Часть V
19 июня 2025, 14:15ЧАСТЬ V
Примечание🖊️ История - вымысел. Поэтому все нюансы касательно несостыковок с возрастом, в котором парни заканчивают школу и поступают в университеты, экстернат Чонгука - не соответствует реальной жизни. Я не углублялась в реалии. Я - художник и это мой выдуманный мир 🏩✨. Здесь и сейчас Чимину полных семнадцать лет, через месяц будет восемнадцать. Он майский жучок 🐝. Чонгук младше на три с половиной месяца и поэтому свои восемнадцать встретит уже в Японии в сентябре. Визуал к первым четырём частям: https://pin.it/7wqE73wnD Визуал Чонгука Часть 5: https://pin.it/3HepcCLXr Визуал Чимина Часть 5: https://pin.it/1Q3WP0QZR***
呼吸の仕方を忘れた人
Люди, которые забыли, как дышать
Чонгук прибыл в Японию в середине марта, закончив школу экстерном. Это позволило освоить школьную программу быстрее своих одноклассников и сдать все аттестации и выпускные экзамены раньше положенного срока. Конечно же это было требованием отца. Нельзя оспорить. Холодно. Ветрено. Дождь шёл мелкой пылью, словно кто-то стёр небо резинкой и теперь сыпались крошки графита на голову. В аэропорту пахло пластиком, кофе из автоматов и чужими историями. Он не помнил, как прошёл паспортный контроль. Помнил только кулак у губ, тот самый, что сдерживал крик, не поддающийся переводу ни на один язык мира. У Чонгука было несколько чемоданов и взгляд человека, которого будто пересадили из собственного тела в чужое. Он говорил "спасибо" на японском, кланялся, принимал документы, подписывал всё как надо. Всё делал «как надо». Потому что, если что-то для него и было сейчас важно, так это не выдать себя, не показать никому свои трещины, не сломаться раньше, чем его добьёт одиночество. Чонгук поселился в небольших съёмных апартаментах на окраине Токио: четвёртый этаж с видом на стену соседнего здания и балконом с ржавой сушилкой для белья. На стенах — серая пустота. Внутри тоже. Первые дни он совсем не выходил на улицу, спал по два часа в сутки, а остальное время сидел у окна, обнимая свои колени и глядя в пустоту. Телефон лежал на столе и он всё ждал: а вдруг… Но «вдруг» всё никак не наступало. Мать тоже не звонила. Узнав от отца истинную причину столь внезапного, почти насильственного отъезда сына, о том, что это не учебные амбиции, не внезапная возможность, а бегство, изгнание, — она не закатила истерику, не устроила сцену, а просто отвесила ему пощёчину, резкую, унизительную, без единого слова, и замерла в дверях, стискивая дрожащими пальцами край подоконника, сдерживая себя из последних сил, чтобы не выбежать из дома, не вломиться в соседний и не влепить точно такую же пощёчину тому, из-за которого, как она считала, рушилась их семья, её сын, его будущее. В её глазах он больше не добрый, не любимый Чимин, сын лучшей подруги, не тот весёлый соседский парень, которого она годами кормила обедами и принимала у себя с ночёвкой, — а грязный, порочный мальчишка, запятнавший собой всё, чего касался, и уж точно не заслуживающий той доброты, тепла и доверия, которые он получал под крышей их дома все эти годы. Несколько редких звонков от отца были сухими, как потрескавшаяся земля в засуху: никаких эмоций, только скупые, отмеренные, словно по протоколу, расспросы — «как долетел?», «квартира устраивает?», и, конечно же, бездушное напоминание: «документы для поступления отдай миссис Ли, немедленно». Никаких вопросов «как ты?», «что чувствуешь?», «выдержишь ли?». Только инструкции, только контроль, который всегда шёл впереди попытки понять. К чёрту! К чёрту! К чёрту вас!! Чонгук безнадёжно надеялся увидеть лишь одно единственное уведомление, от самого дорогого человека на этой проклятой земле. Но правда такова, что он не имеет ни малейшего права надеяться. Чонгук не удалял их старую переписку, просто… не смотрел её, не перечитывал. Слишком больно. Потому что возвращаться туда было всё равно что сдирать кожу с собственного тела, раз за разом. Художественная академия, куда он поступил — строгая, старая, репутационная. Там не хлопают по плечу в жесте поощрения за успешно проделанную работу, не улыбаются за зря. Он ходил на пары, всё время как будто находясь под прицелом снайпера, смотрел пустыми глазами в тетрадь, перечитывая наспех записанную лекцию. Рисовал. И не разговаривал. Он рисовал много. Сперва — только Чимина: его профиль, губы, руки, плечи, пушистые каштановые волосы. Этот образ любимого человека жил под веками и не покидал задворок памяти ни на секунду. Он закрывался в себе, как в аквариуме, где единственный источник кислорода — воспоминания. А потом — стал рисовать тело. Обнажённое. Чужое и своё. Изломанное, изгибающееся, страдающее. Преподаватели заметили: у него редкое чувство линий. Его наброски — будто живые. Ими хотелось дышать. Ими хотелось… жить, несмотря на смерть в глазах художника. Время тянулось мучительно медленно, как вязкая смола по холодному стеклу. Но, всё же, спустя какой-то неуловимо растянутый промежуток, где-то между «я больше не хочу жить» и «у меня просто не было выбора», в его жизни начали появляться люди. Одногруппники иногда предлагали помощь с заданиями, сбрасывали мемы в общий чат, звали на обед. Девушка-бариста из кофейни под домом — яркая, с короткой чёлкой и голосом на полтона выше нормы — уже знала его имя и каждый раз аккуратно выводила на крышке стаканчика с латте его инициалы: «JK». А рядом, неизменно, рисовала кривой смайлик с точечными глазами. В какой-то день, немного не выспавшись и забыв спрятаться за обычной вежливой отстранённостью, Чонгук спросил, почему именно этот смайл. Девушка пожала плечами и ответила: — Потому что с таким лицом ты приходишь сюда каждое утро. Чонгук усмехнулся уголком рта и согласился. Видимо, нормальное выражение лица для него теперь роскошь. Или миф. Чонгук далеко не сразу начал кого-то пускать в свою новообретённую, пустую жизнь и захламленную красками и холстами квартиру с тусклой лампочкой над дверью и вечно капающим краном. Первый раз это случилось на втором курсе после шумной рождественской вечеринки у одного из студентов старшего курса. Парень был шумный, обаятельный, с серьгой в носу, ярко-розовыми волосами и тем самым слишком раскованным заливистым смехом, который цепляется за уши и не отпускает. Он пил приторные коктейли, громко шутил и «случайно» касался плеча. В тот вечер Чонгук позволил ему остаться, сам привёз к себе домой, сам открыл дверь, впуская нового знакомого и самостоятельно выключил свет. Они целовались быстро, грязно, неровно, с примесью алкоголя и плотских желаний. Когда тот парень, оглаживая ладонью чонгуков пресс под футболкой, начал опускаться ниже к кромке джинсов, — Чонгук закрыл глаза и сделал то, что делал уже много ночей подряд: попытался забыть. Кто он. Где он. Кого любит. Его тело подчинилось инстинктам, среагировало, как тому и положено, как и должно, но сердце… Сердце трещало, как ломается хрупкая ветка под тяжестью ноги, если на неё наступить. Слышите этот хруст? Да. Именно так. Когда всё закончилось, он молча ушёл в ванную, включил ледяную воду и стоял под ней, как под осенним ливнем. Вода обжигала холодом, делая кожу болезненно красной, стекала по его плечам, по спине, по груди, смывая чужие прикосновения и всё то, что он никогда не хотел чувствовать. Он не тёр себя яростно мочалкой, не бился головой о стену. Просто стоял, как статуя, окаменевший, как призрачная тень, мечтая раствориться дымкой в воздухе. Потом вышел, насквозь продрогший, замёрзший, закутался в первое попавшееся полотенце, упал на ненавистную постель, пахнущую чужим телом, и заплакал. Нет, не просто заплакал. Он зарыдал. Глухо, жадно, надрывно, заглушая стоны отчаяния подушкой, плотно прижатой к лицу, рыдал в одиночество, поглотившее каждую молекулу его разума и тела. Рыдал так, будто из него выдирали клешнями всё живое, с хрустом и без наркоза, будто каждое движение воздуха внутри грудной клетки царапало изнутри рёбра, а сердце, облитое солевым раствором, билось в тёмной пустоте, не зная зачем. В комнате стояла оглушающая тишина, такая густая, что казалось, она его точно слышит. Но, не отвечала никак, потому что рядом не было никого: ни тех рук, что умели согревать, ни взгляда, в котором он когда-то находил себя, ни даже его самого. Он исчез. Тот парень с ярко розовыми волосами больше не приходил. И никто другой не задерживался дольше одной ночи. Он не хранил номера телефонов, не запоминал имён. Иногда девушки, но чаще парни, появлялись в его постели, но не в его жизни и уж тем более не в его сердце. Оно ведь давно перестало биться. А заполнять образовавшуюся на его месте дыру не было смысла. Неважно. Все были не тем. Они приходили вскользь, как капли дождя по стеклу сбегали. Шумели, исчезали. А он всё так же лежал на холодном дне своей потерянной любви, которую всё никак не смог забыть. На третьем курсе Чонгук подал серию работ в одну из Токийских галерей — «Дрожь на теле весны», «Тонкая каменная кожа», «Касание пальцев в темноте». Всё без лиц. Но каждый портрет — узнаваем, для того, кто знал. Чимина в них видели только он и Бог. Галерея дала ему шанс. Несколько частных коллекционеров заинтересовались работами. Чонгук стал так же подрабатывать фрилансом — делал визуальные концепции для глянца, иллюстрации к поэтическим сборникам, помогал на съёмках модных кампейнов, где требовалось «поймать эмоцию». Так его и заметили. Он остался в Японии. И не потому что хотел, а потому что в Корею всё ещё было нельзя. Отец не позволил. Твёрдое: — Вернёшься — и всё начнётся заново. Только в этот раз я пойду до конца. Я уничтожу его имя, вышвырну тебя из дома, сотру твоё лицо из своей памяти. Но не позволю вам быть вместе! Один звонок, один слух и он будет разрушен раньше, чем ты пересечёшь границу. А ты будешь смотреть, как он тонет в этом дерьме. По твоей вине. Чонгук жил без имени. Без голоса. Подписывал работы как «Guk», на выставках не показывался, и даже если его приглашали — отправлял представителя. Он боялся быть узнанным, боялся, что кто-то… кто... один-единственный человек, может увидеть его. Хотел этого до трясучки и не хотел до перелома костей собственных пальцев. И потому жил в подвале собственной славы, в покорной тени своих картин. Он был успешен. Но не жив.🌙
После того как Чонгук покинул Корею, Чимин не просто сдался — он отдал себя на растерзание истязающей тоске, горечи предательства и той боли, что вросла в сердце и обожгла душу до основания. Он превратился в горький пепел и осел на безжизненную, выжженную почву; рассыпался в крошку, как рушится здание после долгого пожара — медленно, с протяжным скрипом стен, с треском лопающихся от высоких температур стёкол, с эхом, которое уже никому не услышать. Со временем Чимин перестал истерить, сдерживая внутренние порывы к самоуничтожению, не рвал на себе волосы. Его боль была другого рода, растянутого во времени, вязкого, почти незаметного со стороны, но оттого ещё более разрушительного. Потому что знал: если позволить себе сорваться, он не соберёт себя обратно. Он ел через силу, потому что нужно было есть, говорил, потому что нужно было что-то отвечать, смеялся, потому что окружающие всё ещё видели в нём того самого солнечного мальчика, который зажигал мир вокруг себя одной только улыбкой. Все его видели тем, кого невозможно представить сломанным. Но внутри него зияла бездна. Чимин ходил по миру в теле, которое как будто принадлежало кому-то другому — оно всё ещё умело двигаться, дышать, выполнять базовые действия, но каждое утро он просыпался с ощущением, что дышит сквозь всё тот же горький пепел, которым уже под завязку наполнены его лёгкие, каждый вечер ложился спать с тупой болью под грудиной, по ощущениям, словно в сердце забили длинный ржавый гвоздь, и теперь он беспощадно царапает кровоточащий орган при каждом вдохе, при каждом стуке. Чимин не мог понять, в какой же именно момент он умер — в ту ли минуту, когда услышал "я больше не хочу быть с тобой", или тогда, когда Чонгук сказал, что больше "не любит", или в тот день, когда его любимый улетел, не дав даже шанса попрощаться. От этой боли, что с каждым днём всё глубже и глубже проникала в его ДНК, смешалась с кровью, и уже совсем скоро будет циркулировать по венам в чистом виде — Чимин не знал, как спасаться, не знал, как жить с этим, не знал, куда себя деть. Он не мог кричать, потому что знал: даже если закричать — тот не услышит, если продолжать рыдать — он всё равно не вернётся. Чимин звал Чонгука в своей голове, в кошмарных снах и как заклинание, как мольбу произносил полушепотом: «Вернись. Вернись. Вернись.» Чимин не знал, что делать со своим телом, с этим живым, но полностью обескровленным сосудом, которое всё ещё помнило прикосновения любимых, сильных рук. Не знал, куда девать губы, которые знали только один лимонадно-мандариновый вкус; куда прятать свои осиротевшие руки, которым больше некого держать, переплетая пальцы, как корни старого дерева. Чимин стал тише, казалось, даже уменьшился в размерах, из его нутра высосали всё тепло до последней капли, и теперь он просто жил в этом неправильном, искаженном времени, в котором их двоих больше не было. Он перестал смотреть в окна напротив, где когда-то жила его вселенная, перестал проверять номер телефона Чонгука, хотя сперва делал это по несколько раз в день. Потом, когда стало совсем невыносимо, сменил свой номер, чтобы не сорваться и не нажать кнопку вызова, чтобы не допустить даже мысли о чуде, которое всё равно не произойдет. Потому что чудо предало его. Чёртов предатель! И даже спустя месяцы, когда, казалось бы, всё должно было хоть немного притупиться, стать легче — легче не стало. Просто боль изменилась: она больше не была вспышкой, не разрывала сердце осколком лезвия, как в начале. Теперь она стала фоном, гулом, белым шумом — как звон в ушах после взрыва, от которого не спрятаться, не заглушить, не убежать. И самое страшное было не только то, что он потерял Чонгука, а и то, что никто не знал, кого он потерял. Не с кем было разделить утрату, некому было рассказать, объяснить, расплакаться в голос. Потому что их любовь была скрыта, как тайна под кожей, и теперь Чимин страдал в одиночестве за двоих — молча, без права произносить его имя, без возможности сказать: «Он был моим. Он был всем». Чимин учился на фотографа, просто потому, что когда-то мечтал снимать, как свет ложится на плечо любимого человека, потому что Чонгук часто говорил: «Ты умеешь видеть красиво». Но когда он впервые оказался в тёмной фотолаборатории один, окутанный красным светом, среди негативов и сушащихся кадров — он понял, что фотографировать чужих ему тяжело. Больно. Потому что он всё ещё искал в лицах хотя бы тень того, кого любил. На втором курсе Чимин попробовал себя по другую сторону объектива — не как фотограф, а как модель, как объект, и внезапно ощутил, как в свете ламп и щелчках затвора его тело перестаёт быть просто оболочкой боли, а становится искусством. Камера полюбила его. Его лицо, его движения, его тонкие линии, его тишину. Сначала были студенческие съёмки, потом небольшие кампейны, обложки онлайн-журналов, каталоги молодых брендов. Чимин не форсировал, просто позволял миру увидеть себя таким, каким был на самом деле: ломким, хрупким, как фарфор, но с обжигающим пламенем внутри. Его красота была не кричащей, а скорее выстраданной и в чём-то даже опасной, аккуратно собранной из внутренних шрамов, глухого молчания и выдержки; она звучала неярко, но уверенно; звучала нежно, но строго, сквозь позу, прищуренный взгляд, тонкую линию ключиц и то напряжение в челюсти, которое никогда не уходит; сквозь плавную линию плеч, изгиб мягких кукольных губ и неотвратимую тишину. И, казалось, он больше не любил. Потому что любить — значит снова открыть рану. Чимин пробовал "встречаться" с довольно привлекательными молодыми людьми по настоянию друзей, по мере взросления, в попытке "отпустить". Один парень был вполне себе добрый, чуткий, внимательный. Другой — харизматичный, с юмором. Даже была девушка — красивая, весёлая, тёплая, умная, которую он сам пригласил на свидание, а через час провожал домой. Всё, что он мог себе позволить — это ужин и неловкое объятие у двери. Никто не прикасался к его телу дальше, чем до ключиц. Он не разрешал. Не подпускал. Не мог. Потому что каждая попытка сближения с любым человеком, кто не он — это вторжение на чужую территорию. Под запретом. Потому что его тело всё ещё хранило отпечатки Чонгука. Оно не принимало другие руки, не реагировало на чужие прикосновения; ни одно чужое дыхание не совпадало с его собственным, ни один взгляд не вызывал той боли и радости одновременно. Всё в Чимине уже было занято, забито под завязку, сожжено дотла одним-единственным человеком. Одним-единственным предателем. Навсегда. Иногда Чимин писал письма. Начинал с:«Привет. Надеюсь, ты меня забыл...».
Продолжал:«Я всё ещё люблю тебя..».
Заканчивал:«Не отправлю это никогда.»
И складывал их в тетрадь без обложки. Последнее письмо он написал первого сентября, в день рождения Чонгука. Там было всего три строки:«Я всё ещё помню, как в пасмурные осенние дни тебя невозможно было разбудить и ты всегда накрывался с головой одеялом. А я бы хотел попробовать. Даже сейчас.»
Теперь Чимину двадцать четыре. Шесть зим сменились шестью вёснами, съёмки следуют одна за другой, он смеётся широко, двигается уверенно, свободно позирует, колко шутит между дублями, но... Но за всей этой лёгкостью, за внешним спокойствием и профессиональной грацией, по-прежнему живёт тот самый мальчик неполных восемнадцати, что стоял однажды на крыше в футболке, дрожал от холода и отчаяния, и говорил: «...скажи, что ты всё ещё мой». Правда, теперь этот мальчик молчит и гордо носит своё одиночество, как вторую кожу. Только сейчас не как наказание, а как собственный выбор, как броню. И он не знает, что где-то в другой стране, в другой жизни, но в такой же болезненной реальности, по-прежнему живёт тот, кто рисует его по памяти. Кто не дал никому — и, в первую очередь, себе — стереть Чимина из сердца. И что скоро, совсем скоро, спустя годы тишины, их реальности с глухим звоном снова столкнутся.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!