24

12 июля 2025, 02:20
Солнце ещё не дотянулось до зенита, а на поверхности пруда уже дрожали прозрачные круги — от капель, срывающихся с зелёных листьев лотоса. Ветер был ленивым, почти ласковым, но в нём чувствовалось то странное напряжение, которое возникает только в тишине императорского сада: будто даже деревья здесь знают, что нельзя говорить вслух. Сокджин шёл, крепко держась за руку своего папы. Они не разговаривали. И в этом не было ничего странного. Ынбэ часто молчал. С тех пор как Сокджин научился различать цвета на веерах, узоры на фарфоре и интонации в голосах — он начал понимать и папино молчание. В нём была не пустота, а густая, пронзительная усталость. Иногда — как сегодня — в этой тишине пахло солью и травами. Папа снова плакал. Сокджин понял это сразу, едва они вышли на мостик над прудом: под яркими бликами солнца глаза папы казались особенно припухшими, внутренние уголки — покрасневшими, а дыхание — медленным, с короткими вдохами, будто от этого зависело, прольётся ли слеза. Папа снова плакал из-за него. Из-за императора. Сокджину было всего пять, но он уже знал слишком многое. Знал, что люди улыбаются не тогда, когда счастливы, а когда хотят показаться счастливыми. Знал, что слуги говорят «ваше высочество» и «да будет с вами благоволение неба» только в присутствии взрослых. Знал, что омеги умеют быть сильнее, чем альфы. Особенно такие, как его папа. Но он не понимал одного. Почему император делает больно тому, кто его любит? Сквозь тонкий шелковый рукав папиной накидки проступал его холод. Ынбэ будто не замечал ни солнца, ни садов, ни сына, который старался идти точно в ногу. Его взгляд был прикован к дальнему краю пруда, где над водой склонился белый цветок лотоса. — Он тоже растёт один, — вдруг подумал Сокджин, проследив за взглядом папы. Лицо Ынбэ оставалось бесстрастным, как всегда, но во взгляде мелькнуло что-то похожее на боль. Сокджин взглянул на другое скопление лотосов. И снова на этот одинокий лотос. Такой же, как папа. Когда император уходит к другим омегам. Пальцы Сокджина задрожали. А в воздухе… всплыло что-то тёплое и пряное. Запах ладана. Сокджин знал, что это его аромат. Его феромон. Папа рассказывал, что у альф он пробуждается чуть раньше, чем у других. А у маленького Сокджина он особенно проявлялся, когда что-то шло не так. Когда внутри бурлило чувство, которое ещё не имело названия, но уже разъедало грудную клетку изнутри. Он чувствовал это сейчас. Каждый раз, когда папа плакал, Сокджин злился. Глубоко, ярко, как огонь под крышкой. Он не понимал, как можно быть таким красивым, добрым, сильным, и при этом — покинутым. Ынбэ почувствовав перемену в настроении сына, мягко спросил: — Что такое, Джин-и? Сокджину хотелось закричать. Но он уже знал: папу это только расстроит. Поэтому Сокджин молча сделал шаг вперёд. Встал между папой и прудом. Как будто мог заслонить собой всё, что было в прошлом. Или в другом крыле дворца. Он стоял молча, маленький, в бело-золотом ханбоке, а его феромоны — слишком ранние для его возраста — стелились по воздуху, будто защитный купол. — Почему ты плакал, папа? Ынбэ не знал, что ответить. Он просто смотрел в глаза сына. А потом… прижал Сокджина к груди. — Ты... ещё слишком мал, чтобы всё понимать, — ответил он, уткнувшись носом в его макушку. Сокджин не знал, как сказать, что он уже понимает. Всё. И даже больше. Он просто закрыл глаза и почувствовал: ладановый аромат не одинок. К нему примешался запах гвоздики — папин феромон, редкий, горько-сладкий, чуть солёный — как прощание в дыхании. И тогда Сокджин впервые понял. Любовь — это не сияние. Любовь — это цветок лотоса. Красивый. Далекий. И чаще всего — одинокий. Ынбэ сжимал сына в объятиях, словно боялся, что, отпустив, больше не сможет собрать себя обратно. Его пальцы дрожали. Веки трепетали от усталости. Сокджин осторожно вывернулся из объятий и, став на цыпочки, поцеловал папу в лоб. Мягко, с тем нежным благоговением, которое дети чувствуют только к самым любимым. — Я тебя люблю, папа, — шепнул он. Ынбэ смотрел на него, и в его глазах — покрасневших, измождённых — зажглось что-то слишком глубокое, чтобы вместить в слова. Он хотел что-то ответить. Открывал рот — и не мог. А по щекам уже стекали новые слёзы. Сокджин бережно прикоснулся губами к каждому из глаз — сначала к одному, потом к другому. Так, как папа целует его ушибы, чтобы перестало болеть. — Не говори ничего, папа, — промолвил Сокджин. — Я знаю, что ты меня любишь. Я чувствую это. Всегда чувствую. Ынбэ закрыл глаза и позволил слезам течь, больше не сдерживая их. Запах гвоздики усилился, стал почти насыщенным, густым, как горький настой. Он заполнил пространство между ними — как аромат боли, которую уже невозможно спрятать. Сокджин знал, что если папа не выплачется сейчас — он будет плакать ночью. Когда решит, что сын уснул. Когда сожмёт подушку, чтобы не слышать собственных всхлипов. Когда феромоны впитаются в подол халата, и утром он снова станет ледяным, сдержанным, сильным. Но не сегодня. Сокджин не хотел, чтобы папа плакал в одиночестве. Видеть папу плачущим — больно. Но знать, что он плачет один — больнее. Он вытер текущие слёзы рукавом своего ханбока, потом осторожно провёл пальцами по щеке. — Папа… скажи, пожалуйста… что сделает тебя счастливым? Ынбэ открыл глаза. Затем медленно вдохнул и выдохнул — словно вытянул из воздуха последние силы. — Если ты будешь счастлив… — улыбнулся он, — тогда и я буду. Сокджин замолчал. Он думал точно так же. Если папа будет счастлив, то и он. Но… что, если одно исключает другое? Сокджин не находил слов. Не находил решения. Он взял лицо папы в ладошки и поцеловал в макушку. И вдруг уловил — голоса. Тонкие, журчащие, с тихим смешком — по дорожке у пруда к ним приближались омеги из гарема. В их шелесте шагов, в манере говорить было всё то, что Сокджин уже научился различать: кокетство, показное изящество, соревновательная лёгкость. А ещё — тень тревоги, потому что один из них вчера был вызван в покои императора. Он знал. Слуга папы всегда шепотом рассказывает ему кто будет в покоях императора сегодня. Иногда — вечером, когда приносит сладости. Иногда — утром, когда расчёсывает волосы папе и думает, что Сокджин не слушает. Он умеет слушать. Даже когда никто не замечает. Ынбэ всё ещё сидел на коленях, сломленный и открытый — слишком уязвимый для чужих глаз. И Сокджин, как бы невзначай, принялся перебирать в его волосах. — Лепесток запутался, — пробормотал он, — надо снять. А потом наклонился, словно искать ресничку в глазу — и вытер последние слёзы с папиных щёк. Ынбэ не сразу понял, зачем. Но в следующее мгновение услышал приближающиеся шаги. И тогда его лицо изменилось. Мгновенно. Как будто боль спрятали под маской. Как будто вместо уязвимости осталась сталь. Он плавно, с присущей ему грацией, поднялся. Оправил рукава. Взял Сокджина за руку. И когда они прошли мимо омег, те тут же замолкли. Склонили головы. Выражения их лиц стали безукоризненно вежливыми — и чуть испуганными. Особенно у того, что был у императора вчера. Он сразу же напрягся, будто ожидал, что Ынбэ сейчас унизит его или хотя бы сделает замечание. Но Ынбэ молчал. Прошёл мимо — гордо, безупречно, как корабль, не замечающий волн под собой. Сокджин знал, почему. Папа не срывается на других. Потому что дело не в них. А в императоре. Это он зовёт их. Это он приносит эту боль. А они — просто те, кто оказался под рукой. Но… всё равно неприятно. Всё равно — больно. Поэтому Сокджин, дождавшись, когда они отошли чуть дальше, вдруг остановился. — Папа… можно я схожу к пруду? Кажется, что-то оставил у воды. Ынбэ кивнул. Он опустился на скамью, и, как всегда, не спросил, что именно забыл сын. Сокджин быстрыми шагами подошёл к пруду. Затем порыскав среди травы несуществующую пропажу, уверенно — вернулся, проходя мимо той самой группы омег. — Здравствуйте, — улыбнулся он. — Простите… просто хотел сказать… Омеги обернулись. Улыбнулись в ответ. Не все — искренне. Но с почтением. — Здесь… у пруда, — прошептал Сокджин, будто делился детской тайной, — развелись комары и мошки. Особенно возле лотосов. Слуги сказали, это из-за водорослей. Пруд цветёт. Это… портит ауру. Омеги нахмурились. — И ещё… — добавил Сокджин так невинно, как только умеют пятилетние, — после прогулки у пруда волосы хуже лежат. Аромат феромонов тускнеет. Особенно если долго стоять на одном месте. Это… вредно для внутреннего цветка. Он поклонился и, будто ничего не было, простодушно махнул рукой: — Будьте осторожны, пожалуйста. Пока! И посеменил обратно к папе. Он услышал как один из омег за его спиной негромко проговорил: — Вредно для внутреннего цветка?.. — Говорят, этот малыш очень умный, — ответил другой. — Слуги говорят, он очень смышленый. Сокджин не обернулся. Он просто вернулся к папе, снова взял его за руку и подумал: Я не позволю им видеть тебя слабым. Никому. Никогда.

***

Ночь в императорских покоях была тиха, но не спокойна. Сквозь плотные шёлковые занавеси пробивался лунный свет, размазываясь по полу серебристым маслом. За ширмой, отделяющей спальню от гостиной, дрожал слабый отблеск лампы. Ветер снаружи слабо колыхал ставни, и на фоне этой тишины звук приглушённого всхлипа прозвучал особенно остро. Сокджин открыл глаза. Он знал этот звук. Папа плачет. Снова. Он знал: в такие ночи папа всегда старается уйти куда-то подальше — в гостиную или на подоконник, подальше от ушей сына. Но он забывает, что Сокджин всегда слышит. Он слышит, даже когда притворяется спящим. Сокджин приподнялся на подушке. Ханбок, сползший с плеча, прохладно коснулся кожи. Ему хотелось пойти к папе. Обнять. Уткнуться в грудь. Сказать: «Я здесь. Пожалуйста, не плачь». Он уже откинул покрывало и опустил ножки на циновку, как вдруг… Раздался скрип двери. В комнату кто-то вошёл. И вместе с этим входом — поток запаха. Сладкий, как засахаренные фрукты. Резкий, как духи, налитые слишком щедро. И знакомый. До отвращения. Тяжёлый аромат роз. Феромоны Минёна. Сокджин узнал их, как узнают тень врага по скрипу подошвы. Затем послышался шорох одежды. Мягкий шелест длинного халата по полу. Что он здесь делает? Сокджин затаил дыхание. Он услышал, как папа делает вдох — хриплый, словно прячет рыдание в горле. Спрятавшись в складках покрывала, Сокджин не шевелился. Его ресницы дрожали, в груди жил лёгкий страх и затаённая злость. Он знал: если закрыть глаза — можно притвориться, что всё это сон. Но он никогда не притворялся. Слишком хорошо чувствовал. Я не должен слышать этого. Но… если папа плачет, и этот человек здесь… значит, я должен знать, что он скажет. Сокджин прижал колени к груди, спрятав лицо в локтях, и слушал. Запах вина. Запах роз. И голос — вкрадчивый, скользкий, как вода между пальцев. — Ты... — хрипло сказал Минён. — Плачешь? Сердце Сокджина сжалось. Папа молчит. Папа всегда молчит, когда больно. Но Сокджин уже знает: молчание — не защита, это — крик. Голос Ынбэ сорвался: — Что ты здесь делаешь? Он не хотел, чтобы его видели таким. Не хотел — но теперь уже поздно. И Сокджину стало не по себе от этой внезапной уязвимости. Папа всегда был ледяной, сдержанный, как храмовый жрец. А теперь… он плачет. И не при мне. А при Минёне. Судя по звукам, Минён прошёл внутрь и опустился на диван. — Не знаю. Просто... подумал, может, надо поговорить. Сколько лет мы живём рядом — и ни разу толком не сказали друг другу ни слова. Сокджин чуть не фыркнул. Минён умеет говорить? А не шипеть, как змея? И всё же Сокджин прислушивался к каждому звуку, каждому слову, потому что чувствовал: сейчас происходит что-то важное. — Ты же должен меня ненавидеть, — продолжил Минён. — Я увёл у тебя императора, когда ты был беременным. Родил ему второго наследника. Наши сыновья — соперники. Я всё ждал, что ты попытаешься убить меня. Или хотя бы его. «Хотя бы его.» Сокджин понял о ком речь. Намджун. Сын Минёна. Сокджин видел его всего несколько раз на торжественных приёмах. Но Минён всегда уводил сына прочь, когда замечал Ынбэ или Сокджина в поле зрения. Сокджин знал, что Намджун — его брат, но взрослые никогда об этом не говорили вслух. И папы их никогда не разговаривали друг с другом. Точнее, никогда — до этой ночи. В голосе Ынбэ зазвенели стальные нотки: — Увёл? Ты правда думаешь, что его можно увести, как блудную курицу? Сокджин не понял сразу, почему это прозвучало так сильно. Но почувствовал — где-то под сердцем, как удар. Папа защищается. Папа говорит правду. Потому что — больше не может молчать. — Он сам пошёл к тебе. Сам потом пошёл к следующему. И к следующему. Если бы я кого-то и должен был ненавидеть — то его. Слова впились, как иглы. Сокджин зажмурился. Значит… папа понимал. И всё равно… он продолжал любить. Сокджин прикусил губу. Почему? Почему ты продолжаешь любить, папа? Минён молчал. Видимо, не ожидал такой искренности. А Ынбэ добавил уже тише: — Я с самого начала знал, что он будет брать других. Что это — нормально. Он же император. Но... Голос сорвался. — ...почему всё равно так больно? Сокджин вдруг почувствовал, как по щеке скатилась тёплая капля.Он не заметил, как заплакал. Он чувствовал эту боль. Он помнил её: в руках, в запахе папиных феромонов, в шорохе накидки, когда тот думал, что ребёнок спит. Боль, которая не вылечивается временем. Только прячется глубже, выедая изнутри. Минён молчал. — Ты правда его любишь. Ынбэ глухо ответил: — А ты — нет? — Уж точно не настолько, как ты. Сокджин слушал это без иллюзий. Минён никогда не любил императора. Ему был важен результат. Сын. Статус. Свобода. Всё, что папа пожертвовал ради чувства — Минён обернул в выгоду. Ынбэ горько усмехнулся: — Я только начал радоваться, что он больше не зовёт тебя. А он... — снова всхлип — снова позвал кого-то нового. Папа радуется чужому уходу, как облегчению. Но всегда будет следующий. Сокджин сжал одеяло пальцами. Минён вздохнул: — Знаешь что… давай выпьем вина. Сокджин снова слушал. Как папа отказывается. Как Минён настаивает. Как он говорит — «давай просто напьёмся». Просто — как будто это может заткнуть раны. Но всё же… Сокджин слышал в голосе Минёна что-то настоящее. Может, вино ослабило броню. Может, боль оказалась сильнее привычных масок. Минён позвал слугу, и вскоре принесли нечто сладковато-приторное. Точь в точь, то как пах Минён, когда он только зашел в покои Ынбэ. Послышался звук льющейся жидкости в чашки. — Пей. Легче станет. Сокджин знал — не станет. Но Ынбэ пил. Потому что устал бороться. — Я не люблю императора, — признался Минён. — Мне просто хочется хорошей жизни. Для себя. И для Намджуна. — А если я скажу это императору? — Расскажи. Может, впервые за много лет рассмеётся от души. Сокджин вздохнул. Никто уже не боится императора по-настоящему. Все просто... живут в его тени. — А я… наверное, всё равно люблю. Даже если он сейчас не со мной. Ынбэ усмехнулся: — Это глупо? — Да, — честно ответил Минён. Ынбэ косо взглянул: — А что, ты ждал, что я скажу «нет»? — Не знаю... Минён наполнил чаши: — Не думай об императоре сегодня. Сокджин лежал, сжимая в кулаке край подушки. Вот как выглядит одиночество. Двое омег, которым надо бы враждовать, сидят в темноте и пьют, потому что им не к кому идти. Они похожи, — понял Сокджин. — Оба сломаны. Но только один из них любит. Мальчик сильнее зарылся в одеяло. Слезы снова потекли по щекам, впитываясь в подушку. Любовь — это не что-то прекрасное. Любовь — это кандалы.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!