Пока ты не сломаешься

20 сентября 2025, 17:09
      Что-то изменилось, когда Он пришёл. Что-то всегда менялось, когда Он приходил.       Владыка Ост-ин-Эдиля слишком много времени провёл без сознания. Холодная вода возвращала его из беспамятства — на короткое время, а потом туманный, душащий жар темницы вместе с раскраивающей болью — от колеса ли, выворачивающего сустав, от заострённых ли крюков, мелкими зубчиками зацепленных за жилы, дёргающих постоянно, корча тело само по себе, — брал своё, и он снова проваливался — чтобы скоро очнуться, и всё повторялось сначала.       Тут пусто. Совсем. Всё исчезло: постоянный гвалт, выкрики палачей и грохот железа, оставив его в милосердной тишине и пустоте.       Он ощущает руку под затылком, тёплую — это ощущается иначе, не как холодный каменный пол, на котором он лежит, а потом на невидимые под кровавой коркой губы льётся тонкой струйкой прохладная вода. И он глотает, пытаясь шевелить распухшим, неповоротливым, во рту не помещающимся языком, кашляя, но хватая ещё... Почти совершенная благодать.       — Мои слуги весьма старательны, — голос рядом громок и даже весел. — Но порой они забывают, что допрашиваемый навряд ли что-то скажет, если вообще не сможет говорить… — ладонь немного приподнимает Келебримбору голову, чтобы тот не захлебнулся, и холодное горлышко прижимается к губам: — Пей!       Вода бежит в горло, и это лучшее, что с ним произошло за последние дни, и он хочет ещё… Он ведь уже пил что-то, кажется… И может быть — даже из этих рук. Или это был сон?.. Нет, все его сны последние месяцы — тяжёлые, отвратительно липнущие к сознанию видения, плавающие во тьме и зыбком пламени, как в прогорклом масле. А тогда было что-то другое… Тот сон был чудесным, не принадлежащим зримому миру, пахнущему теперь сталью и дымом. Там была тёплая, напоенная ароматами ночь, и уютно мерцающий во мраке город за спиной — живой, и яркие, ярче света бессмертных звёзд и блеска итильдина, глаза, когда сила пронизывает всё существо, как на струне, рождая в нём неподвластную земле музыку. “Пей!”       Он может теперь двинуться, и открыть глаза. Пробудившаяся память тут же подняла: грохот, вопли, боль, разрывающая на части, мышцы, горящие страданием, — и тело бессознательно дёргается, стремясь уйти, избежать... Он не помнит, что было последним. Слишком часто он уходил, слишком часто бранящиеся орки приводили его в себя холодом и раскалённым железом. Он просто не помнит.       — Я… — эльда тихо хрипит, теперь у него хоть что-то получается.       — Нет, внук Феанора, — отвечающий ему голос грохочущий и радостный. — Пока нет. Почему же, как ты считаешь, я здесь?       Он пришёл, оставив броню, в светло-голубых, длинных одеждах, в плаще такого же цвета, наброшенном на плечи, что сейчас подметает грязный, в потёках крови, пол. Это выглядит удивительно и даже несуразно. Что в таком виде делать в темнице? И Келебримбор сразу подмечает горящую вспышку на руке, держащей сосуд с водой. Во мраке она притягивает взгляд, и правитель эльдар понимает, что не может отвести глаз от сияющего, обвивающего Кольцо тонкого узора. Нолдо видит надпись на Тенгваре, придуманном его дедом, — но прочесть Тёмное наречие он не может. Великое изобретение Феанора послужило тьме. В который раз.       Единое пылает. Сколько зла заключено в нём — даже глядеть больно… Но оно так удивительно красиво. Так ярко, так влекуще... Он видит это и понимает, насколько же легко — обмануться. И понять, сколько тьмы скрывает прекрасное — только когда окажешься слишком близко.       И он так легко обманулся.       “Тебе нравится? — стучит голос внутри самого Келебримбора, разносится, дребезжа, по жилам. Его внимание не осталось незамеченным. — Вижу, теперь ты совсем пришёл в себя, владыка Эрегиона, — нет никакой необходимости использовать осанвэ в пустом подземелье, и этот голос, звучащий в голове, колотит в затылок, точно молотом, бьёт сознание, как стекло, впивается в разум острым раскалённым гвоздём. Саурон делает паузу — а потом внезапно спрашивает: — Хочешь дотронуться до него, создатель Колец?”       Хочет ли он? Коснуться того, что обратило его труд и огромные силы ради блага — во тьму? Но раньше, чем эльф успевает что-то сказать, пальцы обнимают его ладонь — и он, пусть и слаб, мгновенно выдёргивает руку: золотая каёмка Единого Кольца невероятно горяча, почти раскалена.       Саурон хохочет, потом хватает и тянет круг металла на горле эльда, поднимая его.       Это не совсем верно — что облик Майя совершенно не изменился. Теперь, когда на нём нет доспеха, нолдо замечает когти на пальцах — тёмные и длинные, и позади ясных глаз нет-нет да и вспыхивает пепельно-багровый блеск: можно помыслить, что это свет огня случайно отразился в их глубине, словно в странном зеркале — не отражающем ничего, кроме пламени.       Отойдя, Враг возвращается с грубо заточенным железный колом и молотком, тянет за цепь, сковавшую запястья эльфа. Удар — и звено с грохотом раскололось. Руки пленника теперь весьма относительно, но свободны.       Келебримбор поднимает на Умайя измученные, запавшие глаза.       — Кого ты убьёшь теперь?.. — тихо, твёрдо спрашивает он.       Саурон хмыкает.       — А кого ты бы хотел, чтобы я убил?       На ошейнике нет больше цепи, поэтому он хватает прямо за него и волочёт нолдо за шею к стене, поднимая его. Когти при этом царапают горло — оказывается, они очень остры… Стоять не получается, и всё-таки Келебримбор пытается — сползать к ногам Врага было бы уже слишком. Но колени тут же начинают подгибаться, а тело оседать — сил не было никаких.       Майя, отошедший на несколько шагов, оглядывает его, тонкие губы кривит заметная даже в тусклых красноватых отблесках усмешка.       — Вижу, тебе нужна помощь.       Неведомая сила, зацепив за толстую полосу железа, рывком подняла эльда по стене, протащив ободранной орочьими кнутами спиной по шероховатым камням. Ослабевшими пальцами Келебримбор ухватился за ошейник, который держал его теперь сам. Ширины металла хватало, чтобы не дать эльда задохнуться.       Саурон вернулся с теми же молотком и кольями, оторвал руку, вцепившуюся в стальное кольцо на шее, отвёл её в сторону, распластав по стене… Тьелпэринквар на мгновение зажмурился. Кол вбивается, дробя источенный камень, грохот заглушает рассудок, и на мгновение эльда кажется, что неровное, туповатое остриё проламывает онемевшую ладонь, проходя насквозь, кроша кости, — но затем он понимает, что холодный край железа только коснулся его, и лишь звенья оков накрепко прибиты к стене. Всё повторяется с другой стороны. Цепь позвякивает, дёргая его за кисть, стук и лязганье железа грохочут где-то в висках… Когда после завершившего всё удара молотка стих звон распнувшей его цепи, Келебримбор вдруг ощутил касание — нежданно лёгкое и тихое, будто подушки его пальцев гладят другие пальцы…       Его скользкую от крови ладонь накрыло живое тепло.       — Не нужно так бояться… — Майя говорит негромко, совсем близко, куда-то в волосы эльфа. — Я не стану калечить твои руки. Уж слишком много прекрасного они сотворили… — переплетая свои пальцы с его и стискивая, его руки обдирают свежую корку запекшейся крови и частично снятой кожи, и тем больше, чем сильнее он сжимает их ладони, их сплетение становится мокрым, тёплым и липким… Невыносимым.       А затем молоток, который по-прежнему находился у него в руках, опускается с размаху на колено, дробя чашечку, взрывая утонувшее в переменчивых тенях подземелье.       Тьелпэрикнвару показалось, что он ослеп. Боль, ставшая раскраивающим громовым ударом, не осталась в колене — мгновенно поглотила его, перебив вдох — до нытья под рёбрами, расколола темя, разбила каждое чувство на куски — и вырвалась наружу, с хрустом кроша окружающий мир: он осыпается в пляшущем свете факелов, пока чернота — не похожая на переливающуюся темноту подвала — быстро заполняет пустые лунки восприятия... И лорд эльдар скорее услышал со стороны, чем осознал собственный крик, не способный пробиться до разума сквозь заслон густеющей мглы. Только саднящее чувство в глотке говорило, что он кричит, снова, и без того сорванным горлом.       Саурон отшвыривает молоток в сторону.       — Просто чтоб ты знал. Со вторым может случиться то же самое.       Нолдо наконец слышит, как стонет сквозь зубы. Пот заливает глаза, но Келебримбор пытается открыть их, надеясь, что сможет видеть. Пятна постепенно прекращают расползаться, становясь всё меньше, всё реже, освобождая мир от вязкой черноты. Издробляющая, пронизывающая при попытке движения боль теперь прочно угнездилась в колене, очертив себя, предупреждая. Да ещё сердце колотится в груди.       — Зря ты, — говорит эльда тот, кого он знал как посланника Стихий. — Я ведь ещё не начинал.       И кладёт руки ему на ключицы.       Порой, возможно — Келебримбор не уверен, — ему уже мерещилось это прикосновение, чуть покалывающее, задевающее ненароком, мимолётное, исчезающее раньше, чем самое тонкое эльфийское чувство успеет его заметить. Оно всегда таяло — до того, как стать частью зримого мира. Он думал, что так. Он в него не верил.       У Майя острые когти. Достаточно, чтобы пробить кожу — но недостаточно, чтобы резать, разводя её, расстёгивая, как одежду. И они цепляются, тянут, рвут, преодолевая воспротивление, — неаккуратно заточенные, увязающие крючья. Обновляют, сдирают заново на своём пути раны и ожоги, оставляя за собой борозды, как во взрытой плоти поля, что скручивается, лопается, и края отслаиваются, надрываясь…       Их восемь. Восемь почти совершенно ровных полос, растущих медленно — с той самой скоростью, чтобы мольба тела не прекращалась, ни на мгновение, — но недостаточной, чтобы можно было помыслить, что это закончится в обозримом для насаженного на кончики когтей рассудка времени... Иногда они срываются — и тогда вонзаются снова, чтобы не пропустить ни дюйма, и тянутся с редким упорством дальше. Кровь тихо бежит вдоль ярких борозд, очерчивая, словно показывая направление ещё не пройденного пути. Погружение когтей ощутимее — и глубже — на вдохе, потому дышать тяжело. Эльда не выдерживает где-то на двух третях их пути, в раненой груди не хватает воздуха, и тихий стон мешает там и ноет.       Слыша его, Саурон смотрит — и улыбается, открывая за оставшимся прекрасным обликом острые, заточенные будто, зубы. Надавливает обагрёнными ладонями сильнее, прижавшись к пленнику вплотную, вжимая когти глубже в раны, а тело — в мокрую, холодную стену, когда оно невольно пытается вырваться, вывернуться — и тем самым только заставляет когти вонзаться сильнее, и удерживать крепче. Его волосы близко, щекотно касаются разодранной кожи. Умайя заглядывает Келебримбору в глаза, тихо посмеиваясь — смехом, ощутимым не слухом, но чем-то глубоким и дрожащим, звучащим словно внутри его костей. На дне светлых глаз, то появляясь, то вновь уходя во тьму, бьётся, дышит мерцающий, порывистый багровый отблеск — так дышит уголь под свежим пепелищем.       А потом Он касается горячим языком свежих ран, достаёт кончиком до дна, тянет, расталкивая края, задевая что-то, живое, неспособное отринуть любое чувство, от чего в жилах и мышцах проливается муторно-обжигающая, зубы дробящая волна.       Саурон поднимает голову и облизывается.       Затем принимается за следующую, вылизывает вырванные в груди борозды, вынуждая Тьелпэринквара вжиматься спиной в чёрный закопченный камень, невзирая на полосы от плетей. Раны начинают гореть — там, где их касались Его губы и язык. Нолдо не может двинуться — разбитое колено не даёт ни на миг забыть о себе, чего уж говорить о сопротивлении.       Ладонь, мокрая от его крови, дотрагивается до виска, до слипшихся волос. Это не причиняет беды, но от прикосновения очень хочется убраться. Потому что это совсем как тогда… Совсем как тогда — когда всякая мука, тяжесть и метания духа отступали перед одним лёгким касанием рук, и душе становилось тепло, будто бы кто-то вдруг развёл очаг в утомлённом от зимней стужи доме, распугав всех призраков холода…       Боль исчезла.       Внезапно. Пропало раскалывающее, сидящее стальной спицей, не позволяющее шевельнуться терзание в раздробленном колене. Перестали пылать свежие следы от когтей, прекратили рваться обнажённые до мяса запястья под толстым, равнодушным железом. Даже избитая спина разом успокоилась, оставляя эльда чувство холодной, усмиряющей тверди под собой, вместо мучительного стёсывания кожи живьём на неровностях плит. Проясняя замутнённый страданиями разум, очищая его от ежеминутного знания пытки. Только сердце стучало всё сильнее, Келебримбор ощущал его глухие удары в израненную когтями грудь — самое сильное из оставшихся ему чувств. Стучало надсадно и предупреждающе, отказываясь верить.       Потому как — для чего?       Он смог открыть глаза — чтобы увидеть, как Саурон вытащил из складок одежды нож. Остриё прижалось к плечу, холодное, не потревожив правителя Эрегиона уколом.       — Посмотри на него, Тьелпэ, — говорит ему Враг. Пальцы Его в спутанных, в высохшей крови и грязи волосах эльфа чуть напряглись, не толкая его — просто сообщая направление. — Я знаю, что ты не боишься. Смотри.       Ему не хочется смотреть. Не хочется ничего, но требующее давление руки не исчезает. И Келебримбор устало чуть поворачивает голову: по гладкому зеркалу лезвия, приникшему к его телу — там, где оно ещё осталось нетронутым, мечутся, переливаются испуганные огни факелов, принося осознание, что это не безумный сон. Он по-прежнему ничего не чувствует — только пляшущие огоньки на языке металла брызнули в стороны, когда лезвие поменяло наклон, и из-под острия выскользнула и побежала струйка крови… Его тело раскраивается под клинком, легче тончайшей ткани — но молча, прекратив говорить с ним, и это блаженно и до помрачения рассудка ужасно, и он смотрит, почти завороженно, как остриё медленно движется вниз, гибко поворачивая на внутреннюю сторону плеча…       Нож ложится плашмя, широкое лезвие поддевает кожу — поначалу одним лишь краешком, потом, словно попробовав и осмелев, проскальзывает глубже, скользит по льющейся крови, и плоть без усилия разделяется, расходится под ним, так, словно оно не отрывает её — но, срезав застёжки, просто снимает платье. Сталь холодит и давит, эльда ощущает лёгкую щекотку от его касания — но более ничего. Между ним и его чувством встала стена — глухая, непроницаемая. Такая же, какая стояла после Исхода между благодатью Валинора — и их страданиями. Вообразить не было страшно — было немыслимо, невыносимо, непримиримо, — что станет, если по этой стене пройдёт хотя бы трещина...       Откуда-то взялась дрожь. Неясная, неопределимая… Кричащая, незатухающая боль последних дней практически не оставила в его разуме места для здравости — но без неё то, что происходило, превращалось в чудовищную, исступлённую иллюзию, сотканный из тьмы и танцующего пламени кошмар в молчащем подземелье. Иллюзией, самый страшный рок которой — стать правдой, и кажется, что если закрыть глаза — она исчезнет, рассыплется прахом, и Келебримбор никогда более не увидит красно поблескивающего клинка, срезающего его кожу у него на глазах, не почувствует ни пальцев на своей щеке, ни тёплой крови, быстро бегущей по телу, по кромке лезвия, по Его запястьям и широким рукавам Его мантии… Это так несуразно, что даже разум снова грозит ускользнуть, под покров темноты, — но приходит голос, заполняя подвал, и туман наваждения проясняется, обрывая пути к бегству.       — Девять достались мне без особого труда, — негромко произносит Саурон, возвращая сознанию нолдо опору. — Семь и Три я найду тоже. Только вот к чему такие сложности, Тьелпэ?       Он улыбается. Его губы всё ещё в эльдарской крови. Даже в полубреду это заставляет вздрагивать. Глаза, ясные, голубые, смотрят в эльфа, блестят крохотными вкраплениями искристого света.       — Ты не чувствуешь её более — ничего, из-за чего твои тело и разум изнемогли, а страх и бессилие источили твою душу. Оно ушло, это просто эхо грозы, что уносит за море ветер. И оно не вернётся — если ты не захочешь. Ничего — пока твои раны не затянутся, быстрее, чем поле молодой травой по весне. Если ты скажешь.       Келебримбор знает, где лезвие сейчас, — неважно, ощущает ли он, как оно вгрызается в его тело — или нет. Поэтому он просто закрывает глаза и откидывает голову к стене. Дышать трудно из-за разведенных рук, а он пытается просто вдохнуть — и не смотреть на звавшегося недавно посланником из-за моря. Он всё ещё не хочет смотреть на Него — когда наступит дальше.       Губы, перепачканные кровью, трогает кривоватая, горькая почти, усмешка.       — Я должен был спросить, — тихо сообщает Умайя. И, словно сам не желая видеть, опускает глаза.       Стена исчезает.       Не покрывается трещинами, не рассыпается обломками — просто исчезает, в одно мгновение возвращая нолдо, забывшему — всё, что способно узнать тело; всё, от чего отдалился, на недолгое время, измождённый дух; всё, что оставалось за ней — обрушилось, нахлынуло, как река, прорвавшая плотину, разрывая эльда сознание… Его хроа снова служило ему — тут же предавая, не способное даже представить пределов, у которых может оказаться. И когда Келебримбор кричит, думая, что лёгкие сейчас разорвутся, — он кричит за всё: за то, что происходит с ним сейчас, и за то, что уже случилось. Потому что смотрит он или нет — он уже знает. Что это так же иступлённо, непревзойдённо больно, как и было, когда он узнал. Было так же больно, как и чувствовать, как острая сталь срывает кожу, обнажая правду. И что оно больше не прекращалось. Тогда он смог встать с плит Башни и уйти — потому что поднял перед страданием стену. Такую же, какую теперь Аннатар (не… а, плевать, какая разница) — воздвиг и разрушил, легко показав Тьелпэринквару сразу всю его муку, душевную и простую физическую — и сколько же её тот на деле ещё не испытал… Враг здесь не только за Кольцами — ещё и для того, чтобы разрушить их обоюдные преграды и показать: время обмана завершилось. И одного у Саурона и его жестокости не отнять: он, Келебримбор, действительно так отчаянно — не хотел правды.       Он думал тогда, что боль была раньше, когда внутри что-то сидело и ломало его, дробя кости — но теперь он знает: это была не боль — а то, что его от боли спасало. Но стены больше нет, и Эру, это так чудовищно. И ведь будет ещё больней…       Гортхаур Жестокий не зря заслужил своё прозвище: он не пытается терзать бездумно, слишком быстро лишая сил, крови и голоса — и вместе с ними себя шансов на нужный исход, — но старательно, терпеливо ищет изъян, брешь в броне — там, где муки станут непереносимы. А если не находит его — ждёт, то мгновение, когда вопль истерзанной плоти будет перекован во что-то прочнее твёрдости духа — сломав его. Когда-нибудь он станет таким. Всегда становится.       Нож переходит на другое плечо, движется быстрее, цепляет краем, снимает широко, лоскутами, — а местами просто отрывает, только теперь его путь не безголосый, и когда лезвие клинка наполовину погружается между кожей и мышцами, и твёрдая, тёплая сталь ложится на них, натянутых до разрыва, — где-то дальше, чем в определимых границах, в которых оно было создано, сознания Келебримбора умирает, не прекращая страшно кричать, та часть его, что до недавнего мыслила, будто она знает многое из сущего. Он не знал, конечно, он не знал. Вся его память, уместившая столетия, не могла допустить, даже близко вообразить, что нечто подобное может существовать в этом мире, что грань острого железа будет скользить, погружаясь в него, отрывая его от себя, упиваясь его кровью, а его вопль, снова разрывающий горло, — захлёбываться собой же, стирая голос, и более ничего, даже крик, не сможет встать между ним и вывернутым в агонии телом на каменной стене.       Эльфийская кровь льётся — и заполняет щели между плитами на полу, расчерчивая их безупречно ровными, тёмно-багряными, поблёскивающими в тусклом свете квадратами… Он знает эти камни. Некоторые из них он укладывал сам.       У его палача хватает, похоже, терпения. Нож в руках останавливается на короткие секунды — а затем прорывается дальше, отслаивая новые лоскуты, пуская на волю ярко-алые бегущие ручьи, пока Он следит за взглядом нолдо: сверкающим, почти лучистым, горящим от страдания — но теперь иначе, по-особому... И когда оно переполняется непереносимым, точно река, выходящая из берегов, блеск серебра становится глубже — но не тускнеет. Даже теперь не тускнеет.       Это приводит Его в ярость.       Несказанную ярость, места которой нет ни в одной сотворённой душе. Когтистая рука, забывшись, хватает ошейник, дёргает, обдирая под кольцом стали Тьелпэринквару горло.       Потом Он понимает. Лезвие поворачивается, вонзаясь глубже, пробивая концом кожу, срывая с губ только хрип, — и Саурон отпускает эльда, повиснуть на удерживающих цепях. Нож падает на залитый кровью пол, громко звякнув в глухих стенах. Голова правителя павшего Ост-ин-Эдиля запрокинута назад, он не дышит нормально — то слишком редко, то часто и неровно. Видно, как под глубокими длинными ранами на разодранной груди в неё колотится сердце, точно обезумевшая в неволе птица, желающая покинуть свою клеть — пусть даже разбившись о прутья насмерть.       — Перестань, внук Феанора, — говорит тёмный Майя. Негромко говорит, будто бы уговаривает. Кривясь, касается пустыми ладонями лба — и тут же отнимает, глядя на них, омытых кровью. Рукава его одежд мокрые насквозь и отяжелевшие, их цвета более не разобрать… — Прекрати наконец, — повторяет Он, и слова Его тихи, но воздух от них растрескивается. — Я чувствую тебя. Чувствую твои страдания, — Айну поднимает голову — и втягивает застоявшийся, душный от горения огней воздух, словно запах мук нолдо Он может уловить, как запах лесных цветов. — Ты не можешь представить, как это — но твоя боль разлита тут, словно вода, она заполняет каждую трещину этих стен, — продолжает Саурон. — Я ощущаю её — сильнее, чем ты ощущаешь аромат цветения в жаркий день. Кровь, пролитая тобой, мучения твоего хроа и страдания духа окружают меня, как полноводная река. Я чувствовал их — вне этой башни, с того самого момента, как ты попал сюда, — как чувствовал тебя и тогда, когда ты терял сознание за работой над Кольцами… — измождённое, окровавленное тело в цепях так же не двигается, повелитель нолдор не открывает глаз, но тяжёлый мерцающий воздух наконец осыпается, заставив веки эльфа дрогнуть. — Далеко от этого дома я слышал твои крики — и слышал, как они замолкали, когда ты проваливался во мрак, — Он смотрит на эльда, уверенный, что тот его слышит — и не ошибаясь. — И буду слышать их, буду чувствовать — столько же, сколько будешь страдать и ты. Но правда в том, Тьелпэ, что за что бы ты ни держался — в этом нет никакого смысла. Никакой сути — она давно утеряна…       “Всё, что для тебя было важным — давно утеряно. Так зачем?!!”       Тишину в подземелье нарушает тихий, опасающийся будто чего-то, треск факелов — да тяжёлое, пусть ставшее более ровным дыхание эльда. Он не откликается.       Саурон недолго ждёт, потом прикрывает глаза… С наваленных у стены железяк, клещей и тисков сам поднимается в воздух длинный стальной прут с крюком на конце. Майя сжимает острый конец металла в кулаке. И смотрит или нет — Келебримбор знает, что происходит дальше.       Под Его рукой занимается свет.       Тихий, мягкий, немного неровный, как трепетание живого существа, пойманного пальцами — и сталь в Его ладони начинает линять… Становясь янтарной, пурпурной, затем алой, и её маленькие, маленькие светящиеся крошки мерцают в глазах Айну, когда он оглядывает лорда Эрегиона — и кровь, продолжающую бежать по чёрной стене. Последние слова его звучат внутри Тьелпэринквара, пронизывают кости и ударяют в затылок, распуская в рассудке жадные паучьи лапы трещин… И будь у того сейчас возможность говорить, без боязни истратить крохи сил на дыхание, Келебримбор непременно вознегодовал бы — против подобного кощунства, и в груди снова ноет, будто трещат края… Осанвэ — это подарок, ключ, позволение кому-то прикоснуться к сокровенному зеркалу разума — своей душой. Это всегда добровольно, заветно-взаимно, как и всякое таинство. Он помнит это, он говорил так, с ним… Но сейчас по известному пути его мысли пытаются проложить мост — тупым раскалённым гвоздём. Только без могущественного эльфийского Кольца подчинить разум — даже уже единожды открытый — не удаётся просто, и отточенную, планомерную попытку пробить щит сметает — слепой яростью.       Саурон отпускает железо. Свободный, прут с крючком на конце легко зависает в воздухе — который дрожит рядом с переливающимся алым стержнем, едва ли не треща… Даже под прикрытыми опухшими веками багровеющий в темноте металл похож для эльда на раннюю зарю, проглядывающую из-за тяжёлых, зловещих туч — над полем, где ночью пролилась кровь.       А потом раскалённый стержень перемещается к пленнику и прижимается к плечу — под отвратительное, острое шипение мокрой от крови кожи начиная спускаться вниз, оставляя на груди, исполосованной бороздами от когтей, первую черту…       Поначалу Тьелпэринквар пытается стонать сквозь намертво сжатые зубы, рвётся, вжимаясь полностью мокрой избитой спиной в мокрую же стену. Но сталь движется медленно, давит сильно и долго, и он не сразу понимает, что происходит, когда красное железо отрывается от него, давая желающему жить телу миг на вдох, — а потом продолжает свой путь — в другом направлении, терзая проникающей сквозь кожу, мышцы, внутренности болью тело и прожигая рассудок, и в одно из нестерпимых мгновений в эльда что-то обрывается — внезапно, и он кричит, страшно, спустя секунду осознав, когда узор, который оставляет на нём алый металл, вспыхивает не только на теле, но и в понимании — так ярко, что даже доводящая до исступления пытка не может заглушить его. Теперь он знает: сталь не движется бесцельно. Она чертит знак. Он вырывается, под беспокойный звон сковавшей его цепи, — и потому железо прижимается крепче, чтобы не упустить, не соскользнуть, и тогда шипение становится громче, а горелый запах — сильнее, и уже не только в груди, но в ключицах и шее разворачивает острые лепестки жестокая боль, но не вырываться он не может, и всё продолжается снова… Стальной наконечник перемещается, упорно, как бы он ни бился, ползёт поперёк содранных ран — медленно, не так, как опустилось бы грубое, безразличное, но мгновенное клеймо, — а словно кисть старательно наносит рисунок. Символ, грубо начертанный на полчищах чёрных вражеских знамён — сотни их перед стенами города, на его в пыль разбитых улицах, на площади, ставшей последней кровавой могилой твердыни эльдар... Тьелпэринквару не нужно особо стараться — этот знак он никогда не забудет: даже великий покой и милосердие Чертогов Мандоса не способны стереть взгляд Багрового Ока, всеведущего, всепроникающего, — с его тела и духа. Он видит Его пламя, там, где не видит ничего более — и даже самой тьмы. И он знает, что это взаимно.       Когда багряный, полыхающий перед глазами стержень отрывается от него, Келебримбор может прекратить колотиться в цепях, и даже сделать вдох — воздуха, который пока не горит, а затем шипящее, светящееся железо начинает новое движение, и всё тело, что не может избавиться, убежать, бьёт калечащей судорогой.       Поначалу Саурон следит за движением алой стали с внимательным, холодным интересом. Потом Он не удерживается — на плечо эльда ложится рука. Вторая охватывает шею.       — Как же ты хорош, Тьелпэ, — в сознание вползает голос — то ли шипение, то ли шёпот. И ладонь сжимается, несильно, ослабляя дрожь. На недолгое мгновение нолдо даже прекращает кричать, даже открывает глаза — и в них что-то совершенно разбитое, такое, что если тронуть его края — оно оставит порезы… Кончики пальцев касаются свежего, и, проклятье, неоконченного следа. — Особенно теперь… — ведут по нему — и Келебримбора передёргивает, так же, как он прикосновения калёного железа. Голос звучит громче, он забавляется, не скрывая несдержанной, драгоценной радости: — Помнишь нас в мастерской? Я даже подумал: а каким бы ты был, если бы я оставил этот знак на тебе тогда?.. Интересно, Тьелпэ: если бы я захотел — ты бы и это мне позволил?!       Конечно, Келебримбор помнит. Каждую прошедшую минуту — и всё, что она унесла. Насколько было бы лучше, если бы он прекратил помнить. Либо — решил, что всё, что случилось раньше, — всего лишь сон, видение, очередная иллюзия, в которых Враг завлекал его разум — и топил в них. Но он помнит всё. Потому что нет ничего точнее — и потому безжалостней — эльфийской памяти.       Саурон усмехается, подумав о чём-то, руки придерживают истерзанное тело Тьелпэринквара крепче, и Он медленно добавляет: — А впрочем, знаешь: случись и вправду подобное… Когда бы ты вдруг пошёл на это, сам, — может, я и не стал бы так стараться… Достаточно было бы, если б ты почувствовал вполовину меньше. Было бы легче, правда, — пальцы подхватывают и пропускают прядь чёрных волос. — И даже помнить было бы не страшно.       Умайя скалится, и прут замирает — а потом вдавливается сильнее, сквозь тонкую на груди кожу, и кажется — сейчас достанет до костей, и последние слова Его тонут — в разрывающемся вопле, в выступившей на губах пене, в дробящемся в глазах страдании.       Держащие эльда руки отпускают его, и вся безумная мука вгрызается, расстилаясь волной, так, что муть стоит в глазах. Не надо думать о Кольцах, не надо о них… Лучше совсем забыть о том, как выглядят сверкающие в блеске пламени и солнца ободки Семи — и тем более Трёх. О чём угодно, только не об этом, пусть каждое прикосновение, каждый поворот шипящего на теле металла возвращает его к этим мыслям — непреодолимо, как стрелку компаса к Северу… Руки слабеют, содранные ножом куски плоти пылают, и он снова не может кричать — выходит только слабый стон. Слёзы бегут по лицу, по горлу, обжигая ссадины от последних ударов, застилают зрение, пока он не может ничего больше видеть — кроме рдеющей близко, обдающей жаром даже там, где она не касается, черты. Правитель Эрегиона начинает забываться…       — Аннатар... — почему-то зовёт он.       Ответ приходит, тут же: на затылок ложатся пальцы, обозначая, что Он здесь. Длинные когти касаются побледневшей шеи, скрежеща по толстому кругу ошейника. Если бы сильнее — наверняка летели бы искры, но кончики неровных лезвий, в эльдарской крови и с обрывками кожи, двигаются осторожно, не раня, только поглаживая мокрое от крови, пота и слёз горло. Голова пленника уже безвольно упала, поэтому Саурон запрокидывает её, освобождая багровеющему железу путь.       — Приятно, что ты помнишь это имя, — тихо говорит Он, чуть усмехаясь. Когти медленно перебирают спутанные, покрытые тёмной кровью, волосы, остро чуть касаясь затылка. — Хоть вы и называете меня по-другому… Я и правда не столь отвратителен тебе, Тьелпэ?.. — следя взглядом за движением металла. Рядом с Его рукой пурпурно горящий стержень продолжает ход, кропотливо выводя Его знак, и яркая, по глазам бьющая полоса — единственный свет здесь, и старательность металла можно сравнить с жаждой…       “А как же тогда Семь? — звучат в голове эльдарского правителя слова — напоминание о том, как близки они были. — Семь, которые мы создали вместе, Тьелпэ?..” — когти на затылке сжимаются, царапая, и Он шепчет, близко... — Разве я не говорил тебе, что мы сможем создать новое Средиземье — прекрасное, лучшее... Такое, каким оно было, когда ничто живое не ведало тлена. Каким ты его никогда не видел. Ты ведь так хотел этого! Так как ты мог забыть это? Как ты мог забыть меня?!       Голос, доселе утончённо-ровный, прорезает краем — чего-то лёгкого будто, но такого острого, что кажется — сейчас над ними раскрошится плита потолка, и в этом чём-то правитель Ост-ин-Эдиля слышит тёмные тени гнева, сожаления — и обиды. Раскалённое железо поворачивается, и мерцающий во мгле загнутый крюк цепляет край новой раны, вонзается, тянет и надрывает… Крови из свежих ран почти нет — она быстро останавливается, шипя и чернея, остаются только серые обугленные лохмотья по краям.       — Пока ты не поймёшь, — тихо заключает Майя.       Келебримбор уже не бьётся — его тело выламывает, будто бы оно слабое, человеческое, поражённое корчами грязной земли… Он только хрипит, он сходит с ума… И Саурон толкает его в раненую грудь, прижимая к стене — чтобы он, обезумевший, не позволил испортить линию. Прут поворачивается, упирается загнутым краем, сильнее, входит глубже, легко прожигая кожу и мышцы под ней, — так, будто хочет насквозь, пробиться сквозь кости и достать до сердца… Запах опаленной плоти становится так невыносим, что выедает глаза, и слёзы не просто бегут по лицу — льются в измученное, сорванное горло. Повелитель Эрегиона мог бы ими захлебнуться, но сейчас для него не существует ничего — кроме хватки раздирающей, раскалённой боли, сквозь плоть и кость, до самых лопаток, и тогда не только её чудовищная власть наполняет тело, но и сердце — ужас, перед которым оно желает провалиться, прочь из груди, когда она так близко, почти прогрызает путь до него… И потому она не позволяет уйти, утонуть во тьме, как было уже много раз — но когда он оказывается вот-вот погребён в чёрной пучине беспамятства, его поднимают, безжалостно заставляя дышать. Знать. Снова воспринимать. Знак Врага, знак, начертанный на каждом стяге, знак принадлежности утопает, уходит глубоко — и эльда наконец сдаётся, прекращает безумствовать, отпускает всё, позволив себе повиснуть на стихнувших оковах, с одним только слабым стоном. В висках нестерпимо ноет от намертво сжатых зубов, и теперь только, отпустив, он начинает вдруг слышать и ощущать всё — не содрогаясь больше: своё хриплое дыхание — такое живое, каким никогда не бывало; упрямое шипение сжигаемой кожи, волны упругого жара и — по пятам за ним — мелко колющий жилы озноб, словно свежий снег обнимает горячее тело — остро и ярко, но не больно; сердце, что колотится отчаянно — и может быть, сейчас оно просто остановится… Но оно не останавливается, гонит яростно кровь, и Келебримбор, замерев в цепях, чувствует всё это — в мере более полной, чем возможно чувствовать, не сойдя с ума: его ощущения вырываются, свободные, больше не мешая друг другу, проступают в нём, почти сияя, как сияет прекрасный итильдин под лунным светом… Эльда не понимает, что сделала с ним боль, сломив наконец доспех сопротивления и освободив путь чему-то ещё, но это настолько сильно и страшно, что рассекает границу, за которой страдание и упоение становятся одинаково ошеломляющими. От одного этого можно потерять разум — но он чувствует даже, как кончики майарских когтей оставляют тонкие, едва заметные свежие следы на грязном от засыхающей крови горле, пока алеющая сталь рисует последнюю линию — и, точно с сожалением, оставляет его... В это мгновение он еле удерживается в сознании — когда его отпускает. Потолок опрокидывается, и стены подземелья коварно меняются местами.       Свободный стержень, на котором дошипела кровь, зависает напротив эльфа в воздухе, пылая, как заря. Или как солнце.       Бывший слуга Моргота смотрит на него, ведя взглядом вдоль линий темнеющего, чуть подрагивающего следа на чужом теле — в такт, как нолдо дышит, плохо, сорванно.       — Что ж, теперь, может быть, вернёмся к нашему разговору? — предлагает Он. — А то я слишком увлёкся своей затеей. Как понимаешь, это была только моя небольшая прихоть… Хотя вышло замечательно, — утверждает Саурон. — Жаль, что ты сам не видишь.       Маленькое солнце за багровыми облаками, каким видишь его, даже если закрыть глаза.       — Семь, — повторяет Майя. — Так где же Семь, Келебримбор?       Мир перестал качаться, снова стал на места. Хотя Тьелпэринквару, в общем-то, всё равно. В груди шипит, и плечи ломит и разрывает, они горят даже от движения застоявшегося воздуха, там, где лезвие отслоило очерченные отрезы кожи, обнажив мышцы под ним. Сияющий, пробивающий завесу воображаемых туч наконечник держится перед ним, будто пытается приколотить к себе взгляд.       А потом солнце коснулось вывернутой наружу плоти, под снятым ножом покровом, — острым, изогнутым когтем луча.       И мир исчез.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!