46
5 августа 2025, 21:50Хосок с трудом вспоминал лицо своего папы.
Его лика не было на портретах, не хранилось ни в гобеленах, ни в хрониках. Только тень имени, как шепот, проскальзывающий в устах старших омег гарема. Иногда кто-то из них грустно выдыхал:
— Жалко мальчика. Совсем юным был.
Юный мальчик.
Хосок знал, что этот юный мальчик был одним из омег отца — возможно, красивый, возможно, добрый… но давно покинувший этот мир из-за болезни.
Император никогда не говорил о нём.
Не скорбел.
А значит, горевать нельзя было и самому Хосоку. Он очень рано понял: чувства во дворце не приветствуются.
— Слезы — это слабость, — говорил ему наставник. — А будущему императору не положено быть слабым, Ваше Высочество.
***
Хосок смеялся в детстве. О, как он смеялся. До слёз, до икоты, до боли в боку. Он кувыркался по коврам, натягивал отцовскую мантию, завязывал её на плече и маршировал по залам босиком, таща за собой ткань, как шлейф победителя. Но это была игра. Не в войну. А в счастье. Хосок верил, что если повторять каждый день: я весёлый, я радостный, я счастливый, — то в это можно будет поверить. Как в мантру. Как в защиту от пустоты. Потому что где-то глубоко в сердце Хосок чувствовал: он одинок. Он был один в этих просторных покоях, один в своей роли, один в своей будущей короне.***
Юнги был его единственным другом. Наверное, даже лучшим. Но Хосок всё равно понимал: Юнги счастливее, чем он. У Юнги суровый отец, но он смотрит на сына и видит в нём человека. Император Чон Хенджин смотрит на Хосока и видит не сына. А сосуд.***
— Мне тоже положено иметь гарем? — однажды спросил Хосок, наблюдая за тем, как омеги из гарема отца медленно прогуливаются по павильону, тихо смеются и бросают друг на друга пустые взгляды. — У императора должны быть наследники, соответственно и омеги, — отвечал старший наставник. — Муж у вас будет один. Другие омеги могут стать вашими фаворитами. — Зачем императору столько омег? — Это вопрос праздный, Ваше Высочество. Хосок не понимал: почему это считается нормой? Почему его отца никто не упрекал за то, что он наполнял покои лицами, имен которых не знал? Почему единственное, что имело вес — это устой, обязанность, традиция?***
— А если мой муж не будет меня любить? — однажды вырвалось у Хосока на уроке придворного этикета. Ему было десять. Наставник приподнял бровь. — Тогда он будет вам верен. А любовь… — он слегка усмехнулся. — Вы слишком юны, Ваше Высочество. С возрастом это проходит. С возрастом это проходит. Хосок тогда сжал кулаки. А ночью заплакал в подушку. Очень тихо. Так, чтобы никто не услышал. Потому что даже слуги могли донести: наследник слаб духом. То была роскошь, которую Хосок не мог себе позволить. Плакать навзрыд. И быть собой.***
Когда Император Чон Хенджин умер от затяжной болезни, во дворце не было ни звона тревожных колоколов, ни рыданий омег гарема. Всё было организовано так, будто его смерть не стала ударом, а просто пунктом в заранее написанном протоколе. На следующее утро Хосок проснулся уже тенью собственного отца, которого боялся. Которого… любил. И ни разу не произнес это вслух. Хосок не кричал, когда узнал о смерти императора. Он не побежал в покои отца, не зарыдал у его постели. Он просто… застыл. И спросил: — Где документы по правопреемству? Наставники кивнули с уважением. А сердце внутри больно ударилось о ребра. Ему только исполнилось двадцать. Возраст, когда кто-то впервые влюбляется по-настоящему. Когда кто-то совершает ошибки, ищет себя, бунтует, спотыкается и поднимается. Хосок же — стал императором. Первые недели после коронации прошли, как во сне: расписания, подписи, государственные печати, длинные речи, отрепетированные до последней интонации. Советники были довольны. Двор — спокоен. Наследник взошел на трон. Как и полагалось. Как от него и ожидали. А ночью Хосок сидел у окна. Отец… ты хоть раз скучал по мне? Я вот скучаю. Ответа, разумеется, не было. Когда Юнги нашёл его в саду — в том самом, где они похоронили воспоминания их детства — Хосок сидел на земле, обняв колени. Рука друга легла ему на плечи. Хосок заплакал. — Прости, Юнги… За всё. За то, что отдалился… За то, что стал… таким. Юнги держал его в своих объятиях, пока Хосока сотрясали слёзы. — Всё в порядке, Ваше Величество, — наконец произнёс Юнги. Это простое «Ваше Величество» вместо родного «Хосок» — не ироничное, не язвительное — стало последним гвоздём в крышку гроба его юности.*
На следующее утро Хосок встал раньше всех. Подписал первое указание. Собрал совет. Выслушал предложения. Отклонил три. Утвердил два. Многие говорили, что он стал точной копией прошлого императора. Тот же ледяной голос. Та же резкость в приказах. Та же манера слушать, не перебивая, а потом одним словом разбивать доводы. Но только Юнги знал: Хосок не копировал отца. Он выучил эту роль наизусть.***
Брак с Ынбэ заключался, как и полагалось императору, с учётом стратегических альянсов, под гул обсуждений в Совете, с улыбками, в которых сквозило облегчение: наследие империи укреплялось. Обряд шёл по протоколу: торжественный приём, длинная последовательность кивков, тёплых слов, ленточек на свитках. Хосок сидел, полуразвернувшись к Советникам, слушал, как кто-то зачитывает часть брачного устава и глядел в никуда. Всё казалось безжизненным: ткань одежд, лица приближённых, слова, которые сливались в фоновый шум. Пока не открылись двери. Пока, Хосок впервые не увидел Ынбэ. И всё, что было прежде, перестало существовать. Омега стоял у парадного входа в зал, в белом, строгом, почти аскетичном одеянии. Светлая ткань спадала вниз, подобно каплям воды по холодному стеклу. На нём не было украшений. Ни золота. Ни жемчуга. Только серебряный обод, тонкий, как нить, обрамлял открытый лоб, и от этого лицо омеги казалось… неземным. В глазах Ынбэ не было робости. Ни капли испуга. Ни наигранной скромности, которую Хосок с детства привык видеть на лицах омег. Но и страха — тоже. Он смотрел на Хосока так, будто видел не императора, а человека. В его глазах плескалось: за всеми этими слоистыми шелками, за печатями, твердостью осанки, за холодом власти и молчанием тронного зала я вижу тебя. Наконец омега сделал шаг вперёд — тихий, как шорох шёлка по полированной мозаике. И Хосок заметил родинку под глазом. Маленькую, как росчерк туши. А под ресницами — тень, словно омега не спал всю ночь. Или плакал. Хосок надеется, что нет. Он не влюбился. Влюбиться — звучит очень громко. Это страсть, это пламя. Это бунт крови и вспышка в темноте. А то, что он чувствовал сейчас… Было тише, чем шаг по мрамору. Тоньше, чем шелест дыхания. Как будто в нём пробудилось нечто, о существовании чего он не знал — и это нечто подняло голову, вздрогнуло от света и замерло, не смея дышать. Хосок не сводил глаз с Ынбэ. Он был совсем не таким, каким Хосок представлял себе омегу, предназначенного для трона. И в тусклом воздухе церемониального зала разлился аромат гвоздик. Свежесть листа, пряность тени, едва заметная горечь стебля. Как если бы кто-то оставил под подушкой письмо, написанное на бумаге, а вместо чернил использовал настой из лепестков. Именно в этот момент Хосок понял: Он не хочет обладать Ынбэ. Не хочет сокрушить его, вплести в империю, сломать или укротить. Он хочет узнать его. Смотреть в его красивые глаза. Вдыхать этот чудесный аромат гвоздик. Держать за руку. И никогда не отпускать.*
Хосок не знал, как должен вести себя в первую брачную ночь. Императоры прошлого, особенно его отец, не оставили нужных наставлений. Да и что они могли бы сказать, если их брачные союзы заключались в зале совета, а не в сердцах? В древних хрониках, что Хосок читал в детстве украдкой при свечах, такие ночи описывались как священный ритуал. Слияние крови и рода. Долг перед предками. Печать союза. Но ни одна строка не говорила — что делать, когда перед тобой сидит человек, которого ты боишься обидеть больше, чем весь мир. Когда они с Ынбэ остались одни, за закрытыми дверями, воздух в покоях стал гуще. Тишина не казалась интимной. Она звенела, гулкая, как в тронном зале. Хосок стоял посреди покоев, с неестественно прямой спиной. А Ынбэ сидел на краю постели, сложив руки на коленях, в своём безупречно белоснежном одеянии. Так, наверное, выглядела бы сама тишина, если бы она приняла человеческий облик, — подумал Хосок. — Нам… следует… — Я понимаю, — последовал быстрый ответ. — Мы должны закрепить союз. Было в спокойствии Ынбэ что-то пугающее. Хосок заметил дрожь в чужих руках. Плотно сжатые губы. Прерывистое дыхание, словно Ынбэ уже настраивается терпеть. Хосок подошёл. Колени подогнулись сами собой. Он не знал, что сказать, как начать. Что правильно. Что — нет. Всё казалось неверным. Но он был императором. А значит, не мог позволить себе колебаться. Хосок осторожно прикоснулся к лицу Ынбэ. — Если ты не готов… — Я готов.*
Хосок не хотел делать ему больно. Но сделал. Всё было… не так. Слишком сухо. Слишком..холодно. Тело Ынбэ было податливым. Но не откликалось. Ни прикосновением. Ни взглядом. Ни дыханием. А глаза блестели, как зеркало на грани трещины. — Всё хорошо, — убеждал омега. — Пожалуйста, продолжай. Хосок замер. Слово «пожалуйста» в его устах было слишком тяжёлым. Словно он просил не близости, а пощады. Хосок поцеловал Ынбэ в лоб. И в этом поцелуе было то, чего он никогда не знал раньше. Мягкость. Робость. Нежность, которой императоры, как правило, не обладают. — Прости меня за то, что причинил боль. Мы попробуем в другой раз. Когда оба будем готовы. Той ночью Ынбэ впервые заснул в объятиях Хосока. Хосок накрыл их одним одеялом. И понял — он больше не хочет засыпать один.***
И всё же в первые недели после церемонии Хосок держался на расстоянии. Не потому, что хотел. А потому, что иначе не умел. Он не знал, как быть мужем. В тишине. В быту. В жизни между закатами и восходами. В его жизни не было примера для подражания. Омеги, которых звал к себе Чон Хенджин, приходили по расписанию, проводили ночь в тени тяжелых занавесей и покидали покои под утро, будто бы и не существовали вовсе. Хосок не хотел подобной участи ни для себя, ни для Ынбэ. Поэтому Хосок вёл себя сдержанно. Почтительно. А Ынбэ… не давил. Не задавал лишних вопросов. Не искал внимания. Не играл в «идеального спутника». Он просто садился напротив, когда Хосок читал и смотрел. Сначала это раздражало. Затем сбивало с мысли. А потом успокаивало. Спустя пару месяцев Хосок заметил, что стал читать вслух. Слова, выведенные чернилами, сами обретали голос, когда Ынбэ сидел рядом, уронив голову на плечо Хосока. Иногда Ынбэ засыпал у него на плече. А Хосок продолжал читать. Для него. Для себя. Для тишины, в которой сердце, наконец, обретало ритм. — Когда я с ним, в голове становится тише, — позже скажет он Юнги. — Я просто… дышу.***
Ынбэ не улыбался, чтобы понравиться. Он не рассыпал слов, чтобы заполнить паузы. Но были моменты, когда он говорил иначе. Через пальцы, сжимающие руку Хосока, когда ему казалось, что он сейчас задохнётся от протоколов. Просто чтобы напомнить: он рядом. И это было гораздо интимнее любой близости. Ынбэ ничего не требовал взамен. Но каждый вечер он засыпал в объятиях Хосока. И каждое утро император слышал тихое: — Доброе утро, Хосок. Не «Ваше Величество». А «Хосок». Простое имя. Как признание, спрятанное в голосе.***
Хосок не заметил, когда стал любоваться им по утрам. Просто однажды проснулся раньше него и не смог оторваться. Он лежал на боку, одной рукой подперев щеку и смотрел на Ынбэ. На его лицо, почти светящееся в утренней дымке. На мягкие пряди волос, упавшие на лоб. На приоткрытые губы. На тени ресниц, очерчивающих нежную дугу. Затем, не выдержав, медленно наклонился и поцеловал в лоб. Пальцы его медленно скользнули к лицу Ынбэ. Он бережно убрал выбившуюся прядь, зачесав её за ухо. И тут омега тихо сморщился, почувствовав прикосновение сквозь сон. Хосок невольно рассмеялся. Ему вдруг захотелось поцеловать его в нос. Он потянулся, чтобы поцеловать его, но в ту же секунду Ынбэ дёрнул головой — и их губы случайно соприкоснулись. Время остановилось. Хосок хотел извиниться, объясниться, оправдаться, но Ынбэ уже открыл глаза. Румянец медленно поднимался к скулам. — Прости… — пролепетал Хосок. — Я не хотел… это было… Но Ынбэ вдруг потянулся вперёд и сам поцеловал его. Хосок растерялся, а в следующий миг прижал мужа к себе, целуя его с жаждой, с тоской, с жаром, накопленным за месяцы молчаливой любви. Руки Ынбэ обвили шею Хосока. Пальцы вцепились в его волосы. А губы снова нашли друг друга. Хосок гладил его спину, бёдра, руки — как читает свиток, каждая линия которого священна. Когда ладони коснулись ягодиц, сжимая упругую кожу, Ынбэ тихо застонал, и этот звук пронзил Хосока до самой глубины. — Хосок… — прошептал Ынбэ, глядя прямо в его глаза, отдавая ему и слово, и душу. — Я хочу тебя. И Хосок понял: сейчас всё получится. Он был нежен. Осторожен. Он гладил Ынбэ, оставлял поцелуи на шее, на груди, на животе, и чувствовал, как Ынбэ тянется к нему, как дрожит от наслаждения. Пока его имя не стало стоном. Пока их дыхание не сплелось в один ритм. Пока мир не сузился до этих рук, этого тела, этого чувства,которое больше не помещалось в груди. Хосок довёл его до предела. Снова. И снова. И снова. И только потом сам позволил себе утонуть в нём, в этих руках, в этом теле, в этих чувствах, что теперь невозможно было сдерживать. Словно именно так — вместе, переплетённые, оголённые, искренние — они должны были быть с самого начала. Когда дыхание затихло, и их тела больше не дрожали от страсти, Хосок прижал Ынбэ к себе, укрыл его одеялом, провёл пальцами по его влажным волосам и, опустив губы к виску, прошептал: — Луна моя. Ынбэ приоткрыл глаза. В его взгляде всё ещё плыло блаженное спокойствие, как у моря после шторма. Он коснулся щеки Хосока подушечками пальцев. — Моё солнце… — улыбнулся он. — Знаешь, раньше я думал… жизнь с императором будет тяжёлой. Одинокой. Холодной. Хосок хмыкнул и слегка приподнялся на локте, глядя в его лицо. Его губы тронула тень улыбки, а в глазах плескалась нежность. — А она не такая? — Нет, — Ынбэ покачал головой, прижимаясь щекой к его груди. — С тобой… она тёплая. Теплее, чем я мечтал. Как солнечное утро после долгой зимы. Хосок провёл рукой по его спине. — Ынбэ… — Да? — омега поднял взгляд, и на его губах всё ещё играла эта спокойная, невыразимо красивая улыбка. Хосок сглотнул. Он чувствовал, как всё внутри него раскрылось, развернулось, как цветок на рассвете. — Я люблю тебя. Губы Хосока пленит сладкий поцелуй. Его сердце пропускает удар, когда Ынбэ смотрит на него с такой тёплой улыбкой, что Хосок чуть не пропускает следующие слова мимо ушей. — Я тоже люблю тебя. Хосок целует свою луну вновь.***
Весна пришла незаметно. Она проскользнула в сад, усыпала ветви персиков цветами, растопила лёд в озёрцах и поселилась в покоях и в этой весне сердце Хосока затрепетало иначе. — Солнце моё, мне нужно тебе кое-что сказать. Ынбэ стоит у окна, залитый утренним светом, почти прозрачный в лучах. Руки сложены на животе. А в глазах — тревожная, нежная дрожь. — У нас будет ребёнок. Мир в этот миг перестал быть дворцом. Превратился в небо. В тёплое поле. В гулкое эхо сердца, что билось в груди Хосока, так сильно, что, казалось, дрожали стены. Он прижал Ынбэ к себе. — Луна моя… Ты подарил мне целый мир. С тех пор Хосок изменился. Он носился по дворцу, как мальчишка, засыпая омегу вопросами: не устал ли он, что он хочет съесть, удобно ли ему сидеть… Он клал ладонь на живот Ынбэ, смеялся, целовал и каждый раз, поднимая глаза на мужа, шептал: — Как ты прекрасен, Луна моя. Как ты сияешь. Я так горжусь тобой. Так люблю тебя. А Ынбэ улыбался. Ночи стали особенно тихими. Хосок касался живота губами и долго не отрывался. Затем возвращался к губам Ынбэ. Целовал долго, томно, с любовью, которую трудно было вместить в дыхание. И только потом закрывал глаза, чтобы среди ночи проснуться снова. Чтобы просто убедиться, что с его любимыми всё хорошо и рука его луны всё ещё в его руке.***
Это счастье не задержалось надолго. Императорский дворец был слишком тихим. Так бывает только перед бурей… или перед потерей. Хосок шёл по коридору, не разбирая лиц. В груди было пусто. Он не мог дышать. Беременность Ынбэ осложнилась. «Слишком слабое тело.» «Возможно, не выживет.» «Большие риски.» Хосок не пошёл в покои Ынбэ. «Ему нужен покой.» Император вернулся в свои покои.*
Покои были холоднее, чем склеп. Несмотря на жар, разливавшийся под кожей от каждой выпитой чаши. Хосок сидел, привалившись к подушкам. Рука дрожала, когда он подносил очередную чашу ко рту. Он пил, чтобы забыться. Чтобы не чувствовать. Но это не помогало. Комната качалась, как лодка в медленном прибое, и Хосок то и дело терял нить мыслей, глядя в пустую точку. Если Ынбэ умрёт… Если его больше не станет… Что тогда? Когда щелкнула дверь, Хосок даже не обернулся. Никто не заходит в его покои без разрешения. Кроме одного человека. Хосок обернулся. Он слишком много выпил. Ведь у двери стоял Ынбэ. В своём синем, аскетичном ханбоке. Низкий хвост. Пряди у лица. Та самая неторопливая походка. Это сон. Хосок знал. Это точно сон. Потому что настоящий Ынбэ сейчас лежит в других покоях, балансируя на грани жизни и смерти. Но Ынбэ из этого сна молча садится рядом. Достаёт из-за пояса кувшин с вином. Наливает. Протягивает чашу. Хосок не зовет дегустатора. Он всегда доверял Ынбэ. И если хотя бы во сне с Ынбэ всё в порядке — пусть это будет самый прекрасный обман. Хосок делает глоток. Вино горчит. Во сне всё кажется другим. Он не сразу понял, когда сон начал отрывать его от реальности. Мир медленно проваливался в вату. Он будто парил в невесомости. Горло пересохло. По телу прокатилась странная, оглушающая волна жара. А потом Ынбэ его поцеловал. Почему твои губы ощущаются иначе? — думает Хосок. И теряет сознание.*
Тело горело. Сердце билось в висках, а кожа покрылась испариной. На бёдрах — чужой вес. Хосок не сразу понял, что на нем сидит Ынбэ. Ткань задралась, воздух пропитался странным запахом. — Ынбэ.. Хосок изливается в него. И кладёт ладонь на щеку, чтобы взглянуть. Хотя бы во сне — ещё раз взглянуть в эти прекрасные глаза. Пальцы отводят прядь с лица. И весь мир рушится. Это не Ынбэ. Не его луна. Не его жизнь. Не его муж. Лицо Хосока обжигает ледяное осознание. Минён. Один из омег гарема. В глазах омеги холод. Ни тени стыда. Ни сожаления. Минён молча соскальзывает с члена Хосока, поправляя одежду. — Благодарю, Ваше Величество. Хосок задыхается. Рвущаяся рвота подступает к горлу. Но мерзость внутри глубже. Ядовитое, липкое отвращение к себе уже разливается по телу. — Убирайся. Минён уходит. Хосок изменил Ынбэ. Предал того, кого клялся никогда не ранить. Того, кто сейчас борется за жизнь — ради них. Ради их ребёнка. Он закрывает лицо ладонями. Прости… прости меня, Луна моя… Но даже молитва кажется кощунством. Хосок не хочет больше жить.*
Когда Ынбэ впервые слабо улыбнулся, держа на руках новорождённого, Хосок чуть не расплакался прямо у постели. Сокджин был крошечным, едва шевелил пальцами, а глаза были точь-в-точь как у Ынбэ. Глубокие. Тихие. Полные непостижимой доброты. — Он похож на тебя, — шепчет Хосок, опускаясь на колени у ложа омеги. — Даже больше, чем я осмеливался мечтать. Ынбэ устало, но ласково улыбается. Его ладонь находит его щеку, тёплая, слабая от родов. Хосок закрывает глаза. Он не имеет права на эту нежность. Пусть не по собственной воле. Пусть будучи одурманенным. Но он предал их любовь.***
Из гарема пришло известие через несколько недель.Минён носит под сердцем ребёнка от императора.
Хосок разбил кувшин об стену, когда узнал об этом. Он знал, что будет дальше. Протокол. Совет. Бумаги. Минён теперь носит его ребёнка. А значит.. он часть династии. Хосок мечтал вырвать эти строки из ткани истории. Мечтал стереть ночь, за которую он ненавидел себя пуще врагов на поле боя. Он только один раз пришёл в покои Минёна. — Я пришёл сказать, — начал Хосок, глядя сквозь него, — что той ночи для меня больше не существует. Я вычеркнул её. Минён кивнул. — Я понимаю. — То, что ты сделал в ту ночь.. Я должен казнить тебя за это. Но не хочу, чтобы мой сын рос без папы. — Голос императора хлестнул воздух, как плеть. — Не вздумай приближаться ко мне. Ни сейчас, ни потом. Я никогда больше не прикоснусь к тебе. Минён опустил глаза. — Поскольку ты носишь моего ребёнка, — продолжил Хосок. — Ты останешься во дворце и получишь всё необходимое. Ребёнок… будет признан вторым принцем. Минён не перебивал. — Ты получишь всё, чего хотел, — добавил Хосок. — Но не меня. Минён так ничего и не ответил.***
Когда новость о беременности Минёна дошла до Ынбэ, он не выронил ни слова. Но той ночью он не пришёл в покои Хосока. «Ваш супруг велел передать… что сегодня останется в своих покоях. Он просил не беспокоить его, Ваше Величество.» Ынбэ больше не выходил из своих покоев. Он ел отдельно. Спал отдельно. Жил отдельно. Как будто их брак никогда не существовал. Хосок знал, что заслужил всё это и даже больше. Что он мог сказать? Что его одурманили? Что всё произошло не по его воле? Слова казались жалкими. Хосок хотел, чтобы Ынбэ накричал на него. Чтобы ударил его кулаками в грудь. Чтобы бросал в него чаши, вазы, леденящие своей обидой слова. Но Ынбэ хранил молчание. И это было в сто раз больнее. Хосок смотрел в зеркало. И видел омерзение. В каждом вздохе. В каждом движении. В каждом взгляде, что пытался подделать прежнюю силу. Он был императором. Но чувствовал себя ничтожнее праха.*
Юнги должен был ударить сильнее. Пощёчина была недостаточно болезненной. — Ты потерял его доверие, — Юнги не жалел друга. — Доволен? Нет. Хосок был опустошён. Он увидел разочарование во взгляде друга. «Я не хотел…» «Ты потерял его и меня тоже.» Это стало последним ударом. И вот теперь… в этом огромном дворце, где у Хосока была власть, армия, два наследника — он чувствовал себя сиротой. Потому что человек, которого он любил, боялся смотреть ему в глаза. А мальчик, которого он называл сыном… был слишком похож на того, кого он предал.***
Прошёл год с тех пор, как Ынбэ родил Сокджина. Хосок по-прежнему не мог смотреть ему в глаза. Он видел в ребёнке того, чьи пальцы держал в своих прежде, чем предал. Сокджин унаследовал его глаза, и свет в этих глазах был потухшим. Как у Ынбэ.***
Минён родил сына. И Хосок, стоя в коридоре за шёлковыми занавесями, услышал первый крик мальчика. В том крике не было ни величия, ни трагедии. Просто младенец — крохотный, невинный, беззащитный. И всё же… Хосоку стало дурно. Когда ему поднесли младенца, он вздрогнул. От отвращения к самому себе. — Как назовёте, Ваше Величество? Хосок смотрел на крошечное лицо. — Намджун. Имя, как грех, проскользнуло сквозь зубы.***
Хосок был безупречным императором. Жёстким. Справедливым. Холодным, как гранит на горном пике. Он решал государственные дела. Он вёл переговоры. Он подавлял мятежи, восстанавливал границы, утверждал законы. А в душе зияла дыра. Юнги не разговаривал с ним. Ынбэ стал подобен призраку. Минён, следуя приказу Хосока, не попадался ему на глаза. А сыновья боялись. Они не понимали, как говорить с отцом, который всегда был только императором. Сокджин рос примерным принцем с безупречными манерами. Но глаза мальчика были чересчур взрослыми. Хосок хотел спросить его — о чём ты думаешь? Хотел потрепать по волосам, обнять. Но знал, что не имеет на это права. А Намджун рос в тени. Скромно, молча, стараясь не мешать. Он не вёл себя, как ребёнок. Как будто заранее знал — любовь отца ему не заслужить. И это убивало Хосока. Он хотел сказать: это не твоя вина, ты не ошибка. Но язык отказывался повиноваться. Хосок смотрел на Намджуна и видел в нём ту самую ночь.***
Когда ночь спадала на дворец, император ложился в своё слишком большое ложе. И плакал. Он всё ещё был тем самым мальчиком, что когда-то притворялся счастливым, бегая по мраморным залам босиком. Но теперь… никто больше не верил в его улыбку. Даже он сам.***
Хосок скучал. Каждый рассвет он встречал в холодной постели. Каждый вечер он засыпал, так и не услышав, как любимый голос зовет его по имени. Император скучал по своей луне так яростно, что это превратилось в физическую боль. Он начал звать омег. Всегда новых. Всегда тех, кто хоть одной чертой был похож на того, кого он предал. У одного были волосы, как у Ынбэ. У кого-то — стиль одежды. У кого-то — телосложение. У кого-то — осанка. У кого-то — смешная привычка теребить рукав. Хосок не искал утешения в их ласках. И каждый раз отстранялся, как только они тянулись к нему. — Садись вон туда. — Он кивал на затемнённый угол. — И читай про себя. Хосок не смотрел в глаза. Не спрашивал имён. Омеги подчинялись. И начинали читать. Иногда просто листали книгу. А Хосок садился напротив. Смотрел. И ждал, когда глаза начнут врать. Когда в темноте зашевелится тот, о ком так изнывает сердце. Когда пальцы пробегут по странице так же. Когда дыхание… покажется знакомым. Хосок прекрасно знал, что это иллюзия. Что это не Ынбэ. Что сотни новых омег никогда не заменят императору его любимую луну. Но Хосок всё равно звал. Снова и снова. Каждый раз убеждая себя: «ещё один. Может, в этот раз...» А потом отсылал их в гарем. Омеги уходили. Иногда обиженные. Иногда с облегчением. Ни один из них так и не остался ночевать в его покоях.***
Однажды вечером Хосок никого к себе не позвал. Он не читал. Не писал. Не ел. Не дышал. Он просто сидел, словно его тело перестало быть живым, а душа всё ещё оставалась взаперти в груди, глухо стуча о кости, просясь на волю. Пальцы свисали с подлокотников, как у марионетки, лишённой нитей. Хосок не знал, сколько времени прошло, прежде чем щелчок замка вырвал его из оцепенения. Он резко поднял голову. На пороге — силуэт. Высокий, стройный, до боли знакомый. Как будто призрак из сна, вросший в реальность. Как будто он снова вызвал очередного омегу. Только… сегодня он никого не звал. Хосок знал, что это не мог быть Минён. И тот обман больше не пройдет. Силуэт подошёл ближе. Вошёл в свет лампады. И Хосок замер. Глаза. Контур губ. Родинка под глазом. Голос. Это... — Хосок. Это был Ынбэ. — …Нет… — прошептал Хосок. — Это... не может быть... Он не верил. Не смел верить. Ынбэ не мог прийти. Не после того, что сделал Хосок. Пальцы тряслись. Хосок опустил глаза, как преступник от лика святого. Не смотри на меня. Я… я не достоин даже твоей тени. Ынбэ подошёл ближе. И, дрожащей ладонью, прикоснулся к его щеке. Касание было мягким, как шелк. Хосок льнул к этой ладони, жалко, неумело, как зверёныш, выброшенный на холод. Запах любимых гвоздик обрушился на Хосока, сломав его грудную клетку изнутри. — Я простил тебя, — прошептал Ынбэ и добавил чуть тише, с такой любовью, от которой всё вокруг могло сгореть: — Я люблю тебя. Мир внутри Хосока содрогнулся. Он стиснул зубы. Он хотел упасть ниц, захлебнуться в собственном стыде. Но не смог. Потому что губы Ынбэ коснулись его губ. Мягко. Нежно. Как лепесток, опавший на ладонь. И Хосок замер. Этот поцелуй ударил его в грудь, в самую глубину. Разбил всё то, что он так яростно строил последние годы — кокон отстранённости, наказание, презрение к себе. Разбил одним касанием. Луна моя... Хосок вцепился в этот поцелуй, как в спасение. Он целовал любимые губы, по которым тосковал все эти бесконечные дни и ночи. Я скучал. Я умирал без тебя. Я не мог дышать, когда тебя не было. Губы Ынбэ дрожали под его поцелуем. А потом раскрылись. А Хосок сошёл с ума. Он надеялся, что если будет целовать достаточно долго, то сможет затушить ту вину, что прожигала грудную клетку. Но это было невозможно. Потому что этот поцелуй был сладким и горьким одновременно. Слишком много в нём было молчаливого прощения. Слишком много любви. Слишком много потерь. И с каждым новым поцелуем сердце Хосока разрывалось сильнее. Я не заслуживаю тебя. Но не могу отпустить. Хосок задыхался от близости. Сходил с ума от прикосновений. Дрожал от страха потерять его снова. Он нехотя оторвался от этих сладких губ. — Уходи. Луна моя… пожалуйста, уходи. Хосок не знал, чьи это слёзы капают на грудь — его или Ынбэ. Но каждая капля прожигала кожу, как пепел былой мечты. Ынбэ дрожащим голосом ответил: — Я ещё приду. И ушёл. Хосок падает на колени. Грудь разрывается от рыданий.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!