продолжил, столь же тихо и задумчиво: — Я подобного не замечал, но решил судьбу не испытывать. Все-таки он с тобой дольше общался. — Вот горазд меня очернять, — в груди заклокотало недовольство. — Раз я помню, как этот боров у меня конфекты карамельные таскал, которые отец из Праги вез, так сразу злопамятный? И как он в масло для утех горчицы добавил — такое забудешь! — Куда-куда горчицу добавил? — Индржих повернулся в седле. Бартош с облегчением отметил, как печальная, темная нота в его голосе растворилась, будто ее и не было. — И что стало? — Горело все, хоть плачь. Хорошо девица, с которой уединился, не успела распробовать, я один пострадавший остался. — Страсти какие, — как свет возвращался на поля после уходящей тучи, так и урядник снова расплылся в ухмылке. — И что ты с ним за такое сделал? — Дождался, пока он в дрова будет, и под богоугодным руководством Доминика тонзуру ему выбрил. — Ну прямо всепрощающий христианин, — покатился Индржих. — Как ты там говорил… Памятозлобие есть гвоздь… — Вонзенный в душу, да, — подхватил Бартош. Холодок в груди окончательно развеялся. — Как поживает этот вредитель? Маркета нажаловалась, что он к ней носу не казал с самого Рождества. Все на Петржихона дуется? — Как тебе сказать… — Индржих замялся. — Он вину признал, и заедет к ней попозже. Каждое слово подбирали так осторожно, что рыцарь слышал за ними некую историю, о которой затруднялись рассказать. Однако прежде, чем решился ее выудить, урядник вдруг потянул за поводья, останавливая коня. — Пойдем по меже? Я там куст вижу один любопытный… Бартош послушался без возражений. Поворотился следом, и оба скакуна сошли в траву, местами доходившую уже до брюха. Двинулись вдоль невысокой насыпи, густо поросшей кустарничками, к означенному кусту. Издалека рыцарь различал в его листве редкие бледные пятнышки. — Твой брат помогает Вите после смерти Мартина, — вдруг начал Индржих. — Собеслава без вопросов отпускает, когда тому по дому надо что-то делать. Людей хороших на поденную работу нашел. До того разговор шел о Маркете, а теперь вдруг, внезапно, о жене прошлого карлштейнского гетмана? Бартош обратился в слух. — В начале мая он к ней и сам приехал, — урядник набрал воздуха в грудь и длинно, тяжело выдохнул. — Ну… в общем… поговорить… По тому, как цедил слово за словом, с неловкостью, да как запунцовели вдруг кончики ушей, рыцарь вдруг понял, о чем мялись сказать. — Не говори, — ахнул он, склонившись к собеседнику. — До сих пор по ней сохнет? Индржих глянул в ответ испуганно, с трепетом, будто на снизошедший к Гробу Господню Благодатный огонь. Он открыл рот, но оттуда не раздалось ни звука, и молчание подтвердило куда громче, чем любое слово. — Ну кобель, — Бартош выпрямился обратно в седле. — Бедная Вита… Надеюсь, она ему всыпала. Ну хоть бы год подождал, как Мартин, piae memoriae, упокоился. А этот репей тогда ее не охмурил, так теперь собрался… — Ты что-то знаешь? — Он мой брат. Конечно, знаю, — вздохнул Бартош. — Я видел, как он за ней увивался. Она сама тоже хороша: то по роже крапивой задает, когда он в этой самой крапиве других девиц тискает, то за ручку у Мже гуляет. Индро, лучше не лезь, там черт ногу сломит. Стрекотало, звенело, щебетало вокруг, и обдавало то сладким, то горьким ароматом. Позвякивала сбруя, шуршали травы под копытами. — Мы к твоему кусту подъезжаем. Вас наедине оставить? — Зачем наедине?.. — удивленно повернул голову Индржих, но почти сразу махнул рукой: — Нет, я не затем ехал. Можешь рядом остаться. За несколько шагов от цели он сошел в траву — та сочно, ломко захрустела под тяжелыми шагами. Конь, оставленный самому себе, качнулся следом за хозяином, а потом остановился и опустил голову к траве. Вблизи Бартош понял, куда направлялся спутник. Зрелый, высотой с человека, раскидистый куст шиповника обратил ранние белые, с розовыми краями цветы к свету. Вокруг витало облако нежного запаха. Индржих потянулся к веткам. Сверху, из седла, Бартош видел, как мужчина принялся обдергивать светлые лепестки с первых, редких цветов: осторожно, по одному, оставляя чашечки на месте. Рыцарь тоже спешился и отпустил коня. Посмотрел, как тщательно Индржих идет по клонящимся к земле ветвям, и уселся неподалеку, в тень, которой щедро делился куст. Вытянул свежий колосок, зажевал, высасывая сладковатый сок. — Петр сказал, что не прекращал любить ее все это время, — вплелся в ветер голос. — И что боится на этот раз все испортить. — Семейное… — почти неслышно хмыкнул Бартош, пожевывая стебель. Неожиданное сходство с братом в делах сердечных и согрело, и насмешило одновременно. — Так что если помогать не намерен, то хотя бы не смейся, — тихо, но с неожиданной суровостью закончил Индржих. — И не беспокойся, он обещал к сестре заехать и извиниться, как отойдет немного. Травинка замерла во рту. Бартош уставился на спутника снизу вверх — на склоненную к цветам голову, руки, бесстрашно протянутые мимо шипов. Конечно, Индржих не знал, как те двое по молодости истязали сердца друг другу, однако читавшиеся меж слов благие намерения Бартош по меньшей мере уважал. Желание помочь брату трогало гораздо глубже, чем он мог бы сам себе признаться. — Отойдет от чего? — выплюнул колосок. — М? — Индржих повернулся, прикрывая рукой сложенную чашечкой ладонь. — Что у них с Витой приключилось, раз к Маркете так долго приехать не может? — Бартош похлопал по траве рядом с собой. — Расскажи. Может, я что придумаю. Урядник послушно подошел и уселся в траву рядом. Сквозь неплотно сжатые пальцы над ладонью различалась горстка светлых лепестков, и чудилось, что от руки исходит сладкий дух. На смугловатой коже виднелись светлые полоски легких царапин. — Она его выгнала с криком, мол, двадцать лет назад куда-то делся. Петр про это ничего не сказал. Есть мысли? — Двадцать, значит, — Бартош щелкнул пальцем по кузнечику, забравшемуся на колено. — Я тогда у Бергова служил, мне из дома только от сестры письма доходили… Писала она, что Вита замуж за Мартина вышла, и все. — Негусто… Бартош молчал, погрузившись в раздумья и вспоминая дела минувших лет. В Праге он едва ли следил, как живет семья, оставшаяся под Карлштейном и в Драгеницах — не до того было. В последний раз, как приезжал, у брата с Витой все складывалось столь задушевно, что им пророчили, ни много, ни мало, брак. Однако свадьбу та сыграла с другим мужчиной — который тоже с детства души в ней не чаял, но подступаться, когда вокруг вихрем вился бедовый лучший друг, опасался. Помнится, рыцарь удивился поспешности, но не разузнал деталей, а потом забылось. Перебирал воспоминания, крутил и так, и сяк… Пока не осталась единственная причина. Подобных историй он видел не одну и не две, и она яснее всего объясняла случившееся. — Индро, я верно помню, что Собеславу девятнадцать лет от роду? — Вроде как. Он тут причем? — Тебе не кажется, что больно он на Петра похож? Кивок начался, но оборвался на середине. Индржих застыл. Опрокинулся на спину, уложив руки на лицо с выдохом: — Курва… — Я бы предположил, — продолжил Бартош, разглядывая трепещущие листья шиповника, — что они вдвоем по виноградникам не только ягодами объедались. А как Вита понесла, Петр от нее деру дал. Почему — понятия не имею, но он вроде и тогда не особо женитьбой горел. Она, чтоб не позориться, замуж вышла за того, кто давно о ней под венцом грезил. Вот и вся недолга. — Дура-а-ак, — тихо провыл урядник сквозь ладони — в одной, все еще плотно сжатой, он продолжал удерживать лепестки. — Ой, дурак… — Точнее не скажешь, — Бартош улегся рядом в траву и уставился в небо. Его пронзали насквозь тонкие острия трав. — Не уверен, что стоит в это лезть. Индржих лежал молча, все еще прикрывая лицо. Сочувствием тронуло сердце: к непутевому брату и, в не меньшей мере, к человеку, который ко всему этому ровным счетом никакого отношения не имел, однако переживал. Эта забота значила для Бартоша больше, чем любые сказанные вслух признания или зачтенные наизусть вирши. Он, себялюбиво и жадно, хотел, чтобы она длилась и дальше. Протянул руку и взялся за кисть той руки, которая сжимала лепестки. Ее позволили забрать без сопротивления, и Бартош приблизил ладонь к лицу, коснулся губами костяшек пальцев. Они пахли так же, как цветы. — Помочь оборвать этот несчастный куст? — поинтересовался он. — Ты до верхушек не дотянулся. — Пусть живет, — Индржих уронил вторую руку в траву и уставился широко раскрытыми глазами в небо. Синева и лазурь. — Расцарапаешься еще. Поехали дальше, найду, чего нарвать. А самому в шипы лезть, значит, нормально. Бартош еще раз поцеловал кисть и отпустил, приподнялся на локтях. — Ежели дальше поедем, то в Скржипеле окажемся, там по огородам лучше не бродить, — прикинул он и оглянулся на лошадей. Те щипали траву поблизости. — Но можем дальше по меже поехать, куда глаза глядят. — В Скржипеле, говоришь, — с коротким выдохом Индржих сел и рывком поднялся на ноги. Протянул руку навстречу, помогая встать из травы. — Сестра твоя упоминала, что там ваша матушка упокоена при церкви. Заедем помолиться? По траве шел волнами ветер и под облаками витало подступавшее лето. Безмятежным и драгоценным стал тот день, когда они вдвоем блуждали по лугам.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!